аступившее утро было пасмурное, но теплое, даже жаркое. В днепровских заливах не курились сизые туманы, и всюду царила какая-то раздражающая, зловещая тишина. Даже прибрежные камыши прекратили свой немолчный шепот и хмуро гляделись в недвижное зеркало застывших вод. В низком небе реяли серые тучки; они отражались в реке, и казалось, что старый Днепр одел гладко отполированную стальную броню и теперь поджидает невидимого врага… Дождь давно не перепадал. Уныло глядела пожелтевшая листва и выжженные травы; земля местами потрескалась, а сухой степной ветер не освежал лица, принося новые струи знойного, раскаленного воздуха.

Тихо было и в сечевом городке; но стоило заглянуть в курени, побродить по уличкам, ведущим майдану, чтобы сейчас же заметить необычайное возбуждение, охватившее все «товариство»: запорожцы переходили из куреня в курень, составляли группы среди улицы, собирались в кучки на площади и о чем-то толковали. Все говорили тихо, чинно, было видно, что они чего-то ждут, что они чем-то взволнованы.

Что же взволновало низовых лыцарей?.. Быть может, к ним прилетали вести о вторжении крымской орды в украинские города и села?.. Или турецкий султан с сильным войском грозит погромом отчизне?

Или зазнавшееся панство обагрило родные нивы новыми потоками крови?.. Наконец, может, гетман в угоду королю поступился старыми вольностями казачьими и вместе с сеймом строит козни запорожскому кошу?..

Нет, быстроногие крымские скакуны не покидали своих пастбищ, и султан сидит смирно на берегу Босфора; панство же если и совершает злодейства, то эти злодейства ничем не превосходят прежние, хорошо знакомые низовому лыцарству, производившему не раз кровавую расплату; молчит и пан гетман, упорно молчит, думая никому неведомую думу.

О чем же толкуют запорожцы, составляя все новые и новые группы?..

— Ты бачив его, братику? — спрашивает старый казак.

— Бачив… вот как тебя бачу, — отвечал высокий черноусый товарищ.

— Как же он выглядит?..

— Кто?..

— Да он!.. Нечипор Коцюба… Мы ж про кого?..

— Про Коцюбу, — равнодушно отвечает вопрошаемый; но в эту минуту в круг просовывается новая голова с лихо закрученными усами. Новый член компании куда словоохотливей своего предшественника.

— Я его бачив своими глазами, вот так, как вас, панове, — начинает он скороговоркой, будто опасаясь, что его сейчас перебьют. — В куренях уже спали, и на улицах было пусто… Надоело мне ворочаться с боку на бок, увидел я, что в таком пекле не заснешь, и пошкандыбал себе к берегу, все ж там хоть и комарья допекает, да жары той нет… Пришел до воды, слышу на пароме голоса… Я туда… Паромный мне и рассказывает, что сейчас с того берега доставили человека, который говорит, что он бежал из турецкой неволи и называет себя Коцюбой… Его отправили к куренному атаману… Я знавал Коцюбу и захотел сам его повидать. Прибегаю в курень, а там уже все товарищи проснулись, зажгли огонь и окружили нового гостя. Посмотрел я на него, и сердце мое перевернулось от жалости… Какой казак был?.. На всю губу казак!.. А что из него сделала неволя?! Стариком стал… Худой, как щепка, очи ввалились, голова в плечи ушла, и весь он как-то трусится. Скажет слово-другое и задрожит… Много муки принял сердечный, ах, как много!

— Как же он ушел из неволи? — интересуются окружающие.

— А товарищи в Туретчине остались? — слышатся со всех сторон вопросы.

— Остались… Для слепцов нет дороги, а враг их давно ослепил… Коцюба остался зрячим да Хведько Корж… Вот они вместе и ушли. Только бедный Корж не вынес дороги, пристал и в плавнях отдал Богу душу. Пусть ему земля пером будет!..

— А много наших осталось там?

— Сорок человек… Горе им, сиромахам!..

— Грешно оставлять христианские души в басурманской неволе, — заметил старик, сдвигая шапку на затылок, причем обнажился его высокий морщинистый лоб, испещренный шрамами и рубцами.

— Застил им ворог свет Божий, так пусть же хоть кости их будут зарыты в родную землю, — разом откликнулось несколько заслуженных куренных товарищей.

— Довольно нам сиднем сидеть! — закричали негодующие голоса.

— Братья наши в неволе пропадают, а мы, как бабы, на печи сидим…

— Пора размять кости!..

— Челны снарядить недолго…

Протестующие голоса слились в общий гул и напоминали поток, неожиданно прорвавший плотину. Недавняя тишина сменилась шумом, в котором без следа тонули отдельные человеческие голоса. Все вдруг захотели лично увидеть Нечипора Коцюбу, услышать из его уст печальную повесть страданий, претерпеваемых невольниками, узнать, кто именно из товарищей несет бремя неволи и кто навсегда смежил свои очи, прикрытые чужой землей. Запорожцы спешили теперь к Тимошенскому куреню, где приютился беглец.

Чтобы удовлетворить всеобщее любопытство, Коцюба, несмотря на свои израненные ноги и на страшную, нечеловеческую усталость, должен был выйти на улицу и отдать поклон товариству. Когда он показался на пороге куреня, все смолкло.

— Милосердный Господь привел меня снова в родную Сечь, чтоб я мог увидеть вас, братья-товарищи, и передать вам поклон от горемычных земляков, — сказал дрогнувшим голосом нежданный гость и поклонился народу.

Снова зашумели сечевики. Одни засыпали беглеца вопросами, забывая, что он не в силах удовлетворить любопытство каждого в отдельности, другие бросились целовать и обнимать его, а третьи уже грозно требовали отмщения басурманам и угрожающе вынимали из ножен сабли.

— Нечего терять времени по-пустому! — кричала последняя группа, желавшая поскорей перейти от слов к делу. — На раду!.. На раду!.. Где довбыш?.. Тащите, панове, довбыша, — пусть созывает раду!

Вот компания запорожцев вытолкнула вперед коренастого, приземистого казака, исполнявшего должность войскового довбыша, на обязанности которого лежало бить в медный котел, что служило для товариства, призывным звуком на раду, где обсуждались и подвергались бесповоротному решению все войсковые дела.

Довбыш беспрекословно повиновался требованию товарищей. Да он и не мог не знать, что в случай проволочки или умышленного замедления ему несдобровать. Сечь уважала своих выборных, пока они творили волю избравших и строго держались раз установленного обычая; но первая попытка к произволу могла окончиться весьма и весьма печально, чему примеров было не мало.

Гудят котлы. Довбыш, очевидно, старается, желая угодить славному низовому лыцарству.

— На раду!.. На раду!.. — повторяют запорожцы, пробираясь к широкому майдану. Шумит Сечь, шумит, как морской прибой, столкнувшийся с прибрежными скалами. Круглый майдан живо наполнился народом. Вот волнующееся море человеческих голов всколыхнулось и разделилось на минуту, чтобы пропустить старшину. Старшина шествовала медленно, важно, желая сохранить все свое достоинство. Последний проследовал кошевой атаман. Ему, видимо, тоже хотелось казаться спокойным, даже равнодушным, но это как-то не удавалось, и внимательный наблюдать мог бы легко заметить, как дрожит булава в руке кошевого. Брови его были сдвинуты, глаза опущены долу, и он старался не смотреть по сторонам.

Старшина разместилась по сторонам кошевого. Здесь находились: судья — порядком ожиревший казак, вечно ищущий опоры, чтобы прислониться, и потому прозванный Боровом, писарь с крошечными бегающими глазами, войсковой есаул — бравый казак, любимец всего коша, первый весельчак и затейник, но зато и первый рубака; тут же стоял и войсковой довбыш. Куренные атаманы находились при клейнодах, состоявших из знамени, войсковой печати и бунчука; булаву держал кошевой. Несмотря на хмурое утро, сколько было жизни, движения и красок в этой живой картине!

Среди майдана гордо возвышался серебряный бунчук, украшенный белыми конскими хвостами; легкий ветерок шевелил розовую хоругвь, поддерживаемую хорунжим.

Ближе к старшине разместились чины второго разряда, как-то: войсковой пушкарь — заведующий артиллерией, толмач — исполняющий обязанности переводчика, контаржей — хранитель войсковых весов и сборщик доходов; были здесь и канцеляристы, и атаман сечевой школы, заведующий светским воспитанием мальчиков, отдаваемых в сечевую науку. Рядовое казачество шумливым потоком заняло весь майдан, переполнив даже ближайшие улицы.

Кошевой поднял булаву, и все смолкло. Поклонившись на всё четыре стороны «товариству», он спросил дрогнувшим голосом, что побудило славное лыцарство так спешно, без его ведома собирать раду.

В ответ поднялся невообразимый шум, в котором можно только было разобрать, что сечевики засиделись без дела, что бездействовать грешно, когда товарищи томятся в неволе, что час возмездия давно пробил, а старшина и не думает благословить молодцов прогуляться по морю.

— Разве нам долго челны оснастить?.. Разве пороху не хватит для дела, или казацкие сабли совсем уже притупились в ножнах?! Кошевой пытался возражать, но его долго никто не слушал и не хотел слушать — все прекрасно заранее знали, что он скажет. Но, наконец, ему удалось восстановить тишину.

— Любезные товарищи наши, храбрые лыцари славного войска запорожского! — начал он свою речь.

— Знаю я вашу думку и вижу вашу волю… Рад бы я послужить вам… Всякому школяру известно, что бить басурман — дело доброе, христианское, освобождать братий своих из неволи и того лучше; но есть еще высшая обязанность — крепко держать лыцарское слово. Давно ли мы помирились с султаном и поклялись не вторгаться в его пределы?.. Разве мы не обещали крепко и ненарушимо держать наше слово? Как же мы можем замышлять новый поход?..

— Нужда изменяет закон!.. А султан всегда держал свое слово?! Так, значит, пусть товарищи, дети великой Сечи, погибают в неволе?.. Пусть турок обращается с ними, как с вьючным скотом?! — загремели в ответ запорожцы, и некоторые, находившиеся в передних рядах, уже стали засучивать рукава, предвкушая рукопашную развязку спора.

— Долой кошевого!..

— В воду его!..

— Не надо нам басурманского кума!..

— Клади булаву!..

Крики усиливались, и чем бы кончились угрозы, если б воля товарищества не была исполнена немедленно — это никому неизвестно. Объяснений кошевого никто не слышал, и не слушал. Для сечевиков он уже был «басурманский кум и приятель», а не атаман войска запорожского.

Положив булаву, кошевой поспешил стушеваться в толпе. Остальная старшина хотела последовать его примеру и сложить свои полномочия, но «рада» грозно потребовала, чтоб все оставались на своих местах.

Сейчас же решено было приступить к выбору нового кошевого. Посторонний зритель никогда бы не разобрался в этой суматохе, в этом оглушительном гаме, а запорожцы прекрасно разбирались.

Не успел кошевой сложить булаву, как уже послышались громко произносимые имена новых кандидатов. Вслед за именами часто следовала лаконическая, но меткая характеристика.

— Ивана Пугача! — кричат в одной стороне майдана.

— Он и булаву в шинок снесет! — отвечают другие, вызывая взрыв громкого смеха.

— Семена Трясила!..

— Добрый казак, да у него во рту галушка: не разберешь, что он лепечет.

— Аристарха Кутью!..

— Ему не булаву, а книжку!..

— Петра Конашевича! — раздался одинокий голос, и вдруг ему начали вторить десятки, сотни голосов, выводя на всевозможные лады:

— Петра Конашевича!.. Петра Конашевича!.. Ко-о-на-а-шевича! — старался какой-то бас.

Остроты и шутки замолкли.

Вскоре несколько дюжих казаков вытолкнули на середину майдана статного запорожца. Он сначала упирался, делал вид, что хочет увильнуть в сторону, но увесистые пинки и тумаки энергично подвигали его вперед.

Очутившись в центре круга, Конашевич не обнаружил смущения. По сечевому обычаю он сначала отказывался от высокого звания, предложенного ему радой, ссылался на свою неподготовленность, указывал на неопытность, признавал себя недостойным великой чести; но товариство стоял на своем.

Тогда он, отвесив низкие поклоны старшине и славному низовому казачеству, принял булаву и дал обет свято чтить сечевые обычаи и ничего не предпринимать без воли товариства. Поблагодарив еще раз братьев товарищей, кошевой объявил, что раз турки позволили себе ослепить запорожских пленников, то этим они сами нарушили все договоры, и теперь Сечь вынуждена отомстить за несчастных сыновей своих, погибающих в неволе. Речь кошевого вызвала шумные одобрения, и рада закончилась приказом кошевого готовиться к морскому походу.

— Снаряжайте, братики, челны, набивайте бочки сухарями, и да поможет нам Бог! — сказал в заключение кошевой.

Майдан опустел.

Петр Конашевич для своего времени был человек весьма образованный. Он окончил в городе Остроге училище, и, должно быть, и сам немало потрудился над своим образованием.

Настоящая его фамилия была, собственно, Сагайдачный, но в то время было в обычае давать прозвище по отцу. Петр, сын Конаша, получил прозвание Конашевич, отодвинувшее фамилию Сагайдачный на второй план. Сагайдачный принадлежал по рождению к православному дворянству и родился в Самборе, в Червонной Руси. Избирая его атаманом, сечевики не думали и не гадали, что этот статный казак, с умным открытым лицом, в течение целого ряда лет не выпустит из своих рук атаманской булавы, что он покроет новой славой сечевую хоругвь, что со временем в его руке засверкает гетманская булава, и к лаврам воина прибавятся лавры просветителя Руси.

Сечь не заглядывала так далеко. Сегодня вся она была охвачена жаждою мести, и ей теперь был люб тот, кто скорей поведет ее на кровавую расправу.

Избрание нового кошевого было отпраздновано шумным трехдневным гуляньем. Запорожцы знали, что их ждет труд, суровые лишения, опасности, что, быть может, многим из них придется сложить свои буйные головы и найти последнее пристанище в пучине морской, а поэтому и самые гулянки их носили бесшабашный, удалой, порою дикий характер. Так могут веселится люди, у которых смерть стоит за плечами, но которые умеют смеяться в лицо самой смерти.

Три дня пировала Сечь. Наконец, Сагайдачный объявил, что пора, помолясь Богу, взяться за дело, так как в течение пятнадцати дней челны должны быть готовы к отплытию. Старую флотилию порядком потрепали бури, и для починки она давала мало годного материала. Нужно было строить новые челны.

И вот по днепровскому, еще недавно пустынному побережью закипела работа. Застучали топоры, завизжали пилы, закипела смола в котлах, и грохот молотов огласил молчаливые песчаные берега.

Походные челны строились из досок, прикрепляемых к долбленому дну, выделанному из липового или соснового бревна. Каждый челн имел в длину шестьдесят футов, в ширину около двенадцати и столько же в глубину. Остов судна тщательно просмаливался, и швы не пропускали поэтому ни капли воды. К верхней части бортов прикреплялись плотно стянутые вязанки камыша, служившие одновременно и защитой от вражеских пуль, и для поддержания равновесия во время боковой качки. Кроме того, на челнах имелось по одной мачте с большим парусом, но к нему запорожцы прибегали только при попутном ветре, больше полагаясь на свои длинные весла. Сорокавесельный челн почти всегда обгонял турецкую галеру.

И нос, и корма имели одинаковую заостренную форму, причем руль, т. е. собственно, загребное весло прикреплялось не только к кормовой части судна, но и к носовой. Это делалось с той целью, чтобы при отступлении не затрудняться поворотами и иметь возможность с таким же удобством идти кормой вперед.

Крупных пушек казаки не брали в морские походы, так как подобное тяжелое вооружение было не под силу легковесным челнам. Излюбленным оружием оставались сабли, ружья да пистолеты. Boт почему запорожцы всегда старались сцепиться крючьями с вражеской галерой «на абордаж», или высаживались на берег, предавая огню и мечу прибрежные города и села. Во время высадки челны скрывались в пустынных зарослях под прикрытие часовых.

Теперь Сагайдачный лично наблюдал за работами. Он расхаживал по песчаной отмели, перекидываясь от поры до времени меткими словечками с работающими казаками. От его зоркого глаза не мог укрыться самый незначительный изъян, не говоря уже о крупных упущениях.

Работавшие на берегу, запорожцы не нуждались в понуканиях, так как каждый из них лелеял мечту — поскорей выйти в открытое море.

Над изготовлением челна работало не менее пятидесяти человек, а иногда и более; поэтому нет ничего удивительного, что работа спорилась. Одни долбили огромные липовые колоды, изготовляя днища, другие занимались обшивкой, третьи конопатили, четвертые смолили, — каждому было дело.

Не прошло и недели, а ленивая днепровская волна уже покачивала длинный ряд новых, только что оснащенных и спущенных на воду челнов.

Наконец, настал торжественный день. Вдоль всего побережья длинной бесконечной лентой вытянулись новые челны. Они покачивались, будто легкокрылые чайки, ожидая минуты, когда батько кошевой благословит их взмахнуть крылами и пуститься в далекий, трудный путь.

Шла нагрузка. Грузили бочки с сухарями. Кроме того, каждый казак запасался горшком вареного проса и горшком саламаты.

Неприхотливы были низовые лыцари на суше, а на море они являлись истыми спартанцами.

Когда сотня готовых челнов вытянулась вдоль побережья, казаки отслушали напутственный молебен, и сечевое духовенство отправилось к берегу окропить флотилию святой водой. Это была торжественная минута, одна из тех минут, которые на всю жизнь сохраняются в ненадежной человеческой памяти.

Серебрится и сверкает старый Днепр, будто нарочно одевший по случаю торжества свои лучшие, блестящие уборы; медленно движется духовенство в праздничных ризах; пение клира несется вдоль побережья, звенит над водой и нарушает сонную дрему зеркальных заливов. На берегу толпятся тысячи запорожцев. Идущие в поход стоят поближе к челнам. Их наберется до пяти тысяч; но при беглом взгляде никто не признает в них пышных лыцарей, рядящихся обыкновенно в пестрые яркие цвета, щеголяющих в алых черкесках, в синих шароварах, носящих за поясом дорогое, подчас усеянное самоцветными камнями оружие. Сегодня на них простые холщовые сорочки, такие же штаны, а на плечи наброшены грубые сермяги. Если бы не ружья, если б из-за пояса не выглядывали пистолеты и не болтались на боку сабли, то этих людей можно было бы принять за мирных пахарей, за пастухов, но никак не за воинов, принадлежащих к славному запорожскому кошу.

Идя в морской поход, запорожец не брал с собой ничего ценного. Если ему суждено погибнуть, — он не хотел отдать врагу или морской пучине свое имущество; если же, судьба вернет его в курень, то он хорошо знал, что придет туда не с пустыми руками, погуляв на турецком побережье, заглянув в басурманские города и села.

Вот и освящение челнов окончено. Иеромонах направился по рядам, благословляя и окропляя святой водой отважных воинов. Начинается посадка на челны.

Когда все заняли свои места и над бортами поднялись вверх сотни длинных весел, застывших на воздухе, с переднего челна раздался звучный голос атамана:

— Рушайте, дитки! — крикнул Сагайдачный. Весла опустились, вспенили воду и снова взвились… Челны, подобно стае быстрокрылых чаек, понеслись вниз по течению. На атаманском челне находился и Нечипор Коцюба. Он не успел еще отдохнуть и оправиться после всех лишений, вынесенных во время бегства из неволи, но решил сопровождать батька кошевого, так как его опытность могла пригодиться в походе.

Быстро несутся челны, рассекая синие днепровские волны. Опытных, искусных гребцов довольно, и на смену уставшей партии сейчас же является новая, полная свежих сил. На переднем челне молодой сильный голос затянул казацкую походную песню:

Ранком вранци товариство човны посвятыло, Ранком вранци запорожцив в поход снарядыло… Вылетали казаченьки с зеленого лугу, Выкликали по-над Днипром: «пугу!.. пугу… пугу!..»

Другие челны подхватили песню, и могучие звуки понеслись по пустынным берегам. Вспененные шумливые волны, забегая в заливы и бросаясь на песчаные отмели, будто вторили песне. Вольная казацкая песня, сложившаяся под шум непогоды и распеваемая под хохот волн, вспоминала былые походы, когда запорожцы раскуривали люльки под воротами Царь-Града, вспоминала грозные бури и сечи, вспоминала она и несчастных товарищей, томящихся в басурманской неволе.

Солнце начинало склоняться к западу, а челны неслись все вперед и вперед.

Уже близко к устью песни смолкли, и даже весла опускаются бесшумно, чтобы не предупреждать о появлении нежданных гостей сторожевые турецкие пикеты.

Не доходя крепости Кызыкермен, запиравшей выход в море запорожцы остановились и стали поджидать темной ночи, чтобы под прикрытием темноты проскользнуть мимо крепостных пушек. Флотилия скрылась в камышовых зарослях, вспугнув своим появлением целые стаи гусей, уток, цапель, бакланов, куликов. Но население днепровских плавней состояло не только из пернатых, здесь водились целые тучи насекомых и, несмотря на всю свою отвагу, запорожский казак едва ли выдержал бы продолжительную борьбу с днепровскими комарами, превращавшими казачьи лица в какие-то красные раздутые подушки, причем волдыри сливались в один сплошной пузырь.

В одну из самых темных ночей, бывающих, обыкновенно, пред новолунием, запорожская флотилия покинула плавни и осторожно, держась середины реки, начала приближаться к крепости.

Челны скользили беззвучно; часовые, должно быть, сладко дремали и тогда только спохватились, когда большая часть флотилии миновала крепость и ушла из-под огня. Шлепавшиеся в воду ядра и прыгавшая со свистом картечь вызывали только шутки у казаков. Стреляя без прицела, турки напрасно тратили заряды, а о преследовании они и не думали, прекрасно сознавая, что их неуклюжим, тяжелым галерам не угнаться за легкими челнами, летящими подобно птице под дружными ударами казачьих весел.

Наконец, мертвенные воды лимана пройдены, запорожские челны на заре вылетели в открытое море.

На лицах казаков, идущих в первый раз в поход, появилось смущение. Да и было отчего смутиться!.. Солнце только что выкатилось из-за моря, и необозримая водная пустыня засверкала, как расплавленное золото. По этому волнующемуся, струящемуся металлу скользили огненные иглы, то здесь то там вспыхивали искры, и пред ослепленными на мгновенье казаками в хаотическом беспорядке проносились алые и желтые шары, такие же огромные и пылающие, как солнце. Сначала все притихло на челнах. Только кошевой не смутился, да старые атаманы, не раз уж гулявшие по синему морю.

Сагайдачный стоял на переднем атаманском челне, на высоком помосте, именуемом чердаком, словно любуясь смущением своих отважных «диток».

— Что присмирели, братики?.. — обратился он к окружающим.

— Морское солнце очи выедает, — ответило несколько голосов.

— Орлиные очи не боятся солнца, — ответил кошевой, и в эту минуту он сам напоминал могучего орла. Его седой чуб гордо развевался по ветру; опущенные книзу усы придавали лицу энергичное выражение, глаза смотрели сосредоточенно из-под черных густых бровей, и вся его сухощавая, статная фигура, залитая потоками солнечных лучей, напоминала изваяние древнего героя, вылитое из бронзы.

Солнце поднялось выше, море погасло и стало вдруг синим, но только не надолго. Цвета быстро менялись: синий переходил в зеленый, зеленый уступал место цвету топаза. Теперь только искрилась вспененная поверхность разгулявшейся зыби.

— Далеко, дядьку, до того города басурманского, где вы были в неволе? — спросил молодничек своего соседа, оказавшегося Нечипором Коцюбой.

— Далеко, сердце! Город тот турецкий, он и бухту имеет и крепость.

— А что это синеет там? — поинтересовался молодой казак, видимо, желавший втянуть бывалого товарища в беседу.

— Горы, сынку, синеют… Крымские горы…

— Горы?..

— Ну да… Вон Аю-даг, вон Бабуган-Яйлы… Дальше Чатырдаг…

— Не верь, хлопче, старому: он шутит над тобой… — отозвался есаул — это хмары синеют, а до крымских гор еще далеко…

— Чего ж вы, дядьку, меня поддуриваете? — обиженно заметил молодник.

— Не сердись, сынку; то я так, шуткую. Скоро своими глазами увидишь Крым, и Туретчину…

Казацкие челны держались береговой линии, при чем все время заботились, чтоб с берега флотилия не могла быть открыта.

Шесть дней бороздила запорожская стая морскую поверхность, и за это время даже молодники успели освоиться с этим бурлившим, коварным пугалом — морем. В ясное утро шестого дня Нечипор Коцюба указал обиженному им недавно казаку на горизонт, и, прищуривая левый глаз, пояснил:

— Вот тебе, сынку, и Крым.

На горизонте в фиолетовом тумане выступали очертания Крымских гор, вскоре на солнце засверкали какие-то серебряные иглы, — это были шпицы минаретов. При виде крымского побережья казацкие сердца забились учащенно.

— Вот оно, татарское грозное гнездо, откуда вылетает орда, выжигающая украинские города и села, — говорили запорожцы. — Не мало наших костей белеет на этой вражьей земле…

А сколько стонов, сколько жалоб и проклятий, слышал морской ветер, разгуливающий над ханской столицей! Чего-чего только не наслушался он, пролетая в теплые лунные ночи над Бахчисараем. Он не мог не слышать стонов прекрасных рабынь, томящихся в неволе. Слышал он, как гремят оковы, как звенят железные цепи, как свистит бич, полосуя спину несчастного раба… Видел он вереницы этих живых скелетов, изнемогающих под бременем каторжного, непосильного труда… Освободить узников он не мог, разбить их оковы ему было не под силу, и вот он своим легким дуновением освежал их лица, бодрил их силы, высушивал слезы страдальцев. Но неволя была куда сильней легкокрылого утешителя и по-прежнему угнетала и безжалостно давила свои безответные жертвы.

День пролетел незаметно… Настал ясный вечер, такой же тихий и волшебный, как и розовое утро. Флотилия держалась от материка по-прежнему на почтительном расстоянии и, наблюдая за берегами, сама была вне наблюдения.

Вершины гор вспыхнули багрянцем, и солнце потонуло в долине; горы посинели, потемнели и бросили тени.

— Завтра будем возле Кафы — заметил Сагайдачный.

— На заре подойдем, — ответили разом есаул Черный и Нечипор Коцюба, оба побывавшие в Кафе в качестве невольников и оба убежавшие из плена.

В эту минуту от берега отделилась длинная турецкая галера и медленно направилась в открытое море.

— Низко сидит, — видно, хорошая нагрузка! — сказал есаул.

— К Варне идет, — как бы про себя произнес Коцюба.

— Может, и в самый Стамбул, — снова откликнулся кошевой. Галера обогнула теневую полосу, и запорожцы со своих невысоких челнов могли свободно следить за каждым её движением.

— А ну, сынки, посушите-ка весла! — распорядился Сагайдачный. — Мы дадим ей пройти подальше, но будем стараться не выпускать ее из виду… Нагнать успеем всегда, и наше от нас не уйдет. Покалякаем с ней в открытом море, подальше от берега, а то вороги услышат, как заговорят наши ружья да пистоли, и еще, пожалуй, на выручку с берега поспешат… Не надо их будить…

Весла вытянулись вдоль бортов, но челны продолжали скользить, все замедляя и замедляя ход.

Вечер живо погас и уступил место темной южной ночи. Мириады золотых звезд рассыпались по бархатистому небосводу. Издали доносились звуки песни. Это пели невольники, гнавшие турецкую галеру. Турки разрешали им иногда это невинное удовольствие убедившись, что песня бодрит усталых, измученны рабов.

— Боже мой!.. Это наши поют — воскликну Коцюба, и ему в эту минуту показалось, что он находится не в запорожском челне, а на галере, что его ноги прикованы тяжелыми цепями к палубе, а в израненную шею впился твердый хомут из бычачьей кожи. Старый казак задрожал, и на его длинный ус, обильно посеребренный сединой, скатилась одинокая горючая слеза.

— Пане-атамане, батько наш милый! Прикажи нам ударить на басурман, не дай им прикрыться ночною тьмою! — взмолился Коцюба.

— Не бойся, братику, — их могла бы скрыть от нас только пучина морская; но ты сам видишь, — море тихо, — ответил Сагайдачный и сейчас же прибавил в виде успокоения: они уже наши, — верь мне… За час до рассвета будет еще темнее, а заря нас застанет на галере…

Вскоре смолкли унылые звуки невольничьей песни, и над морем воцарилась мертвая тишина.

— Теперь, сынки, на весла! Только так гребите, чтоб сосед соседа не слышал — приказал кошевой.

Под челнами снова закипела пена. Временами работа приостанавливалась, и атаман жадно ловил долетавшие с моря звуки. Тьма сгущалась. Отдыхающая смена гребцов внимательно слушала, стараясь не проронить ни единого слова, рассказ Коцюбы. Исстрадавшийся в неволе казак, будто с умыслом передавал своим младшим товарищам все ужасы плена, чтобы подлить масла в огонь, усилить общую ненависть к притеснителям и укрепить решимость не сдаваться живым в руки врага. Он говорил шепотом, и этот шепот среди безмолвия темной ночи звучал, как проклятье, как невыплаканная страстная жалоба.

— Прибавь ходу! — пронеслась над челнами команда кошевого. Челны будто встрепенулись, но весла опускаются и взлетают по-прежнему беззвучно.

— Теперь, хлопцы, наляг на весла и вылетай челн за челном вкруговую, — слышится тот же спокойный, самоуверенный голос. — Когда галера будет окружена кольцом, — по моему знаку все вперед!.. В кучу не сбиваться, чтоб для их пушек не было доброй цели… Подойдя на весло забрасывать крючья и стараться сцепиться борт о борт… Больше ничего не скажу, — увидимся на вражеской палубе! Помогай, Боже!..

Куренные атаманы, командовавшие отдельными челнами, передавали дословно приказ кошевого соседям, и челны уже не скользили на поверхности моря, а неслись, как резвая стая быстрокрылых чаек.

Галера все ближе и ближе… Стук весел слышится вполне отчетливо; жалобно стонут уключины… Вот челны вытянулись в линию и стали описывать круг. Когда галера очутилась в центре этого заколдованного круга, с атаманской вышки раздался грозный боевой клич. Ему ответили другие челны и, как стрелы, сорвавшиеся с туго натянутой тетивы, понеслись в атаку.

Вспенилось, закипело Черное море, и железные крючья атакующих стали впиваться в борта и в палубу пойманной галеры. Тяжелое, неуклюжее, а потому и неподвижное судно остановилось, будто приросло к месту, ожидая гибели. Услышав родной боевой клич, невольники бросили весла, и теперь никакая сила не могла принудить их взяться за работу.

Перепуганные турки бросились к бойницам, не было уже поздно. Первый картечный залп пронесся поверх челнов, не задев никого из сидевших там казаков, а вложить новые заряды не было времени, так как на каждой пушке очутилось по запорожцу.

Началась схватка на палубе. Загнанные на корму турки защищались геройски, — отчаяние удесятерило их мужество; но что же они могли поделать с казаками, заполнившими всю палубу и буквально облепившими галеру? Вскоре треск выстрелов сменился лязгом холодного оружия.

— Ишь, как наш Сагайдак работает! — умилялись казаки, любуясь своим батькой-атаманом. — По три, по четыре так и кладет… Вот батько, так батько!..

Огонь выстрелов больше не освещал сражающихся, и им светили только фонари, горевшие на мачтах.

Турки хорошо знали, что значить попасть в плен, и потому сражались до последней капли крови. Никто не бросал оружия, никто не просил пощады. Они умирали угрюмо, сосредоточенно, со слепой, верой в своего пророка, приготовившего уже для них райское блаженство в горних селениях великого Аллаха. Из сорока человек команды не больше четвертой части досталась в руки победителей живьем, да и эти немногие были покрыты ранами.

Забрезживший туманный рассвет, уже не был свидетелем схватки: все было кончено. С убитых сняли одежды, а тела бросили за борт.

Освобожденные невольники не верили своим глазам, видя перед собою былых товарищей и друзей. Конечно, немногие встретили своих близких или старых знакомцев, но являлись трогательные встречи.

Добычу галера дала небогатую, но казаки уже и тем были довольны, что освободили своих несчастных земляков, среди которых ослепленных было двое. Освобожденным раздали оружие и перевели их на челны. Когда взошло солнце, палуба была прибрана, и только простреленные снасти говорили о недавней схватке.

Сагайдачный собрал вокруг себя всех куренных атаманов и стариков, бывавших раньше в морских походах. Долго и оживленно они о чем-то совещались, затем разошлись по своим челнам.

На галере остался кошевой, есаул Черный, Коцюба и старый казак Хмель, долго пробывший в турецкой неволе, прекрасно изучивший язык и нравы турок. Кроме того, на палубу было переведено двести казаков, закаленных в битвах, это был действительно отборный отряд: это были лучшие из лучших, храбрейшие из храбрых. Сорок человек из них немедленно облеклись в костюмы, снятые с убитых и пленных турок. Сколько смеху было, сколько шуток, острот и каламбуров по поводу этого маскарада! Кошевой выглядел настоящим беем, а Нечипора казаки сейчас же прозвали, паша-Коцюба. Места невольников у весел тоже заняли запорожцы. Галера медленно двинулась в путь со своей новой командой под прежним зеленым флагом. Челны потянулись следом за ней. Со стороны можно было подумать, что стая острогрудых челнов преследует неуклюжую галеру. Запорожцы шли на Варну, чтобы привести в исполнение смелый, отчаянный план, внезапно созревший в изобретательном мозгу кошевого.

От пленных Сагайдачный знал, что Варна кишит невольниками, доставленными туда со всех концов побережья для возведения новых укреплений, так как недавно гордая угловая башня, а вместе с нею и часть стены взлетела на воздух вследствие взрыва порохового погреба.

Теперь был самый удобный момент для нападения на город и кошевой не хотел его упустить.

Нужно было обладать безумной отвагой, чтобы напасть на такую крепость, как Варна; но недаром народная мудрость вылилась в пословицу: «Смелость города берет».

Закатилось солнце, среди неба заблестел молодик. Но он недолго светил запорожцам и ушел в темную тучу. Почернело небо, почернела вода, челны скользили теперь действительно по черному морю. Но казаки будто не замечали опасности. Они беседовали с освобожденными невольниками и расспрашивали их о горемычном житье-бытье.

— Если б Господь не умудрил вас перенять проклятую галеру — говорили освобожденные, — не видеть бы нам родины. Кто попал в Варну на земляные работы, тот не жилец на белом свет. Сотни людей гибнут там: турок больше жалеет своего мула, чем работника… Спасибо вам, братцы, спасибо вашему славному кошевому!..

Вдруг впереди сноп яркого света прорезал непроглядную ночную тьму и не погас, а стал разгораться, принимая зловеще багровый оттенок.

— Что это?! — послышались удивленные голоса. — Море горит…

— Да, не море то горит: это пожар на галере… Ишь, как разгорается! — заметил рулевой…

— Наляг на весла! — загремели куренные атаманы, и челны рванулись вперед.

Ни для кого не было тайной, что горит отбитая у турок галера на которой находится кошевой с отборным отрядом, задумавший под турецким флагом подойти к Варне и с помощью хитрости проникнуть в крепость.

Когда до галеры оставалось несколько десятков сажен, с челнов увидели ярко освещенный, пламенем остов судна, причем вся носовая часть была в огне, и казаки теснились на корме, окружив кошевого, как пчелы матку.

— Наляг, хлопцы, наляг!.. — раздаются крики куренных.

— Поспешай: да на корме у них пороховая «комора».

— Видишь, как шапками машут! Их уже припекает, а лодка всего одна, и никто первый не хочет в нее лезть. Отдельные голоса тонули в плеске весёл и грохоте уключин…

Челны вовремя поспели на выручку, и все находившиеся на горящей галере были спасены. Один только казак отказался покинуть горящее судно: это был Левко Чумак, любимец своего куреня.

— Братики-товарищи, и вы, пане кошевой, простите мне вину мою! — крикнул он, став на борт. — Пожар — дело моих рук. Ослушался я пана-атамана, запалил люльку и спрятался там, где пакля лежала… Верно, уголек выпал, а я заснул… Проснулся — уже тушить поздно — Я чуть не погубил вас, так я сам себя и покараю. Молитесь за мою душу грешную!..

Не успели опомниться запорожцы; как Левко рванулся вперед и, описав в воздухе дугу, скрылся, прикрытый всплеском розоватой волны.

О спасении его нечего было и думать. Нужно был торопиться уйти подальше от места пожара, так как огненные языки, облизывая снасти и палубу, уже перебросились на корму, и каждую минуту можно было ожидать взрыва пороховой камеры.

Челны отступали быстро в порядке, но запорожцы были угрюмы и молчаливы. Пред их глазами стоял образ Левка, освещенный заревом пожара, а в ушах еще звучал его голос, просивший молиться за душу грешную. И оттого еще были угрюмы запорожцы, что их надежда овладеть гордой турецкой твердыней рассыпалась прахом.

Вдруг послышался оглушительный треск, и всколыхнулась водная поверхность, вздрогнули челны, и кормовая часть галеры взлетела на воздух. Раскаленные обломки снастей и досок взвились высоко и затем рассыпались огненным дождем.

— Годи вам, хлопцы, сумовать! — обратился кошевой к ближайшим казакам: — Левка Чумака не вернете, — море не отдаст его. Не покарай он сам себя, гак мы бы его покарали. Такая его доля!.. А то, может быть, вы боитесь, что мы Варны не увидим и не протанцуем гопака на турецком майдане? Не бойтесь, — протанцуем!.. Я веду вас туда, куда вел… Не войдем и одни ворота, другие найдем…

После слов кошевого, облетевших сейчас же все челны, запорожцы повеселели, и дружней стал всплеск их длинных весел.

Плывут челны казацкие, бороздя грудь сурового, вероломного моря, плывут, будто стая лебединая, послушная, голосу вожака. К утру ворвался резвый ветер, и море покрылось вспененной зыбью. Целый день челны шли под парусами, но часа за два до захода солнца кошевой подал знак убрать паруса.

Атаман давно уже не сходил со своей вышки, пристально всматриваясь в длинную полосу, синевшую на горизонте; и его зоркие глаза различали белые пятна каменной цитадели, блестящие купола мечетей и острые шпили минаретов.

— Хлопцы, мы под Варной! — объявил кошевой и сейчас же распорядился убрать паруса.

Приказание его было мигом исполнено.

— Пока ночь не спустится на землю, мы должны держаться подальше от берега… Чуете, дитки? — снова раздался голос атамана.

— Чуем, батько!

Теперь всем казалось, что солнце будто с умыслом остановилось и не торопится идти на покой.

Наконец, дождались и захода. Вспыхнувший на мгновение туманный берег снова потемнел, отовсюду побежали синие и фиолетовые тени. Южная ночь наступала быстро, будто опустился тяжелый, темный полог над землей; угрюмо глядело пустынное побережье. Крепость и бухта осталась в стороне.

— Рушайте, хлопцы, до берега! — скомандовал кошевой.

Еще сильней закипела пена под острогрудыми челнами, и, сделав крутой поворот, вся флотилия понеслась к берегу. Оставив челны на песчаной отмели под прикрытием небольшого отряда, запорожцы подвинулись ближе к цитадели и стали, не зная, куда идти. Сагайдачный сейчас же отправил вперед команду разведчиков под начальством есаула Черного. Вскоре Черный вернулся и объявил, что в брешь, образовавшуюся в стене после взрыва, можно провести целую орду татарскую, а не то что казачий отряд.

— Наши бедолаги-украинцы там и спят на земле да на камнях; как работали, так и заснули вместе со стражей; видно, сил не хватило, — пояснил есаул.

— Стража спит? — быстро спросил кошевой.

— Спит, крепко спит, батько. Разве к Страшному Суду проснутся. Мы ее так укачали, что сам Магомет не разбудит.

— А языки захвачены?

— Мы двух невольников взяли.

— Добре… Давай их сюда.

Допросив невольников и узнав от них, что большая часть войск ушла недавно к Стамбулу, оставшийся гарнизон расположен в казармах на другом конце города, кошевой решил, не медля ни минуты вступить в укрепления, хорошо понимая, что счастливая случайность иногда больше значит, чем мужество и энергия.

Переступая через трупы убитых часовых и, обходя крепко спящих невольников, запорожцы прошли два ряда рвов, перебрались через вновь воздвигаемую стену и могучим, грозным потоком разлились по городским улицам и переулкам…

Конец мирному покою… Конец ночной тишине… Вот слышатся тихие удары, и тяжелая дверь с треском летит на землю.

— Алла!.. Алла! — раздается отчаянный крик…

— Алла!.. акбар!.. — вторит ему другой голос.

Прогремел выстрел. Слышно звяканье скрестившейся стали… В окнах большого длинного дома замелькали огоньки. Очнувшиеся правоверные стреляют наудачу, стреляют зря, желая поразить невидимого врага и не причиняя ему даже беспокойства…

Вдруг заалели верхушки стройных кипарисов и пирамидальных тополей, и над ними взвилась стая перепуганных птиц. Белые птицы с окрашенными в розовый цвет крыльями метались из стороны в сторону и, окунувшись в облако черного дыма, падали, как подкошенные, в огонь… По пустынной улице пронеслась пара неоседланных лошадей; вслед за ними промчался с диким ревом буйвол, свирепо вращая огромными рогами и взрывая копытами целые тучи песку… А пожар тем временем разгорался. Ветер помогал запорожцам, перебрасывая целые горящие головни с одной постройки на другую. На улицах стало светло, как днем. Грохот выстрелов, свист пламени, отчаянные вопли женщин и детей, грозные крики запорожцев — все слилось в один общий немолчный гул.

Турецкому гарнизону трудно было бороться с запорожцами, переполнившими кривые, узкие улицы и действовавшими врассыпную. А тут еще море бушующего пламени…

Брызнули первые лучи рассвета, и зарево стадо бледнеть.

— До челнов, хлопцы!.. До челнов!.. — раздавались голоса атаманов.

Кошевой торопил своих, чтоб уйти в открытое море, пока турки не пришли в себя, и не собрались с силами. Запорожцы, отбиваясь от преследования, тащили к челнам целые тюки добычи, вели пленников; а вслед за ними спешили и невольники. Нужно было уложить, добычу и разместить весь этот народ прежде, чем турецкие галеры перережут путь.

Пока турки оправились от охватившего их страха, казаки успели нагрузиться и стащить челны с отмели. Все знали, что немало товарищей легло на турецкой земле, но подсчитывать потери было трудно. Из бухты выходили уже турецкие галеры, и по вспененным волнам со свистом запрыгала картечь.

Но с челнов отвечали смехом и шутками на грохот неприятельских пушек.

— Теперь тю-тю! Не догонишь, вражий сын! — кричали запорожцы.

— Куда твоим корытам угнаться за нашими челнами!..

— Лучше, дурню, не трать пороху понапрасну!..

Расстояние между преследующими галерами и уходящими челнами все увеличивалось, и, наконец, челны скрылись от взоров преследователей.

— Ну, и ловко ж наш батько провел нас до туров в гости! — говорили запорожцы.

Невольники смотрели на батька кошевого, как на высшее существо, и готовы были молиться своему избавителю, разбившему одним ударом тяжелые оковы.

— Теперь, дитки, встряхнем Крым, и домой пора! — объявил Сагайдачный, и лишь только его слово батька кошевого облетело челны, как все товариство закричало, заревело, просто застонало от восторга.

И понеслись острогрудые челны по вспененным волнам к подножию грозного Чатырдага, Ай-Тодора, Аю-дага; несутся они туда, где в зеленом сумраке темных кипарисов и душистых магнолий звенят и журчат серебристые фонтаны, баюкающие слух грозных ханов, где на солнцепеке еле влачит израненные ноги несчастный невольник, оторванный от семьи, от родины, от всего, что ему было дорого, мило и свято!.. Если он порой отважится затянуть родную украинскую песню, то вторить ему начнут не певучие струны бандуры, а лязг тяжелых железных цепей.

Плачут слабые, кичатся сильные и никому из них даже и не снится, что не сегодня-завтра отроги зеленых Крымских гор будут окутаны не фиолетовой полупрозрачной дымкой морского тумана, а клубами тяжелого порохового дыма, медленно ползущего к самой вершине Чатырдага.