щущения, пережитые Иудой-предателем пред совершением своего отвратительного богомерзкого дела, были знакомы и Мазепе, всесильному гетману Украины. Ненасытный аппетит не так легко было удовлетворить. Когда окружающим казалось, что он имеет все, Иван Степанович начинал ощущать недовольство, неудовлетворенность, и в его душе шевелились две чудовищные, ненасытные змеи: зависть и жадность.

— Пока этот человек у власти, я не могу спать спокойно, — решил, наконец, гетман, и судьба казацкого «батьки», судьба героя народного, Семена Палия, была решена бесповоротно.

«Я не могу ни уснуть, ни проснуться с легким сердцем, — думал гетман, — пока у меня под боком живет этот старый коршун, причаровавший и казачество, и «быдло». Глупой темной массе давно полюбился хвастовский чудак. Он и в своем Хвастове, и в Белой Церкви, и здесь, в Бердичеве, везде одинаково люб. Голыми руками эту змею не возьмешь, я это всегда знал и не забывал ни на минуту… Но я умею расставлять капканы не только для лисиц… В мою западню и коршун залетит, и змея заползет… Самая хитрая гадюка войдет в нее, как в свою нору. Разве он откажется прибыть ко мне в царский день?.. Э, да ему лишь бы запах вина услышать… Не прибежит, а прилетит».

Мазепа предавался этим «отрадным размышлениям» сидя у открытого окна в своем временном обиталище в городе Бердичеве, куда он явился с русским полком и отрядом сердюков, будто бы для расследования запутанных дел, возникших за последнее время между казацкой старшиною и польскими магнатами. На самом же деле гетман хотел побывать в тех местах, где популярность Палия успела пустить глубокие корни, но где шляхетство было проникнуто к старому полковнику непримиримой враждой.

Солнце медленно склонялось к западу. Окна гетманской квартиры выходили на площадь, пересекаемую Белопольскою улицей, существующей и поныне. Иван Степанович сидел в расстегнутом алом халате у окна, нетерпеливо постукивая погасшей трубкой, усыпанной драгоценными камнями, о дубовый подоконник. Он бросал нетерпеливые взгляды на пыльную дорогу и так погрузился в созерцание, что даже не заметил, как от серебрянного чубука отвалился крупный дорогой жемчуг и упал в бурьян, густо разросшийся под окошком.

Жарко в комнате, жаром пышет на улице; грудь гетмана дышит порывисто, поднимая расшитую щелками сорочку. Вот густое облако пыли привлекло его внимание; и он даже наполовину высунулся из окна.

Но из розоватого облака выделилась огромная колымага, и гетман с разочарованным видом откинулся на спинку резного массивного кресла. Это были не те, кого он ждал.

Сегодня, по его соображениям, должно было прийти письмо из Москвы, в ответ на гетманский донос, решающее участь старого Палия. Вот почему гетман обнаруживал сегодня такое нетерпение, вот почему он временно утратил свой спокойный величественный вид.

Мазепа хлопнул в ладоши, и на пороге не замедлил появиться краснощекий, чернобровый парубок в зеленой черкеске с откидными рукавами.

— Что, часовые ничего не разглядели по дороге? — осведомился Иван Степанович.

— Ничего не видно, пане-гетмане, только пыль курит.

— Пыль курит, — машинально повторил Мазепа и знакомь показал подать огня для трубки, — Разве они не знают, что надо торопиться?! — ворчал старец. — Разве я не наказывал этому Орлику вихрем мчаться сюда, не жалея ни коней, ни людей, ни самого себя?.. Уж не случилось ли с ними беды?.. Времена теперь тяжелые, всякий встречный враг… Ну, да ведь он же не один!.. Мои слуги его не выдадут и самому черту.

Когда парубок поднёс на бронзовой тарелочке уголек для трубки, Иван Степанович уже погрузился в легкую дрему. Напряженные нервы не выдержали, и седая львиная голова свесилась на грудь. Парубок повернулся на одной ноге и неслышной поступью вышел за дверь.

Волшебник-сон перекрасил седины в темно-русые кудри, морщины скрыл под махровым румянцем и зажег огонь юности в угасающем взоре. Гетман увидел себя бодрым, сильным и цветущим; такими представлялись ему и его сподвижники: Палий, Ганжа, Самойлович и другие.

И в нетронутом, неозлобленном сердце гетмана нет места ни вражде, ни зависти, ни гордыне. О, как легко, как хорошо ему! Как вольно дышит его грудь!.. Звенят золотые и серебряные кубки, отнятые в бою у врага и товарищей недавней битвы обходить круговая чаша, наполненная пенистым медом; друзья обнимают друг друга и пьют здравицу за процветание и волю своей единой дорогой матери — Украины.

Но Украина ничего не страшится, так как вражда и подлое предательство незнакомы сынам её: острые казацкие сабли только ради неё покидают ножны свои, буйные казацкие головы склоняются долу в кровавом пиру только для блага многострадальной.

Дуновение нежданно налетевшего ветра захлопнуло окно. Мазепа вздрогнул, покачнулся в кресле, открыл глаза и теперь только заметил стоявшего у двери парубка, докладывающего в третий раз, что стоящее на, вышке часовые заметили отряд всадников, несущихся, во весь дух по киевскому старому шляху. Гетман бросился к окну, но улица была еще пуста; только в теневой стороне бродили еврейские козы, ощипывая молодые побеги на старых вербах. Прошла минута, другая. Время для ожидающего тянулось страшно медленно: секунды казались минутами, минуты — часами. Наконец послышался отдаленный топот, ближе, ясней и отчетливей раздается стук копыт, сливающийся с лязгом железного оружия.

Мелькнул и сейчас же скрылся в облаке пыли зеленый значок, прикрепленный к древку копья.

— Ну вот, наконец, и ты, слава Богу! — сказал с облегчением Иван Степанович встречая у самого порога.

Затем он нетерпеливо выхватил из его рук пакет с бумагами и быстро направился в свою рабочую горницу, куда имели беспрепятственный доступ весьма немногие. Разорвав дрожащими руками огромный серый пакет, гетман вынул оттуда целый ворох писем при чем многие полетели под стол не просмотренными. С таким нетерпением ожидаемый конверт оказался в другом пакете. Гетман сразу узнал большую государеву печать и, бережно сняв ее, начал торопливо, с жадностью пробегать бумагу. По мере чтения Мазепа становился неузнаваем: лицо его сразу просветлело, а под белыми усами заиграла самодовольная улыбка.

Окончив чтение, гетман отворил дверь настежь и крикнул ожидавшему дальнейших приказаний Орлику:

— Наша взяла!.

Орлик не замедлил явиться на зов.

— Наша взяла, — повторил гетман, и из груди его вырвался не смех, а какие-то всхлипывания: смеялось что-то внутри его, лицо, же было серьезно, даже сурово. — Читай! — добавил он, протягивая бумагу, — вслух читай! Только надо предварительно хорошенько запереть дверь… У старой лисицы много ушей… Его уши слышат за сотни верст, и глаза его, даром, что с виду подслеповаты, видят далеко-далеко… Затворил?.. Читай!..

Орлик внятно, вполголоса прочел предписание гетману немедленно арестовать полковника Семена Палия и доставить его под строгим караулом из московских ратных людей в «Приказ». Палий обвинялся в сношениях со шведами и в неисполнении царского указа об отдаче захваченных самовольно городов и поместий. Нечего и говорить, что значительная часть этих обвинений была выдумана и разукрашена в рабочей канцелярии вельможного гетмана.

— Не уйти ему теперь от нас! — с уверенностью произнес Мазепа. — На пир он придет, не может не приехать… Кстати, распорядись, чтобы везде были приготовлены поставы добрых коней… Пусть думают, что для меня стараются, лучше сделают. Его придется тайно везти по ночам.

— Слушаю, пане-гетман!

— А теперь ступай, отдохни… Ты заслужил себе отдых…

Оставшись один, Мазепа, весело потирая руки, стал ходить из угла в угол, предвкушая наслаждение видеть своего врага (не сделавшего ему никогда никакого зла) поруганным, низверженным и обесславленным. Он рисовал его ползающим у своих ног… В эти минуты он забывал, что хвастовский затворник не из тех людей, которые способны просить пощады и унижаться до мольбы пред своим угнетателем… Он видел его на берегах далекого, пустынного Енисея, куда ушел уже давно Самойлович, принужденный отдать гетманскую булаву Мазепе… Порой ему рисовалась плаха…

— О, он не вырвется из моих когтей! — шептал гетман, забывая, что и его ждет могила, быть может, более позорная чем плаха для безвинного страдальца.

Утомленный волнением, Мазепа снова подсел к окну и стал высчитывать, какая доля из богатств Палия перейдет в его казну. Он считал и вычислял с каким-то особенным сладострастием.

Так и Иуда-предатель, должно быть, подсчитывал свои тридцать серебренников.

Иуда!.. Мазепа!.. История заклеймила на веки эти имена. Народная память клеймит предательство и измену.

Друзья и товарищи Палия, кроме лиц, сопровождавших его до самого Бердичева, распрощались с ним на первом привале и вернулись обратно. Старый полковник продолжал путь с небольшой свитой из преданных запорожцев, вместе с ним когда-то покинувших Сечь, чтобы послужить своей матери Украине, на берегах Унавы и Роси.

Свечерело.

— А что, батько, не пора ли коням и отдых дать? — спросил молодцеватый сотник, поравнявшись с Палием.

— Доедем до Макшаницы, там и становимся, — ответил «батько».

— Будь по-вашему.

— Удивительно мне, — продолжал Палий — куда это костел девался и тополи, что окружали панскую усадьбу?.. С этого пригорка они были видны, как на ладони.

— Верно, батько, верно! — отозвались казаки. — Отсюда все было видно, да только не на что смотреть теперь. — Как так?

— Видите, батько, как сидели вы в своей Белой Церкви то наша пани-матка были такая добрая, такая ласковая до нас что…

Запорожец замялся и начал теребить свою ни в чем неповинную чуприну.

— Ну, договаривай?

— Пани-матка дозволила нам кости размять и поправиться… А нам нужно было поправиться. Иной бедолага все дочиста прогулял, все, как есть, до креста… Только медный крест на шее остался… Положим, оно известно всякому, что в царстве небесное можно и с одним крестом вступить, ежели дела позволяют, ежели, к примеру, басурман побил довольно на своем веку и оделял нищую братию… Но все же то один разговор: то по-духовному…, а по-светскому выходить иначе. Выходит, что без сорочки и всего прочего как будто и соромно лазать по двору…

— Что-то, сынку, ты очень много разговаривать стал.

— Сейчас, батько, кончу…Выехали мы на поправку кости разминать и порешили в Макшанице воды напиться, а тамошние паны стали нас пищалями да рушницами приветствовать… Мы им ответили…они вдвое… Тогда мы пороху пожалели да в сабли.

— Эге, эге! — кивал сивой головой Палий, как бы смакуя рассказ. — Погуляли, значит.

— Погуляли немножко…

— А легло сколько?

— Ляхи почти все, ну, и нашим досталось… Здорово дрались, вражьи дети, хорошо дрались…

— Гм, дитки погуляли, а старому придется пред паном гетманом ответ держать, зачем-де попускает своевольство, — тихо произнес Палий.

Еще недавно цветущее и вполне благоустроенное поместье представляло из себя руину. Над грудой почерневших развалин с жалобным писком носились осиротелые птицы, лишившиеся своих гнезд. Голодные псы с сердитым рычанием выглядывали из-за груд обгорелых бревен и обугленного камня. Вода оказалась негодной для питья, так как колодцы были до краев завалены падалью.

Казаки двинулись дальше. Проезжая мимо усадьбы, Палий не узнал знакомого места. Огонь и меч все сравняли. От стройных тополей остались почерневшие стволы да пни.

Взмахнули нагайки, и кони помчались вперед.

Ровно в полдень Палий въезжал в Бердичев. У дома, отведенного под квартиру гетмана, было заметно особое оживление.

— Здесь стояла толпа зевак, привлеченная звуками музыки и яркими, дорогими нарядами гетманской челяди. Палий едва успел переодеться, после дороги, как ему пришлось занять свое место за пиршественным столом.

Гетман, окруженный старшиною и самыми приближенными чинами, важно восседал посредине огромного стола, буквально утопавшего под тяжестью драгоценных блюд, серебряных и золотых чаш и прочих дорогих принадлежностей парадной трапезы.

Не успел Палий приблизиться к крыльцу, как Мазепа вскочил со своего места, подошел к широко раскрытой двери и заключил гостя в свои объятья. Оба старца троекратно облобызались, как старинные друзья.

Кто бы мог подумать, глядя на эту трогательную встречу, что один из них под покровом дружбы скрывает отвратительный облик Иуды!

Гетман усадил Палия по правую руку от себя и принялся усердно его потчевать; а старый запорожец, как известно, никогда не бегал ни от врага, ни от угощения. Тостам, казалось, конца не будет. Пили за царя Петра, и его ближайших сподвижников, пили в честь гетмана Ивана Степановича, пили за здоровье отважного «лыцаря», полковника Палия. Не забывали и старшину, и всех собравшихся за гетманской радушной и обильной трапезой.

Лица, часто принимавшие участие в гетманских пирах, замечали, что гетман, несмотря на всю свою приветливость, чем-то озабочен. Пир шел своим чередом.

Не успевала завязаться на одном конце стола беседа, как на другом раздавался все заглушающей звон кубков, и снова сыпались, будто из рога изобилия, бесконечные тосты.

Вдруг среди обеденного шума и гула раздался зычный голос Палия, голос, казалось, созданный самой природой именно для того, чтобы звать вперед за собой казацкие дружины, покрывая и грохот пушек, и топот конницы.

Все смолкло. Старик стоял, опираясь обеими руками на стол, лицо его изрядно раскраснелось, глаза метали искры. Он заметно пошатывался.

— Панове!., товариство!.. — начал Палий. — Я всегда за правду… вы знаете… Я ее, бисову дочь, правду — всегда прямо в глаза… Так!..

— Это и хорошо, — отозвался Мазепа, с некоторым беспокойством ожидавший, чем подарит его этот седоусый оратор.

— Други мои! — продолжал он, хмелея. — Я всегда думал, что пан гетман имеет против меня зуб и держит камень за пазухой… Так думала моя дурная голова… А верно, что дурная… хе, хе, хе!.. И зачем нам ссориться? — продолжал заплетающимся языком Палий, — зачем ссориться? Не надо этого. Пусть бабы ссорятся, да басурманы дерутся на кулаки… Хе, хе, хе!..

— Ну, и развезло же старого! — говорили гости, — можно подумать, что ему зелья подсыпали, дурманом попотчевали…

— На Украине есть люди, — не унимался старец, — есть! Есть Мазепа Иван, добрейшая душа, золотой человек… Есть Самусь — мой родич — знаете, панове, его?.. Все, все люди добры… А где Самойлович? Я хочу и его почеломкать…

Мазепа при воспоминании о Самойловиче нахмурился, как туча, гости замолкли, и многие спешили уйти незамеченными. Но гетман совладал с собой и еще раз обнял Палия.

— Не будем тревожить мертвых и заживо погребенных, а выпьем, друже, за, живых! — произнес Мазепа и заставил Палия до дна осушить чашу крепкого меду.

— Мазепа, друже… Самусь и… и Самойлович… — больше Палий не проронил ни слова. Голова его бессильно запрокинулась, седые усы рассыпались серебряными змеями на могучей груди, и он потерял сознание.

— Ну и мед же у гетмана!.. Хорошо, что я не пил того меду… — сказал старый сотник, пробираясь к двери.

— Ослабел наш старче, — заметил хозяин, сочувственно качая головой… — Эй, люди! Снести полковника на мою постель в опочивальню… Да бережно… Уложить его, — пусть отдохнет… Орлик, распорядись!..

При последних словах Мазепа сделал какой-то странный знак, и Орлик глазами ответил ему, что повеление будет в точности исполнено.

Прислуга унесла хвастовского полковника в дальние покои, и никому из присутствующих не пришло в голову, что нескоро, нескоро они увидят на коне знаменитого воина и защитника Украины.

Обед был окончен. В доме гетмана настала мертвая тишина. Но если бы кто-нибудь прошел анфиладу комнат и повернул налево, то до слуха его донеслись бы странные звуки: лязг железа, глухие удары молота и вторящие им такие же глухие стоны…

Затем уже нескоро раздался крик, дикий, нечеловеческий крик очнувшегося в оковах, звенящего цепями Семена Палия.

Когда Палий очнулся, в комнате было темно. В окно, перевитое железными прутьями, робко заглядывала трепетная зеленоватая звездочка.

— Не послушал своей старой: намочил усы в гетманских медах да винах, — вот и свалился, да еще на парадном обеде… Скверно, гадко, брр!.. И куда меня затащили?.. Комора — не комора, хата не хата!.. Бросили в угол на пол… Тьфу! Теперь бы квасу, настоянного на кислицах… Эх, кроме моей старой никто такого кваса не умеет сделать во всей округе… У москалей переняла она эту штуку… Семь дней гуляешь, голова — как чугунный казан, а выпил добрый поставец её квасу или узвару, — и сразу очнешься, и уже на плечах не казан, а голова, настоящая голова… Гм, и руки ноют, и ноги… Э, да что же это? Железо!..

Старец, хотел вскочить на ноги, но тяжелые оковы удержали его при земле. Теперь только понял Палий ужасную истину, и для него все стало ясно, как Божий день.

— Зазвать изменнически в гости на пир! Целовать, обнимать, называть братом и другом единым в то время, когда кузнец разводил огонь и прилаживал кандалы, когда стража по гетманскому приказу выбирает потяжелее цепи… О, проклятие!..

Грозно пронеслось это проклятие под низкими каменными сводами, вырвалось в узкий коридор, проникло в парадные покои и заставило вздрогнуть самого гетмана.

С невероятными усилиями Палий поднялся на ноги и подошел к окну, при чем цепи зазвенели, нарушая окрестную могильную тишину.

— Прощай, воля!.. Прощай, Украина!.. — выговорил он. По впалым щекам воина покатились жгучи, незнакомые ему слезы, слезы бессильной ярости, нестерпимой обиды.

Простояв несколько минут без движения, узник стал звать людей. Дверь приотворилась, и на пороге появилось два вооруженных с ног до головы сердюка. Один из них держал в руке фонарь.

— Что надо? — спросил старший из них, стараясь говорить по-московски.

— Что надо! — с грустью повторил Палий. — Не тебя, хлопче, мне нужно, а твоего гетмана проклятого мне надо, вот кого!..

— Не смей так говорить о нашем ясновельможном пане-гетмане! — закричали сердюки.

— Молчите, продажные души!.. Вы свою мать несчастную, свою Украину, продаете с вашим гетманом за злотые… Эх, вы!.. Ступайте и скажите Ивану Мазепе, что его Семен Палий ожидает.

Последняя фраза была произнесена таким повелительным тоном, что сердюки невольно подчинились голосу Палия.

Прошло около получаса, даже больше. Гетман не являлся, а в старой седой голове узника вихрем неслись обрывки мыслей и воспоминаний. Из этих обрывков создавалось что-то цельное, какие-то новые планы, но не долго. Наступал хаос, и все исчезало, все, кроме осознания горечи неволи и предательства.

— Когда меня ляхи бросили в магдебургскую крепость, я считал себя на веки погибшим и только молился! — раздумывал Палий, стоя у окна. — Вот и вымолил себе волю… Святой Микола помог мне выбраться из проклятой ямы… Ну, да и казачество тогда иное было: мазеповщина не успела еще развратить их души и сердце…

Да, вызволили меня мои козаки родные, и не раз после привелось мне их в бой водить. Теперь, все меньше и меньше таких людей, а скоро их вовсе будет мало или совсем не останется… Не устоять тогда Украине против натисков иноземных. О, мазеповщина, мазеповщина, дорого ж ты достаешься моему бедному народу!..

В эту минуту послышалось щелканье и звон отворяемого замка. В комнату, будто крадучись, проскользнул Мазепа.

— Чего крадешься? — с горькой усмешкой спросил Палий, — не бойся, — я не укушу.

— Цепных собак мне нечего бояться, а ты к тому же еще и старый пес, беззубый, — попытался сострить вошедший.

Ответом на эту плоскость был презрительный взгляд, заставивший смутиться даже Мазепу.

— Что тебе надо? — спросил после паузы гетман.

— За что, по какому праву ты изменнически лишил меня свободы? — в свою очередь, задал вопрос Палий.

— Я действовал по указу моего всемилостивейшего повелителя, великого государя московского и его пресветлого величества, царственного братца… Такова воля государей: повелели взять тебя под стражу, аки разбойника, и представить под караулом в «Приказ».

— А давно ли царь меня собольей шапкой наградил и казной дарил! — возвысил голос заключенный.

— Знаю, знаю… То-то и прискорбно, что ты не оценил монаршей милости, не возвратил захваченных городов и прочих маетностей и тем вызвал праведный гнев государев. Тебе я и раньше писал об этом.

— Я рад служить его величеству, московскому, царю; но Украина мне дороже Москвы. Матери я не продам ни Петру, ни Карлу.

— Кстати, — будто вспомнил гетман, — ты обвиняешься в сношениях со шведами.

Палий тяжело вздохнул и снова так посмотрел на Мазепу, что, казалось, самые сокровенные мысли последнего ему стали вдруг ясны, до того ясны, будто он читал раскрытую перед ним книгу.

— Теперь я знаю, кто сочинил на меня донос в Москву, — выговорил вдруг узник твердым голосом.

— Знаешь?

— Да! Это дело рук твоих и твоего поганого змееныша Орлика. Вы оклеветали меня, как раньше оклеветали многих честных сынов Украины. Тебе захотелось моего золота, да? Так подавись же им. Царь далеко, царь не знает, как ты роешь ямы землякам, где ему знать! Будь же ты проклят! Проклята женщина, вскормившая тебя! Радуйся, доносчик, да не очень, придет и твой час!

— Палий, смотри, я не обращу внимания на твои седины, на твой сан и угощу тебя на прощание плетьми. Слышал?

— Слышал, — как не слыхать! Если ты заковал сонного гостя в оковы, не пощадив ни его седин, ни нашего векового гостеприимства, то долго ли тебе исполосовать меня плетьми? Помни только, что от тебя, от руки твоей не может быть бесчестья. Вспомни, как московский царь во время пирушки заспорил и дал тебе пощечину. И ты потом лизал, как пёс, руку, ударившую тебя.

— Замолчи! Петр еще вспомнит… — крикнул, было, взбешенный гетман, но спохватился и прикусил язык. — Так знай, старик, что если ты не перестанешь сквернословить, то твоя спина задрожит под ударами ремня.

— Не хвастай, гетман!.. Если бы ты и взаправду заставил вздрогнуть мою старую спину от ударов, то задрожала бы со мной и вся Украина от края до края. Меня поддерживает и любит придавленный тобой народ. Не обожгись, гетман. Не так ты уж силен, как тебе кажется. Сильные не бывают доносчиками.

— Не заговаривайся!

— Я знаю, что мне говорить…

— Теперь ты в моих руках.

— А все же без царского указа ты и волоса не тронешь на моей голове. Тебе вот, кажется, что жизнь наша длинна и долга, что мы ее сначала станем переживать. Неправда это! Оба мы, и ты, и я, одной ногой стоим в «домовине». Смежатся очи вечным сном и откроются они уже не здесь, не в этом мире, нет… И тебя и меня потребуют к ответу перед престолом Всевышнего, и оба мы будем не судьями, а судимыми.

И спросят нас: «А что ж вы делали на грешной земле?». Меня спросят, — я скажу: с нехристями воевал, татар и турок бил, пленных и невольников освобождал, ляхов тоже бил, тогда стоило… Так и скажу: воевал, пока проклятый гетман не вырыл мне яму своей клеветой… И о грехах скажу… Бывал грешен, бывал… Упивался горилкой и медом, а потому, что лыцарь был, казак «на всю губу»… Поругают меня там, поругают да и простят… А когда тебя приведут на суд, что ты ответишь?.. Скажешь: земляков грабил, на своих доносы писал, чтобы овладеть их богатством. Клеветой начал жить, обманом жил, да так и кончить думаешь?.. Ой, не выгорит!.. Припомнишь мое слово!.. Знай, что нас праведно рассудят. Не в московском Приказе, нет, а там, высоко-высоко, откуда солнышко к нам приходить, где зорьки сияют.

Несколько секунд старцы стояли друг против друга, сохраняя гробовое молчание. Но вот Мазепа не выдержал, опустил голову и вышел из комнаты, не произнося больше ни слова. Умышленно или вследствие рассеянности, но светильник он оставил в углу.

Узник внимательно осмотрел свою временную, тюрьму и заметил на печной лежанке несколько запыленных книг. Он взял наудачу первую из них — это было евангелие.

Скамьи из комнаты будто умышленно были вынесены, и узнику даже присесть было негде. Для его отдыха, видно, был предназначен грязный пол, так как на узкой лежанке старику трудно было поместиться, да и цепи мешали.

Палий раскрыл книгу на первой попавшейся странице и, набожно осенив себя крестом, громко и отчетливо прочел следующее: «Мне отмщение, и Аз воздам».

Слова эти повергли старца в глубокую задумчивость, и ему захотелось проникнуть в их сокровенный смысл. На лбу его появился ряд новых глубоких морщин. Отдавшись всецело своим думам, Палий на время отрешился от окружающего, и суета мирская уже не могла переступить через порог темницы.

Оставим старца с его думами и посмотрим, что делается в городе.

В обыкновенные дни Бердичев в эти часы уже засыпал, и жизнь, по крайней мере, наружно, замирала в нем. Но сегодня, благодаря праздничному дню и присутствию гетмана со свитой и конвоем, Бердичев преобразился. Везде блестели огни в окнах, слышался говор и смех.

В числе немногих казаков, взятых Палием с собой, находился и Микола Сивый. Микола Сивый сам напросился в конвойцы полковника, так как у него в Бердичеве была замужняя сестра, и ему хотелось хоть в кои веки проведать родню.

Сестра до отвалу могла напотчевать его варениками, каких по выражению запорожца, «сам султан не едал».

Микола любил своих родичей, но более всего был люб ему племянник Данько, быстроглазый четырнадцатилетний мальчуган, ожидающей с нетерпением признаков усов и возможности удрать в степь.

— А, ты еще не спишь, козарлюга? — обратился Микола к своему любимцу. Ну, садись.

— Дядько, вы давно у батьки Палия? — спросил мальчик.

— Давно.

— Отчего же его зовут батьком?

— Оттого, что он батько и для нас, и для всей Украины.

— А кобзари про него поют?

— А рази ты не слышал?

— Слышал…

— Так и не спрашивай про то, что знаешь. Если же хочешь знать, кто наш батько Семен Палий, то я тебе расскажу.

— Дядько, расскажите, расскажите!

— Слушай же — запорожец вытер рукавом свои молодецкие усы, крякнул и начал — наш батько родом из Борзны. Я, видишь, только бурсы понюхал, а он и семинарию превзошел, и по-латыни так тебе и чешет. Сначала он был полковником охочекомонным, а уже гетман сделал его начальником реестровых казаков в Хвастове. Но он сам держит казаков, вот, к примеру, я… Мы с батьком нехристей бьем, освобождаем пленных соотечественников и, вообще, христиан.

— Это я знаю, — перебил Данько, — а вы, дядько, расскажите лучше, как батько в Сичи был, как он воевал.

— Говорю, не перебивай!.. До всего дойдем. Надо, брат, по порядку. Да, был он и в Сичи, одним из первых сичевиков был. Мы с ним и под Царьград ходили и под бахчисарайским ханом перины сжигали. А чего мы в Кафе наделали, вот было-то смеху.

— А ну, ну, дядьку.

— Нет ты еще малый, на губах молоко видно… После узнаешь. Да, отпалили шутку. Хан у нас побывал в плену, едва откупился. А батько тоже раз оплошал и достался в руки ляхам. Они его в Магдебурге упрятали и продержали в крепости около года. Ни царь Петро, ни гетман не хотели освобождать батька. Тогда мы порешили его сами освободить.

— Но как же вы это сделали? — спрашивал мальчуган сверкая глазами.

— Сумно стало на душе у казаков. Вот и придумали мы такую штуку. Из Украины отправился огромный обоз, товары ввезли на высоких возах, запряженных волами. Везли муку, дерево, кожи, больше кож. К Магдебургу подошли вечером и попросились подночевать. Сначала нам отказали и грозить еще вздумали. Тогда мы послали для переговоров жидов-ищеек. Они вмиг все оборудовали, разумеется, с помощью злотых и червонцев. Не только нам разрешили ночлег, но и выгон еще дали, чтоб скот попасти. Только опустилась ночь, просьба была исполнена.

Ночь настала темная-темная. Жидки перепоили караульных, а тем временем из-под шкур и мешков начали вылезать вооруженные казаки… Нападение было так стремительно, а защита так вяла, что палиивцы без труда освободили своего батька, часть пушек заклепали, а часть взяли с собой. Когда магдебурцы хватились пленника, его, и след простыл.

— Ах, молодцы казаки! Ах, голубчики! Как же они хорошо это сделали! — волновался мальчик.

— Да, братик, молодцы!.. Магдебурцам оставили товар, чтоб было чем слезы вытирать.

— Ах, молодцы! Вот люблю таких.

— А сам кем будешь?

— Запорожцем.

— Брешешь.

— Я брешу?

Мгновенье, и мальчик, упав на колени перед образом, начал креститься в подтверждение своих слов.

— Видите, дядько, как я брешу, — сказал он с гордостью, подходя к столу…

— А батько задаст трепку, — поддразнивал казак.

— А я удеру.

— А он поймает…

— А я снова удеру, в самую Сичь.

— Ну, помогай тебе, Боже. Мне пора на гетманский двор.

Когда Микола Сивый добрел до гетманского двора, несчастный узник продолжал стоять в прежней позе, склонившись над евангелием, и при свете догорающей светильни глядел на темные буквы, из которых складывалась многознаменательная фраза: «Мне отмщение, и Аз воздам». Лицо заключенного вдруг просветлело. Он уразумел, наконец, смысл этих слов, и гетман со всем его величием, со всей его временной гордыней и силой казался ему теперь ничтожным и жалким…

Светильник погас, но в душе Палия загорелся новый свет.

Мазепа хорошо помнил нанесенную ему много лет тому назад царем Петром обиду. Но резкое прямое напоминание Палия об этой обиде было для гетмана равносильно новой пощечине. А тут еще эти грозные обвинения, сыплющиеся с уст старца, стоящего одной ногой в могиле. Не мог Мазепа никак забыть и последнего взгляда, брошенного ему вдогонку, преисполненного самого уничижающего презрения. Гетман не мог найти себе места. Постель казалась ему жесткой и слишком горячей, в комнатах было душно, но не успевал он распахнуть окно, как порывы сердитого ветра начинали еще больше раздражать его нервы.

«Этой ночи, кажись, конца не будет!» — думал гетман, машинально теребя свои седые усы. Он несколько раз закуривал трубку, но табак казался ему отвратительно-горьким, и он швырял драгоценные чубуки, куда попало.

«Я думал, что вздохну свободно, когда этот гад очутится у меня под замком; думал, что легче, мне станет — рассуждал Мазепа, а вышло иначе. В груди словно свинец расплавленный кипит. Нет, я только тогда почувствую облегчение, когда мой ворог сложит голову на плахе, или живой будет заточен в сибирских тундрах. Любопытно будет пересчитать его сокровища: народная молва раздувает их, а все ж он страшно богат. В награду я, конечно, получу свою долю, А это будет львиная доля. Не знал ты, Семен, для кого клады зарываешь».

Гетман снова попытался лечь и даже погасил огонь. Но не успел сон коснуться усталых век, как до слуха Мазепы долетел подозрительный шорох. Старик сейчас же вскочил на ноги, сорвал со стены пару заряженных пистолетов и осторожно, как крадущийся тигр, стал пробираться к двери!

Щелкнули курки. В эту самую минуту послышался вопрос:

— Кто идет?

— Орлик, это ты? — спросил, в свою очередь Мазепа.

— Я.

— Что ты тут делаешь в такой поздний час?

— Сначала я работал, а затем стал молиться.

— Молитва, сынку, хорошее дело, но на все есть время и место. Ты и меня вот разбудил.

— Простите, пане-гетмане.

— Да я только так, к слову. Мне всюду представляется предательство, измена.

— Времена татя.

Мазепа вернулся в опочивальню, Орлик остановился у притолки.

— Арестанта завтра ночью отправим? — спросил он после паузы.

— Да, как стемнеет.

— А людей его?

— Людей сегодня следовало бы выпроводить. Сколько их?

— Всего шесть человек. Я им покажу перстень Палия в доказательство, что это его воля, и дам письмо к полковнице.

— Молодец ты, что не забыл, снять его… У как играет!.. Даже при лампаде и то сверкает. Дорогая штука… Верно, от хана крымского разжился. Возьми себе его… Орлик низко поклонился.

Великодушный гетман, как видно, щедро распоряжался краденым чужим добром. Единомышленники расстались, пожелав друг другу спокойно провести остаток ночи.

Все спало в гетманском доме, не спали только казаки Палия. Сбившись в кучу в самом конце двора, они вели шепотом, оживленную беседу. Микола уже вернулся, и все были в сборе.

Худой как высохшая тарань, запорожец тонким фальцетом рассказывал следующее:

— Сижу я, братики, под вербою за воротами да семечки «лузгаю». Вдруг идет мимо коваль Степанчук

— «Здорово, кум» — говорю ему. «Здорово, кум», ответил он и сделал знак, означающий: иди за мной, — дальше корчмы не забредешь… Пошли… Полоснули и по одной, и по другой, по третьей… И не заметили, как усы намочили. Вот тут кум и разболтался. Страсть, чего наговорил. — Казак опасливо оглянулся и закончил шепотом: — сказывал он, что, по приказу гетмана, заковали нашего батька в железо и что его повезут до Москвы.

— Что ты брешешь! — вскрикнул Микола.

— Тсс… не брешу я… Подождем дня, — видней будет.

Смущенные страшной вестью, казаки, всю ночь не смыкали глаз, обсуждая, что делать, если их вождь изменнически превращен из почетного гостя в арестанта.

— Если это, братцы, правда, — сказал Микола, — то пусть пятеро из нас на месте лягут за батька, а шестой чтобы бежал оповестить пани-матку и товариство. На узлы — кому бежать, кому остаться.

Выпало бежать Миколе Сивому.

— Я тоже хочу эту наемную гетманскую ватагу пошевелить, а после и наутёк, — заметил Микола.

Только взошло солнце, казаки Палия были вытребованы к Орлику.

— Вы знаете этот перстень? — спросил писарь.

— Еще бы не знать: это нашего батька перстень; ему хан татарский дал, когда мы его из плена выпускали.

— Хорошо. Так вот полковник Палий приказывает вам сейчас же вернуться в ваш Хвастов и передать его жене, полковнице, это письмо в собственные руки. Его же здесь задёрживают важные дела.

— А может, гетманские кандалы? — спросил Сивый.

— Что? — нахмурился Орлик.

— Я уже сказал, а теперь не Петровка.

— Поняли меня? Ступайте же, подкрепитесь на дорогу, и айда, — добавил писарь.

— Хорошо. Мы-то в самое пекло поскачем, только пусть наш батько благословит нас в дорогу и сам прикажет — объявили палиивцы.

— Но я ведь от его имени. Вот перстень, — настаивал Орлик;

— Перстень и украсть недолго.

— Я вам приказываю повиноваться, иначе вы будете иметь дело с самим ясновельможным гетманом.

— Хоть с самим ясновельможным сатаною, а без батька не поедем, — было ответом.

— Я вас плетьми проучу, — крикнул, выведенный из себя, писарь и схватился за саблю.

Запорожцы грузно опустили мозолистые руки на эфесы своих огромных тяжелых саблюк и, постукивая коваными сапожищами, вышли во двор причем поспешили занять позицию у колодца, где были свалены бревна.

— Я вас перестрелять велю, — крикнул Орлик.

— Стрелять, так стрелять, — равнодушно ответили казаки.

На самом деле Орлик всячески решил избегать пальбы, чтобы не вызвать волнения в городе.

Был вытребован отряд сердюков, и им приказано было немедленно обезоружить бунтовщиков. Сердюки, как голодная волчья стая, колонной ринулись к колодцу; сабли скрестились, зазвенела сталь, но в первых рядах нападающих сразу явился такой урон от кривых «шаблюк» что колонна отступила. Еще два приступа, и по двору засочилась кровь нападающих. Казаки держались стойко. Вдруг они сняли шапки, перекрестились на восток и начали целоваться. Это было последнее прощальное лобзанье боевых товарищей.

— За батька!.. На смерть! — крикнуло шесть здоровенных глоток, и палиивцы бросились, с львиной отвагой на гетманских наемников.

Пользуясь суматохой, Микола Сивый, согласно жребию, проложил себе путь к полуоткрытым воротам, где он раньше облюбовал привязанного к решетке степного скакуна Орлика. В один миг он перекинул поводья, вскочил в седло и был таков.

— Держи! Лови! Стреляй!.. — раздались крики.

Кто-то наудачу выстрелил вдоль улицы. Проклятая шальная пуля впилась в плечо казаку, он качнулся в седле, но сейчас же оправился, и с новой силой вдвинул в бока лихого скакуна свои обитые серебром каблуки.

Резня продолжалась до тех пор, пока последний палиивец не испустил дух под ударами гетманских наемников.

— Прощай, батько! Твои «дитки» тебя не покинули! — крикнул запорожец, склоняя голову под ударами сабель.

Орлик хорошо знал силы своего лихого скакуна, купленного за дорогую цену у крымского мурзы еще жеребенком, и потому мысль о погоне он сразу отбросил в сторону, как неисполнимую и безрассудную.

Беглец вскоре оставил далеко за собой пыльный Бердичев и скрылся в лесной чаще. Однако, бешеная скачка, наконец, дала себя знать. Конь начал менять свой аллюр, на крутых поворотах он уже заметно пошатывался и даже раз-другой споткнулся, и только железная рука всадника, вовремя натянувшая поводья, спасла его от падения.

— Конь мой! конек мой золотой! Донеси меня до хутора Рудого, — там я найду поддержку, и ты отдохнешь, — шепчут побледневшие губы казака. — Боже мой, да неужели он падет, и я останусь пешим среди леса дремучего?!

Эта мысль была боле чем ужасна для гонца. Она заставила вспомнить его о ране. Боль усиливалась. Казалось порой, что кто-то раскаленным железом выжигает рану и дробит на мелкие части кости. Румянец исчез с лица запорожца, его щеки пожелтели, глаза ввалились, но в них еще светился прежний, энергичный огонь.

— Выноси, коник! — повторял почти бессознательно гонец, так как перед его глазами уже расстилается какой-то странный зеленоватый туман. В ушах звенит; голова кажется тяжелой-тяжёлой, будто ее наполнили горячим свинцом.

Но вот хвоя сменилась березняком, дорога круто повернула вправо и вскоре прожала меж двух зеленых стен густо разросшегося орешника. Откуда-то потянуло дымком.

— Дай, Боже, сил моему коню! Уже близка первая остановка, без новой подставы я пропал. И письмо не доставлю пани-полковнице, да и я сам много не проеду. Горит проклятая рана, огнем горит.

Удалой скакун донес гонца до первого привала.

Навстречу вышел сам Рудый, владелец лесного хуторка. Микола Сивый передал ему в нескольких словах все случившееся в Бердичеве за последние сутки, и, пока ему седлали другого коня, он перенес мучительную перевязку раны.

Не прошло и получаса, как он снова мчался вперед, стараясь возможно скорей добраться до Хвастова.

Вечер погас и уступил место яркой лунной ночи. Такие ночи бывают только в Украине, когда среди лета воздух становится студеным, а залитый ярким лунным светом путь представляется изумленному взору покрытым снежной пеленой.

Вот казак различает уже стройный ряд пирамидальных тополей на обрыве холма. Эта зеленокудрая стража сохранилась, как воспоминание о разрушенном во время штурма епископского дворце.

— Хвастов близко! — обрадовался казак, и ему казалось, что он почувствовал прилив новых сил.

Но это был самообмана, не больше. Когда стража, расположившаяся возле усадьбы полковника, увидела своего товарища в грязи, в пыли, забрызганного, кровью, то все сразу поняли, что случилось несчастье, что над их головами стряслась беда нежданная, негаданная.

— Батько схвачен и арестован вероломным гетманом! Товарищи изменнически перебиты!

Этой фразы было, достаточно, чтобы самые хмельные головы сразу протрезвились. В покоях полковницы вспыхнул огонь. Гонца немедленно потребовали к Палиихе.

— Правду люди говорят? — спросила она дрогнувшим голосом, не сводя с гонца пристального, испытующего взгляда.

— Не знаю, кто что говорит, а я скажу правду, — мрачно ответил Микола.

— Батько в цепях у поганца, а хлопцы все полегли, все до единого.

В эту минуту спазма сдавила горло казаку, и вдруг из его могучей, широкой груди вырвались рыдания. Он стыдился этих чистых слез, но окружающие были ими глубоко потрясены. На несколько секунд воцарилось молчание. Затем Микола передал все, что ему было известно, от слова до слова.

Палииха сначала молча покачивала головой, но вдруг из её широкой груди вырвался дикий вопль отчаяния, и она заметалась, по комнате, как затравленная тигрица.

— Дайте мне силу! — кричала она, вырывая пряди своих волос. — Я доберусь до гетмана, и своими руками задушу этого гада… Я вырву его лукавые глаза вместе со змеиным языком… О, нет больше нашего батька, нет его среди нас и не будет, — чует мое сердце!

«Письмо» привезенное Миколой, оказалось листом чистой бумаги, запечатанным гетманской печатью.

— Слезами горю не помочь, — ворчали старые рубаки-запорожцы, — мы из Магдебурга выручили нашего батька не слезами, а саблями.

— Пани-матка, благословите нас в Бердичев идти! — крикнуло вдруг несколько голосов.

— Мы все сложим наши буйные головы или освободим батька!..

— Постойте, дитки — вдруг как бы очнулась Палииха, — Постойте!.. Надо все обдумать… На верную, да еще бесполезную смерть я вас не пошлю… Он был для вас батьком, так пусть же я буду матерью а не мачехой лютой… Нет, на смерть я вас не поведу… Ваши сабли пригодятся Украине… Я сама поеду, но не к гетману, а в Москву и выложу там всю правду, как попу на духу… Если ж и правда не возьмет, тогда…

Она не договорила и, всплеснув с отчаянием руками, вышла из комнаты. Но окружающие поняли свою «пани-матку».

Наружно в Хвастове все было тихо по-прежнему. Так же блестела зеркальная поверхность Унавы, сдавленной изумрудными берегами, так же белели хатки и скрипели ветряки; так же лениво покачивались челны возле отмели, и чирикали птицы в вишневых садах, безучастное небо синело по-прежнему приветливо, и так же бодро шумел дубняк в Палиивом «городке»; все, казалось, прежним, старым, неизменным, а между тем полковничий двор пустовал… Не слышалось ржание коней, казацкого посвиста молодецкого, за сердце рвущей песни; все смолкло. Разбрелись и старухи, доживать веку на покой, и их потянуло к живым людям в деревню. Только тощие собаки остались верны усадьбе и бродят с подтянутыми боками, как тени, напрасно разыскивая поживу. А хозяева, создавшие из руин этот уголок, далеко теперь. Томимые предательством и клеветой, они приближаются к пустынным берегам угрюмого бесконечного Енисея.

Гетман долго обманывал царя, но так как неправдой всю жизнь не проживешь, то и гетманская ложь, в конце концов, выплыла наружу.

Кроме того, Мазепа плохо рассчитал игру. Заключая тайный союз со шведским королем Карлом, седовласый гетман был уверен, что за ним под шведские знамена ринутся неудержимым потоком все казацкие полки.

Предатель ошибся. Ему пришлось на первых же порах обманом вести казаков в лагерь шведов. Узнав, в чем дело, казаки бежали целыми сотнями из ставки гетмана, и силы его редели с каждым днем.

А царь не дремал. Не успела прилететь к нему весть об измене, как гетманская булава по воле Петра была вручена на Глуховской раде Скоропадскому, причем войсковые чины и собравшиеся по случаю избрания гетмана украинцы вновь должны были подтвердить свою верность государю. Кто не смог прибыть в Глухов, тот считался единомышленником изменника Мазепы и подвергался жестоким пыткам. Палач всенародно сжигал на площади чучело Мазепы, в церквах, его имя предавалось «анафеме», временщик Меньшиков чинил жестокую расправу в городах и селах, не отделяя виновных от невинных. По пути его вырастали целые кладбища, где нашли последнее убежище несчастные, прозванные впоследствии гетманцами.

И не думал, не гадал тогда всесильный князь, что все это море невинной крови, пролитое им, взыщется и притом так скоро. Не потомки расплачивались за пролитую кровь, — сам светлейший заплатил за нее.

Пронеслась первая гроза, раскаты могучего грома смолкли в отдалении, и царь вспомнил невинных страдальцев, томящихся в недрах Сибири.

В далекую, суровую страну неслись царские посланцы. Они везли с собой драгоценный для человека дар — свободу. Семейства Самойловича, Кочубея, Искры и многих других получили обратно свои имения и сверх того были осыпаны щедрыми царскими милостями. Многие лица духовного и военного звания возвращались на родину…

Но где же искренний старый друг украинского народа, где «батько» вольницы казацкой — Семен Палий? Ни холод, ни стужа, ни пурга не осилили удалого запорожца. Он спешит теперь на родину; в свою милую Украину. Жена и родные, делившие с ним горе изгнания, теперь, едва поспевают за ним, старым неутомимым воякой.

— Отдохни, Семен, изведешь себя, — советует порой пани-полковница.

— Отдыхай со своими бабами, а я хочу поскорее Днепр увидать и родные горы, и степи, хвастовскую нашу Унаву… Хочу припасть к родной земле, вздохнуть родным воздухом, услышать свою речь украинскую и песню казацкую. — Тише едешь — дальше будешь.

Брешут люди… Жизнь коротка, — надо спешить. На Украйне война загорается. Швед грозит с проклятым гетманом, а Семен Палий будет тут с тобой вареники лепить!.. Держи, карман…

— А если заболеешь…

— Не заболею.

— Что ж ты каменный, что ли?

— Железный!

— И нет на тебя болезни?

— Нет… Верю я, что Господь до тех пор сохранить и продлит дни мои, пока я не встречу в бою Ивана Мазепу, пока моя запорожская саблюка не засвистит над его головой… Эх, если б мне удалось взять его живым на аркане!.. Поставил бы я его перед собой и сказал бы ему: «Здравствуй, Иване! Хочу я тебя давно уже увидеть и поблагодарить тебя за твой гетманский пир… Помнишь? И накормил же ты мёня, и напоил, и спать уложил.»

Мелькают реки, озера, проносятся поля и дремучие леса, сменяются деревни и села, изредка выглянет городок, и снова безлюдье.

Когда усталый путник приблизился к днепровскому берегу, киевские холмы, покрытые дремучим бором, смутно выступали в синеватом предутреннем тумане. Вот туман поредел, и в бирюзовом небе сверкнул солнечный луч, отразившись в кресте Печерской лаврской колокольни, занималась заря. Облака, луга, воды и горы, все сразу вспыхнуло, всё запылало… Палий сошел с коня, опустился на колени и осенил себя крестным знаменем.

— Здравствуй, Украина! Здравствуй, мать родная! — прошептал он, и светлые, радостные слезы заблестели на его старых, изрытых глубокими морщинами, щеках.

Вверху курлыкали журавли, будто посылая привет возвращенному изгнаннику.

— Здорово, братики! — крикнул им Палий, не в силах будучи оторвать взора от чудной развернувшийся перед ним картины.

А восток разгорался все ярче и ярче…