В Софийской котловине есть один глухой район, где только и увидишь, что бродячих собак, болота, тополя с сотнями ворон на ветках, непроходимые заросли камыша и дуплистые вербы, от старости сплошь покрывшиеся наростами грибов. В давние времена здесь был монастырь, пастухи рассказывали мне, что он носил имя святого Тудора. Монастырь, однако же, провалился сквозь землю, и на его месте стоит лишь сколоченная из досок маленькая часовня с деревянным крестом, показывая, где была когда-то христианская обитель. После исчезновения монастыря округа одичала, земля заболотилась, заросла густым камышом. Среди камыша попадаются лужки, траву там, по-моему, не косят, а овец пасут. Заросли камыша пересечены кое-где колеями дорог, которые напоминают о том, что одичало здесь еще не все. Колеи постепенно зарастают, теряются в камышах, так что идешь, скажем, по такой колее и вдруг упираешься в стену камыша высотой в два человеческих роста, над стеной подымаются высокие тополя, посаженные здесь, чтоб отсасывать воду из заболоченной почвы, с тополей неохотно снимаются вороны, сбиваются в черные тучи и летят над головой, роняя свое однообразное и нескончаемое: „Карр!.. Карр!“ Я частенько сиживал там на поваленной вербе — курю, молчу и слушаю, как издали летят вороны, несут на сотнях крыльев тучу, а потом раздирают ее на части и развешивают на высокие тополя. При этом птицы всегда спорят и ссорятся из-за каждой ветки, хотя веток для них вполне достаточно.

Глухое место это находится на северо-востоке от Долни-Богрова. Я временами приезжал туда, рассчитывая поохотиться на диких уток и на бекасов, но удача ни разу не улыбнулась мне. Не помню даже, стрелял ли я. Бывал я и один, и с приятелями, и всегда одно и то же — ни дикой утки, ни бекаса. И хотя ничего не попадалось, я снова и снова пускался бродить по этим глухим местам, полагая, что должен же я в такой глухомани в конце концов наткнуться либо на утку, либо на бекаса. Но, к сожалению, неизменно заставал одну и ту же картину — камыши, бродячую собаку, хромую или одноглазую, и стаи ворон на тополях с их однообразным: „Карр!.. Карр!..“ Эти вороны, быть может, были свидетелями того, как ушел под землю монастырь святого Тудора, а, может, сама святая обитель их и разводила, кто знает!.. Года три или четыре назад — не помню точно, помню лишь, что стояла теплая осень и было много грибов, — мы с сыном отправились на охоту. Только мы перешли мост у села Долни-Богров, как увидели множество людей, рассыпавшихся по выгонам по обе стороны Ботевградского шоссе. Они брели по одиночке, медленно, и каждый смотрел то себе под ноги, то налево, то направо, причем смотрел очень внимательно, словно искал что-то потерянное — деньги или какой-то ценный предмет. Брели они и вдоль дамб, ограждающих каналы, так что нечего было и надеяться, что в каналах осталась хоть одна дикая утка. Мы с сыном остановились, чтобы решить, куда же нам теперь податься. Решали, решали, и свернули налево, к исчезнувшему монастырю — авось на этот раз глухомань все же подкинет нам дикую утку или бекаса.

Мы собрали и зарядили ружья, а я все поглядывал на бредущих по выгону людей. Некоторые из них наклонялись, что-то срывали, сорванное клали в пластиковый пакет, выпрямлялись и брели дальше.

Я понял, что это грибники.

Тот, кто, не будучи сам грибником, наблюдает, как эти люди собирают грибы, непременно их пожалеет.

Очень это жалкое зрелище — идет грибник и смотрит себе под ноги, рыщет, мотается туда-сюда, прочесывает прочесанный скотиной выгон — а до скотины он был уже прочесан другими грибниками. Но хотя другие грибники прошли уже по выгону, новые этого не знают, думают, что они первые, и спешат обшарить выгон. Я не раз наблюдал — и не только той осенью, но и раньше, — до чего печально это выглядит: идет, к примеру, по дамбе грибник, здесь сорвет гриб, там сорвет гриб и исчезнет за купой верб. Сразу же за ним появляется следующий грибник, идет по пятам первого, ищет, зыркает вокруг глазами, однако грибов не обнаруживает. Проходит и второй грибник, исчезает за купой верб, а в это время уже появляется третий, с тобой не здоровается, в разговор не вступает, а только зыркает глазами по дамбе и, если наклоняется, то не за грибом, а лишь за ножкой гриба, выброшенной прошедшим раньше грибником… Так и тянутся грибники, грибник за грибником, протаптывают едва заметные тропки на овечьих выгонах, рыщут, мотаются туда-сюда, и у каждого в руке яркий пластиковый пакет. Вот и спрашиваешь себя — отчего это человек бредет так нелепо, уставившись себе под ноги, вместо того, чтобы устремить взгляд вперед и увидеть, как синеют далекие, но манящие горы? Или он боится этих манящих синих гор, оттого и не смотрит на них, а сосредоточился на этом дурацком грибе — шампиньоне и черт его знает, как он там зовется, и мотается туда-сюда, и ищет, будто сокровище потерял! Хорошо еще, если гриб, который он найдет, окажется съедобный! А если ядовитый?.. Я с детства помню, как все цепенели при упоминании таких слов, как ядовитая змея или ядовитый гриб. В своей небогатой событиями жизни я ни разу не видел человека, ужаленного змеей, но человека, отравившегося грибами, помню. Воспоминание это тоже относится к детским годам, у нас в деревне был один мельник, человек пришлый, вот он и отравился поганками. У мельницы столпился народ, в основном мужики, курят, тихо разговаривают, немного позади — женщины, среди них и мы стоим, ребятня, смотрим на угрюмые лица мужиков, разрезанные глубокими морщинами, на чей-то резкий профиль, небритую щеку, табачный дым. За мужиками зияет открытая дверь мельницы. В эту открытую дверь нырнули приехавшие из города незнакомые люди, и среди них человек в белом халате. Мельничные коньки молчат, глухо гудит отведенная от желобов вода, из уст в уста передаются шепотом незнакомые, страшные и таинственные слова, они тоже отдаются в ушах глухим гулом, точно отведенная от желобов вода, и слова эти: аутопсия тела. Для того и явились из города незнакомые люди, и среди них человек в белом халате — они приехали сделать аутопсию тела. Один мужик из толпы рассказал, как он встретил мельника с грибами и не то чтоб засомневался, а прямо-таки сразу увидел, что грибы ядовитые, и сказал мельнику, мол, это не опята, которые растут на пнях, а поганки, но мельник засмеялся и ответил, что это самые настоящие опята и есть. И что получилось? Получилось, что как засмеялся мельник, так, смеясь, на тот свет и отправился, — заключил мужик. Самого мельника я уже не помню, но в ушах у меня иногда глухим гулом, точно вода на мельнице, отдается: аутопсия тела.

Мы шли к одичавшим местам, где провалилась святая обитель, и я думал — не то же ли происходит и в жизни? И что, в сущности, я ищу? Ни съедобных грибов не находил я в моей небогатой событиями жизни, ни ядовитых! Разве что наткнешься на выброшенную кем-то другим ножку. По ножке этой и поймешь, что грибники прошли задолго до тебя и если что можно было найти, то они все уже и нашли. Значит, нечего и утыкаться носом в землю, а надо смотреть далеко вперед, где синеют дали и манящие горы привстают тебе навстречу. Когда-нибудь мы, может быть, туда и пойдем, но теперь, когда за плечом у нас ружья, мы свернем вдоль дамбы и углубимся в камышовые заросли на месте утонувшей и затянутой болотой святой обители.

Почему господь допустил, чтобы целая обитель провалилась сквозь землю, а место, где она стояла, превратилось в болото и одичало? Но у меня не было времени размышлять над тем, как и при каких обстоятельствах одичало это место, потому что мы увидели дым, такой густой и тяжелый, что, опустись он на камыши, он подмял бы их под себя. Вместе с тяжелым дымом до нас долетела незнакомая речь и яростный собачий лай. Собаки выскочили из камышей прямо на нас, целой сворой, голодной и злой. Ни одной породистой собаки среди них не было. Сброд этот напоминал своры бродячих собак, с той разницей, что бродячие собаки, завидев человека, мгновенно исчезают в камышах, эти же, наоборот, бежали прямо на нас. Все они до одной были тощие и костлявые. Мы выстрелили в воздух, собаки тут же повернули и кинулись обратно в камыши с таким визгом, словно мы в каждую из них всадили по пуле. Послышались мужские голоса, каждый из мужчин выкликал какое-нибудь собачье имя, собаки постепенно смолкли, а мы вышли к площадке, где, похоже, было развернуто производство кирпича. На выровненном гумне лежал еще необожженный кирпич, иные были поставлены на ребро, чтобы скорее сохли, другие елочкой сложены в штабеля. Когда кирпич складывают таким образом, он хорошо проветривается и быстро сохнет. За штабелями дымились два сооружения в виде усеченных египетских пирамид — там кирпич обжигался. Людей было немного. Две женщины переворачивали сырец, несколько мужчин работали в глубокой яме, их мотыги сверкали на солнце… По другую сторону от нас стояли камышовые шалаши, между шалашами виднелись мужчины и женщины, одни плели цыновки из камыша, другие скатывали их трубкой и куда-то уносили. Точнее, уносили за шалаши, а нагружали ли их там на повозки или просто складывали, видно не было.

Провалившаяся сквозь землю обитель воскресла, но для иной жизни. Со стороны зарослей подходили мужчины, нагруженные срезанным камышом. И кирпичники, и цыновщики были цыгане.

Тощие злые собаки принадлежали цыновщикам. С этими людьми мы не пытались заговорить, из-за каждой цыновки на нас смотрели не слишком дружелюбные глаза, собаки же, напуганные выстрелами, поджали хвосты. Кирпичники вообще и не глянули в нашу сторону, мужчины взмахивали мотыгами в глубокой яме, женщины безостановочно переворачивали кирпичи.

У дороги стоял мальчонка с очень красивыми глазами. Вся одежка на нем была поношенной, слишком широкие штанины отрезаны ножницами высоко над лодыжками и не подрублены. Голова мальчонки тоже была острижена ножницами. Свитерок и старенький пиджачишко, слишком широкий, но с короткими рукавами, дополняли его туалет. Ни шапки, ни ботинок на мальчонке не было. Штаны держались за мальчика с помощью тонкой веревочки, как утопающий держится за соломинку, с той только разницей, что утопающий вместе с соломинкой тонет. Я уже помянул, что у мальчонки были очень красивые глаза. Черные и блестящие, они сверкали, как горящие угли. Рядом с мальчиком мы увидели насос, такой же высоты, как он, — воду использовали то ли для питья, то ли для замешиванья глины на кирпич. Недалеко от насоса горел костер, рядом стояло ведро.

„Здорово, герой!“ — поздоровался я с мальчиком.

Он шмыгнул носом, заморгал, повернулся и убежал за штабеля кирпича. Мальчонка убежал, спрятался, но его черные глаза продолжали сверкать в воздухе и смотреть на меня. Такое и раньше со мной случалось — человек взглянет на меня и пройдет, а глаза его еще долго трепещут у меня перед глазами и смотрят на меня.

Мы зашли в камыши или, точнее, бухнулись в них, блуждали полдня, но ни дикой утки не подняли, ни бекаса. В камышах было жарко и душно, мы выпили всю воду, что была у нас с собой, и остались без воды. Жажда и вороны — больше ничего вокруг не было. Мы вернулись назад, собаки снова кинулись на нас со злым лаем, но, увидев ружья, убежали, повизгивая, обратно к своим хозяевам. Кирпичников, что работали мотыгами в яме, видно не было, исчезли и цыганки, переворачивавшие кирпичи. И мальчик исчез, только насос торчал у дороги.

Когда мы подошли к нему ближе, послышалась цыганская речь. Кирпичники сидели за штабелями кирпича, недалеко от них горел костер, молодая цыганка мыла у огня алюминиевую посуду. Мальчик вертелся рядом, подбрасывая в огонь хворост. Мы спросили, можно ли пить воду из колонки, нам ответил самый старый из цыган, с седой головой, что воду пить можно и что сейчас мальчик нам ее подкачает. Он сказал что-то мальчонке по-цыгански, тот вприпрыжку побежал к насосу и бойко принялся качать воду. Мы умылись, напились, седой цыган подошел к нам, мы закурили, и начался разговор. Выяснилось, что все кирпичники друг другу родня, мальчонка — внук седого. У нас не было с собой ничего сладкого, угостить мальчика было нечем, и я дал ему лев, чтобы он купил себе конфет, когда будет в Долни-Богрове. Долни-Богров оттуда в двух шагах. Я спросил мальчика, как его зовут, он аккуратно сложил лев, сунул его в карман своих коротких штанов, шмыгнул носом и принялся качать воду, однако имени своего так и не сказал.

— Илией его звать, — сказал седой цыган, — да он стесняется, потому не говорит. Что ж ты, Илия, не скажешь, как тебя звать? — обратился он к мальчику и повторил, что Илия стесняется, что он и цыновщикам тоже не сказал, как его зовут.

По словам старого цыгана, цыновщики были не здешние, пришлые. Здешние цыгане больше кирпичом промышляют, а эти с Дуная перебрались, вдоль Дуная много болот, там они и научились плести цыновки из камыша. На эти цыновки теперь большой спрос, и частники покупают, и АПК, особенно если в АПК есть огороды. Цыгане эти очень работящие, от темна до темна все плетут и плетут, ни разу еще к кирпичникам поговорить не зашли, а злых собак держат по старой привычке, от воров, хотя вряд ли какие софиянцы придут сюда цыновки воровать, вот мы, к примеру, софиянцы, так мы не только что цыновки воровать не станем, а еще и сигаретой угостим, с каждым поболтать готовы и Илии лев дали за то, что он нам воды накачал.

Илия стоял рядом с насосом прислушивался к нашему разговору. Как только я взглядывал на него, он улыбался, вынимал руки из карманов и хватался за рукоятку насоса. „Скрип — скрип!“ — скрипел насос. Илия шмыгал носом, моргал и изо всех сил качал воду. Он весь сиял. Светлая струйка искрилась на солнце, вода лилась толчками, так же как толчками поднималась из-под земли. Откуда в этих запущенных и заболоченных местах взялась такая холодная и вкусная вода — ума не приложу! Прежде чем нам с сыном уйти, я поблагодарил старого цыгана за воду, поблагодарил и Илию, похвалив его за усердие. Молодец, Илия, браво, очень вкусной водой ты нас напоил, будь здоров, расти большой и прочее в том же духе — слова, которыми обычно стараются потешить маленьких детей. Илия, увидев, что мы уходим, принялся качать так энергично, что во все стороны полетели брызги. Злые собаки подошли ближе и молча смотрели, как лает железным лаем Илийкин насос, а седовласый цыган засмеялся: „Это Илийка свой лев отрабатывает, не хочет даром деньги получать!“

Мы пошли дальше вдоль дамбы, надо было искать новый район для охоты. Время от времени я оборачивался и смотрел, как маленький Илия вместе со своим насосом становится все меньше. Он тоже смотрел нам вслед, не переставая работать рукояткой. Мальчик качал и качал воду, отрабатывая свой лев и свое „браво“. Пока дамба не скрыла нас друг от друга, мальчик все работал. Наконец, скрип насоса умолк, послышался женский голос: „Илия! Илия!“

Я обернулся. Видны были одни камыши, над камышами стелился тяжелый дым от печи, в которой обжигали кирпич. Из-за камышей выглядывали тощие злые собаки, а среди них стоял маленький смуглый Илия с черными глазами. Одну руку он держал в том кармане штанов, куда положил свой лев. Я помахал Илии рукой, он мгновенно скрылся в камышах, одни собаки еще смотрели нам вслед. За ними и за тяжелым ленивым дымом простирались камышовые дали, над камышами торчали высокие тополя, вскормленные болотной водой утонувшей и одичавшей святой обители, на ветках сидели вороны, притихшие и углубившиеся в свои мысли.

Илия скрылся в камышах, но в моих глазах он остался навсегда — босой, с неподрубленными штанинами, без шапки. И по сей день он напоминает мне, что в этой жизни не только свой лев надо отрабатывать, но и „браво“ надо отрабатывать! И отрабатывать с воодушевлением, чтоб насос ни на секунду не переставал скрипеть, добывая чистую и вкусную воду из-под утонувшей болотной обители. Лишь тогда каждый из нас сможет сказать, что он отработал свой лев и свое „браво“! В какую бы болотную среду мы ни попали, мы должны, как Илия, выкачивать только прозрачную воду…

Когда я вспоминаю сейчас тот осенний день, на душе становится светло, перед глазами плещет серебристая вода, свежая и прозрачная. Но кроме плеска воды я слышу и глухой гул. Он похож на гул воды, отведенной от мельницы, среди этого гула я вижу бредущих по выгону грибников, потом мерещится мне толпа перед распахнутыми дверьми мельницы, и глухой шепот, пробегающий по толпе: аутопсия тела. Словно весь современный мир столпился перед темным зияющим проемом дверей, он колышется, переступает с ноги на ногу, курит, гомонит и повторяет шепотом что-то таинственное, загадочное и тревожное, почти как аутопсия тела. У дверей какой провалившейся обители толпится современное человечество и аутопсия чьего тела должна совершиться в зловещем зиянии дверного проема? Не знаю. Я слышу только глухой шепот и глухой гомон, перед глазами мелькают цыновки, доплетенные и недоплетенные, или скатанные в трубку, мелькают неприветливые лица цыновщиков, а также тощие и беспородные собаки — целая свора. И поросшие камышом пространства встают у меня перед глазами, загадочные и молчаливые, а выше, над зияющими дверьми и над толпой, я вижу ворон. И они сидят загадочно и молчаливо, словно застыв в ожидании аутопсии тела.