Морозным зимним днем, возвращаясь с охоты, я ехал на санях по Лудогорью. В деревянный короб набилось порядком народу, одни сидели лицом к лошадям, другие спиной, третьи примостились боком, все промерзли, устали и приуныли. Воротники у нас были подняты, шапки и папахи низко надвинуты и обвязаны поверх шарфами, так что ни одного лица как следует и не разглядеть. Из-под шапок и шарфов вырывался пар от дыхания, пар валил и из лошадиных ноздрей. Когда едешь в санях, очень быстро коченеешь, холод ползет по всему телу, глаза начинают слезиться, вся природа вокруг кажется враждебной. Небо над нами было серое, влево от саней стоял серый лес, справа простиралась слегка покатая равнина, покрытая снегом.

Дорога шла зигзагами вдоль самой опушки, спускалась в ложбины, подымалась вверх, местами сани заносило, полозья скрежетали по щебню и камням, лошади начинали храпеть, возница взмахивал в воздухе кнутом и кричал: „Н-но! Н-но!“ Белая равнина, поворачиваясь, легко стелилась за санями, примолкший лес на цыпочках отступал назад, ближайшие к дороге деревья бежали быстро, дальние уходили медленнее, и создавалось впечатление, будто лес движется, уносимый назад тысячами ног, и при этом ни одно дерево не наступает на другое.

У поворота внезапно вынырнул из снега куст шиповника, снизу доверху усыпанный яркими красными плодами. Он был обращен одновременно во все стороны. Возница воскликнул: „Глянь-ка!“, взмахнул кнутом и огрел куст по лицу.

Шиповник вздрогнул, вздрогнули вместе с ним блестящие красные ягоды, сверкнули, как живые глаза, словно не замерзший куст огрели кнутом, а ударили по лицу живое существо. Полозья саней продолжали равномерно поскрипывать по накатанной колее, равномерно звенели, подпевая, бубенцы на сбруе, куст шиповника медленно отступал назад, не сводя с нас сотен своих красных глаз. Дорога пошла чуть под уклон, лошади захрапели; повернувшись вперед, я увидел плечи, спины, папахи и голубые глаза одного из охотников. Во рту у него торчала давно погасшая сигарета. „Должно быть, вампир“, — сказал мне охотник. „Ты о чем?“ — спросил сиплый голос с передка саней. „О том кусте“, — ответил человек с погасшей сигаретой и повернул голову, чтобы кивком показать на куст. Я увидел, как по его лицу разлилось недоумение.

Я посмотрел назад — куста шиповника не было. Лишь равнина белела, да двигалась серая стена леса, да серело наверху небо. Мы спустились в ложбину, и она скрыла сани от пристального взгляда шиповника.

„Почти как человек… почти как человек!“ — обожгла меня мысль. Я сидел по-прежнему спиной к лошадям, сзади слышался перезвон бубенцов, кашель, чья-то воркотня, скрип кожаной сбруи. Властное воспоминание пустилось вдогонку по колее за санями, рядом с ним бесшумно, нигде не спотыкаясь, бежал тысяченогий лес, человек в гуцульской шапочке, с бородой, тоже бежал, не отставая, я видел ясно его высокий лоб и почти фанатичный взгляд. Впереди него крутился и скользил по снегу куст шиповника, словно подстегиваемый невидимым кнутом, пристально вглядываясь сотнями блестящих красных глаз в своего преследователя. Внезапно куст и преследователь остановились, я увидел, что человек, задумчиво почесывая бороду, всматривается в куст, будто ищет что-то в него запрятанное.

Человек в гуцульской шапочке был Методий Андонов.

Вот уже пять лет как его нет с нами, но мое воображение часто рисует мне его таким живым и настоящим, что окликни я его, я б наверняка услышал его голос. Однако я ни разу не посмел его позвать, мне как-то боязно, боюсь, что если я услышу его голос и увижу, как он в ответ идет ко мне, мое сердце может не выдержать. Когда он был жив, мы однажды отправились в горы Руй охотиться на крупную дичь. Тогда тоже была зима, мы охотились в лесу, угрюмом и негостеприимном, по небу ползли рваные тучи, лес то заливало солнце, то накрывала тень, со стороны засад изредка доносились выстрелы, ложбины отзывались на них рыком. В конце охоты Методий — мы стояли в засаде недалеко друг от друга — позвал меня. Я увидел, что он топчется вокруг куста шиповника, так пристально в него вглядываясь, словно в нем спрятался зверь. „Сюда, сюда!“ — позвал он тихо. Я спросил его, в чем дело. „Смотри!“ — сказал он, показывая пальцем на куст. Лицо его сияло, во взгляде его я увидел что-то фанатическое. Я внимательно осмотрел куст шиповника.

Это был куст высотой в человеческий рост, с широким основанием, весь усыпанный яркими красными плодами. „Теперь посмотри с другой стороны!“ — сказал Методий Андонов, и мы оба зашли с другой стороны, но и с другой стороны куст был точно такой же. „Куда ни стань, на тебя смотрит!“ — сказал Методий Андонов. Я закурил и предоставил ему ходить вокруг куста, что-то в нем высматривая. Несколько раз он бросал в него снежки, куст вздрагивал, вздрагивали сотни красных ягод, и вполне можно было счесть, призвав на помощь воображение, что куст шиповника действительно вздрагивает, как живое существо, и глаза его по-разбойничьи стреляют во все стороны. Методий Андонов то трогал свою бело-серую гуцульскую шапку, то почесывал бороду с какой-то особой, почти сладострастной нервностью. В его голосе я уловил патетические ноты. „Это и есть театр! — громко говорил он. — Чудо! Чудо!.. Представляешь себе этот куст на сцене — настоящий, взятый прямо из лесу, взъерошенный, промерзший, усыпанный яркими плодами! И чтоб вся сцена была совершенно белой, девственной, как этот снег вокруг, мы будем заливать ее светом, потом накроем тенью, часть куста окутаем белым туманом, потом пустим ветер, чтоб он смел туман… это же может получиться потрясающе!“

Он с воодушевлением ударил себя рукой в грудь и снова уставился фанатичным взглядом на спокойный, спокойно расположившийся в снегу куст шиповника. В эту минуту он казался человеком, который перестал смотреть на жизнь и на природу вокруг себя как на декоративный занавес, а пытается прорвать этот занавес, эту портьеру, раздвинуть ее и посмотреть, что за ней. Наверное Методию Андонову это удалось, хотя, быть может, он посмотрел всего лишь в глазок, но увидел он, по всей вероятности, что-то чрезвычайно существенное и важное, потому что как же еще можно объяснить, отчего нормальный человек ходит и ходит вокруг замерзшего куста, окидывая его таким вдохновенным взглядом?

Я не удивился бы, если б он в эту минуту разбежался и впрыгнул в середину куста; мне трудно определить, кто из них в большей степени казался частью природы — человек или куст. Наверное, оба они были одинаково неприрученными… Так я и буду помнить всю жизнь, как пристально они друг на друга смотрели, и одного не могу понять — почему так рано, так поспешно природа занесла руку на этого бородатого паренька из Калиште, та самая природа, которая никогда не дремлет, но всегда хранит спокойствие? Неужто ей недостаточно кустов шиповника и она вырвала из наших сердец и этот куст, вырвала и погнала по снежной пустоте?..

… Я снова услышал за спиной бубенцы, кашель, человеческие голоса. Посмотрел на колею за санями — все было пусто. В сущности нечего было и высматривать в этой снежной пустыне. Если я хотел что-нибудь найти, мне снова надо было порыться в себе самом. Однако у меня не осталось на это времени, потому что я увидел, как из серого неба рождаются птицы, все более заметные, хотя тоже серые. Птицы образовали большую серую стаю, которая спокойно неслась над серым лесом, не издавая ни звука. „Дикие голуби!“ — воскликнул сиплый голос, который недавно спрашивал голубоглазого о вампире.

Все в санях зашевелились, голубоглазый быстро зарядил свое ружье и крикнул вознице, чтоб тот придержал лошадей, поводья натянулись, стало слышно, как лошади сердито грызут железные удила. Кто-то сказал, что голуби очень высоко и стрелять нет смысла, потому что из ружья на такой высоте никого не собьешь. Голубоглазый кричал: „А вот собью!“, другой же возражал, повторяя одно и тоже: „Никого не собьешь!“ Стая летела спокойно и плавно, голубоглазый спокойно целился и плавно передвигал стволы ружья. Когда птицы засвистели над нами и все услышали, как могучи взмахи их крыльев, охотник выстрелил. Стая мгновенно взмыла вверх, только одна птица осталась в стороне, она качнулась и сделала маленький круг, проверяя, что это за грохот раздался с земли и что там могло случиться?

Но она не поняла, ни что это был за грохот, ни что случилось, поэтому сделала еще один круг, а потом еще один; эти круги дикий голубь выписывал в небе спиралевидно, потому что, кружа над землей, он старался в то же время двигаться вслед за стаей… Но вот одно его крыло ослабело, он уже не мог взмахивать им достаточно сильно, круги становились все меньше, птица теряла высоту, хотя продолжала удаляться от нас, и в какой-то миг перестала взмахивать крыльями. Она вдруг превратилась в серый лоскут, уже не могла удержаться в воздухе и стремительно понеслась вниз.

Дикий голубь упал совершенно беззвучно, исчезнув в снегу так же внезапно, как исчез перед тем куст шиповника.

В группе я был младшим, поэтому я соскочил с саней и пошел подбирать птицу. Снегу навалило много, местами он доходил до колен. Нигде не было видно никаких следов, белая равнина расстилалась у меня перед глазами чистая и светлая, белизну ее не нарушало ни пятнышко, ни пылинка. Однако это продолжалось недолго. В одном месте, чуть в стороне, я увидел алую каплю, подойдя поближе, заметил вторую, немного дальше блестела третья. Я остановился перед этими каплями в снегу. Они вытягивались в подобие спирали, составляли круг, в него вписывался второй, из него выходила нежная дуга и вычерчивала третий… Я смотрел то в небо, то на капли крови на снегу.

Это была кровь дикого голубя. Пока птица кружила наверху и выписывала в небе круги и спирали, ее кровь крупными каплями падала на снег, вырисовывая на нем те же круги и спирали. Я не посмел ступать дальше по снегу, какое то странное чувство не дало мне войти даже в первый круг. А дальше шли другие круги, ярко вычерченные на девственной белизне.

С саней мне кричали, указывая место, где дикий голубь упал и утонул в снегу. Я тоже стал кричать, что дальше пройти нельзя. Половина охотников повскакала с саней и, прикуривая друг у друга, зашагала за мной по снегу, не понимая, что могло остановить меня на середине пути. Едва различимые под надвинутыми шапками и шарфами лица их выразили изумление, когда они увидели кровавые дуги и круги, нежно выписанные на снегу. Нигде ни следа, ни пятнышка — только нежные кровавые дуги алели в снегу, красиво выписанные кружащей в небе птицей. Полет дикого голубя порывист и элегантен. Когда выстрел с саней прервал его и птица начала делать медленные круги, отставая от стаи, никто из нас не подозревал, что птица, кружа, медленно выжимала из себя кровь, чтобы неясными кругами и спиралями дописать свое последнее послание белой равнине, последнюю в своей жизни фразу.

Может быть, эта фраза содержит проклятье, может — завещание другим птицам, а, может быть, это просто отпечаток ее внезапного конца?

Во всяком случае никто не посмел идти дальше, порвать или затоптать нежные алеющие спирали. Мы все примолкли, стало как-то неловко торчать среди белой равнины, мужчины один за другим повернулись и, ни слова не говоря, пошли назад к саням. Тихо звякнули бубенцы, лес недружелюбно темнел по ту сторону дороги, исчезнувший было куст шиповника снова стоял среди снежного поля, усеянный пылающими угольками своих плодов. От саней его не было видно, потому что они спустились в низину, но отсюда он совершенно отчетливо выделялся на белом фоне, так что каждый из нас мог его увидеть, и он мог засечь нас своим пристальным взглядом. Мы молча пробирались к саням между алеющим кустом шиповника, уставившего на нас, как вампир, сотни своих красных глаз, и нежными дугами и спиралями, выписанными на снегу падавшим с неба голубем.

„Н-но!“ — громко крикнул возница, когда мы все набились в сани. Заскрипели по колее полозья, равномерно зазвенели бубенцы, и во мне постепенно рождалось ощущение, будто, кроме бубенцов, что-то еще звенит и отдается в моей душе, что-то подобное красной небесной слезе, шепоту вспугнутого куста шиповника, и будто душа моя начинает выписывать неясные, но нежные круги и спирали.