Странная погода! Трудно поверить, что сейчас зима. Повсюду в воздухе разлита мягкость, легкая дымка тянется с востока, лениво ползнет по земле, облетевшие вербы и тополя молча стоят на равнине, по дамбам вдоль каналов присели на припеке кусты ежевики, воробьи играют среди них в пятнашки, белые полоски снега чередуются с черными полосками вспаханной земли; дальше белые полоски снега чередуются с зелеными полосками травы, в траве разбросаны зеркала воды, серебрящиеся на солнце. По снегу и по нежной зелени бредут овцы, за ними шагает чабан с герлыгой, и шагает с таким достоинством, будто и не чабан он, а архиерей, отправляющийся на водосвятие. Разница лишь в том, что архиерей, отправляясь на водосвятие, не курит, а чабан курил.
Я тоже курил, усевшись в затишке рядом с дамбой, любовался странной зимней картиной и, если бы не далекие, холодные и снежные горы, вообще не думал бы о зиме. Солнце приятно грело спину, до слуха волнами доходил перезвон колокольцев отары, невидимая иволга попискивала в деревьях, в тени ежевики и терновника светлели цветы чемерицы и, словно капли крови, алело „бабкино ухо“.
В такую погоду любого одолевает лень, мышцы расслабляются, зато начинает работать воображение. Мы с сыном вышли в поле охотиться на диких уток, теперь сезон их пролета, в другие годы над равниной, над каналами и дамбами в это время бушевали метели, мокрый снег залеплял все на своем пути, низко пролетали стаи диких уток, в воздухе стоял свист крыльев и гам, в котором можно было различить, как крякают самые крупные утки-кряквы, трещат чирки-трескунки, а чирки-свистунки свистят, точно сторожа, заметившие, что кто-то залез на виноградник.
Наступил сезон весеннего пролета, но птиц нет и нет смысла ходить вдоль каналов, так что я послал сына побродить по полям — вдруг поднимет из канала какую отставшую утку, а сам сидел на припеке под дамбой. Курю, смотрю на поле перед собой, и воображение начинает перебирать картины пролета диких уток, будто перебирает по одной бусин четок. Все воспоминания — снежные, словно я переместился в самое сердце зимы, метет метель, а со всех сторон свистят крылья и летят дикие утки. Выстрел оторвет какую-нибудь утку от стаи, упадет она бесшумно в мягкий снег, и когда охотник возьмет ее в руки, не надивится он ее красоте и почти не верит своему счастью — как удалось ему сквозь снежную круговерть добыть для себя эту частицу неба.
Много часов потерял в эти метельные дни. Сижу совсем один на своем рюкзаке, курю, мир исчезает, перестает существовать, все вокруг бело, только птица лежит перед тобой на снегу, нерукотворная и неземная, перья отливают зеленым, синим и золотым, и кажется, что в ногах у тебя не птица, а драгоценный камень. Ни разу не было такого, чтоб птица ожила и спросила: „Зачем ты стрелял?!“ И ни разу я сам не спросил себя, зачем я стрелял, ни разу не испытал угрызения совести или чего-нибудь подобного; наоборот, в такие минуты на тебя находит какое-то странное оцепенение, цепенеет даже и мысль. Во время охоты мысли нет необходимости работать, на охоте человек, можно сказать, становится беспамятным и движут им только страсти да вечное стремление быть властелином мира, обладателем всех его сокровищ.
Человек вообще любит придавать себе важность, смотреть на мир взглядом хозяина и завоевателя. Но поскольку ему трудно держаться так с теми, кто ему равен, он ищет существа слабые и беззащитные. На дамбе я вижу поверженные тополя — человек и на них демонстрировал свою силу. Когда дровосек рубит дерево топором, оно может только позвать на помощь. Но я спрошу вас — а будь у дерева в руках топор, что тогда делал бы дровосек? Он бы тогда долго чесал в затылке, прежде чем подступиться к дереву и прежде чем оба они, работая топорами, стали бы выяснять, чья возьмет. Думаю, в таком случае нечего и спрашивать, как поступит дровосек. Почешет в затылке да и пойдет своей дорогой с топором на плече, ничего больше… Что касается охоты, тут человек придумал очень хитрую формулу, избавляющую его от угрызений совести. Согласно этой формуле охотник забирает у природы только ее излишки. Сижу я в затишке — солнце греет спину, в непривычном для этого времени года небе не появляется ни одной утки — и, глядя на то, как тихо и пасторально все вокруг, спрашиваю себя: „Какие излишки можем мы взять при всех этих нехватках?“
Вопрос мой об излишках и нехватках остался без ответа.
Я заметил, что мой сын, шагая вдоль канала, делает руками какие то отчаянные знаки. Не поняв, чего он хочет, я встал. Мальчик снял шапку и, размахивая ею, показывал мне на то место, где дамба изгибалась дугой. Там же брела отара, по снежным полоскам овцы проходили, подняв голову, а как только ступали на обнаженную нежную зелень, тут же опускали головы и принимались щипать только что проросшую травку. Колокольцы тогда звенели тише и глуше. Мальчик продолжал показывать мне что-то своей шапкой, в другой руке он сжимал ружье, и я заметил, что он уже не идет, а крадется. Подумав, что за поворотом опустились утки, я взял ружье и пошел вдоль дамбы, не спуская с мальчика глаз. Немного погодя он присел и шапкой дал мне знак. Я остановился. Через миг или два я увидел, что к дамбе наискось приближается несколько странных птиц. Говорю „странных“, потому что я впервые видел в небе подобные силуэты.
Птицы казались вырезанными из бронзы. Они тяжело и властно взмахивали крыльями, плечевая часть крыльев у них была острая, шея напоминала складной метр, впереди торчали огромные кривые клювы. Стая летела безмолвно, совсем низко, без всякого страха, словно земля для этих птиц не существовала. Что-то в их силуэтах напоминало об эпохе динозавров и громадных летающих ящеров. Быть может, от этого, но во время их пролета что-то мистическое словно бы скользнуло над нами и всколыхнуло воздух. Глуше зазвенели овечьи колокольцы, туман с востока придвинулся и стал окутывать нас и с южной стороны. Равнина вдруг как бы съежилась, строгие снежные горы отступили, настала тишина, и, оглядевшись, я только тут заметил, что воробьи попрятались в кустах шиповника, ежевики и терновника.
Сын выпрямился и снова делал мне какие то знаки, показывая на изгиб дамбы. Он крадучись пошел вперед, я постоял, постоял и тоже пошел, не переставая думать о мистических птицах. Настроение мое упало до нуля, мной стал овладевать какой-то глупый суеверный страх, будто вот-вот могло случиться несчастье.
Когда я дошел до самой выступающей части дамбы, я увидел за поворотом островки снега, зеленую траву, заросли камыша, за камышом — водяное зеркало, серебряное и зеленое. Вода на пядь залила зеленую траву, и местами, отражая солнце, серебрилась только вода, местами же было видно зеленую траву на дне. Все это двигалось и было необыкновенно красиво. Там, где вода кончилась и зеленела трава, расхаживала птица, пробуя клювом землю. Похоже было, будто она ищет что-то потерянное. В первое мгновение я подумал, что это неизвестный мне вид дикого гуся. Я видел птицу против солнца, и она казалась мне почти черной. Она повернулась ко мне, я присел за камыши и продолжал медленно пробираться вперед. По диагонали к птице крался и сын с ружьем наизготовку. Не знаю, сколько времени мы к ней подкрадывались, но когда я счел, что мы достаточно близко, я дал сыну знак стрелять.
Не могу сказать, кто выстрелил первым. Очевидно, мы выстрелили почти одновременно, и птица упала на зеленую траву. Первым к ней подбежал сын. Когда он поднял птицу высоко над головой, я увидел, что крылья ее свисают до самого патронташа, которым сын был подпоясан. „Гусь“, — подумал я и пошел к мальчику с птицей. Он положил ее на траву, расправил крылья и присел рядом на корточки… Это был красный ибис.
Птица была медного цвета, голова и шея отливали огненно-зеленым, большой изогнутый клюв напоминал ненужный серп, брошенный на траву. Теперь я понял, что за птицы в воздухе показались мне мистическими. Это тоже были ибисы, и я вспомнил, что во времена фараонов ибисы у египтян были священными птицами. Впервые встретил я ибиса на небесных путях и перепутьях и впервые мы спустили с неба эту священную птицу. Сын решил сделать из нее чучело, осторожно поднял ее с травы, погладил перья и вдруг отбросил, словно взял в руки не мертвого ибиса, а заряд динамита. Он испуганно взглянул на меня, я спросил, в чем дело. „Смотри!“ — сказал мальчик и показал мне на голову птицы.
Я поднял ибиса и когда посмотрел на голову и клюв, то увидел, как на них во всех направлениях снуют куриные вши. Они вылезали из перьев на теле птицы, спешили наверх по шее, скапливались на голове и части клюва и быстро возвращались назад. Но сзади напирали новые паразиты, покинувшие свои убежища, они массами карабкались друг на друга, словно обезумевшие крысы, покидавшие тонущий корабль. Наблюдая за впавшими в панику насекомыми, я почувствовал, что некоторые из них перебираются на мою руку. Я брезгливо отбросил ибиса на траву, присел, чтобы вымыть руки в снежной воде, а когда выпрямился, то увидел на лице сына страшное разочарование. Никто из нас больше не заговаривал о чучеле, никто больше не приближался к птице. Только овцы подходили близко, рассыпавшись веером, они щипали траву по обе стороны воды, колокольцы звенели все так же пасторально, вслед за овцами прошел чабан, сказал на ходу: „Ее не едят!“ Я почувствовал себя в самом дурацком положении.
Вы не представляете себе, до чего красив красный ибис! Он так красив, что только такой варвар и суеверный невежда, как египтянин, мог объявить его священной птицей. Теперь я могу сказать, что ибисы, пролетевшие низко над землей в зловещих позах, летели не как птицы, а как сфинксы. Упав на землю, к нашим ногам, ибис был точно павшее божество, с помятым оперением и перепуганными паразитами, которые копошились на его огненной голове в поисках спасения.
Отвратительная реальность! И ничего, читатель, перед лицом этой реальности не поделаешь. Разве что повернешься к ней спиной и уныло пустишься в обратный путь.
Так мы и сделали. Мы пошли прочь от лежащей на земле птицы, навстречу нам быстро наползал туман, он охватывал равнину со всех сторон, свет стал бледным, прозрачная пелена скрыла солнце. Задул ветер, далекие снежные горы исчезли из глаз. Моя мысль на этот раз не стала постукивать старыми четками воспоминаний, а как древоточец взялась меня грызть: „Куда ты удираешь, негодник? Зачем ты обкрадываешь природу, у которой и без того кругом нехватки? Красоту ли ее ты хочешь присвоить и удержать в кулаке? Неужели ты, невежда, не понимаешь, что если хочешь удержать красоту для себя одного и сделать ее своей собственностью, то красота эта мгновенно умирает и покрывается копошащимися паразитами. Красота — лишь в мгновениях твоей жизни и как бы ты ни старался удержать эти мгновения, ты должен знать, что в руках у тебя они останутся уже только мертвыми… Глупец ты, глупец!“
По дороге я спросил сына: „Знаешь ли ты, чем хорош воздух? Он хорош тем, что невидим! Воздух — величайшая драгоценность, быть может, самая великая, недаром, когда мы хотим сказать, как высокая цена чего-то, мы говорим, что это все равно что воздух для живого существа. И как хорошо, что наш бесценный воздух невидим! Представь-ка себе, что воздух можно увидеть, как дикую утку, или как ибиса, или как то поверженное топором дерево. Или представим себе, что у воздуха человеческий лик. Если мы убили ибиса, мы говорим, что убили ибиса, отняли что-то у красоты природы, потому что мы видим это своими глазами. Но если мы с воздухом посмотрим — глаза в глаза — друг на друга, что мы увидим на его лице?“
Мы увидим лицо, на котором мы выкололи один глаз, увидим, как мы разодрали уши, как загрязнили, расцарапали и продырявили кожу на лице, будто его обезобразила оспа, мы увидим в уцелевшем глазе расширившийся от боли зрачок и в глубине глаза — бесконечную печаль, причиненную нашим невежеством.
Вот чем хорош наш воздух, который мы все вдыхаем и выдыхаем в надежде на то, что будем жить, ибо сказано, что пока мы дышим, мы должны надеяться! Если бы воздух был видим, едва ли кто-нибудь без отвращения взял в рот хотя бы один его глоток.