Несколько лет назад, в пору индейского лета, я ехал на юг Канады, в город Гамильтон. Там готовилась экспедиция в местные леса, на ловлю тигровых кошек. К сожалению, организаторы не набрали необходимого числа охотников и экспедиция распалась. Охота не состоялась, но я не сожалел, что оказался в том районе — оттуда очень легко добираться до города Ниагара-Фолс и до водопада и в любое время суток можно смотреть, как река Ниагара течет, падает и продолжает течь дальше. Впервые в жизни я видел, как надает могучая река. Водопад я не берусь описывать, хотя был там дважды, один раз в солнечную погоду, другой раз в дождь. Если когда-нибудь начнется всемирный потоп, думаю, он начнется грохотом Ниагарского водопада, и произойдет это в дождливый осенний день, серый, угрюмый, пронизанный напряжением, которое порождает грохот падающей воды… Правда, и теперь, спустя годы, когда я пишу о грохоте воды, не это кажется мне самым важным. Скорее надо было бы говорить о том, как река обрушивается вниз… Огромная река течет, потом вдруг обрушивается в каменную пропасть и, не утратив своей целости, течет себе меж берегов дальше. Помню, что над водопадом летели дикие утки. Их появление позволило мне почувствовать близость обрушивающейся реки. Странно, что не люди, которые бродили в водяном дыму вокруг, а именно дикие утки как-то очеловечили в моих глазах эту дикую картину, называемую Ниагарским водопадом.

Кроме Ниагарского водопада, район мог еще похвастаться фермами, разводящими крупный рогатый скот, овец, породистых лошадей и чистопородных собак, а также несколькими резерватами для индейцев, расположенными на берегу Биг-Ривер. Индейские резерваты показались мне бедными, деревянная оснастка домов выкрашена в синий цвет, как обычно красят ее у нас цыгане. Из каждых двух домов у одного дверь и окна обязательно синие; почти в каждом дворе стоит „Форд Мустанг“, купленный уже подержанным, а на крышах всех домов торчат телевизионные антенны; иной раз на антенне можно увидеть печального ворона — тотем индейцев этого района. Больше всего индейских тотемов я видел на выставке в городе Монреале, там и водяная черепаха представлена рядом с вороном, она тоже считается священным животным. Канадцы проявили щедрость по отношению к индейцам, посвятив им отдельный павильон. Это была огромная деревянная чаша, вздымающаяся высоко над соседними павильонами. Большой подъемник доставлял народ на верх этой чаши. Как только посетитель попадал в нее, его со всех сторон окружали индейские тотемы, медленно работал огромный часовой механизм, из невидимых громкоговорителей разносилась механическая музыка, которую в те годы называли космической, — это были главным образом радиопомехи, скрежет, дрожание струн, отзвуки ударов какого-то большого гонга, тихий вой. В этой огромной чаше можно было проводить целые часы, погрузившись в созерцание. Шум выставки не доходил сюда, высокий деревянный барьер так ограждал пространство, что ни выставки, ни Монреаля видно не было, а вокруг высились лишь индейские тотемы, огромные, темные и молчаливые, да гигантский часовой механизм, чьи зубчатые колеса двигались и скрипели так, будто своими железными зубами медленно разжевывали время. И надо всем этим голубело лишь канадское небо, далекое и выгоревшее в пору позднего индейского лета. Когда толпа вокруг стихала и напряжение отпускало тебя, ты невольно обращался к этому далекому выгоревшему небу и постепенно начинал чувствовать себя частицей вселенной, которая издалека посылает тебе свои радиосигналы, свои позывные, загадочные и непонятные звуки, некое подобие космической музыки. Деревянная эта чаша, или колодец, с тех лет осталась в моем сознании как порог, на котором я стоял, порог, который достаточно было перешагнуть — и я попал бы в необъятную вселенную. Но поскольку физически это невозможно, в таких случаях мы предоставляем нашему бедному воображению блуждать по бледному канадскому небу. А еще в памяти остались с того времени отец и сын на дне деревянного колодца. Мальчику было лет пять или шесть. Чтобы не потерять его в выставочной толпе, отец привязал его к себе веревочкой. Отец и сын, соединенные веревочкой, стояли, повернувшись в разные стороны, отец смотрел на ворона-тотема, мальчик разглядывал гигантский часовой механизм. Подобия космической музыки сновали вокруг, как муравьи-мурашки, и могу сказать, что временами мурашки пробегали и по коже.

Я позавидовал и мужчине и мальчику. Отец охранял своего малыша, не давая ему потеряться в огромной толпе, маленький же человечек и не думал роптать, наоборот, совершенно спокойно принимал веревочку, поскольку понимал, что как бы он ни зазевался, веревочка вытащит его из обалдения и вернет в надежное место. Мне же нечем да и не к кому было привязать себя в этой далекой стране, поэтому я тыкался туда-сюда, как слепыш, по большим канадским городам и фермам для скота, и меня не оставляла мысль, что необходимо ухватиться за какую-нибудь прочную веревочку, не то немудрено и затеряться среди городов, ферм, великих индейских озер и лесов… Однажды я провел вечер у гостеприимных болгар-переселенцев, один из их гостей выпил лишнего, расплакался и стал рассказывать, как он мечтает вернуться в Болгарию, и пойти в горы, и найти родничок, засыпанный буковой листвой, и, став на четвереньки, приникнуть к этому родничку, и увидеть при этом, как испуганный лягушонок прыгает с бережка и плюхается на дно. Но и на этом не останавливается его воображение: лягушонок, чтобы спрятаться от человека, мутит лапками воду и забирается под какой-нибудь листок, а истомившийся по родине переселенец ждет, пока вода снова станет прозрачной, низко наклоняется, точно отвешивает земной поклон священной матери-земле, и пьет долго и медленно, пока не заноют зубы. Эта вода идет из самых земных жил и лучше всего утоляет жажду, потому что пьющий ее пьет из жил земли. Болгарин этот ругал чужую страну как-то очень наивно — что это за страна такая, если в ней ни аистов нет, ни родников! Реки и озера в Канаде есть, но нигде наш переселенец не видел на этой земле родников, и аистов тоже нигде не встречал. Вот как из-за того лишь, что нет в стране родников и аистов, можно иногда перечеркнуть одним махом целое государство, полное всевозможных богатств! А может быть, в этих маленьких, незначительных на первый взгляд подпорках души человеческой как раз и кроется исключительная сила… Возможно, что и так, не берусь судить!

Из тех времен я еще запомнил павильон со львами. Павильон представлял собой железную клетку, по форме похожую на колпак, и в ней расхаживали семь-восемь львов из Эфиопии. Наверху на железной клетке висел цветной портрет Хайле Селассие в императорском наряде. Этим экспонатом Эфиопия участвовала в выставке. И поскольку Канада — страна северная и львы в ней не водятся, то канадцы с удовольствием толпились перед клеткой с эфиопскими львами. Во время кормежки народу набегало столько, что ни одного льва увидеть было уже невозможно, над головами людей торчал лишь металлический купол с цветным портретом Хайле Селассие в императорском наряде.

Что у кого есть, то и показывают!

При содействии одного услужливого болгарина я познакомился с фермером по фамилии Шлайснер и провел неделю в его гостеприимном доме, неподалеку от города Гамильтон. У Шлайснера было несколько ферм крупного рогатого скота и одна ферма по выведению породистых лошадей. Он жил постоянно на ферме „Новая Каледония“ в просторном двухэтажном доме, обставленном мебелью из тикового дерева, с чучелом каймана в столовой, с двумя собаками, из которых одна, огромная, была лабрадорской породы, с двумя поварихами — мексиканкой и негритянкой, и другой прислугой, а также с несколькими скотниками-итальянцами. Еще в „Новой Каледонии“ проживал лучший бык Канады, носитель отличий и медалей, большая слабость фермера и великая его гордость. Всякие люди обхаживали Шлайснера и уговаривали его продать животное, при мне на ферму приехали японцы, все набившиеся в один автомобиль, чтобы вести переговоры о быке. Шлайснер, его прислуга и лабрадор были страшно удивлены, когда японцы так и посыпались из машины, один за другим, очень вежливые и улыбчивые, все одинаковые, смуглые и монголоидные, и оказалось, что их семь человек. В Канаде это не может не произвести сильного впечатления, потому что на машинах там ездят по одному или по двое. Семеро японцев, подобно семерке самураев, выстроились перед быком и стали с любопытством его разглядывать, непрерывно шепча что-то друг другу на ухо. По сравнению с маленькими монголоидами огромный молодой бык был похож на сфинкса с подрагивающими мышцами, неожиданно явившегося из рощ на берегу Биг-Ривер. Животное смотрело поверх голов покупателей, на разукрашенные осенью леса и на зеленые пастбища, где расположились стада пестрых коров и мелькали всадники. Я наблюдал за Шлайснером. Он был счастлив, словно перед ним стояло не обыкновенное домашнее животное, а священный бык из древней истории человечества, из Египта или из Индии. Современный мир слишком будничен, чтобы заново превращать домашних животных в божества, но это не мешало фермеру чувствовать себя счастливым, потому что чемпион страны был его детищем, результатом его усилий на протяжении десятков лет. Десятки лет он отделял только те чистые линии, которые в конечном счете могли дать такое великолепное завершение. Скотовод за это время успел состариться, теперь это был старик, чья жизнь прошла среди коров и быков, но это был счастливый старик… По крайней мере, пока семеро японцев выражали свое восхищение, вид у него был счастливый. Комплименты японцев он принял, но продать быка отказался. После того, как в доме фермера все выпили по стаканчику, японцы снова стали по одному загружаться в машину, к удивлению части прислуги, собаки-лабрадора и его меньшого дружка, коротконогой глуповатой собачки, чью породу я так и не сумел определить. Когда семеро самураев исчезли на своей машине, старик Шлайснер вдруг заспешил. Он хотел тут же отправиться на соседнюю ферму, принадлежащую одному украинцу.

Стоял поздний послеполуденный час.

Дорога на ферму украинца шла мимо кладбища. Кладбища в этом районе похожи на пастбища, в которые воткнуты одинаковые по величине надгробные камни, напоминая таким образом, что перед лицом смерти все равны, или, вернее, что перед лицом смерти все мы равны. Так, по крайней мере, говорил старик, пока мы шли проселочной дорогой к ферме украинца. За кладбищем тянулся неубранный кукурузник, за кукурузником — купы берез и канадского дуба; пестрели клены с похожими на растопыренную ладонь листьями — символом канадского флага. Канадцы до сих пор добывают кленовый сок и употребляют его в кондитерской промышленности. Он является антицынготным средством и во время переселения спасал переселенцев от гибели. В благодарность они поместили кленовый лист на флаг Канады.

Проселочную дорогу покрывали бесчисленные отпечатки коровьих копыт. Старый фермер задумчиво ступал по этим следам, потом заговорил — медленно, с паузами — о том, что вся его жизнь прошла подобно этим следам и что время, которое постоянно стирает их, так же вот сотрет и следы его труда. Ведь моя жизнь, говорил старик, прошла среди коров, среди тысяч и тысяч коров. Канада выпила их молоко, съела их мясо, и от них ничего не осталось, так же как и от меня ничего не останется. Ни от меня, ни от Ивана Максимчука!

Иваном Максимчуком звали того украинца, к которому мы шли.

За деревьями показался дом, низкий, одноэтажный, но широко раскинувшийся. С одной стороны тянулись хозяйственные постройки, ворота их были распахнуты, у иных ворот вообще не было, все зияло пустотой. За постройками гудела машина для разбрасывания удобрений, вскоре мы ее увидели — это было что-то среднее между вертолетом и веялкой для семян подсолнечника. Странной ярко-красной машиной управлял Иван Максимчук. Заметив нас, он выключил мотор и пошел нам навстречу. Это был высокий старик лет семидесяти, костлявый, с прозрачными голубыми глазами. Его родители уехали в Канаду во времена Тараса Шевченко. В Канаде много украинцев, давно переселившихся в эту страну, они лучшие в Канаде хлеборобы, а живут главным образом в провинции Манитоба. Мы все честь по чести пожали друг другу руки, Иван Максимчук смеялся и то он хлопал Шлайснера по плечу, то Шлайснер хлопал его. Еще пока мы стояли перед домом, я понял, какое дело привело нас сюда из „Новой Каледонии“. У Шлайснера были коровы на продажу, он предлагал Ивану Максимчуку выгодно, в рассрочку, купить хорошую молочную корову. По лицу украинца прошла, тень, словно ворон пролетел над нами, но она быстро исчезла, и хозяин широким жестом пригласил нас в дом.

В открытых дверях стояла худенькая женщина. Лицо ее напоминало маленькую домашнюю библию, на страницах которой написана многотрудная жизнь. Кланяясь, она поздоровалась с нами за руку и повела нас в дом. Если у Шлайснера в „Новой Каледонии“ все говорило о богатстве — и скотина, и прислуга, и мебель, и собаки, и хозяйственные постройки, и прочее, то у Ивана Максимчука все говорило о бедности. По хозяйственным постройкам во дворе, зиявшим пустотой, по широко распланированному дому было видно, что когда-то, вероятно когда эти люди были молоды, здесь тоже кипела жизнь, пусть и не очень богатая, но исполненная труда и надежд. Худенькая хозяйка ввела нас в просторную комнату, прежде служившую столовой. Посреди комнаты стоял длинный стол на массивных ножках. Мы сели к столу и тут же за ним потерялись, потому что это был стол, рассчитанный на двадцать человек рабочих и скотников. Пока хозяйка бесшумно ходила вокруг стола, подавая сладости, чай и сахар, я оглядывал дом. Вдруг меня окатило горячей волной и я впал в такое умиление, какое охватывает, когда вдруг встречаешь что-то очень близкое и давно знакомое. На одной из побеленных стен комнаты висела икона с ликами Кирилла и Мефодия. Над иконой был прикреплен кусок ткани с надписью; с места, где я сидел, разобрать что-либо было трудно, поэтому я встал и подошел к иконе. Женщина бесшумно последовала за мной, а старики в конце стола прихлебывали горячий чай и разговаривали очень громко — оба, мне кажется, были туговаты на ухо.

Кирилл и Мефодий были, по всей вероятности, вырезаны из старого календаря и вставлены в рамку. Над рамкой женщина собственноручно выписала белыми буквами, а, точнее, вышила белой кириллицей на красном фоне надпись: „Господи, благослови наш дом“ („Господи, благослови наш дiм“.) Я тут же пересек холодное Лабрадорское течение, пересек океан и во мгновение ока перенесся из далекой страны и из индейского лета в мою Болгарию, в бабье лето моего детства. Загремел духовой оркестр, издали донеслось гудение мужских голосов, где-то пели „Иди, народ мой возрожденный…“, и я, застыв перед ликом двух братьев в доме Ивана Максимчука, растроганно вспоминал, сколько пота я пролил, с каким адским трудом изучал, одну за другой, печатные и рукописные буквы моей азбуки. Канада вся усеяна латиницей; кроме латиницы, в Торонто можно увидеть целые улицы с красными китайскими иерогрифами, однако я нигде не встречал здесь моей милой азбуки. Да и в этом доме была не вся азбука, а лишь несколько букв — столько, сколько потребовалось хозяевам для того, чтобы попросить господа благословить их дом. Звездное небо над Канадой иное, молитвы к богу там возносятся на английском языке и записываются латинскими буквами. Дом Ивана Максимчука составлял исключение. Эта чистая женщина взяла несколько букв из нашей азбуки и с их помощью, при поддержке братьев Кирилла и Мефодия, обращалась к господу за благословением.

Я вернулся к столу и подсел к двум старикам, прихлебывавшим горячий чай. Хозяйка продолжала стоять, глядя на нас, но время от времени она оборачивалась и смотрела на равноапостолов, вырезанных из старого стенного календаря. Иван Максимчук сказал, что братья Кирилл и Мефодий — покровители и защитники дома, и вот, слава богу, они с женой дожили тут до семидесяти лет. Ни он, ни жена его не признались, что домашняя бумажная икона не смогла поддержать ферму, ферма год от году беднела, хозяйственные постройки ее пустели и старик со старухой остались одни, бедные, как церковные мыши. Но они все же надеялись на божие благословение. Тому, чья вера крепка, нет нужды употреблять в молитве всю азбуку. Похоже, что достаточно только части азбуки, чтобы душа человека могла иметь свою молитву и свой девиз… Муж и жена, заброшенные житейскими бурями на другую сторону земли, оставшиеся на старости лет совершенно одни в беленых стенах своего старого дома… И все же, сдается мне, не совсем одни! С ними и братья со старого календаря, и белые буквы кириллицы, с любовью и надеждой вышитые хозяйкой дома. Трудно поверить, что какая-то бумажная икона может быть хранительницей человеческого жилья и что несколько букв могут оказать чудесное воздействие на злые силы. Но я глубоко убежден, что старая бумажная икона способна стать защитницей человеческой души и способна поддерживать в ней свет, так же, как буквы той или иной азбуки могут быть костяком человеческой души и ее тайным знаком. Люди и домашняя скотина умирают, фермы разоряются. От людей остаются кости, на них мы натыкаемся, когда копаем землю у себя под ногами. Где, однако, костяк человеческой души? Где останки ее знаков?..

Я снова вспоминаю беленые стены в доме Ивана Максимчука, вижу, как старики обнимаются на пороге. Шлайснер продал свою корову по чисто символической цене, лишь бы не оскорбить подарком обедневшего украинца. Старая женщина уронила на пороге несколько слезинок, за ее спиной легкие сумерки затягивали пустую столовую. Я поцеловал хозяйке руку, и мы со Шлайснером зашагали по проселочной дороге, вытоптанной коровьими копытами. Пока я в уме перебирал азбуку, мы прошли мимо кленов, канадского дуба и берез, потом мимо неубранного кукурузника. И чем дальше мы отходили от дома Ивана Максимчука, тем ярче врезались в мое сознание старики, побеленная комната, выцветшие от времени равноапостолы и белые буквы кириллицы. Части азбуки, горсть проса, принесенного когда-то с прародины Украины, посеянного с надеждой и давшего всходы. Вот как, думал я, части целого рассеиваются по всей земле, а целое остается целым…

Вспоминаю снова о кленовом листе на флаге Канады. Знаменем наших предков был привязанный к древку конский хвост, сейчас у нас на флаге лев, но, думается мне, вполне возможно, что через тысячу лет, если мир по-прежнему будет существовать, на флаге нашем будет нарисована азбука. Или если не вся азбука, то по крайней мере ее часть. Отделение части никогда не ущемит целости азбуки. Время доказывает, что какие части у нее ни бери, целое всегда остается целым… Так река Ниагара, обрушиваясь с грохотом в каменную пропасть, ничего не теряет от своей целости. Окутанная водяным дымом, она продолжает мчаться своей дорогой, и никаких следов ранений не найти на ее теле. Реку можно убить, но ранить нельзя.

И еще я вспоминаю того выпившего грустного болгарина, который мечтал о родничке, засыпанном буковой листвой, и о лягушонке, который замутил бы воду, вспоминаю и о мужчине, привязавшем к себе мальчика веревочкой. Мальчик тот давно уже вырос, но поди ж, перед глазами он у меня прежний — привязанный веревочкой, чтобы не потеряться. Время от времени вспоминаю я и императора Хайле Селассие в императорском наряде, который строго и испытующе смотрит на посетителей всемирной выставки, а под его портретом расхаживают или дремлют львы… Говорят, будто человечество едино. Какое уж там единство, господи!.. Просто мы все набиты в один волглый от времени корабельный трюм, один человек рядом с другим, одна нелепость рядом с другой, одна нежность рядом с другой, одна глупость рядом с другой, все части какого-то целого… Ничего не попишешь!