Призрачная улыбка на лицах этрусских изваяний… Историкам до сих пор почти ничего не известно об этом народе — кто они такие, откуда пришли на эту землю и куда исчезли. Есть предание, что они, спасаясь от гонений римлян, скрылись в глубокой пещере, а вход закрыли каменной стеной. И поныне там, в подземелье, хранятся их сокровища и священные книги… Конечно, это всего лишь легенда. На самом деле римляне дотла разорили города этрусков, а что не сумели разграбить, рушили и предавали огню. Из богатого наследия уцелела лишь малая часть, и то, что сохранилось, на века стало тайной: большинство надписей на этрусском языке не разгаданы по сей день. И никто не знает, почему эти письмена вырезали на бронзовых зеркалах…
…Когда-то от далекой звезды отделился луч и ударил в землю, и рассыпался на множество осколков, — это и были первые зеркала. Они хранили в себе свет неведомых миров, отражая божественную мудрость. Люди научились создавать их подобие из бронзы, и эти зеркала, творение рук человеческих, тоже стали окнами в иной мир. Боги запрещают смертным смотреть по ту сторону, взглянешь — и погибнешь! Но, читая слова, написанные на зеркале, можно войти туда, где есть тайна сна мертвого и сна живого, а в тайне — зримое и незримое. И познать то, что скрыто от людских очей… Что было, что будет…
Будем опять жить… Забудем, кто есть мы…
Что еще ты мне нагадаешь, расена, жендча с рода ини?…
Ми не ворожея…
Не знаю, был ли он на самом деле — этот осколок зеленоватого металла, который, если в него всмотреться, вдруг становится похож на поверхность озера с тысячью мерцающих глаз. И где я его нашла, и сколько мне тогда было лет. Может, это привиделось во сне… Я помню одно — ослепительно яркий полдень, холод металла на моей детской ладони.
«Тойе е ти нивть… дле нъжи…» Вот тебе нить для связи… Откуда я знаю эти слова?
Пластинка усеяна почти неразличимыми черточками, треугольными, полукруглыми — словно крохотные зрачки смотрят на меня из зеленой глубины. И я тоже вглядываюсь все пристальнее, пока муть не застилает глаза. А потом не вижу ни металла, ни своей руки, ничего вокруг. Вижу совсем другое, — закатное небо, и жаркий месяц в нем, как серьга. Поля темнеют вдали.
Гаснущий день отражается в круглых щитах. Жарко дышит пламя костра.
Люди возле темных шатров… да йе тени живьве…
А лиц не видно, и слов не разобрать — все снова исчезло.
Это стало моей любимой игрой, — я называла ее «смотреть картинки». Вначале они были смутными, как будто проступают из-под воды. А потом стали сменять друг друга и с каждым разом становились все четче, и слова я слышала яснее — сразу вспоминая, что они значат. Иногда звучали только слова, отдельно, — будто кто-то говорит вслух. Чаще всего по ночам, перед тем как заснуть… Хотя горести бывшие не сочтешь, однако нынешние горше… Слова сплетались в одну светлую нить. Споры прошлые не считайте… Бесконечная светлая нить, она все вилась и вилась. Место свое обступите цепью — будете его защищать днем и ночью!.. Она вилась, эта нить, и тянулась куда-то вверх, и звала меня за собой. Не место — волю! За мощь его радейте!.. Она вела, влекла меня за собой, светлая нить, свитая из слов. Будем опять жить… Будет все в прошлом… Забудем, кто есть мы… И, закрыв глаза, я видела будто со стороны, как протягиваю к ней руки, встаю и иду следом, а потом, наконец проваливаясь в сон, в тот же миг чувствовала, как падение превращается в полет, и вдруг просыпалась — там…
Я не хочу, да и не могу говорить плохо о женщине, которая меня воспитывала. Она часто напоминала о том, как я должна быть ей благодарна — и, конечно, имела на это право. Сладить со мной бывало нелегко, так что, может, от родителей мне доставалось бы еще больше… И, наверно, в тот день я действительно вывела ее из себя, если она выбросила в мусор мою коробку, где лежали разные мелочи. Нечего тащить в дом всякую дрянь.
Наверно, этот осколок металла был там, в коробке… Не помню. Плакать я, конечно, все равно не стала — назло. Тем более, что эта игрушка была мне не очень нужна, — тогда я уже могла видеть и без нее. Можно смотреть на воду, на стекло, в огонь. А порой можно и никуда не смотреть, просто закрыть глаза. Все равно это приходит само — или не приходит вовсе.
…Будем опять жить. Будет все в прошлом — забудем, кто есть мы. Чада будут, нивы будут, прекрасная жизнь — забудем, кто есть мы.
Расеюния чарует очи, никуда не деться от нее. Живы еще чада ее, ведая, чьи они в мире.
* * *
Сегодня выпал первый снег. Чистый белый покров устлал землю, скрывая все неприглядное, схоронив под собою мертвую листву и мерзлую грязь — как будто их не было вовсе…
Я больше люблю пасмурные, серые зимние дни. Но сегодня утром, когда я вышла из дому, и эта солнечная морозная погода вдруг показалась мне восхитительной. Терпкий, как вино, воздух был словно пронизан тонкими сверкающими иглами, почти невидимые огоньки то ослепительно вспыхивали, то гасли в ровном сиянии дня, и все вокруг было необычайно четким и прозрачным. А ледяная кора под стенами домов, в густой тени, отливала глубоким синим блеском… Как же все-таки хороша может быть жизнь! И ты любил этот земной мир, правда?… А я впервые подумала о том, что этот мир стоит любить, когда узнала, что в нем жил ты…
И с тех пор меня часто охватывает пронзительно острое ощущение красоты, разлитой вокруг. Но перед лицом этой красоты я так же остро, до боли, осознаю собственную низость. Ведь я знаю, что недостойна любоваться прекрасным. Стоит взглянуть на закат, на светящиеся облака, на землю, освещенную утренним солнцем, и память в тот же миг возвращает мне мысли обо всем плохом, что было со мной и в чем виновата я сама: «Разве ты — такая, как ты есть — вправе смотреть на это?»…
Я знаю — в мире много хорошего, просто не для меня: ведь я сама не сумела это разглядеть вовремя. Я сама надругалась над своей жизнью. Пусть другие проживут лучше — так, чтобы иметь право смотреть на солнце, не отводя глаз. И радоваться его свету, а не стыдиться того, что он освещает их внутреннюю гниль. Ведь мы приходим в мир для того, чтобы стать достойными его величия, чтобы дорасти до того образа, который заложен в нас изначально. Мне это не удалось…
Я верю — жизнь все же прекрасна, несмотря на то, что ее улыбка порой оборачивается звериным оскалом. Не помню, кто это сказал: «Красота и ярость мира»?… Они правдивы, эти слова, но их правда — уже не для меня. Я ничего не жду от жизни, но и не боюсь ничего. А значит, судьба не властна надо мной. Она не в силах облагодетельствовать меня, потому что никакие ее подарки не принесли бы мне настоящего счастья. Но и ее немилость меня не пугает: ведь какие бы несчастья ни произошли со мной теперь, они не будут хуже того, что может ждать меня в конце пути. Вот только не знаю, что будет страшнее — не встретить тебя или увидеть, как ты отвернешься от меня при встрече…
Может, после того, что будет завтра, я смогу надеяться на свидание с тобой и на твое прощение? Или не простится мне, если я — такая, как есть — сделаю то, на что и прежде не имела права?…
Кольцо из серебра, железного теперь не найдешь… Но я думаю, это неважно.
* * *
Мои роче тои… рому давойу…
Не чесне бы жищь моа, в том и вины.
В явь свейта и в таини нощи, камо влече надеджна, съ волей иду…
Я не боюсь ходить одна, все самое худшее со мной уже было. Когда хочется проклясть свою красу, потому что ничем не смыть этот липкий налет, остающийся после чужих взглядов и рук. Он исчезает бесследно лишь в глазах того, кто впервые взглянет на тебя по-иному…
* * *
Здесь было как в лесу — кругом высокие деревья, запорошенные снегом, и глубокая тишина. С пасмурного неба медленно падали снежинки. Следов на снегу почти не видно: сюда давно никто не приходит. И мои опасения, что кто-то может помешать, развеялись…
Все глубже сумрак, все длиннее тени.
Ровно горит свеча, и мерцает вода в стеклянном сосуде. Так повелось издревле — «В доме своем я встречаю тебя водой и огнем»…
Я не огонь зажигаю, а душу и сердце свои зажигаю по тебе навсегда.
Я уколола острой иглой безымянный палец левой руки — откуда идет вена к сердцу. Боли не почувствовала, только увидела, как на снег падают капли.
Как кровь живет в моем теле,
так всегда будешь ты жить в моей душе.
Отныне и вечно ты будешь единственным светом,
озаряющим мои пути,
и никто и ничто не затмит тебя в моих глазах,
пока дыхание мое не прервется, взор мой не угаснет
и сердце мое не охладеет.
В присутствии хранителей четырех стихий,
перед лицом великих богов
биением сердца и обещанием уст вручаю себя тебе.
Стемнело. Догорает огонь, сквозь стекло мерцает вода. И на дне серебрится кольцо.
Под звездами, под ликом луны и под сводом небес
я обручаюсь с тобою этим кольцом.
Своим телом, своей кровью, своей душой, своей судьбой,
словом и делом
я клянусь тебе в беспредельной верности.
Клянусь силою всех заклинаний и ключами всех замков.
Клянусь сотворением мира и днем моего рождения.
Клянусь днем, когда я окончу все эти радости земные,
все страдания мирские
и закрою глаза свои навсегда.
Клянусь жизнью, смертью и посмертием своими!
Клянусь именем Венеры, всех ярче сияющей,
клянусь именем Орка — вечного стража теней.
Клянусь огнем Небес и водами Стикса, которые священны
для людей и богов, для всего живого и мертвого!
А если я преступлю эту клятву,
да покарают меня владыки моей стези,
в чьих руках моя судьба.
Да поразят меня все силы неба и земли,
незримые и всемогущие, кем бы они ни были!
Пусть кровь в моих жилах обратится в прах,
глаза ослепнут, и сердце разорвет грудь,
если преступлю я мою клятву, данную тебе сегодня.
Слово мое крепче стали, острее меча,
и нет ему переговора.
Где ты, там и я.
Стало так отныне и во веки веков.
Как тихо… И ни души вокруг. Никто не придет, сюда не приходят уже давно.
Только птица взлетела с дерева, осыпая снег. И ее одинокий голос, прозвучавший в ответ, замер в ночи.
Белые холмы, как оплывшие свечи. А хозяева их безвестны.
Черное зеркало плит. Лиц не видно, и слов не разобрать… да и ни к чему. Пусть будут свидетели безлики — им не нужны глаза, чтобы видеть. Пусть безымянны и немы — но не солгут перед теми, кто ведает их имена.
Под белой пеленой, в черной мгле гаснет цепочка следов.
Тойе е ти нивть… дле нъжи…
* * *
Это написано в любом путеводителе: вода здесь до сих пор течет из горных источников по водопроводам, построенным еще до новой эры.
А вкус у нее, наверно, другой. Ведь раньше она была дождевая, ее дарил квадратный кусочек неба в кровле атриума. Тысячи невидимых капель срывались с высоты и, на миг сверкнув в полутьме, с ровным плеском падали в бассейн недалеко от очага, так что небесная вода соседствовала с земным огнем — и текла дальше, в подземный колодец… Атриум, мост между небом и землей, сердце каждого дома, обитель родных богов… Так было…
Я смотрела очень много фото и видео о Риме — и поняла, что, если мне придется там побывать, это ничего не изменит. Потому что города, который я хочу увидеть, нет. Вернее, он есть, но… не там.
Не там, где толпы народа, бесконечные магазины и кафе, туристы в шортах, с фотоаппаратами и рюкзаками. Россыпи древнеримских сувениров и стаи тех, кто их покупает: капитолийскую волчицу размером с сигаретную пачку, голову или бюст античной богини, пластиковые легионерские доспехи.
Нормальный современный город, в котором древние руины выглядят как декорации — и впечатление усиливается от того, что они дополнительно украшены декорациями современными, даже живыми. Рядом с Колизеем жуют пиццу и пьют пиво гладиаторы, цезари и центурионы, — на случай, если кто-то пожелает увековечить себя в компании древних римлян. Желающих хватает, особенно женского пола. Иногда кто-нибудь из этих ребят неожиданно замахивается мечом на туристку помоложе и посимпатичнее, та жизнерадостно визжит, окружающие спешно выхватывают видеокамеры. В общем, очень интересно.
Я думаю, он не хотел бы все это видеть. И не хотел бы, чтобы я видела то, чем стал его родной город.
Vale, говорили там на прощание. Будь здоров. Salve — здравствуй, привет тебе…
Что теперь на том месте, где была Субура? Шумная днем, глухая и темная ночью, мешанина домов и кривых переулков, мощеных гравием, толпы лихого сброда… Под вечер, говорили, лучше туда не соваться. «Я не боюсь ходить одна»… А Этрусская улица? По-прежнему ли о ней идет молва, что там живет бессовестный народ и те, кто торгует собой?… Коллина, Палатин… Может, названия и остались — на карте. А того города нет все равно.
Ну, а этот, другой, — этот новый город, который по-прежнему называют вечным? Его жители не говорят на том языке, который с детства представлялся мне в виде золотых письмен, высеченных на мраморе. Они такие, как есть, кому-то могут нравиться, кому-то нет. Прежде всего, они не потомки… тех. Разве что наследники — не по крови, а по праву нового жильца, занявшего дом после смерти хозяина. Он открыл кассу в прихожей, за плату показывает найденный им антиквариат и, чтобы развлечь гостей, рядится в одежды прежних владельцев.
«Чтобы эффект от созерцания Колизея оказался наибольшим, приходите к его подножию на закате: к этому времени зажигается подсветка».
Разве можно во время виртуального путешествия по этому городу не побывать ни в одном музее? Их здесь вообще очень много, но лучше всего, наверно, вот этот — римской цивилизации. Там должно быть собрано все самое главное!
Монолитное темно-серое здание, дверь мерцает в темной глубине колоннады, как вода на дне колодца. Все, что внутри, можно увидеть на веб-сайте музея. Так даже лучше, — никто не помешает… Хотя вряд ли сюда приходит много посетителей.
Главное — это Колизей, Ватикан и фонтан Треви. А здесь туристы бывают редко.
Город великий, племя где то, что народы повергло,
Запад с востоком пред консулами твоими склонив?
Статуи, и правда, как живые. Их создатели считали, что нет нужды лгать в портрете — личность римского гражданина и так драгоценна, и его никто не приукрашивает, потому что он и так уважаем повсюду. Герои времен Республики: воин в доспехах или государственный муж, облеченный в тогу, суровые лица, жесткие складки одежд.
«Еще и тогда владели римляне всею вселенною…»
Что ж ты лежишь, о Рим, под пятою тевтона
В рабстве мужи твои, чтят захватчика волю
Погибель в богатстве, подрывающем силы… После завоевания Греции римляне познакомились с роскошью, переняли от побежденных любовь к искусствам и всяческим развлечениям. Дань, взятая с греков, была такой большой, что граждан освободили от налогов. Римляне увидели, что можно жить не только в войне и трудах, и постепенно изменили заветам предков — стали возводить вместо прежних скромных домов пышные дворцы и украшать их, проводили дни в праздном досуге.
Стыдно вещать про позор обреченного града!
Любит за деньги толпа; исчезла свободная доблесть
предков; вместе с казной разоренный лишается власти.
Рухнуло даже величье само, изъедено златом.
…Померкло владычество Рима,
честь сокрушилась его. И Рим, безнадежно погибший,
сделался сам для себя никем не отмщенной добычей.
Рим, погрузившийся в грязь
и в немом отупенье лежащий…
Многие больше не хотели служить на благо отечества и, пользуясь обретенным богатством, нанимали вместо себя солдат. Это было в конце Республики, а потом прошли несколько веков империи, и Рим все глубже увязал в роскоши и разврате… Ко времени нашествия варваров в городе уже не осталось людей, готовых пожертвовать ради него не то что жизнью, а даже покоем и благополучием.
Непобедимый, сдался ты всем нападавшим?
Мертв! лишь отбросы жалкие вместо тебя
Мертв! Тот народ, что империю дал нам
Рим, ты все ж пал,
с гордым племенем, тебя сотворившим
Они предали даже своих богов.
Как мы.
* * *
В тот день, когда я купила кольцо, на главной площади давали концерт, и автобусы, идущие в центр города, были переполнены. Но мне не хотелось быть в людской толчее перед тем, что ожидает меня… И я решила идти пешком.
Церковь была видна издалека, — недавно выкрашенные купола ярко синели среди пестрых рекламных вывесок, в конце улицы, круто ведущей вверх. В этом городе постоянно приходится одолевать то подъем, то спуск: он лежит на холмах. На семи древних холмах, где когда-то стояли алтари других богов — мудрых и сильных, тех, кто истинно выше нас…
В небе слепо и жестко блестел золоченый крест. А легкие облака равнодушно проплывали мимо, и небо было таким же чистым и светлым, как много веков назад.
Против нас блеск византийских церквей,
пышность пиров и даров…
Выбор жесток: крещенье водой
или крещенье огнем?
По мере того как поднимаешься к церкви, она будто становится ниже. Зато, став вровень с нею, можно разглядеть, что купол разрисован мелкими звездами. А само здание чем-то похоже на оплывший сливочный торт, — может быть, потому, что нищие окружают его, как черные мухи…
Этот храм возведен в честь человека, который подослал убийц к родному брату, а его беременную вдову сделал своей наложницей. Человека, который силой взял в жены невесту другого, перед тем убив ее отца и братьев. А захватив верховную власть, из выгоды стал вероотступником и заставлял народ также отречься от родных богов. И за то, что он глумился над верой своих предков, а чужую веру навязывал людям под страхом смерти, его почитают как святого.
Мне пришлось подождать у ворот: толпа расступалась, пропуская блестящую черную «тойоту». Из машины вышел священник в фиолетовой рясе и высокой шапке и, не глядя на людей, по-хозяйски вошел в церковь.
Древние рощи полны голосов,
шепота трав и камней…
Когда-то здесь, на этом холме, поклонялись Высшим… Все христианские храмы построены на местах прежних святилищ, потому что это были настоящие места силы, указанные древним знанием. «Если тебе встретится роща, где то и дело попадаются старые деревья выше обычного, где не видно неба из-за гущины нависающих друг над другом ветвей, то и высота стволов, и уединенность места, и удивительная под открытым небом тень, густая и без просветов, — все внушит тебе веру в присутствие божества. Или если пещера в глубоко изъеденных скалах несет на своих сводах гору, если выкопана она не руками, а стала столь просторной от естественных причин, то душа у тебя всколыхнется предчувствием святыни. Мы чтим истоки больших рек, ставим алтари там, где из-под земли вдруг выбиваются обильные потоки, многие озера для нас священны из-за их темных вод или безмерной глубины…»
Древние рощи веками молчат
в мире, крещеном огнем.
Я думаю, тех, кто истинно велик, не может оскорбить ничтожное: ни люди, предавшие их, ни нелепые обряды, которые теперь проводятся на священной земле, где некогда славили их имена. Они выше этого — и потому не могут быть так мелочно мстительны, как библейский божок, притязающий на мировое господство. В честь твоих и моих богов никогда не велись войны. Они не хотят, чтобы ради них один народ истреблял другой. Они не призывают к слепому поклонению, они великодушны, как все, кто по-настоящему силен — и уважают людей, которые достойны быть их последователями, а порой и бросить им вызов: гордых, смелых, свободных духом. А христианский «небесный царь» жесток и мнителен, как все тираны… Ему приятно видеть людей запуганными рабами. Бывший племенной бог пастухов-кочевников, он и сам остается «пастырем», который может лишь надзирать за стадом: ему нужны только покорные овцы — и злобные «псы господни», готовые убивать во имя веры в него. Он хотел бы сделать мир концлагерем, где люди делятся на заключенных и надсмотрщиков, а сам он — комендант, решающий, кого отправить в печь, кого представить к награде.
Но, как видно, он боится не усидеть на своем шатком престоле, если ему так ненавистны те, кто почитает других богов. И он явно не всемогущ, если ему понадобились земные приспешники, насаждающие его учение силой…
Вниз по реке идолам плыть,
некому бить им поклон…
«Богов не обижают те, кто опрокидывает алтари…» Это правда. Не для богов это нестерпимо, а для людей, которые верили в них.
Нас больше нет. Стоит ли жить
в мире, крещеном огнем?
Тебе не пришлось дожить до того дня, когда в твоем городе, за который ты был готов отдать жизнь, воцарилась чужая вера. Но теперь ты все равно знаешь, что это так.
* * *
«…Оказавшись на улице Биссолати, обратите внимание на кинотеатр „Фьямма“. Его название примечательно тем, что хранит память о давно ушедших веках. Некогда здесь был поворот на виколо делле Фьямме — переулок Пламени. Назывался он так потому, что, согласно описаниям старинных авторов, в этом переулке — у стен древней виллы Массимо — стояла загадочная скульптура, изображающая руку в огне. Существуют разные мнения о том, кто и когда ее создал, а также о ее символическом значении, но исследователи так и не пришли к единому выводу…»
…Туристы, туристы — и поодиночке, и с экскурсиями. Посмотрите налево, посмотрите направо, на эти камни, овеянные дыханием веков, хранящие отпечаток седой старины… К Колизею по утрам приезжают несколько грузовиков с битым мрамором — чтобы желающие могли урвать кусочек древнего Рима на память. Ну это пускай, — а то бы и правда остались от него рожки да ножки.
Форум — в основном, реконструкция. Туристы с мороженым и колой лазят по мрамору, как муравьи. Шумная толпа. Хотя ведь и раньше так было… И тоже хватало здесь приезжего люда… Разве что без фотоаппаратов.
«Есть ли что суетливей форума? Но и там можно жить спокойно, если деться некуда. Хотя, если б можно было располагать собой, я бежал бы от одного вида, не то что от соседства форума»… Так было…
Когда-то на Форуме стоял камень, от которого начинался отсчет главных дорог страны. Отсюда и поговорка — все дороги ведут в Рим. Особенно в туристический сезон. Всюду постоянно снуют люди — так что, если оказаться там, даже не выберешь свободного места, чтобы отснять хоть несколько фотографий… Конечно, в интернете можно найти снимки лучшего качества, чем сделанные самой. Вот разве что меня на них не будет. А зачем это нужно? Чтобы показать другим — смотрите, я на фоне древнего Рима? На других наплевать. Ну, а для себя — не нужно тем более. Говорят, на память… Как будто иначе можно забыть. Я и так помню, что была в этом городе… только очень давно…
Правда, я не всегда помнила об этом. Воспоминания, посещавшие меня в детстве, с годами приходили все реже — пока не исчезли совсем. И постепенно затих тот голос, который звучал в моих снах, и помутнела зеркальная гладь, полная отражений, и та светлая нить как будто оборвалась. Конечно, в этом виновата я сама. Той размалеванной девице, которая украшала свою речь матерной руганью, шляясь по улицам в веселой компании, с сигаретой и бутылкой пива, той, которая готова была развлечься и с сопливым мальчишкой, и с потрепанным мужичонкой на тридцать лет старше себя, — ей не должны были сниться такие сны. И, казалось, они ушли навсегда…
Они вернулись два месяца назад. Неожиданно, словно прорвалась невидимая пелена, замутившая зрение… В ту осеннюю ночь видения далекого прошлого встали передо мной ясно, как наяву, яснее, чем в детские годы. Они проступали перед глазами с почти болезненной четкостью. Да мне и правда было больно от них, как от яркого света, который хлынул в глаза и беспощадно озарил все то, что меня окружало, а главное — меня саму…
* * *
Вот на этом месте, где вливалась в Форум улица Аргилет, был храм двуликого Януса — охранителя входов и выходов, покровителя всех начинаний. Во время войны врата храма распахивали настежь, чтобы бог выступил на помощь воинам. И закрывали только после того, как воцарится мир. Так вот, многие за всю свою жизнь не видели этот храм закрытым…
Словно некие силы постоянно толкали их к войне. Говорят, жажда власти над другими народами… Не только. Да, они полагали, что народ, происходящий от самого Марса, призван быть владыкою мира. Но это было потом. А тогда они были вынуждены воевать, чтобы выжить среди сильнейших соседей, — ведь натиск бедствий был таков, словно их и впрямь ниспослали бессмертные боги, желая знать, выстоит ли римская доблесть… И вынуждены были захватывать чужие земли — потому что своей, неплодородной и скудной, не хватало на всех. Так повелось, что лишь земледелие и войну они считали достойным занятием. Хваля доброго мужа, хвалили его как умелого хозяина и славного воина. А все остальные дела считали равно далекими от правды и справедливости, — презирали и торговлю, и ремесло, а ростовщичество было для них хуже разбоя…
И так о них пошла слава, что римляне считают войну прекрасной, потому что война по-латыни — «bellum», а «прекрасная» — «bella». И что проигрывают они сражения, но не войны. А побежденные ими расены из Вей, те, кому довелось полураздетым и безоружным пройти под позорным ярмом, говорили злее: «римляне, как саранча — убьешь одного, придут десять…»
Возле мэрии — знаменитая Капитолийская волчица. Раньше ее статуя находилась на Форуме, но жила она, по легенде, именно здесь. Возвышаясь над площадью, она кажется белой на фоне облаков и задумчиво смотрит на людей, копошащихся внизу. Глаза у нее женские и почему-то грустные. Может, она знала, что пройдет время, и один из этих смешных человечьих детенышей, жадно припавших к ее сосцам, убьет другого?
Волчицу создали враги римлян — те, кого они называли этрусками. И, наверно, поэтому что-то в ее оскале напоминает загадочную улыбку на лицах этрусских статуй. Она знала, какая судьба ждет победителей, разграбивших Клевсин, Руселы и Вельсну…
«Архитектурный ансамбль Капитолия — идея Микеланджело, от рисунка на мостовой до дизайна и расположения фасадов дворцов: палаццо Сенатори, палаццо Консерватори и палаццо Нуово. В центре площади на пьедестале возвышается конная статуя Марка Аврелия».
Здесь очень красиво. Но неужели это та самая площадь?
Храм Юпитера Капитолийского… Да, вот на этом месте… И не подумаешь, что здесь высилась такая громада. Тарквиний Гордый замыслил возвести его — не столько во славу бога, сколько в знак своего царского могущества, из тщеславного стремления возвеличить свое имя. Он силой принуждал народ трудиться на постройке, тяжко карая непокорных. Но, видно, даже сам Юпитер разгневался на него за неправедные дела, потому что не позволил царю увидеть храм завершенным. Достроил его свободный римский народ, свергший царскую власть…
Они почитали наших богов. Только стали называть их по-своему: Сатра и Велха нарекли Сатурн и Вулкан, богиню Уни — Юноной, Менрву — Минервой… Не боясь земных владык, они не привыкли унижаться и перед небесными — и поклонялись им, не теряя достоинства. Войдя в храм, став перед лицом бога, восседающего на престоле в короне и с жезлом из молний в руке, оставляли ему дары и говорили: «Я даю, чтобы ты дал». И твердо верили, что, получив свою дань, бог исполнит желаемое — по справедливости… Правда, еще больше, чем грозных богов пантеона, они чтили своих семейных ларов — хранителей дома и очага, и тех, кто помогает растить урожай, и духов гор, источников и деревьев, а еще богов Чести и Верности, Победы и Согласия. И, не ведая облика этих божеств, обращались к ним так: «Кем бы ты ни был, мужчиной или женщиной»…
А еще полюбили ворожбу — они ее называли этрусским знанием. Гадали, как водится, по копьям, по печени жертвенных животных, по голосу и полету птиц. Ну например, если ворон летит слева — быть беде. Если справа — это хороший знак, на счастье…
«Любуясь сейчас античной архитектурой, мы любуемся скелетами».
Колонны храма Сатурна белеют, как кости. И, как кровь, сквозь них пламенеет закат.
Все глубже сумрак, все длиннее тени.
А тогда…
Тогда этого храма здесь еще не было, его построили через одиннадцать лет. И освятили в тот день, когда издавна полагалось чествовать бога, — в день сатурналий, семнадцатого декабря. Это был праздник окончания жатвы и зимнего солнцестояния, время отдыха и забав. В городе устраивались пышные гулянья, игры… А дома тоже праздновали весело! Комнаты украшали зелеными листьями лавра, щедро накрывали стол, звали гостей — и даже рабов сажали рядом, как равных. Дарили друг другу подарки, на счастье: глиняный светильник, красивые восковые свечи… еще лепили разное из теста — маленьких богов, человечков, зверей… тоже в подарок…
А через много веков христиане постановят, будто бы рождение их бога надо отмечать именно в конце декабря. Так им довелось примириться с обычаем, которого не смогли отменить все их законы.
Самого храма нет и сейчас, есть копия. Да и то, как бы он мог сохраниться, если в средние века добрые католики пасли скот на месте нечестивых языческих святилищ, и это место так и называлось — кампо ваччино, коровий луг. Так что из камней, разбросанных здесь, настоящих осталось немного. Ну, например, вот этот, черный, испещренный загадочными письменами, на могиле Ромула. Прочитать эту надпись так никому и не удалось — только одно слово, «царь»… Рассказывали, что когда жена Ромула пришла на могилу, с неба спустилась звезда и зажгла ее волосы. И она вознеслась на небо и тоже стала звездой. Красивое сказание — а может, и быль, кто знает. Ведь столько лет прошло, а в древности всякие дива случались… Известно одно — с той поры в Риме превыше всех женщин почитали вдов, которые хранят верность умершим супругам.
И на свадьбе, по обычаю, ждали, пока взойдет вечерняя звезда. Наверно, та самая. Потом жених и его друзья с оружием в руках уводили за собой невесту, как бы похищая ее из родительского дома, и при свете факелов провожали в дом жениха, и он должен был перенести ее через порог. Брал в руки зажженный светоч и кубок с водою и говорил: «В своем доме я встречаю тебя водой и огнем». А она отвечала ему такими словами: «Где ты, Гай, там и я, Гайя»… И обвивала дверь пряжей — в знак того, что будет хорошей женой, из тех, о ком говорят: «сидит дома, прядет шерсть». Может, иная и заскучала бы от домоседства, но вздумай она вольнее себя вести — это было бесчестье для мужа. Да на таких и не женились, кто привык к вольности… Вообще законы были строги. Знатный человек мог взять в жены только девицу, равную себе по рождению. И преступить этот закон не смел никто. Правда, позднее его отменили… через много лет…
А обручальное кольцо было железным, и его надевали на безымянный палец левой руки — откуда идет вена к сердцу.
Я больше не думаю о том, что надо будет поехать туда.
Не «наконец-то поеду», а «надо будет»… Я думала так, потому что в душе знала — я не найду там того, что ищу. Оно никуда не исчезло, оно есть, — как те прозрачные тени, что порой проплывают в глазах и ускользают, едва хочешь их рассмотреть… а иногда они встают перед внутренним взором с невероятной четкостью, обретая краски, живую плоть и кровь. Только место здесь ни при чем.
И среди дорог, ведущих в этот город, нет мне верных путей земных.
Нет земных рубежей на полях веков. Что было, что будет — едино…
«Нет и не будет конца шествию нашему по земле…»
* * *
Две тысячи девятый год, — как говорится, от рождества… или, лучше, новой эры. Стало быть, две с половиной тысячи лет минуло с тех пор… Он был молод и знатного рода, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».
Он жил в этом небольшом городе за рекой, в Риме. Когда там случалось бывать кому-то из расенов — то бишь, из тех, кого римляне звали этрусками, — они потом рассказывали, что Рума — город дикий, под стать его жителям, народу буйному и беззаконному. Что, украшенный лишь оружием и доспехами, снятыми с убитых врагов, он являет собой зрелище мрачное, грозное. Что нет там ничего красивого, радующего око…
И правда, там не найти было ни роскошных палат, как в Клевсине и Вейях, ни святилищ с пышным убранством, ни изваяний из мрамора и бронзы. Всего несколько высоких домов: храм Юпитера на Капитолийском холме, храм Весты на небольшой торговой площади — форуме. Улочки узкие, извилистые, лишь кое-где вымощены речной галькой. Простые дома из сырцового кирпича разбросаны по склонам холмов, среди густых рощ, оврагов и топких низин. В этих гиблых местах таилась болотная лихорадка — и каждый год собирала страшную дань…
Но это был его родной город. Здесь он восьми дней от роду, с крохотным золотым мечом на шее, был принесен в храм и наречен по имени. Здесь делал первые шаги и впервые взял в руки оружие. Здесь он в день своего семнадцатилетия принес первую жертву богам, отдав на их алтарь золотой амулет, потому что кончилось его детство, а мужчине не подобает носить золото — ведь только железо приносит победу! Это был его родной город, он любил его и был готов защищать… Как же иначе?
Вокруг города высилась крепостная стена, за ней тянулись пастбища и пшеничные нивы, протекал Тибр, желтый от песка и ила, — граница римских земель. А на другом берегу, с холма Яникул, начинались владения могущественных соседей — расенов. Но уже много лет в Риме правили их соплеменники, и они привыкли считать этот город окраиной своей державы, а на его жителей смотреть свысока. Не зря, дескать, говорится: каким болотом плыть, той и славе быть… Да и что тут скажешь, если дикий мятежный сброд не ценит чести, незаслуженно выпавшей ему на долю. Разве это не великая милость судьбы — пребывать под мудрой и справедливой властью царей расенской крови!
Сто семь лет там царствовали потомки расенов, и последним из них был Тарху — Тарквиний Гордый. Еще римляне называли его надменным и жестоким, да так оно и было… Волю сената и народа он презирал — не внимая ничьему совету, объявлял и заканчивал войны, по своей прихоти заключал договоры и нарушал их. Вопреки законам творил суд, лишал жизни и добра всех, кто был ему неугоден или подозрителен, приговаривал граждан к казням и изгнанию… Но наконец и сам он был изгнан из Рима. И прибыл в Клузий — по-нашему, Клевсин, — просить помощи у царя Ларса Порсенны. А тот немедля двинулся на Рим с вооруженным войском.
Говорили, что никогда прежде не бывало в сенате такого ужаса — настолько могущественным был тогда Клузий, столь грозным было имя Порсенны… Отраженный в своем первом натиске, он решил перейти от приступа к осаде: выставил стражу на холме Яникул, а лагерь расположил на равнинном берегу Тибра, собрав к нему отовсюду суда — и для надзора, чтобы не было в Рим подвоза продовольствия, и для грабежа, чтобы воины могли переправляться при случае где угодно. Скоро римские окрестности стали так опасны, что даже скот оттуда сгоняли в город, не решаясь пасти его за воротами. Бедный люд освободили от пошлин и налогов: пусть платят те, у кого хватает дохода, с неимущих довольно того, что они растят своих детей…
Он готов был отправиться в путь сразу же, едва пришла к нему эта мысль. Но только рассудил, что, пойдя без ведома консулов и втайне от всех, может быть схвачен римской стражей как перебежчик — и сперва явился в сенат. Сказал, что хочет переплыть Тибр и, если удастся, проникнуть во вражеский лагерь.
— Не грабить, не мстить за разбой, — нечто большее задумал я совершить, если помогут боги…
Все понимали, о чем он, знали, что ему не вернуться живым. Но ведь он и сам это знал. И ему сказали — иди.
Войти в лагерь было легко, да к тому же, он ведал и нашу речь, и обычаи… И одет был так же, — плащ спадает складками, обнажая правую руку, и на плече заколот пряжкой. Так все ходили. А с лица ведь не узнаешь, где расен, где римлянин. Особенно если волосы не очень темные, и глаза…
Придя, он попал в густую толпу народа перед царским местом. Там как раз выдавали жалованье войскам, и казначей, сидевший рядом с царем, был очень занят, и воины к нему шли толпою. Этот человек всегда смотрел спесиво, а наряд носил пышный, не хуже царского… И, боясь спросить, который из двух Порсенна, чтобы не выдать себя незнаньем царя, римлянин совершил то, к чему толкнул его случай, — вместо царя убил казначея…
Прорубаясь оттуда окровавленным мечом сквозь смятенную толпу, в шуме и давке, он был схвачен охраной, и его приволокли к царю.
Был вечер, все темнее становилось вокруг. Только возле царского трона горел жертвенник, и отблески пламени плясали на лицах… Стоя перед разгневанным царем, на окрик: «Кто ты, как твое имя?» — он проговорил очень спокойно:
— Я римский гражданин.
В толпе зашумели, взъярились, кто-то выкрикнул: «Ах ты, римская погань!» Тогда у нас говорили так… А он даже не обернулся — и продолжал, будто не слыша, обращаясь к одному царю:
— Зовут меня Гай Муций. Я вышел на тебя, как враг на врага, и готов умереть, как готов был убить. И делать, и претерпевать сильное римляне умеют…
Так он это молвил, словно ведет речь о самом обычном. Старый царь взглянул на него зорче:
— Патриций? А род свой позоришь таким бесчинством! — видно, это имя было ему известно. — И много вас, римских граждан, тебе под стать?
— Я не один.
Было черно вокруг, и река едва виднелась, а дальше — тьма. И кто знает, что он видел в этой темной дали, и почему смотрел в нее так долго… Потом снова обернулся к царю:
— Многие следом за мною ждут той же чести. Если угодно, готовься каждый час рисковать головой, встречать вооруженного врага у порога. Такую войну объявляем тебе мы, римляне! Не бойся войска, не бойся битвы, — будешь ты с каждым один на один.
Вокруг закричали люто — «Смерть ему!» И правда, это ли не дерзость — в столь грозной доле не устрашаться, а устрашать других… Нет бы кинуться в ножки царю, — и всем бы пришлось по нраву, и, глядишь, вымолил бы себе легкую смерть. А так Порсенна велел развести вокруг костры, суля ему пытку, если он не признается тут же, что скрывается за его темной угрозой.
— Ну, что молчишь, римский щенок? Не боишься огня?…
Его обступили со всех сторон. И отовсюду скалилась глумливая злоба.
— …римская падаль… ничего, шкуру подпалить — заговорит…
Он посмотрел на царя, окинул взглядом тех, кто стоял подле него. И чуть усмехнулся — так, будто говорил: ну и мразь же вы! А потом вдруг стремительно шагнул к жертвеннику, из которого вырывалось пламя, и положил правую руку в огонь.
Кто-то дико вскрикнул, потом стало очень тихо. А он, стоя перед царем, молча смотрел ему в лицо, меж тем как огонь сжигал его руку, и жег ее, будто ничего не чувствуя… и так сгубил… покуда царь не вскочил вдруг со своего места и не приказал оттащить его от алтаря.
И, взглянув ему в глаза, царь на миг заслонился — будто ему грозила опасность от безоружного человека, который сам себя обрек на пытку…
— Отойди, — сказал Ларс Порсенна. — Ты безжалостнее к себе, чем ко мне! Я велел бы почтить такую доблесть, будь она во славу моей отчизны; ныне же по праву войны отпускаю тебя на волю.
И среди мертвой тишины отдал ему меч, протянув оружие с возвышения. Он принял меч левой рукой. Потом его и прозвали — Сцевола, что значит Левша…
— Поскольку в такой чести у тебя доблесть, — сказал он царю, — прими от меня в дар то, чего не мог добиться угрозами: триста римлян поклялись преследовать тебя таким способом. Первый жребий был мой. А за мною последует другой, кому выпадет, и каждый придет в свой черед, пока судьба не подставит тебя удару!
По воде пробегали дрожащие отблески от факелов дозорных, и только поэтому Тибр был виден в ночи. А когда огни гасли, темная гладь реки вновь сливалась с окружающей тьмой, и осажденный город, лежавший на другом берегу, тоже утопал во мгле. Казалось, рассвет не наступит никогда… Но все же придется дождаться утра. Там, в городе, заступила в дозор новая стража, и впотьмах они встретят как врага любого, кто будет пробираться подобно ему — с вражеской стороны, во вражеской одежде… Да ведь никто и не ожидал, что он вернется…
Отойдя в сторону, он сел под стеной одного из крайних шатров. Вокруг затаилась глубокая черная ночь, мелькали пляшущие тени от костров и тени людей, слышался настороженный говор. А придя сюда, он слышал звон кубков, и пьяные выкрики, и смех. Здесь знали, что рано или поздно ослабевший город за рекой падет — нужно лишь выждать, — и шумно праздновали будущую победу. Но в эту ночь едва ли кто-то осмелится продолжать веселье, если рядом бродит вражеский лазутчик, посягнувший на жизнь царя, а следом за ним готова прийти толпа убийц… Изредка он ощущал на себе пристальные взгляды, но ему было все равно. На него внезапно навалилась парализующая усталость, постепенно начал одолевать полубред, и только усилием воли он заставлял себя оставаться в сознании. Огонь снова жег его с той же беспощадной яростью, терзая руку, охватывая все тело, а потом жар сменялся ледяным холодом, но боль от раны не отступала ни на миг. Временами он чувствовал палящую жажду. И ненависть. Ко всем, кто окружал его здесь, к тому, кто уберегся от его меча, но прежде всего к самому себе — за то, что не смог убить…
Рядом мелькнула тень и застыла. Он повернул голову. Та самая девушка… Ее побелевшее лицо виднелось тогда в толпе, странно выделяясь среди других лиц — настолько искаженных злобой и ненавистных ему, что все они будто сливались в одно. Она тогда почему-то смотрела так, словно ее саму должны сжечь заживо… И так же смотрела сейчас. Не в себе она, что ли, эта лагерная девка? Подступив ближе, она склонилась над ним, вздрогнула и на миг отвела глаза, и, судорожно вздохнув, прошептала что-то, так тихо, что он не расслышал, а потом снова молча уставилась на него. Он хотел сказать ей, чтобы шла отсюда, но, видно, она прочитала это в его глазах и сама шарахнулась прочь — только звякнуло ожерелье и зашуршал подол… Да что взять с девчонки, — похоже, многие здесь решили, что он не простой смертный. Это было ясно из того, как перед ним расступались, из шепота, доносившегося вслед… Будь он посланцем богов, уж наверное, не ошибся бы так непоправимо! И ваш царь сейчас был бы мертв. «Ты свободен»… разве теперь важна для него свобода? Хотя еще может статься, что его невольная ложь обернется правдой. Пусть пока нет никакого заговора, и пусть не будет трехсот, кто решится последовать за ним, — но за нескольких он готов поручиться, как за себя самого! И другой окажется удачливее… да помогут ему боги…
В небе кружились звезды. Внезапно почувствовав, как взгляд застилает мутная пелена, он закрыл глаза и прислонился головой к стене. Наверно, прошло не очень много времени, когда он снова услышал тихие шаги, звон серег и браслетов. Выйдя из-за шатра, она присела рядом. В руках у нее был белый лоскут.
— Давай завяжу… — и осторожно дотронулась до его плеча, словно уговаривая. Он резко отстранился. Глядя ему в глаза, она все с той же бесконечной осторожностью взяла его руку.
— Позволь. Я потом уйду… Так ничего?
Он и правда почти ничего не почувствовал, — боль была где-то внутри, а сверху обугленная плоть уже не отзывалась на прикосновения. А у нее чуть дрожали пальцы — может, ей было страшно смотреть на рану, где под черными струпьями сгоревшей кожи и сгустками запекшейся крови светилась кость….
— Ты не смотри, — услышал он ее голос. — Сожжено это не огнем, а золою…
Заря утренняя до полудня… Что за дурь она там лепечет?… Вечерняя до полночи… Зарок до слова… Губы у нее шевелились почти беззвучно, повторяя какую-то заумь. Ключ в камень, замок в воду… Поймав его взгляд, она глубоко вздохнула, склонилась ниже, и он разобрал только прерывистый шепот, что-то вроде «пусть на меня…» Потом завязала узел на полотне и осталась сидеть неподвижно, держа его руку на коленях.
— Ты исцелишься… и… у тебя все будет хорошо.
Он усмехнулся. Она взглянула ему в глаза и, едва заметно покачав головой, коснулась ладонью его лба. Рукава у нее соскользнули, обнажая выбитые на теле рисунки, — по обычаю, этот их странный узор. Витые линии и острые зубцы на белых тонких запястьях… Ее ладонь была прохладной, и это легкое прикосновение словно унимало жар.
— Ты пить хочешь?
Он неопределенно мотнул головой и промолчал, так что это можно было принять и за согласие и за отказ, — не хотел просить ее о чем бы то ни было, но и прогонять вроде ни к чему… Она быстро встала и исчезла в темноте. Вскоре появилась, неся кувшин. Налила воды в резной кубок, протянула ему. Стараясь пить не жадно, он искоса рассматривал ее лицо, неясно видневшееся в далеком отблеске костра. На голове у нее была широкая узорчатая лента, как у всех этрусских женщин, несколько прядей выбились и спадали на виски, а дальше волосы разметались по плечам.
Допив, он отдал ей кубок и, помедлив, проговорил:
— Спасибо.
Ее ресницы дрогнули. Ясно, что она может здесь делать только одно — быть утехой каждого, кто пожелает… Да, говорят, и все их женщины распутного нрава… Но он все же спросил:
— Кто ты?
Она помолчала.
— Меня зовут Дарина… — и, словно угадав, о чем он думает, отведя взгляд, тихо закончила: — Мне уйти?
— Как хочешь. — Он и сам не знал, хочется ли ему, чтобы она ушла. Она замерла рядом, так, что даже дыхания не было слышно, а потом снова протянула руку, отвела со лба его слипшиеся волосы.
— Как же ты смог… сделать такое… — не договорив, она закусила губу. — Я позову врача?
— Не надо. — И, видя, что она хочет встать, повторил более твердо: — Нет!
Он невольно дернул рукой, огненная волна боли снова захлестнула его, и он как в тумане видел рядом испуганные глаза и, словно издалека, слышал отчаянный шепот — все, все, я не иду, — а потом, когда боль постепенно схлынула, увидел, что она сидит, вся сжавшись, будто оцепенев. Ну, а ей-то что? Странная девица, — и впрямь словно не в себе… И отчего она взялась ему угождать, — из любопытства, от скуки? Так досадили свои, что готова услужить врагу? Или… теперь можно не считать его врагом?… И она просто… Это было бы хуже всего — потому что это правда! Переведя дыхание, он с холодной усмешкой взглянул на лежащий рядом меч и отвернулся, — далекий свет вдруг как-то так лег на лезвие, что слепил глаза. «Ты свободен»… «и будешь жить долго». Вот — приговор?… Нет, боги не осудят его на это, неужели он прогневил их… так сильно…
— Ты уже выиграл свою войну.
Наверно, он говорил вслух, — или она умеет читать мысли?
— И не только свою, а всего Рима. Царь Порсенна завтра отправит послов с предложением о мире… «Этот народ непобедим», — таковы были его слова…
— Ты не лжешь?!
— Да, пожалуй, я ошиблась. — Уголки ее губ чуть дрогнули в улыбке. — Не завтра, а сегодня. Видишь, уже светает… День будет ясный…
«Тин буда еснои»… Небо на востоке начинало бледно синеть, повеяло свежим утренним ветром. Сумрак рассеивался, и теперь он лучше разглядел ее лицо. Она была не такой юной, как ему показалось вначале — похоже, его ровесница. И очень хороша собой.
— А вот ты думал… неправду. — Она помолчала, глядя куда-то в сторону, в предрассветную мглу. — Ты будешь сражаться, пока жив.
— Что еще ты мне нагадаешь?
— Я не ворожея… Но и не слепа, вижу, с кем говорю… Твоя мать должна гордиться тем, что родила такого сына. А твоя жена — что ей выпала честь иметь такого мужа.
— Матери я не помню, и у меня нет жены. — Он сам не знал, почему сказал ей это, — ведь кто она ему?
— Значит, большая честь ожидает ту, кто станет твоей избранницей…
— Уж не ты ли на это надеешься? — он усмехнулся, наблюдая за ней. Этот разговор немного отвлекал от боли, от лихорадочных мыслей, — обычный разговор, какой ему случалось вести множество раз с подобными ей. Ведь она такая же, как все эти девки, на которых не женятся, которых можно просто взять, когда появится желание, — как берешь чашу вина. Или не такая?
Она задумчиво посмотрела ему в глаза и спокойно улыбнулась, словно не заметив насмешки.
— Наверно, я была бы плохой женой. Потому что не стала бы ждать, пока ты вернешься с войны.
— Утешилась бы с другим?
— Пошла бы за тобою следом!
— Вот как… У вас женщины навязывают свою волю мужчинам? — Усмехаясь, он с любопытством взглянул ей в лицо. — Наверно, поэтому мы издавна побеждали вас, и так будет впредь.
Она не успела ответить. Послышались шаги, и, вынырнув из зыбкого сумрака, рядом замаячила чья-то мощная фигура.
— А, вот ты где! А я тебя все ищу…
Новоприбывший ступил к девушке, рывком обхватил ее за плечи.
— Хед еле… Иди сюда… — и, рассмеявшись, с силой прижал ее к себе. — Что, не признала?… Идем, согреешь мне постель…
— Прочь, акоене! — она яростно рванулась. — Я не хочу!
— Да ну? Вчера ты была поласковей!
— Оставь ее!..
— А ты что за… — тот замолчал на полуслове, встретив взгляд противника и одновременно почувствовав холод лезвия на своем горле. И взгляд, и сталь обещали верную смерть, но та, что во взгляде, была страшнее. Отшатнувшись, этруск отступил на несколько шагов.
— Это ты, римлянин… Ну что ж, уступаю…. — и, хрипло переведя дыхание, оскалился в ухмылке. — Бери ее себе, — верно, у вас в Риме нет таких красоток!
Они снова остались одни, в предрассветной тишине и полутьме. Он вернулся на то же место у стены, положил меч по левую руку — как теперь будет всегда. А девушка стояла, не шевелясь, не поднимая глаз.
— Прости, — с трудом выговорила она.
— За что? — он удивленно взглянул на нее. Не ответив, она передернула плечами, словно от холода, и еще ниже опустила голову.
— Я не такая… Поверь…
— Это дело твое.
Она выпрямилась, резко, как от удара, и молча посмотрела ему в глаза. А потом, прежде чем он успел что-то подумать, опустилась перед ним на колени, обняла его за шею и поцеловала в губы, и он услышал шепот:
— Я всегда буду помнить тебя.
В следующий миг, порывисто отстранившись, она встала. Шорох платья, тихий звон украшений — и она исчезла, словно растворилась во мгле.
Царь поверил его словам и на другой же день отправил в Рим послов. Устрашило его и первое покушение, от которого он уберегся лишь по ошибке убийцы, и опасность, грозящая впредь столько раз, сколько будет заговорщиков. И он сам предложил римлянам условия мира: пусть они возвратят ему часть вейянских владений, захваченных в прежнее время…
Мир был заключен, и Порсенна увел войско с Яникула и покинул римскую землю.
Римляне объявили свою державу республикой. Хорошее имя, правда? Они же и придумали его первые, на их наречии это значит — «общее дело»… А вместо царя стали каждый год избирать двух патрициев на должность консулов, и те правили поочередно — по одному месяцу. Само слово «царь» сделалось ненавистным для слуха свободного римлянина. Был даже издан закон о тех, кого подозревали в стремлении к царскому венцу, и этим честолюбцам грозила смерть, если подобный умысел был доказан.
«Не во власти царей, но во власти свободы находится римский народ; уже решено, что скорее врагам, нежели царям, распахнут они ворота; конец свободы в их Городе будет и концом Города — таков общий глас».
А про Тарквиния Порсенна сказал так: «Для мира или для войны, пусть ищет он пристанища в другом месте»… И царь-изгнанник, некогда прозванный гордым, бежал в Кумы, где жил в забвении и умер бесславно. Говорят, его последние слова были полны злобы против «ложных друзей, которым он уже не в силах воздать по заслугам»…
Прекратив войну с римлянами, Порсенна отправил своего сына Аррунта осадить Арицию, но войска расенов были окружены и разбиты. Лишь очень немногие, потеряв полководца и не найдя никакого пристанища ближе, добрались до Рима; иные затем отправились домой, а многие остались здесь… Им дали в городе место для поселения, которое потом назвали Этрусской улицей.
Погибель в богатстве, подрывающем силы… Так было написано на бронзовом зеркале, из тех, что искусно делали расенские мастера. И пророчество сбылось. По прошествии лет Расеюния была захвачена римлянами, ее города, блиставшие пышностью и великолепием, стерты с лица земли, язык забыт на века. А сам народ сгинул бесследно — как пыль развеявшись среди победителей, покорно усвоив их закон, нравы и речь, как милость приняв римское подданство.
Ему тогда, в награду за доблесть, выдали сенаторы поле за Тибром. С тех пор это место долго еще называли Муциевыми лугами… Нет, теперь уже не найдешь, где это, — город вон как раскинулся, по оба берега, даже на Яникуле дома стоят сплошь…
А он потом сражался одной рукой. Прославился во многих битвах, командовал римскими войсками.
Его род прервется. Но через много лет потомки дальних родичей с гордостью примут его прозвище — Сцевола — и будут именно его считать своим предком. Каждому хочется прикоснуться к славе…
О нем напишут знаменитые историки — Тит Ливий, Плутарх, Луций Анней Флор, Кассий Гемина, Секст Аврелий Виктор, Валерий Максим.
Луций Сенека, известный своей мудростью, будет упоминать о нем неустанно. «Ты видишь, как человек, не вооруженный для борьбы со смертью и болью никакими наставлениями, но укрепляемый лишь воинской стойкостью, сам себя казнит за неудачу! Он стоит, презирая врагов и пламя, и смотрит, как с его руки на вражеский очаг падают капли, и не убирает ее, сгоревшую до костей — покуда Порсенна не позавидовал славе того, чьей пыткой любовался, и не приказал убрать огонь против его воли… Он мог бы действовать в чужом стане с большей удачей, но с большим мужеством не мог.»
И на пороге третьего тысячелетия одна из римских улиц будет носить его имя.
Но тогда… тогда он не знал ничего этого. Был только огонь, и лютая боль, и вокруг лишь те, кто хотел его смерти…
А хоть бы и знал, все едино. Просто потому, что за рекой был этот город, который он очень любил… И ему, а не себе, желал он славы, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».
* * *
Сегодня был тихий серый день, и здесь снова было как в лесу — кругом высокие деревья, запорошенные снегом, и глубокая тишина. С пасмурного неба медленно падали снежинки. Следов на снегу почти не видно, сюда по-прежнему никто не приходит…
Только меня порой тянет побывать здесь. Потому что здесь я говорила с тобою, зная, что ты слышишь меня.
Сегодня все было так же, как в тот день, но все равно это место как будто стало другим. Может быть, потому, что все еще больше занесло снегом. А может, и не только поэтому.
Та же безвестная могила без креста. Тот же сломанный черный крест со стершейся надписью. И белые холмы, как оплывшие свечи, и деревья, черные на белом, и молчание вокруг. Все так же… и все по-другому. Наверное, так и должно быть.
Разве можно когда-нибудь вернуться на то же место? Нет — как нельзя дважды войти в одну и ту же реку. А тогда был особый день, который можно пережить лишь единожды.
И он останется в моей памяти навсегда. Он снова встает перед глазами, стоит взглянуть на кольцо…
«Где будешь ты, там и я»…
А за оградой — в глухом переулке смутно белеет снег, тускло мигает фонарь. Остов недостроенного здания на пустыре залит мертвенным светом. Из глубины района, из-за коробок пятиэтажных домов, неотличимых друг от друга, доносятся рваные отзвуки дискотеки. Дальше — мрак, тишь, безлюдье.
Этот город тоже стоит на семи холмах. И тоже хранит в себе немало древних тайн, хотя его все больше изменяют с каждым годом, словно стремясь изуродовать и затмить его подлинный образ… Да, по правде сказать, в нем почти не осталось мест, которые напомнят о том, что когда-то он звался матерью городов этой земли. И сюда приезжает меньше туристов, и не так бойко торгуют прошлым вразнос.
Но здесь, на этой пустынной окраине, как будто бы и вовсе ничто не может напомнить о былом, — тем более, о бывшем в тех местах, которые отделены от этого города долгими часами пути. Смотреть здесь не на что… А разве это так важно?
Разве важно, что видит глаз — письмена на бронзовом зеркале, мрамор руин или асфальт окраин. Разве важно, каков узор на пелене, скрывающей суть… Что лжет больше — груды мертвых камней на месте разрушенного храма или его современная копия? Ни то, ни другое не передает его истинный облик. Он отражается только в глазах смотрящего — либо нигде…
Единожды бывшее — вечно. Что было, что будет — едино.
Помнишь? Авил, ени ака поло маква…
Годы, они как поле маково… И торна-дорога темна.
Поле времен лежит во тьме по обе стороны узкой тропы, а мы ощупью бредем по ней, видя лишь то, что под ногами. Скелеты древних стен, бетонный остов недостроенного дома — они равно хранят незримый образ бывшего и будущего, их озаряет один и тот же призрачный свет, который не в силах рассеять вечную мглу… Проникнуть сквозь нее может только твой взгляд — если он обращен вовнутрь.
Мой любимый… Всей своей жизнью я заслужу это право — быть достойной тех слов, которые произнесла однажды.
«Я не такая, поверь…»
«Я всегда буду помнить тебя…»
* * *
…в полумраке образ неясный:
так на небо глядит в новолунье путник, не зная,
виден ли месяц ему или только мнится за тучей…
Снова дано мне смотреть на тебя, и слушать, и молвить
слово в ответ?…
«Одолела путь непосильный
верность святая твоя? От тебя и не ждал я иного.»
Я и раньше не боялась умереть, но скорее из-за того, что в моей жизни не было особого смысла. А теперь есть: и в жизни — это память о нем, — и в грядущей смерти: ведь это встреча с ним…
Жизнь имеет смысл только тогда, когда в ней есть что-то, ради чего не жаль ее отдать. Если бы нам снова пришлось жить в одно время, я была бы счастлива умереть за него. Но вместо этого мне было суждено родиться на земле еще раз — через много лет после его гибели. И я уйду из жизни не только без сожаления, а с радостью, — чтобы снова прийти к нему… как было однажды.
«Кьюзи расположен в 14 километрах на юго-восток от Монтепулчьяно. Стоит потратить несколько часов на посещение этого сонного городка. Междугородние автобусы останавливаются в непривлекательном пригороде Кьюзи Скало, здесь же расположена железнодорожная станция. Городской центр, Кьюзи Читта, находится неподалеку от автобусной остановки. Поднявшись по улице Виа Маркони, вы окажетесь на главной улице, Виа Порсенна. Из всех городских достопримечательностей прежде всего заслуживает внимания собор Дуомо сан Секондьяно. У храма красивый, хотя и довольно простой, фасад, опирающийся на четыре колонны. В его облике совмещены разные стили: колонны трех нефов были возведены еще в древнеримскую эпоху, а роспись собора, имитирующая мозаику, была создана в XIX веке.
Возле сквера на Пьяцца Дуомо расположен Музео делла Катедрале (открыт ежедневно, с июня по октябрь 9.30–13.00 и 16.00–19.00; с октября по май пн-сб 9.30–12.45, сб 9.30–12.45 и 15.00–18.00, цена билета — 2 евро). Музей располагает небольшой коллекцией серебра. Здесь же вы можете записаться на экскурсию в „Иль лабиринто ди Порсенна“ (стоимость 3 евро), которая позволит вам погрузиться в таинственную атмосферу этрусских подземелий. Ученые до сих спорят о назначении лабиринта, одним из практичных применений которому, несомненно, был отвод осадков и сточных вод».
Настолько могуществен был Клузий, столь грозно было имя Порсенны…
«Он погребен близ Клузия, и на его могиле воздвигнут монумент в 50 стоп высоты и в 300 стоп ширины и длины. Внутри гробница перепутана такой массой ходов, что, не взяв клубка ниток, можно никогда не выбраться из лабиринта. Над этой четырехугольной постройкой возвышаются пять пирамид: одна посередине и четыре по углам, каждая 100 стоп высотою и в 75 стоп при основании; сверху на них наложен медный круг и накрыты бронзовым колпаком, с которого опускаются на цепях колокола, и звон их слышен издалека.»
Я нашла в интернете любительскую видеозапись экскурсии. Серые шершавые стены, сырой полумрак, пустота. Бесформенные углубления в булыжной кладке, каменная пыль на земле. В узких проходах, освещенных люминесцентными лампами, проложены деревянные мостки для экскурсантов. Чтобы кто-то не отстал от группы и не заблудился, открыт только один маршрут — по нему можно снова выйти в город, к колокольне XII века.
Здесь проводились раскопки, и теперь считается, что лабиринт на самом деле был просто системой водоканалов. Археологи не нашли здесь ничего, что могло бы стать сенсацией — ни несметных сокровищ, ни могилу самого царя.
И не найдут, конечно… Никто не потревожит прах грозного владыки, захороненный в недосягаемой глубине надгробного холма, лежащий в позолоченном саркофаге за дверями богато изукрашенной гробницы, которую стерегут золотая птица-страж с пятью тысячами птенцов и двенадцать коней из чистого золота. Может, это и к лучшему — этрусские заклятия, охраняющие покой мертвых, с веками не теряют силы!
До Рима оттуда недалеко, два часа пути. Прежде доехать можно было разве что за три дня. А дойти — на седьмой день, под вечер… Лишь бы добраться засветло, — осенние дни коротки. Там и днем, говорили, легко заблудиться, а в темноте… «столько смертей грозит прохожему, сколько ты на дороге встречаешь отворенных окон…» Так было…
Незаметно спускались сумерки. Подойдя к дому, он увидел, что возле двери темнеет чья-то фигура, закутанная в плащ. Невольно взялся за меч, шагнул ближе.
— Ты?…
Она вскинула голову, и закатный луч осветил ее лицо. Волосы, как тогда, рассыпались по плечам. И она тихо проговорила:
— Здравствуй.
— Почему ты здесь?
— Я просто хотела узнать, как ты живешь. Если ты не рад меня видеть, скажи, и я уйду.
— Да нет, я… — он потянул кольцо на двери. — Входи.
Она переступила порог атриума, освещенного лишь квадратным отверстием в потолке, и на миг замерла, окидывая взглядом пустынное помещение. В полумраке холодно блестело оружие на стенах. Последние капли недавнего дождя, скатываясь с кровли, с едва слышным плеском падали в водоем среди каменных плит. Она тревожно обернулась:
— Может быть, к тебе должны прийти…
— Нет, я никого не жду.
Он небрежным знаком отослал прочь раба, вышедшего навстречу. Помедлив, сел на каменную скамью у стены и, видя, что она все еще стоит в нерешительности, кивнул ей на место рядом с собой:
— Что же ты, садись…
Сев рядом, она сбросила плащ. На ней было простое темное платье, ни серег, ни ожерелья. И только черные узоры украшали руки вместо браслетов.
— Ты разлюбила золото? Помню, ты была увешана им с головы до ног… — он усмехнулся, пристально разглядывая ее. — Откуда ты пришла? Наверно, у тебя в Риме родные или друзья?
— Не все ли равно…
— И правда.
— Мне просто захотелось узнать, что с тобой, вот и зашла.
— А что со мной? Слава богам, все хорошо.
— Знаешь, в Клузии до сих пор говорят о тебе…
Он молча пожал плечами.
— А твои сограждане разве уже забыли о том, что ты принес им победу?
— Каждый из них поступил бы так же. Я не лучше и не хуже других… и меньше всего хочу, чтобы обо мне говорили на всех перекрестках! Ну, что ты так смотришь?
— Я думаю — по нраву тебе это или нет, но о тебе будут помнить еще много веков… Ладно, все. — Она на миг запнулась. — Лучше скажи, как твое здоровье.
— Что ж, я здоров. Рана зажила. А так… — он с усмешкой помолчал. — Теперь меня называют Левша.
Она быстро посмотрела на него, и в ее лице что-то дрогнуло. Она опустила глаза, бережно отвернула плащ, скрывавший его искалеченную руку. Тихо коснулась шрамов и, склонившись, прильнула к ним лицом. И если бы те слова, что она проговорила еле слышно, могли исцелить его, если бы ее слезы могли сгладить страшные следы огня, а губы могли успокоить ту давнюю боль, за это она сама приняла бы любую пытку и смерть.
— Ну ты что… — он поднял ее голову. — Нечего меня жалеть, ясно? Пока я могу удержать меч, надеюсь еще послужить Риму.
— Я знаю. Так и будет! — Слезы мешали ей говорить, и он вдруг понял, чего ей до сих пор стоил этот спокойный тон. — Я не из-за этого… Просто… Я так боялась, что ты…
— Что я? Как видишь, я жив. Что же ты плачешь… Дарина… — он впервые назвал ее по имени. Привлек ее к себе, и она молча уткнулась ему в грудь. Он долго смотрел на ее склоненную голову.
— Я тоже… помнил тебя.
Она замерла. Потом, словно боясь чего-то, медленно подняла залитое слезами лицо.
— Правда?
Он кивнул.
— Не плачь.
— Я больше не буду. — Она послушно вытерла слезы и улыбнулась. — Это я… так…
«Моя красавица»…
«Родной мой. Родной».
«Хорошо?»
«Да… да, о боги, да… Ты мой хороший… Радость моя…»
Ее волосы разметались по краю постели и казались черными в полутьме. Светильник давно погас, напоследок смутно озарив ее тело, доверчиво и покорно распростертое перед ним, счастливое усталое лицо. Синий свет луны наплывал из атриума сквозь щели в завесах, и вокруг стояла зыбкая мгла, — как в тот миг, когда они видели друг друга последний раз…. всего несколько месяцев назад… а почему кажется, будто прошло несколько веков?… Время исчезло. Тишина.
— Ты останешься в Риме?
— Не знаю. — Она помолчала. — Пока не придется уйти.
— Ты не свободна? — как он не подумал об этом раньше… Она взглянула на него, словно не понимая. Потом улыбнулась:
— Не думай, я не беглая рабыня… У меня нет хозяина. И никого нет. Ни здесь, ни… вообще.
— И ты пришла… одна?
— Я не боюсь ходить одна.
В сумраке он почти не мог разглядеть ее лица, но чувствовал, что она не отрываясь смотрит на него.
— Я просто очень хотела увидеть тебя еще раз.
* * *
Когда же наступит мой срок?… Я бы очень хотела уйти поскорее, пока молода и красива — какой он запомнил меня…
Люди обычно предпочитают не думать о том, что «человек не только смертен, но и внезапно смертен». Но ведь это правда, — любой день человеческой жизни может стать последним. И поэтому я должна каждую минуту жить так, будто следующий миг станет мгновением нашей встречи. Ежедневно и ежечасно ждать свидания — там, в царстве подземного бога…
Там, где начало пути, в преддверье сумрачном Орка
вяз посредине стоит огромный и темный, раскинув
старые ветви свои; сновидений лживое племя
там находит приют, под каждым листком притаившись.
Мутные омуты там, разливаясь широко, бушуют,
воды подземных рек стережет перевозчик ужасный —
мрачный и грязный Харон. Клочковатой седой бородою
все лицо обросло — лишь глаза горят неподвижно,
плащ на плечах завязан узлом и висит безобразно.
Гонит он лодку шестом и правит сам парусами,
мертвых на утлом челне через темный поток перевозит.
«…Место здесь только теням и ночи, сон приносящей.
В этом стигийском челне возить живых я не вправе…»
Я никогда не верила в христианские выдумки про рай и ад, но загробный мир, которым правит Орк, кажется мне реальным и зримым. Хотя бы потому, что те, кто в него верил, были отнюдь не глупее моих нынешних современников, а если уж говорить откровенно — превосходили их во всем! Разве современная цивилизация создала хоть что-нибудь подобное творениям той эпохи, плодами которой пользуется до сих пор?
Римляне дали миру совершенную систему права, принцип гражданства, основы государственности, военное, политическое и ораторское искусство, непревзойденное архитектурное мастерство, — это лишь малая часть тех достижений, на которых взросла европейская культура… Эта великая держава не подавляла граждан своей мощью, а возвеличивала, даруя ощущение причастности к ее силе и славе. Это был мир, где каждый чувствовал себя не винтиком в государственной машине, а равным среди равных. Фраза «Я римский гражданин» с одинаковой гордостью произносилась и патрицием, и нищим — и внушала уважение кому угодно… Народ почитал законы не из страха, а потому, что эти законы были истинно справедливы, были призваны защищать римских граждан по всему миру. И, живя в свободном государстве, эти люди были свободны внутренне. Они не раболепствовали и перед высшими силами: «Я не раб божий, а божий последователь!» Но, пренебрегая их мудрой верой ради нелепой иудейской ереси, христиане получили то, чего заслуживают — рабскую жизнь в вечном страхе перед адом и трусливом ожидании небесной награды…
Прав был тот, кто сказал эти слова: «…Один добрый римский язычник стоит шести дюжин пресмыкающихся ничтожных отбросов общества, ударившихся в фанатичную иноземную веру!»
Но, как говорил один известный персонаж, «есть и такая теория, согласно которой каждому будет дано по вере его».
И если правду гласит древняя мудрость — а я верю в это всем сердцем, — то настанет день, когда я ступлю на берег вечной реки,
по которой никто назад не вернулся.
Я подойду к темным водам Стикса, которыми поклялась однажды, —
ими поклявшийся бог не осмелится клятву нарушить.
И мрачный Харон пустит меня в свою ладью. И свидание в обители Орка, в кругу теней, соединит нас навеки…
Или хотя бы на миг…
…Но без решенья суда не получат пристанища души;
Суд возглавляет Минос: он из урны жребии тянет,
всех пред собраньем теней вопрошает о прожитой жизни.
Там не солжешь. Но я и не стала бы лгать ни перед людьми, ни перед тенями, отвечая на этот вопрос — как я прожила свою жизнь.
…там, внизу, где под кручей скалистой
город раскинулся вширь, обведенный тройною стеною,
огненный бурный поток вкруг твердыни Тартара мчится,
слышится стон из-за стен и свист плетей беспощадных,
лязг влекомых цепей и пронзительный скрежет железа…
Не знаю, считается ли в царстве Орка достойным наказания то, что совершала я? Карает ли подземный бог за это так же, как за другие низкие поступки?
Не презирайте богов и учитесь блюсти справедливость!
Этот над родиной власть за золото продал тирану
или законы за мзду отменял и менял произвольно,
тот на дочь посягнул, осквернив ее ложе преступно, —
все дерзнули свершить и свершили дерзко злодейство…
Те, кто при жизни враждой родных преследовал братьев,
кто ударил отца, или был бесчестен с клиентом,
или, богатства нажив, для себя лишь берег их и близким
не уделял ничего (здесь таких бессчетные толпы),
или убит был за то, что бесчестил брачное ложе,
казни здесь ждут…
Может быть, и мне придется ждать своей казни. И было бы нечестно стремиться избежать справедливой расплаты. Я не боюсь: никакие мучения после смерти не могут быть сильнее тех мук, которые приносит мне уже сейчас, при жизни, память о прошлом… Только бы знать, что мне суждена хоть одна мимолетная встреча, хоть одно краткое свидание с тем, кого миновала посмертная казнь. Ведь он среди тех немногих, кто был оправдан на последнем суде — потому что там, перед собранием теней, о нем можно было сказать только хорошее… Он среди тех избранных, кому даже в обители вечной тьмы дарован свет. Если подземный бог справедлив, он не мог рассудить иначе!
…взору отрадна
зелень счастливых дубрав, где приют блаженный таится.
Здесь над полями высок эфир, и светом багряным
солнце сияет свое, и свои загораются звезды…
Я не боюсь предстать перед загробным судом, и не его прощение мне нужно. Я хочу только одного — чтобы тот, кого я люблю, простил меня за мою вину перед ним. Не так, как оправдывает судья, а так, как прощает человек…
* * *
В тот солнечный день внутри было полутемно, свет едва проникал сквозь узкие окна. Утренняя служба закончилась, вокруг слышался только шорох шагов и негромкий говор. Людей оказалось довольно много, но большинство не молились, да и с виду не напоминали верующих, — просто бродили с места на место, разглядывая фрески. Это одна из главных церквей города, и, наверное, туристы бывают здесь часто…
Я знала, что слова обряда нужно произносить перед алтарем. Но как он выглядит и где находится, представляла смутно… Пройдя вглубь церкви и остановившись перед огороженным пространством, за которым стоял длинный стол, накрытый блестящей тканью, я подумала, что, скорее всего, это и есть алтарь.
Алтарь бога, которого называют всемогущим, всезнающим и милосердным. Бога, который был рад, когда его слуги резали «неверных» и жгли еретиков, а другие добрые христиане подбрасывали в костер поленья… Ведь если он не был рад этому, остается одно из двух: или он не мог этому помешать — и тогда он не всесилен, — или просто не знал об этом, и тогда он не всеведущ. А значит, еще и лжив, потому что скрывает свою истинную сущность.
О нем говорят, будто он — сама любовь, так как он призывает воздавать добром за зло. Правда, такой призыв плохо сочетается с его же словами о том, что ему угодны лишь те, кто «возненавидит отца своего и мать, и жену и детей, и братьев и сестер…» Но даже если не считать этот завет лицемерным, он учит не любви, а неблагодарности и предательству. Ведь платить добром за зло — это значит, поступать несправедливо и унизительно по отношению к творящим добро: почему они должны получать то же, что причитается мерзавцам? Справедлив тот, кто отвечает ударом на удар и объятием на объятие. Тот, кто умеет любить друзей и ненавидеть врагов. А дарить любовь врагам наравне с друзьями — разве это не оскорбляет само имя любви и дружбы? Если кто-то пытается любить ненавидящих его — разве этим он не предает тех, кто его по-настоящему любит? Впрочем, такие люди и не достойны ни любви, ни ненависти, ни верных друзей, ни настоящих врагов: это просто убогие твари, которые из-за своей душевной слабости и трусости не способны воздать каждому по заслугам. И эта вера нужна им, как оправдание собственного бессилия. Чтобы они могли гордиться званием добрых христиан, исполняющих заповеди доброго боженьки…
Хотя нет ничего удивительного в том, что люди, слабые душой — то есть, «нищие духом» — ему особо угодны. Ведь и сам он, пребывая в человеческом облике, оказался таким же. А как еще можно назвать того, кто при первом же испытании болью трусливо взмолился: «Отец мой, зачем ты меня оставил?!»
Это существо не только недостойно называться богом — ему далеко и до лучших из людей. Потому что я знала человека, который не стал просить пощады ни у людей, ни у богов, хотя ему пришлось испытать несравнимо большее. Он тогда не промолвил ни слова…
На меня никто не смотрел. Сзади топталась очередь к прилавку, где торгуют иконами, шаркала уборщица, деловито собирая еще не догоревшие свечи, а другая протирала тряпкой стеклянную крышку гроба с мощами. А впереди была пустота, только крест из электрических лампочек среди тусклой позолоты.
Никто не смотрел на меня — разве что те, к кому я пришла. И те, кого почитали здесь прежде.
…Веру предков сожгли,
но тень ее — среди лесов.
Слушай голос земли!
Забудь про все.
Иди вперед.
Слушай голос огня…
Я никогда не поклонялась христианскому богу, но все же была крещена — а значит, отдана в его власть! И в этот день я решила окончательно разорвать все узы, соединяющие меня с чуждой верой.
Глубоко вздохнув, я заговорила — вполголоса, но не шепотом. Так, чтобы мои слова были слышны только мне и тем, к кому я обращаюсь…
Ныне я отрекаюсь от бога Иеговы, отца,
отрекаюсь от Иисуса Христа, бога-сына,
отрекаюсь от бога-духа святого
и от девы Марии, божьей матери.
Отрекаюсь от церкви Христовой и от всех ее святынь.
Отрекаюсь от всякого священного христианского места
и от места своего среди рая,
от всякой христианской мысли и деяния,
от всякой милости христианского бога.
Ныне я снимаю с себя печать крещения, данного им.
И пусть никогда не ступлю я на дорогу,
ведущую к вратам его царства,
и душа моя для него навсегда исчезнет,
и не услышит он более голоса моего.
Такова моя воля
и да будет так отныне и в вечности!
И, вымолвив последнее слово, я трижды осенила себя перевернутым крестным знамением.
С тех пор надо мною нет иной власти, кроме власти богов, в которых верил он, мой любимый. И с тех пор моей единственной молитвой стали эти слова:
Обращаюсь к тебе, великий Орк, или если тебе угодно называться каким-нибудь другим именем. Владыка подземного царства, тебе возношу молитвы, тебе воздаю почести, тебя о милости прошу. О ты, кто ведает загробной участью смертных, могущественный страж теней, властелин страны, откуда нет возврата! Молю тебя, сделай так, чтобы я, пройдя свой земной путь, увиделась в твоем царстве с тем, кого люблю больше жизни, с тем, кому принесла клятву верности. Я желаю быть с ним вечно в том месте, которое уготовил ему ты, вершитель посмертных судеб. За это я обещаю чтить тебя превыше всех иных богов, приносить тебе дары и превозносить твое имя. Да будет так.
* * *
Я с памятной доски сотру все знаки
чувствительности, все слова из книг,
все образы, всех былей отпечатки,
что с детства наблюденье занесло,
и лишь твоим единственным веленьем
весь дом, всю книгу мозга испишу —
без низкой смеси…
Наверно, любой из так называемых нормальных людей, узнав обо всем, сказал бы — экзальтированная девица, бежит от реальности в мир фантазий и т. д. Но мне ровным счетом наплевать, кто что подумает, вернее, мог бы подумать. Потому что та октябрьская ночь разделила мою жизнь на две части — «до» и «после». И мне кажется, что все «до» было только прологом к этой жизни, которой я живу сейчас… Жизни, в которой есть он.
Только вот иногда я думаю, что боги, наверно, любят пошутить. Ведь иначе не объяснишь, почему все повторяется так страшно… Почему я должна была прийти на землю снова лишь для того, чтобы вновь пройти через ту же грязь? И почему эта ночь, пробудившая мою память, пришла так поздно? Почему я не вспомнила о нем раньше — до семнадцати лет? Ведь тогда не было бы всего, что случилось потом… и что было так гадко. Даже правильнее будет сказать — гаденько, потому что это был не какой-то чудовищный разврат, а просто мелкое, глупое и гнусное копошение в грязи. Иногда я сама не могу поверить, что была такой…
Но я была такой. И пусть с прошлым покончено раз и навсегда — те годы, когда я барахталась в дерьме, тоже навсегда останутся моими. Может быть, то, что я сделала с собой, хоть в какой-то мере можно считать искуплением? Не знаю, очень хотелось бы верить, что это клеймо не навеки… Знаю одно: я с радостью пошла бы на любую пытку, если бы мне сказали, что после этого прошлое исчезнет — или пусть не исчезнет, но я смогу быть чистой в его глазах. Это был бы для меня высший дар. Но я не имею на это права, не имею права даже думать об этом… И не имею права гнать от себя мысли о том, что было.
Иногда я думала, что мне стало бы легче, если бы я хоть раз могла заплакать. Почему-то я словно забыла, как это делается. Только иногда в горле как будто стоят слезы, но не могут вырваться наружу. Мне кажется, если бы кто-то увидел меня плачущей, я бы умерла от стыда… Хотя причина не только в этом: что-то заставляет меня сдерживаться и наедине с собой. Может быть, последние мои слезы пролились в ту ночь. Когда вновь светлой нитью пронизали мою память забытые слова, и среди отражений, все яснее проступавших в невидимом зеркале, были мы двое, и с ослепительной четкостью — так, будто открылись глаза, будто рассеялась тьма веков и в сознании вспыхнул яркий свет — я вспомнила другую ночь, далекую ночь на берегу Тибра…
Много позже мне встретились эти строки:
«…Я постараюсь убедить тебя никогда не жалеть доблестного мужа, ибо он может иногда казаться достойным жалости, но не может им быть.
Фортуна ищет себе равных, самых доблестных, а других обходит с презрением. Ей нужен противник, с которым она могла бы помериться всей своей силой: она испытывает его огнем…
Лишь злая судьба открывает нам великие примеры. Раненому почет куда больше, чем тому, кто вышел из битвы невредимым, пусть даже совершив не меньшие подвиги… Разве он был бы счастливее, грея свою руку на груди у подруги?»
Все это так, конечно, и написал это автор, которого я очень уважаю, и я согласна — в общем. То есть, согласна, если бы речь шла о ком-то другом. Но он… Как же мне может быть не жаль его? И я думаю, это не тот случай, когда «жалость унижает человека». Такого, как он, не может унизить ничто — именно потому, что он выше самой судьбы. А унизительно, я думаю, другое: жалеть самого себя. И тех, кто это делает, можно назвать поистине жалкими, и вот они-то как раз не заслуживают ничьего сочувствия…
Возможно, я вообще жестокий и черствый человек, но мне всегда была отвратительна слабость. А узнав его, я начала вдвойне презирать тех людей, которые не умеют достойно «претерпевать сильное»… В моей жизни он стал первым — и с тех пор остается единственным — кого мне было по-настоящему жаль. Я бы отдала все, чтобы взять его боль на себя. Это не пустые слова, я понимаю, о чем говорю. Потому что в ту ночь, вспомнив о встрече с ним, я поняла главное: свою шкуру не стоит считать основной ценностью в жизни. Равно как и не следует слишком ценить саму жизнь. Во всяком случае, не нужно стремиться сохранить ее любой ценой! Ведь на самом деле жизнь не принадлежит нам — ее может отнять кто угодно, и враг, и случай. Единственное, чего нельзя отнять у человека против воли, это его честь и достоинство. И из всего, чем обладает человек, это единственная настоящая ценность…
Я предала его. И саму себя тоже. Потому что в ту ночь я поняла, какой могла бы — и должна была — быть. И поняла, что главное во мне — то, что зовется «я есмь!» — оставалось живо под всей этой наносной шелухой, как сердцевина под корой гниющего дерева. Когда-то оступившись по глупости, я шла дальше в обличье бессовестной и безмозглой шлюшки, и вдруг оказалось, что маска не намертво приросла к лицу… Та, которая была тогда с ним на берегу ночной реки, не умерла — и вот почему мне было так больно увидеть ее образ облепленным грязью, когда довелось заглянуть внутрь себя.
Я хорошо помню это ощущение — как жжет тело кислота, въедаясь все глубже… Помню, как в глубине ожога виднеются сгоревшие сосуды. И каждый день вижу шрамы на своей груди. Я молчала тогда, и никто не узнал об этом. С тех пор я ни разу не пожалела о сделанном. Да, бывает грязь, которую можно смыть только так… Возможно, другая смогла бы, вывалявшись в дерьме, отряхнуться как ни в чем не бывало и идти дальше. Но я не осуждаю других, пусть они живут как хотят. А я, разве я могла бы оставаться измаранной, помня о том, что когда-то пришла к нему — и однажды приду снова?… Вначале я хотела покончить с собой, но потом решила, что не имею на это права: ведь я умру такой же, как жила, и уже не смогу ничего изменить. Нет, более достойный выход — постараться при жизни стереть следы прошлого. Пусть никому не под силу сделать бывшее не бывшим, и то, что было, останется навсегда — но утратит свое значение!
Иногда я думаю так. А потом вдруг понимаю, как это самонадеянно с моей стороны… Может быть, этот поступок отчасти оправдал бы меня здесь, на земле — в глазах других людей. А кто эти «другие» и какое право они имеют судить меня? И что мне их суд? Из тех, с кем я общаюсь теперь, никто не знает о моем прошлом. А те, кто знал меня прежде, ничего бы не поняли. И тот зеленый пацан, которому его сверстница сама предложила себя после стакана водки, и потасканный любитель клубнички, который совал деньги и подарки девчонке младше своей дочери за то, что она выполняла все его прихоти, умело притворяясь, будто ей не противна его мужская немощь, — все они разве что решили бы, что я свихнулась… Но на них тем более наплевать. Для меня важно мнение только одного человека — того, кто жил на земле много лет назад, того, кто давно стал тенью. И даже если бы он ничего не знал о том, что со мной было, я все равно не смогла бы солгать ему…
Но там — знают все. Там, «где в подлинности голой лежат деянья наши без прикрас, и мы должны на очной ставке с прошлым держать ответ…» На самом деле то, что записано в книгу жизни, не смыть даже собственной кровью. Все остается. И глупо думать, что пережитая боль дает мне право быть прощенной им… Такого права у меня нет и не может быть. Есть только надежда.
…Дай еще на тебя поглядеть мне!
Рок в последний ведь раз говорить мне с тобой дозволяет…
Но отвернулась она и глаза потупила в землю,
будто не внемля ему, и стояла, в лице не меняясь.
Трижды из сомкнутых рук бесплотная тень ускользала,
словно дыханье, легка, сновиденьям крылатым подобна…
Это единственное, чего я боюсь, это будет мне самым страшным наказанием — если ты так же отвернешься от меня…
* * *
Сегодня 13 февраля. Первый из дней поминовения, день открытия Врат. Еще восемь дней будет открыт переход между двумя мирами.
Легкие души теперь и тела погребенных в могилах
бродят, и тени едят яства с гробниц и могил…
Только дважды в год открываются врата. Сейчас — и еще три дня в мае. Девятого, одиннадцатого и тринадцатого числа…
Я вошла за ограду, как всегда, склонив голову. «Поклон месту сему»…
Когда пройдешь несколько шагов, за поворотом открывается выложенная белым камнем дорога. Она спускается под гору, а потом снова взмывает ввысь, как свеча, и бежит до самой противоположной стены.
Сюда почти никто не приходит. Но сегодня я увидела чуть поодаль группу людей в черном, — я их встречала уже несколько раз. Подростки в балахонистых одеяниях, с выкрашенными в иссиня-черный цвет волосами, у девчонок кроваво-красные губы и густо подведенные глаза. «Готы». Они меня тоже узнали, один паренек приветственно махнул рукой, я кивнула в ответ. Ах, ребятки, ребятки… Как хорошо, что для вас это интересная игра, что вы приходите сюда в поисках острых ощущений, и вам можно видеть во всем этом романтику… А мне? Скверно мне, ребятишки. Боги, как скверно…
Была оттепель, снег растаял. Дорога ясно виднелась передо мной, светлой нитью пронизывая город мертвых. Легкий туман над землей светился в лучах заката, и темное поле по обе стороны пути было окутано красным сиянием.
Помнишь? Авил, ени ака поло маква…
Годы, они как поле маково… Как бескрайние луга Расеюнии, усеянные алыми цветами. У нас верили, будто эти цветы, навевающие смертельный сон, вырастают на том месте, где пролилась кровь павших воинов. Я как-то сказала тебе об этом, а ты усмехнулся в ответ: «Странные у вас поверья! Все знают, что мак посвящен богине плодородия, ведь он растет среди хлебных полей. И обильно цветет к богатому урожаю…»
Духи немногого ждут: они ценят почтение выше
пышных даров. Божества Стикса отнюдь не жадны.
В левом дальнем углу, вдалеке от дороги, над почти невидимым холмом, лишенным памятного знака, склонились два старых дерева. И под сводом их оголенных ветвей я зажгла свечу.
— Поклон месту сему, что есть дверь, нынче отворенная.
Как всегда, я плеснула на землю вина. Хлеб разломила надвое и половину покрошила птицам. Их тоже следует уважить, ведь они — проводники между двумя мирами…
— Жертва моя — в дар Владыкам, яства эти — пища Стражам, молитва моя — ключ к Вратам.
На безвестном холме, в круге из девяти медных монет, оставила я теплый хлеб и глиняный сосуд с медом. И стакан красного вина, густого, как кровь.
— Поклон вам, души, смертью омытые. Тропою своей придите через землю сию.
Можно и большее дать, но и этим ты тени умолишь…
— Примите дар мой, хозяева места сего! Примите да не отвергните.
Бычье сердце, истекшее черной кровью, я положила чуть поодаль.
— Верный и вечный страж, трехглавый пес, в чьих глазах горит пламя ярости молодой земли, Цербер, жертвую тебе.
Я расстелила черный шелковый платок. Поставила на него открытую бутыль вина и положила рядом спелый гранат, полный кроваво-красных зерен.
— Жертвую тебе, великая мать Геката, покровительница ночных видений, госпожа трех дорог. О ты, дающая свет разума и ввергающая во мрак безумия, склони взор свой на мое приношение. Услышь зов мой, друг и возлюбленная тьмы, идущая в ночи, неодолимая, связующая два мира!
Я трижды окропила землю собственной кровью — из вены, идущей к сердцу.
— Прими жертву мою, великий Орк.
Острым ножом с черной рукоятью и стальным лезвием, на котором была моя кровь, я начертила на земле знак Плутона. И вонзила нож в землю у корней старого дерева.
— Отверзнитесь, земной твердыни уста. Услышь слова мои, великий Орк.
Сгущались сумерки, все застыло вокруг. Молчание было, как натянутая струна. И только легкий ветерок коснулся моих ладоней.
— Взываю к тебе, властелин подземного царства, да пребудешь ты вечно, да не забудут тебя люди вовек! Заклинаю тебя бессмертием твоим, легионами слуг твоих и памятью древних богов. Во имя твоей безграничной власти во тьме, во имя вечного покоя твоей обители и ее нерушимых границ. Дай мне в эти дни, когда открыты врата царства твоего, увидеться с тем, кого я люблю больше жизни, кому принесла клятву верности перед лицом твоим…
Как всегда, мой голос замер в тиши. И только голос невидимой птицы отозвался в ответ.
Как всегда, я оглянулась, выходя за ворота. Дорога, пройденная мною из конца в конец, стрелой уходила ввысь, прямая и светлая, как обелиск — один на всех.
* * *
Ночь. Тишина. Я смотрю на пламя свечи.
«Обращаюсь к тебе, великий Орк»…
Часы вдруг начинают тикать все громче, и этот звук отдается гулким эхом в тишине. Пламя вспыхивает ярче, горит ровным белым светом и ясно отражается в черном окне — как в воде ночной реки. И среди прозрачных теней я вижу его лицо, озаренное то ли отблесками свечи, то ли огнем жертвенного алтаря.
Тени бегут из углов, и черное зеркало меркнет. Уже ничего не видно во тьме, только огонь. Резкий звенящий гул нарастает, звучит все громче, слагаясь в слова. Как морозная вязь на черном стекле, они проступают в моем сознании. Будто раскаленной иглой прожигают все мое естество, ведя за собою светлую нить:
— Всегда слушай тишину, в ней голос бога.
Меня окутывает густая мгла, я неудержимо проваливаюсь в нее все глубже, словно спускаясь по невидимым ступеням. Все вокруг застилает сумрак, виден только ослепительно белый огонь, пылающий в ночи…
А потом я снова вижу его — рядом с собою. Нас окружает тьма. И сумеречная тень стынет в его глазах.
Но говорит он, как было прежде:
«Ты что не спишь? Время позднее».
Он говорит так спокойно, с едва заметной усмешкой в глазах. И, как ледяная черная волна, меня захлестывает внезапная мысль — вдруг он не знает о своей смерти?…
И я отвечаю, как было когда-то:
«Да так, не спится».
Мы молча смотрим друг другу в глаза. А в следующий миг, шагнув ко мне, он обнимает меня — крепко, до боли, как прежде. И, судорожно прильнув к нему, боясь отпустить его хоть на миг, я чувствую на губах его поцелуй, и дыхание наше становится единым, и в счастливом прозрении я понимаю, что если он может обнять меня так, это значит, что смерти нет.
Нас окружает тьма. Но, будто сквозь кровлю атриума, льется из нее туманный луч, и словно на дне светлого колодца стоим мы двое.
«Моя красавица»…
«Родной мой. Родной».
Перебирая его волосы, я смотрю ему в глаза, и, припав губами к пульсирующей ямке под шеей, слышу его дыхание, и, склонив голову ему на грудь, слышу, как бьется его сердце. Ну конечно, он жив. Разве он мог умереть?
Или это я пришла туда, к нему?
А разве это так важно? Главное, что мы снова вместе…
«Ну конечно, я жив для тебя». — Он усмехается одними глазами, будто прочитав мои мысли. — «Ведь ты помнишь меня таким».
Мне не совсем ясно, о чем он говорит. Но и не хочется размышлять об этом.
Смерти нет, и время исчезло. А когда-то я всерьез думала, что они могут нас разлучить… Да было ли это вообще? Была ли та глупая девчонка, которая смела так думать?
Будто светлый меч отсекает из моей памяти все лишнее, и больше нет во мне мыслей ни о чем — только о том, что мы снова вместе. И я не сразу понимаю его слова:
«Ты раньше любила смеяться. Что с тобою стало?»
Да, верно… Что это было — то смутное, тяжкое, что привиделось мне?…
«Просто я видела плохой сон. Знаешь, так странно! Как будто я живу на земле без тебя. В другое время… и в другом мире…»
Пристально взглянув на меня, он секунду молчит, прежде чем заговорить снова.
«И тебе плохо здесь, на земле?»
Только теперь я вспоминаю все… Но вовремя вспоминаю и о том, как он не любил моих слез.
«Ты же знаешь. Как мне может быть без тебя?»
«А ты думай, что снова ждешь меня с войны.»
«Теперь я не стала бы ждать».
Он глядит на меня с молчаливой усмешкой, как видно, вспомнив то же самое.
«Утешилась бы с другим?»
«Пошла бы за тобою следом!»
Я вдруг осознаю, что не могу понять, на каком языке мы говорим. Правда, это не всегда замечалось и раньше. Ведь часто бывало, что посреди разговора один из нас невольно переходил на свою родную речь, а другой, не задумываясь, отвечал на ней же…
«Я не могу взять тебя с собой».
Все чернее тьма, окружившая нас. Все ярче свет, в котором мы видим друг друга. В смертной тоске я понимаю, что близится время прощания, и наконец решаюсь спросить:
«А ты?… Скажи, как тебе… там?»
Какой-то миг он медлит с ответом. И меня снова охватывает страх.
«Об этом нельзя говорить?»
«Да нет». — Усмехнувшись, он бережно касается моего лица. — «Просто ты не поймешь».
Обнимая меня за плечи, пристально глядя мне в глаза, он словно раздумывает, говорить ли дальше.
«Я не смогу вернуться за тобой. Когда настанет твой час, ты должна будешь уйти одна».
«Я не боюсь ходить одна».
Черная гудящая тьма дышит вокруг, ледяной ветер треплет волосы. Но из тьмы льется холодный белый свет, клубясь, как туман, и в светлом кольце стоим мы двое.
«Я не боюсь. И я приду к тебе — как пришла когда-то».
«Я знаю. Ведь ты, живая, не побоялась обручиться со мной».
«Я боялась только одного: что не имею на это права».
«Так было в мире живых. Но все равны перед тем, чьим именем ты поклялась».
…В те времена роскошь презирали, и украшать себя считалось делом недостойным. Единственной и главной ценностью для мужчины было оружие — меч, щит и копье. И женщинам тоже ставили в заслугу скромность. У многих только и было, что костяной гребень и металлическое зеркало. Но даже самые знатные не имели ни богатых нарядов, ни драгоценностей: разве что обручальное кольцо и пара сережек в простой терракотовой шкатулке…
…Снова идет война. А разве она когда-нибудь прекращалась? Уже много лет со всех сторон наступают враги, стремясь захватить этот город, чье единственное достояние — недавно обретенная свобода, чье единственное богатство — доблесть его сыновей. Этруски, сабины, эквы, вольски — всем нужна эта скудная каменистая земля, все хотят присоединить к своим богатым владениям несколько болотистых холмов, будто провидя, что эти холмы станут колыбелью великой державы…
Последняя ночь. В городе никто не спит — войска выступят на рассвете, и в каждом доме есть кого провожать. Здесь, в этом доме, тоже горит свет. Но слабый огонек в глиняном светильнике неспособен рассеять тьму, и двое едва могут разглядеть лица друг друга. Хотя это к лучшему — ведь она знает, как он не любит слез. И она, конечно, смогла бы сдержаться… если бы не начало светать так рано…
— Это тебе.
Змейкой скользнув на ее запястье, в полутьме блестит тонкий серебряный браслет.
— Спасибо… — чуть растерянно улыбнувшись, она смотрит на сверкающий металл. Живой блеск стекает по ее руке, как родниковая струя, порожденная снегом горной вершины.
Уже не впервые она вот так провожает его на рассвете, обещая ждать. Но еще никогда ей не было так тяжко, так смутно на душе… И, как до сих пор, изо всех сил пытаясь скрыть неизбывную тревогу и тоску — от него или от самой себя? — она продолжает говорить легким, шутливым тоном, будто сегодня такая же ночь, как всегда, и впереди у них еще много ночей, и разговор самый обычный, для того случая, когда мужчина делает подарок своей подруге:
— Ты выбрал сам? А кто говорил, что не любит иметь дела с торговцами?…
— Это осталось от матери.
Она долго молча смотрит на него. И отвечает почти неслышно:
— Разве я достойна это носить?
— Я не помню ее, она умерла, чтобы дать мне жизнь. Я знал о ней только с чужих слов… Она приняла бы тебя, как родную дочь… Если бы только…
— Не говори, — быстро шепчет она. — Не нужно!
Будто не слыша, он перебивает ее:
— Ты сама знаешь, я никогда не смогу назвать тебя моей женой. Но…
Он не привык тратить лишних слов, не привык делиться своими мыслями с кем бы то ни было, даже с нею. И даже ей не всегда удается понять, о чем он думает. За несколько лет, проведенных вместе, он ни разу не говорил ей о своей любви. Почти никогда не рассказывал о себе. Не расспрашивал о ней самой, — правда, это для нее к лучшему. Слава богам, он никогда не заговаривал о том, что она делала после ночи, в которую они встретились впервые, и до того вечера, когда пришла к нему. И никогда не спросил бы, почему она не пришла раньше — в одну из тех бесконечных ночей, когда он, измотанный болью, лежа без сна, смотрел воспаленными глазами в темноту, или в один из тех первых дней, когда он был одержим лишь одной мыслью — вновь владеть оружием, не наравне с другими, а лучше других, как было всегда, и, еще превозмогая боль, учился держать щит в изувеченной правой руке, а меч — в левой. Это давно прошло, и в искусстве боя он снова опережает многих, и теперь ему самому было бы странно вспомнить, каким нелегким это казалось вначале. Но он и не вспоминает, отринув прошедшее — не потому, что память о нем тягостна, а просто потому, что оно уже не имеет значения… И так же ни словом не дал понять, помнит ли, что она пришла не сразу… Наверно, он знал, как тяжелы ей мысли о том, что встало тогда преградой на ее пути. А может, он и правда не думал обо всем этом?… Она стала частью его жизни — и это неизмеримо много… Она всегда оставалась лишь частью его жизни — и не самой главной. Так и должно быть. Потому что не может жить ради любви к женщине тот, кто достоин звания мужчины. А будь он иным, его и не могла бы полюбить та, которая достойна называться его подругой…
Вот и сейчас он медлит, прежде чем сказать непривычные для него слова.
И так и не произносит их. Но это уже неважно.
Тьма, только черная тьма окружает нас, но будто в свете невидимого огня стоим мы двое. Время исчезло, и смерти нет, и мы смотрим друг другу в глаза.
«Когда же? Когда настанет мой срок?»
«Когда мой подарок вернется к тебе. Когда ты сможешь отдать то, что должна».
«Кому?»
«Тем, кто выше нас. Тому, чьим именем ты поклялась…»
Я возвращаюсь в реальный мир внезапно, как будто меня выдернули силой. Я в своей комнате. Очень тихо. Перед глазами дрожит огонек свечи, мерцающей на полке. Туман рассеялся, все вновь стало четким и обыденным.
Но не таким, как прежде.
Что-то неуловимо изменилось, я не могу понять, что именно. Но мне сейчас и не до того… Я долго сижу в оцепенении, пока меня не пронизывает дрожь от ледяного ветра, дохнувшего из раскрытой форточки. И только встав, словно очнувшись, я понимаю, что вокруг непривычная тишина. Не слышно тиканья часов. Они как будто остановились давно — и почему-то в то же время, что и электронные, на которых медленно гаснут застывшие цифры: 21.02…
* * *
Накануне опять выпал снег, дороги занесло, и транспорт почти не ходил, — пришлось добираться до метро пешком. Но я знала, что не могу выжидать и дня: разве можно медлить, когда речь идет о самом важном? А если завтра меня ждет то, что может произойти в любой день, — то есть смерть? Или я просто не смогу пойти по каким-то не зависящим от меня причинам? (Хотя, честно говоря, я таких причин не представляю, кроме паралича или конца света…)
Человек, с которым я договорилась о встрече, пришел вовремя. И принес то, что было мне нужно.
Описание, размещенное на сайте интернет-аукциона, выглядело так: «четыре античных монеты — Рим, III век н. э.» Вначале меня удивила цена, — я думала, что древние монеты должны стоить гораздо дороже, а здесь продавец запросил 12 долларов за все. Но, посоветовавшись с нумизматами, я узнала, что это нормально: оказывается, цена зависит не от времени выпуска, а от того, насколько редкой является та или иная монета. Такие, как эти, необработанные и выставленные на продажу «россыпью», не считаются раритетом и, соответственно, оцениваются недорого. Впрочем, что об этом говорить! Ведь еще до того, как начать поиски, я решила, что заплачу любую цену — даже если придется влезть в долги, продать все, продаться в кабалу, продать душу дьяволу… Разве может быть слишком высокой цена за то, что по-настоящему нужно?
На фото они смотрелись просто как неровные кружочки зеленоватого металла со стертым рисунком. Но когда я взяла их в руки, меня охватило странное чувство соприкосновения с прошлым…
«Тойе е ти нивть… дле нъжи…»
Теперь мне есть чем заплатить Харону: ведь тех, кто пришел без денег, он не пускает в лодку, и они обречены скитаться по берегу.
К берегу страшной реки стекаются толпы густые:
все умоляли, чтоб их переправил первыми старец,
руки тянули, стремясь оказаться скорей за рекою.
Лодочник мрачный с собой то одних, то других забирает,
иль прогоняет иных, на песок им ступить не давая…
Вообще я знаю, что это верование возникло позже, под влиянием греческих мифов. Да и монеты в Риме появились через двести с лишним лет после основания Республики, а в те времена были просто медные слитки с печатью. Но все же… Что еще я должна буду отдать? Что еще может потребовать в уплату повелитель теней?
* * *
Я до сих пор не могу поверить, что это было. Хотя сейчас — когда вроде бы пришла в себя — вспоминаю все ясно и четко, до мельчайших подробностей. И так же буду помнить всегда…
Это произошло всего несколько часов назад. Вечером.
Я ждала автобуса на остановке возле трассы. Как обычно в это время, вокруг не было ни души: места здесь глухие… Но я не привыкла опасаться пустынных мест, — честно говоря, я их люблю, потому что вообще люблю быть в одиночестве. А сейчас все вокруг неожиданно напомнило другой вечер, бывший очень давно. Только сейчас весна, май, а тогда была осень. Но тогда так же плыли над землей лиловые сумерки, над горизонтом бледно светилась в дымке гаснущая полоса зари, и было слышно, как с деревьев падают капли недавнего дождя. «Я не боюсь ходить одна»…
В прохладном воздухе стояла изморось, и далекие огни расплывались в тумане, как под водой. Изредка тишину нарушал шум проносившихся машин, но я так глубоко задумалась, что не замечала его. И не сразу заметила, что одна машина остановилась рядом.
— Привет! — опустив стекло, водитель внимательно посмотрел на меня. — Сколько?
— Что?… — только в следующий миг я поняла, что он имеет в виду. Конечно, меня приняли за одну из тех, кто «стоит на Окружной»… Отвернувшись, я быстро отступила в тень.
Послышался негромкий разговор и смех, — в салоне сидели еще двое… «Девушка, а девушка!», «Что вы делаете сегодня вечером?», «Вы глухонемая, да?»
Потом хлопнула дверца.
— Не бойся, лапа… — шагнув ко мне, водитель вдруг замолчал на полуслове. И в тусклом свете фонаря я узнала его лицо. Это был Олег, — один из тех, кого я знала раньше… Рассмеявшись, он окликнул меня по имени.
— Блин, вот это встреча!.. — в его взгляде промелькнуло тупое удивление. — Ох, елки, какой прикид… Тебя прям не узнать, красава!
Я резко шагнула в сторону. Как будто могла убежать…
— Да подожди! Ты чего? — дохнув мне в лицо пивным перегаром, он подступил ближе. — Давай побазарим!
— Нам не о чем говорить.
В горле у меня пересохло, сердце билось как бешеное, так что я с трудом смогла произнести эти слова. Не потому, что боялась его, — просто в этой пьяной харе я видела свое прошлое, с которым так боялась столкнуться лицом к лицу. И вот это случилось, и я наконец посмотрела в эти мутные глаза и увидела в них свое отражение, и это было по-настоящему страшно…
— Типа, сменила масть, да? Под целку косишь? — он схватил меня за локоть и крикнул тем, в машине: «Пацаны, идите сюда!» Миг — и все трое окружили меня тесным кольцом.
— Не хочет разговаривать… Наверно, забыла старого друга. — Ухмыляясь, Олег обнял меня за талию. Я с силой оттолкнула его: «Руки убери!» Он расхохотался и прижал меня крепче, увлекая к машине.
— А ты все такая же стерва!.. Ну пошли, пошли, пообщаемся…
— Да ладно, ну ее на фиг! — подал голос кто-то из тех двоих. — Олег, поехали.
— Ништяк, я ее знаю. Она отпадно трахается! Просто цену себе набивает… Да, лапа? — он потянулся к моей груди. Видя, что бежать некуда, задыхаясь от ненависти и презрения — и к ним, и к самой себе, — я рванула ворот:
— Ну давай. Вот это тебе нравится, мразь?…
Он на миг остолбенел, глядя на шрамы. Что ж, и правда зрелище не для слабонервных…
— Это откуда? — пробормотал он и криво усмехнулся. — Типа, несчастный случай?
Помолчав, я нашла в себе силы улыбнуться в ответ.
— Я сделала это сама.
— Э… — он шумно сглотнул. — Зачем?…
— Чтобы смыть с себя грязь, в которой измаралась, связавшись с тобой… и с такими, как ты.
— Что ты гонишь? Ты че, двинулась?… — Олег медленно переваривал мои слова, пока до него не дошел смысл сказанного. Потом злобно ощерился в ухмылке:
— Слышали, пацаны? Мы для нее — грязь, во как. А ты, значит, чистенькая? Ах ты сука!..
— Пошел вон, — ровно проговорила я, почему-то уже не чувствуя ни злости, ни страха. И один из его приятелей вдруг заржал: «Не, прикольная баба, в натуре!»… А другой лениво протянул: «Да она чокнутая, что, не видно! На фиг надо… связываться…» Но то, что я сказала, похоже, здорово вывело Олега из себя.
— А ну пошли, ты, сучка, — он внезапно толкнул меня в темноту, к кустам на обочине. — Не хотела по-хорошему…
— Пусти меня, урод!..
— Ага, щас… — слюняво скалясь, он подмигнул друзьям. — Обслужишь по старой памяти, тогда и вали куда хочешь, дешевка!..
Я успела подумать только об одном — что после этого, конечно, не буду жить. И тут, вздрогнув, как от удара током, он неожиданно отпустил меня и уставился куда-то в сторону. Я не поняла, что происходит. Только увидела, как те двое медленно пятятся прочь, и на лице у них проступает животный ужас. А Олег, как-то странно скорчившись, оседает на землю…
— А-а, сука… — он взвыл, как от невыносимой боли, и, прижимая руки то к груди, то к животу, ткнулся головой в асфальт. Двое дружков застыли поодаль, лица у них были совершенно белыми, остановившийся взгляд устремлен мимо него и мимо меня. Потом один молча рванулся бежать — не к машине, а куда-то в поле, по другую сторону шоссе… Олег, по-прежнему извиваясь на земле и захлебываясь криком, закрывал руками голову. Вдруг он приподнялся и выбросил вперед ладони — словно хотел заслониться от чего-то невидимого. Передо мной мелькнула страшная маска, в которую превратилось его лицо, — безумные, вылезшие из орбит глаза, перекошенный рот… А потом его крик прервался, и я услышала отчаянный подвывающий всхлип:
— Не надо!.. Не на-а… до-о-о…
Наверное, все это происходило быстро, но для меня время словно остановилось: я почему-то видела происходящее, как в замедленной съемке. Опомнившись, я побежала через темный пустырь, туда, где мерцали в тумане огни окраинных пятиэтажек. Вслед мне еще доносились сдавленные стоны. Я не оглядывалась, я не думала ни о чем, — мне хотелось только поскорее оказаться как можно дальше от этого места…
А вырвавшись на освещенную улицу, я увидела, что еще одна тень скользит рядом с моей.
Она растаяла тут же, это было как мгновенный снимок: две фигуры, темные на светлом. Но и сейчас, стоит закрыть глаза, передо мной вспыхивает этот краткий миг — когда две тени шли рядом, и та, что выше, обнимала другую за плечи.
Спасибо. Спасибо тебе.
Я ничего больше не могу сказать. Только одно это слово сейчас звучит во мне, как молитва, повторяясь с каждым ударом сердца: спасибо.
Не только за то, что ты спас меня… За то, что ты не отвернулся, видя меня наедине с моим прошлым и понимая, какой я была прежде. Впервые я чувствую себя свободной — будто наконец избавилась от призраков, преследовавших меня днем и ночью. Неужели это так и есть?…
Теперь я знаю, что ты слышишь меня всегда. И снова говорю тебе: спасибо за все. Спасибо за жизнь, — мне не страшно ее потерять, но страшно было бы уйти из нее опозоренной. И еще… спасибо за то, что оставшийся мне срок на земле я могу быть по-настоящему живой. Спасибо за этот мир, на который я — сколько мне еще суждено его видеть — теперь могу смотреть по-другому.
Туман рассеялся, небо полно звезд. Влажно дышит ночь. И в тишине слышно, как растет трава и на деревьях распускаются листья. Как идет весна…
* * *
Почти год прошел с тех пор, как я написала последние строки. А кажется, это было вчера… Год пролетел как один день. Может быть, потому, что каждый день был полон мыслей лишь об одном?…
За это время ничего не произошло, — вернее, все как всегда, я живу обычной жизнью, сменила квартиру, работаю. Хотя все дела кажутся ненужной помехой, если они не напоминают о тебе… Правда, таких дел немного. И дневной свет, и ночная тьма полны для меня памятью о тебе, потому что каждая ночь и каждый день — лишь слепок с других дней и ночей, бывших очень давно. И они как будто говорят: «А тогда, помнишь?…»
Не тот это город, и полночь не та…
Мне часто кажется, что еще миг — и я снова увижу тебя. Что стоит обернуться, и я встречу твой взгляд. Ведь больше мне ничего не надо ни в одном из миров, — только бы знать, что увижу тебя еще раз.
Я снова не спала всю ночь — вечером прислали срочный заказ, — а под утро, закончив работу, поняла, что уже не смогу заснуть. После многочасового сидения за компьютером было просто необходимо развеяться, и я вышла пройтись.
Ночь таяла, ее глухой темный покров редел на глазах, превращаясь в клочья мутной синевы. Все яснее белел снег, и ледяные капли на черных ветвях наливались живым блеском, как почки, в которых зреет светоносная завязь еще не рожденного дня… Было очень тихо — словно тьма затаилась в настороженном молчании, прежде чем окончательно исчезнуть. А потом, в какой-то неуловимый миг, небо на востоке дрогнуло и раскрылось, как створки раковины, пролив бледный жемчужный свет.
Воздух был чистым и свежим, как ключевая вода в прозрачном стакане. Под ногами остро звенели тонкие льдинки. Я медленно шла по застывшим улицам, не думая ни о чем, ощущая почти невесомую легкость, как всегда после долгой бессонницы. В такие минуты все воспринимается слегка замедленно и кажется не совсем реальным, словно на грани сна и яви. И, наверное, именно ради этих утренних минут я привыкла не спать по ночам… А может, просто в память о том, как было когда-то…
«Ты что не спишь? Время позднее».
Он говорил так всегда, увидев, что она ждала его ночью. А она отвечала: «Да так, не спится». И видела едва заметный проблеск усмешки на дне его глаз, холодных и светлых, как сталь меча.
Многие не выдерживали его взгляда. И никто не поверил бы, что он может так смотреть на какую-то девку, ставшую его очередной подружкой. Да, она хороша, но ведь не красивее многих других, подобных ей — пленниц и рабынь, и тех, кто живет на Этрусской улице. Тех, с кем можно сойтись на час, но не зазорно прожить и годы — пока не придет время взять достойную девицу в жены и продлить свой род…
А она ждала всегда, как бы поздно он ни вернулся. Просто потому, что знала: без него ей все равно не заснуть.
В снегу на обочине тротуара что-то сверкнуло. Я наклонилась, разглядывая лежащий предмет, потом осторожно подняла его. Тонкая нить из серебряных капель переливалась на моей ладони, как тающий лед. Крошечные шарики металла были спаяны по три в ряд, поэтому цепочка напоминала ленту, плетеную из мелких жемчужин. Вернее, это была не цепочка, а браслет, который носят на руке.
Я долго смотрела на него, как уже было однажды. Его будто создало само это зимнее утро — такое же ясное и безмолвное, пронизанное таким же холодным сиянием, как другое утро после бессонной ночи. Далекое утро первого дня войны, после которого навсегда померк для меня свет, и жизнь, ставшая непроглядной тьмой, так опостылела мне, что я решилась уйти из нее по своей воле…
С виду неотличимый от того, навеки сохранившегося в моей памяти, он был сделан в другое время, но в той же стране, — на застежке, возле знака пробы, виднелась надпись: «Italy».
Я надела его на правую руку. И, как тогда, змейкой скользнув на мое запястье, он блеснул в призрачном свете зари.
Девятьсот двенадцать тысяч зорь взошли над землею с тех пор. Но лишь эта рассеяла тьму, пролегшую между нами, и возвестила, что срок мой близок…
«Когда мой подарок вернется к тебе…»
* * *
Это случилось прошлой ночью. Внезапно, как будто выступив из бесцветной мути, противоположная стена комнаты оказалась совсем близко — перед глазами. Значит, я уже не сплю и успела встать? А перед тем как ложиться, забыла погасить свечу?… Багряное пламя мечется, трепещет, как опавший лист на ветру, отбрасывая рваные тени и сполохи. Я смотрю на стену, и рисунок на обоях — каменная кладка — вдруг начинает меняться, превращаясь в настоящие камни… Мелкие вкрапления кристаллов блестят на шершавой поверхности песчаника, вспыхивают все ярче, а потом вмиг сливаются в одну сверкающую полосу, как отблески на шоссе, мчащемся навстречу. Я падаю вниз, вдоль бесконечной стены, проваливаюсь в бездну и уже не чувствую своего тела, и не знаю, падение это или полет…
Это место мне незнакомо… Ощутив, что стою на ногах, я озираюсь вокруг — и постепенно понимаю, что нахожусь внутри гигантского здания. Из полутьмы смутно выступают каменные плиты пола. Ряды витых колонн уходят в бесконечную даль и высь: и по сторонам, и вверху царит туманная мгла. Только приглядевшись, я как будто различаю в вышине темные своды, а вдалеке между колоннами — тускло мерцающие стены, по которым пробегают отблески света. В плоских чашах, поставленных на треножники, пылает огонь. Медленно двинувшись вперед, минуя череду светильников, я иду в сумерках, среди зыбких теней, и прозрачные огненные цветы распускаются передо мною, и колеблющееся пламя на миг освещает в проемах колоннады то складки тяжелых занавесей, то провалы широких лестниц. Это место мне незнакомо, но почему-то мне кажется, что я уже была здесь…
Глубокая тишина пронизана едва уловимым дрожащим звуком — так гудит смолкнувший колокол. Этот звук доносится из пустоты, со всех сторон, будто его порождает сумрак, и постепенно становится все громче, напоминая звенящий гул в раковине. И медленно слагается в слова:
— Зачем ты пришла сюда? Тебя нет среди званых.
Я вдруг понимаю, кто говорит со мной. Но, будто онемев, не могу вымолвить ни слова в ответ…
— Тебе нет места среди моих гостей. Ты ждешь встречи с одним из них?
Я все еще не в силах ответить. Но тому, кто говорит со мной, и не нужен мой отклик.
— Ты увидишь его здесь, когда придешь навсегда.
Выйдя из оцепенения, я слышу, как мой крик эхом отдается в тишине:
— Я хочу остаться сейчас!..
— Нет.
В голосе звучит скрытая насмешка — или это мне только почудилось?
— Навсегда приходят другим путем. И не так легко.
— Я готова к этому…
— Словом и делом?
Он на миг замолкает, будто давая мне время осознать услышанное.
— …Своим телом, своей душой, своей кровью… Чем ты готова заплатить? Из всего, чем клялась, что ты готова отдать сама?
Все вокруг медленно расплывается, тонет во мгле. И сквозь темноту проступает бледный прямоугольник окна. Уже почти рассвело…
* * *
Сегодня 21 февраля. Фералии — девятый день поминовения ушедших. День, когда закрываются врата.
«…Духи не требуют слишком многого, память живущих нужнее им, нежели обильные жертвы. Самое главное — помолиться им от всего сердца. И следует о них помнить…»
Там — умели помнить.
Когда человека провожали в последний путь, процессия останавливалась на Форуме. И его наследник или ближайший родич говорил о нем похвальное слово, рассказывал обо всех его славных деяниях, чтобы запечатлеть их в памяти живых…
«В заключение я скажу, что ты все заслужил, но далеко не за все нам удалось воздать тебе по заслугам. Твоя воля — закон для нас; если окажется возможным еще в чем-нибудь исполнить ее, мы не преминем.
Да хранят твой покой боги… Прощай! Мы все последуем за тобою — в том порядке, который нам назначит судьба».
Женщинам плакать громко и голосить было нельзя, надо было держаться достойно. В законе так и говорилось — «воя на похоронах не поднимать». Даже потом, в тот самый миг… когда зажгут погребальный костер… Считалось, что не слезы нужно проливать по умершему, но кровь, — такая жертва будет угодна его душе. И там, возле костра, заставляли рабов сражаться насмерть. Так было заведено. Это потом уже бои стали показывать в цирке, на потеху толпе. А раньше — только на похоронах…
А поминали на девятый день, как сейчас… так повелось издавна.
«Да вознаградят вас боги, друзья, и да пребудут они милостивы к вам, странники. Идите и возвращайтесь здравыми и невредимыми. А вы, бросающие здесь цветы, да живите долгие годы…»
Стоял двадцатиградусный мороз. Обычно выйти на улицу даже при минус пяти — для меня проблема: я не ношу зимней одежды, не люблю громоздкие вещи… Вот и сейчас я была в осенней куртке и замшевых сапогах, без шарфа, в легком платке. Но почему-то не ощутила холода — ни во время быстрой ходьбы по обледеневшим улицам, ни тогда, когда вошла за ограду и стала медленно пробираться среди сугробов.
Озаренная вечерним огнем, вокруг расстелилась волнистая белая равнина, и черные кресты едва виднелись над поверхностью застывшего снежного моря. Но я без труда нашла место, где бывала не раз…
«Где ты, там и я»… В тот день я посмела прийти сюда и сказать эти слова, потому что накануне — в минуту отчаяния, не находя просвета среди тьмы, охватившей меня — увидела знак. Это были первые строки на странице книги, случайно попавшей мне в руки, раскрытой наугад: «…встречал ее водой и огнем». И тогда я поняла, что мне делать…
Как тихо. Никто не придет, сюда не приходят уже давно.
«Всегда слушай тишину…»
Я вскинула голову, и закатный луч лег на мое лицо. Я сняла платок, распустила волосы, как ты любил. Зажгла свечу и налила в стакан вина.
За тебя.
Ты стал для меня всем, чего у меня прежде никогда не было. Любимым мужчиной, истинным другом, братом по духу… И с тех пор, как я начала оглядываться на тебя при каждом поступке, зная, что ты видишь меня, и думать — а что сказал бы об этом ты? — жизнь моя изменилась бесповоротно. Ведь теперь я смотрю на мир глазами той, которая должна быть достойна тебя…
Ты стал моей опорой и покровителем. Ты сам знаешь, я и раньше не боялась многих опасностей, которые страшат других. Но с тех пор, как в моей жизни появился ты, я не боюсь ничего, потому что знаю — пока я под твоей защитой, никакое зло не посмеет меня коснуться. А главное, оно бессильно передо мной. Ни человек, ни судьба не способны сделать со мной ничего, ведь мне не страшна и сама смерть: для меня она — та, кто соединит нас с тобою.
Я так благодарна тебе за все: за то, что ты когда-то жил на земле, за то, что ты незримо присутствуешь рядом со мной, за то, что мне можно любить и вспоминать тебя. Этого для меня так много, что я никогда не стала бы злоупотреблять твоим заступничеством и обращаться к тебе еще с какими-то просьбами. И все же я осмеливаюсь попросить тебя только об одном: если можешь, сделай что-нибудь, чтобы те силы, в чьей власти теперь находишься ты, поскорее призвали меня к себе…
«От всего что-нибудь посвящали богам, более стремясь выказать свою благодарность, нежели полагая, будто боги в том нуждаются…» Я положила на снег цветы. Желтые нарциссы, — считается, что могущественный Орк любит их, такая жертва ему угодна. Сделав еще глоток вина, остальное я выплеснула по кругу на землю. И уколола острой иглой безымянный палец левой руки — откуда идет вена к сердцу. Боли не почувствовала, только увидела, как на снег, розовый от вина, падают густые красные капли.
— Прими этот дар, великий Орк. За того, с кем я связана кровью навеки…
Говорили, подземным богам нельзя приносить такие жертвы, потому что тогда они заберут к себе. Но разве не этого я хочу?
Двадцать первый день, второй месяц… 21.02, — не это ли время указывали часы, замершие в ту ночь?…
«…По-моему, самое постыдное — это звать к себе смерть. Если ты хочешь жить, зачем звать ее? А если не хочешь, зачем просить у богов того, что дано тебе от рождения? Ведь добровольная смерть — в твоих руках».
Я это знаю. Но не могу решиться…
«Слова эти — человека, слабого душой. Что стояло у тебя на пути? Что тебя держало? Уходи, когда заблагорассудится!»
Не страх удерживает меня, — вернее, не страх перед смертью. Разве можно бояться той, которая для меня желанна? Я боюсь одного — что родственники будут винить себя в моей гибели. Ведь так бывает всегда…
«Выбери любую часть природы и прикажи ей открыть перед тобою выход. Есть три стихии, которыми управляется этот мир: вода, земля, воздух, — все они и источники жизни, и пути к смерти!»
Багровый диск солнца холодно смотрел мне в лицо. Красный круг на снегу светился льдистым блеском, как рубиновая корона. И все длиннее становились тени — моя и та, что снова была рядом со мной.
Я сбросила куртку, и меня овеяло морозное дыхание умирающего дня. Воздух был пронизан тысячами ледяных игл.
Ослепительное сияние заката, бледный огонь свечи. Желтые цветы, как пламя гаснущих звезд. Две тени в красном венце на белом снегу. Звенящая тишина.
— Тебе, великий Орк.
И, медленно допивая ледяное вино, чувствуя, как стынет кровь, я услышала странный ответ:
— Земле, которая всем вам мать…
Оглянувшись вокруг, я увидела, что от каждого из белых холмов тянутся кверху светлые нити. Переплетаясь, словно корни гигантского дерева, дрожащие лучи нависали над городом мертвых сверкающей сетью, и, как кровь по живым сосудам, струился по ним холодный туманный свет. А потом все погасло в сумерках…
Я еще долго сидела там. Пока наши тени не слились с окружающей тьмой, пока ночь не затмила мои следы.
* * *
Я не смею верить, и все же надеюсь: вскоре окончательно сбудется то, что виделось мне в зеркале земных снов, отражающем потустороннюю явь. Потому что в этом мире не было для меня ничего лучше этих видений. А в мире ином, если мне позволено будет поклониться тебе, для меня не может быть большей награды. Ведь это будет значить, что самой жизнью своею я вымолила право на те слова, которые осмелилась произнести однажды…
«Где ты, там и я»…
Как тогда, я стану перед тобою на колени. А ты положишь ладонь мне на голову и скажешь, что ждал меня.
— Встань, — скажешь ты мне. — Ты очень хорошая.
Не смея поднять глаз, я отвечу:
— У меня столько было… всего.
— Ничего не было.
И ты обнимешь меня, и, взглянув тебе в лицо, я спрошу:
— Ты правда прощаешь меня?
— За что?
— За то, что я была… такой…
— Я знаю тебя одну — ту, которая обручилась со мною. А до прошлого мне нет дела. Слушай меня раз и навсегда: ты честна передо мной и перед теми, кто выше нас!
И может быть, что глаза мои, столько раз смотревшие на тебя во сне, будут неясно видеть тебя сквозь пелену слез, и губы, столько раз шептавшие твое имя, лишь неслышно дрогнут в ответ на твои слова:
— Я ждал тебя. И мы будем вместе — отныне и во веки веков.