Природа и власть. Всемирная история окружающей среды

Радкау Йоахим

VI. В лабиринте глобализации

 

 

1. ГЛУБОЧАЙШИЙ ПЕРЕЛОМ В ИСТОРИИ ОКРУЖАЮЩЕЙ СРЕДЬЕ ПРОВАЛ ГЛОБАЛВНОЙ АМЕРИКАНИЗАЦИИ

Исторически подходить к вопросам экологии означает сегодня прежде всего постоянно помнить о том, что современная экономика по своему характеру полностью выпадает из всей предыдущей истории. За один год она выпускает в атмосферу дым от ископаемых энергоносителей, на образование которых ушли миллионы лет, и при этом не способна даже охватить взором последствия этого процесса, не говоря уже об управлении ими. Истоки этого переворота прослеживаются уже в эру перехода к углю, однако полное высвобождение истощительной экономики датируется XX веком, а многое относится и вовсе к его концу – тому периоду, который до сих пор находится в зоне слепого пятна исторической науки.

Новым при этом является не хищническая добыча невозобновимых ресурсов как таковая, а ее стремительно растущий темп и глобальные масштабы. Поскольку отдельные процессы в эпоху электрификации, моторизации и средств массовой информации все реже ограничиваются конкретными регионами и секторами экономики, то возникает все больше непреднамеренных синергетических эффектов. Автотрассы, ведущие в дальние провинции, плюс обусловленный достижениями медицины рост численности населения перечеркивают во многих частях мира официальную лесоохранную политику. В ФРГ предпринятые в эпоху Аденауэра реставрационные усилия перекрыты динамикой массового потребления и совместным действием множества технических процессов. Ускорение многих процессов, которое 80-летний Тойнби считал наиболее тревожным аспектом современного развития, снижает способность общества к своевременному расширению контрольных инстанций. Если железнодорожные катастрофы еще были общественно значимыми событиями и требовали соответствующей реакции, то растущая лавина автомобильных аварий XX века лишила общество способности к реагированию. Моторизация приобрела непреодолимость природного процесса. В XIX веке, в эпоху железных дорог, повышение скорости осуществлялось еще линейно, его можно было охватить взглядом, а в XX веке, напротив, пересеклись друг с другом импульсы ускорения самых разных типов.

Новая эпоха в истории среды началась с фундаментальной смены экологических проблем, прежде всего в индустриальных государствах. Доклад Римского клуба «Пределы роста» (1972) апеллировал еще к старому страху перед исчерпанием ресурсов и оказал благодаря этому чрезвычайно точное и сильное действие. Однако впоследствии эта проблема неожиданно потеряла остроту, зато все более угрожающим стало казаться загрязнение «глобальной альменды» – атмосферы и мирового океана. Не дефицит энергии, как думали еще при «нефтяном кризисе» 1973 года, угрожает сегодня окружающей среде, а переизбыток дешевых энергоносителей, по крайней мере в ведущих индустриальных государствах. В сельском хозяйстве проблемы создает уже не дефицит удобрений, а их переизбыток, не сорняки и вредители, а гигантские объемы гербицидов и пестицидов. Радикальное решение тысячелетних проблем привело к появлению новых проблемных ситуаций. Если некоторые историки подчеркивают, что сегодняшнее разрушение окружающего мира заложено в самой человеческой природе, то это в лучшем случае полуправда: человек вполне владел навыками, позволявшими ему справляться с извечными экологическими проблемами. Но с исторической точки зрения не удивительно, что наши нормы и институции не настроены на большинство современных экологических рисков.

В третьем мире приоритет еще принадлежит традиционным бедам: снижению плодородия, эрозии почв вследствие обезлесения, вызванному ирригацией засолению. Однако все эти проблемы многократно усилены новой экономической динамикой, последствия которой особенно фатальны в экологически лабильных регионах. Вырубки африканских тропических лесов стали настоящим бедствием лишь в 50-х годах XX века – еще Альберту Швейцеру освоение первобытного леса казалось «благом»! (См. примеч. 1.) В индустриальных государствах экологическая дестабилизация аграрного хозяйства замаскирована гигантскими вложениями в минеральные удобрения и импортом кормов из третьего мира. Если традиционная почвенная эрозия состояла в переносе почвы с горных склонов в долины и потому лишь ненадолго отнимала ее у земледельца, то стремительная застройка и закатывание почвы под асфальт означает необратимую потерю земель в среднесрочной перспективе. Этот процесс большей частью напрямую или опосредованно связан с массовой моторизацией. Ее бурное наступление продолжается и в эру экологии.

Швейцарский историк среды Кристиан Пфистер ввел в науку понятие «синдром 50-х», выделив 1950-е годы как глубочайший в экологической истории человечества перелом, после которого только и началась по-настоящему эра глобальной угрозы. Решающий критерий для Пфистера – поступление в атмосферу парниковых газов: с 1950-х годов их объем растет настолько резко, что на этом фоне вся предыдущая история кажется безобидной. Даже 1940-е годы Пфистер воспринимает как доброе старое время – точка зрения, которую легче принять швейцарцу, чем немцу (см. примеч. 2).

Как показывает уже само слово «синдром», в перевороте 1950-х годов сошлись воедино процессы различного происхождения. Однако Пфистер выделяет при этом одну важнейшую причину: падение цен на нефть. По сравнению с нефтяной эпохой эра угля еще во многих отношениях выглядит как продолжение деревянного века, ведь добыча и обработка каменного угля была мучительной работой и требовала больших трудозатрат. Лишь нефть положила начало почти беспроблемной эксплуатации ископаемых ресурсов, способной за короткие сроки перешагнуть все мыслимые границы и породить менталитет беспримерной в истории расточительности. Лавина искусственных материалов, создавшая проблему отходов неслыханного доселе масштаба, также является следствием дешевизны нефти.

Против теории «синдрома 50-х» напрашивается целый ряд возражений. Можно спорить о выделении нефтяного фактора как единственной причины. Контрпримером служит ГДР – страна, которая осталась почти не задетой потоками дешевой нефти, однако сумела превзойти западные страны в потреблении энергии на душу населения и объемах выбросов. Ее пример доказывает, что на базе бурого угля, как и на базе нефти, тоже могло сформироваться небрежное отношение к энергии и окружающей среде. Пример Японии тоже доказывает, что дешевая нефть не так значима для резкого экономического скачка, как часто думают на Западе. Кроме того, представление о новом энергоносителе как первопричине не может быть удовлетворительным по принципиальным соображениям. Поток дешевой нефти полился не сам по себе, его предпосылкой были лихорадочные работы по нефтеразведке и глобальное состязание крупных компаний, то есть в итоге обоснованное ожидание большого бизнеса. Уязвим и тезис о 1950-х годах как о переломной дате. Даже в такой «автостране» как ФРГ автомобиль стал определять городское и ландшафтное планирование лишь после 1960-х годов. Перемена стиля жизни, ускорившая рост экологических проблем, выпадает в значительной степени на 1960-е и 1970-е годы. Еще в 1967 году женщины – консультанты по электроприборам, рекламировавшие новую бытовую технику для домохозяек, жаловались: «Во всех нас еще сидит страх перед выбрасыванием вещей» (см. примеч. 3). Фиксация на «синдроме 50-х» могла бы отвлечь внимание от других экологически опасных явлений еще более позднего времени: достаточно вспомнить о массовом воздушном туризме!

Впрочем, за всем этим стоит не только случайное совпадение различных обстоятельств. Процесс включает в себя элемент целенаправленности: конкретным воплощением утопии стали для всего мира Соединенные Штаты Америки – «страна неограниченных возможностей», с давних пор привыкшая к расточительному обращению с ресурсами и пространством. Ее гигантские размеры в эру моторизации и мобильности стали еще более сильным козырем, чем прежде. Хотя бензиновый двигатель, самый мощный из всех новых факторов воздействия на среду, происходил из Европы, однако в Старом Свете развитие экономики, основанной на ископаемых энергоносителях, значительно тормозили картели, высокий уровень цен на энергию, политические границы и экономические традиции. Полностью развернуться она смогла лишь в США. Культурную гегемонию Европы разрушили мировые войны. Коммунизм, как мы знаем сегодня, также не смог выдвинуть ничего, что можно было бы сопоставить по привлекательности с американской цивилизацией.

С 1950-х годов технические инновации в сельском хозяйстве приобрели не меньшую значимость для окружающей среды, чем инновации в индустрии. Если аграрные реформаторы XVIII и XIX веков работали еще в направлении усовершенствования традиционного круговорота веществ – улучшения севооборота, сочетания полеводства с животноводством, то с массовым внедрением минеральных удобрений эта цель полностью исчезла, что означало конец тысячелетней эры земледелия. Даже не склонный к экопессимизму географ приходит к заключению: «С началом второй аграрной и технической революции в 50-е годы XX века антропогенная деградация, смыв и отравление почвы усилились почти по экспоненте» (см. примеч. 4). В то же самое время усилилось давление на еще сохранившиеся в XX веке остатки натурального хозяйства, что еще больше сократило элемент, который не только обещал надежду в случае голода, но и играл существенную роль в поддержании общего экологического баланса. Экономический рост стал как никогда прежде определять менталитет людей и их взгляды на будущее. В 1950-е годы люди еще не знали, можно ли полагаться на новое благосостояние, однако в конце концов экономическое мышление, воспринимавшее рост как нормальное состояние, одержало победу. На фоне сегодняшнего дня и дешевой нефти возникает образ будущего с еще более дешевой атомной энергией.

1950-е годы на фоне германской катастрофы выделяются особенно резко. Однако в целом этот переворот был наднациональным, в итоге – глобальным феноменом, и проявился он не только в массовом благосостоянии, обусловленном благоприятной конъюнктурой, но, что еще более важно, в последствиях для окружающей среды. Во Франции и Италии развитие шло в значительной степени параллельно. Вито Фумагалли называет идущее с того времени истребление последних лесов, садов и живых изгородей в долине реки По «окончательным решением». Согласно французскому экологическому исследованию 1990 года, с 1950-х годов ландшафт Франции изменился сильнее, чем за все предшествующие тысячелетия (см. примеч. 5).

В СССР коммунисты не стали развивать собственную концепцию технического прогресса, отличную от американского пути, а с безнадежным честолюбием бросились догонять Запад. Хотя среди русских революционеров изначально не было недостатка в защитниках природы, но презрительное отношение коммунистов к крестьянским традициям привело к такому небрежению в обращении с почвой, которое оставило позади даже западных капиталистов. К тому же в системе, где государство брало на себя решение всех проблем, возникающих вследствие узости специальных интересов, отсутствовало какое бы то ни было противодействие этому государству. Еще в 1930-е годы Советский Союз сохранял первенство в исследовании эрозии почв. Однако Хрущев страдал такой мономанией в вопросах повышения аграрной производительности, что превосходил в этом Сталина, и его мощные кампании по разведению кукурузы и хлопка, при которых игнорировались региональные особенности почв и гидрологии, привели к крупномасштабному экологическому фиаско в подверженных опустыниванию районах Центральной Азии. В 1960-е годы вследствие проведения Каракумского канала началось обмеление Аральского моря, а загрязнение озера Байкал целлюлозно-бумажными предприятиями приняло скандальные масштабы. В 1985 году русский писатель Валентин Распутин говорил, что для того чтобы стать участником экологического движения в Советском Союзе, «достаточно лишь вспомнить и сравнить, чем была наша Земля 20 или даже 10 лет назад и что с ней стало теперь» (см. примеч. 6).

Если в начале 1970-х годов, во время Стокгольмской конференции ООН по окружающей среде, экологическое движение еще считалось феноменом благополучия, богатых индустриальных стран, забывших, что такое голод и потому обратившихся к «постматериальным» ценностям, то с тех пор выяснилось, что третий мир затронут экологическими проблемами даже более тяжело и более непосредственно, хотя преобладают там скорее традиционные беды, не столь занимательные для современных экологов. С начала «Зеленой революции» к традиционным и там добавляются проблемы, обусловленные решением проблем предыдущих. Хотя «Зеленая революция» началась в 1950-е годы с появления в Мексике «мексиканской» или «чудо-пшеницы» (Miracle wheat), но развернулась полностью только в 1970-е одновременно с экологическим движением и в некоторых моментах – например, в замене масштабного применения ДДТ на щадящие методы борьбы с вредителями, – несомненно, использовала опыт экологической критики. Невзирая на это, она, как и вторая аграрная революция в индустриальных государствах, приводит к массированному применению химических удобрений, часто – к повышению объемов орошения со всеми соответствующими последствиями, и всегда – к нарушению тех небольших замкнутых круговоротов веществ, на которых в течение тысяч лет держалась экологическая стабильность земледелия. Мексиканские крестьяне, первое время получавшие минеральные удобрения бесплатно, позже оказались втянутыми в порочный долговой круг, ведь они больше не могли обходиться без покупки удобрений, а вдобавок к ним и пестицидов. Их судьба типична для мелкого крестьянства в странах третьего мира. Даже в азиатском рисоводстве, которое при применении традиционных методов обходилось почти без удобрений, вперед выходят культивированные японские сорта, зависимые от химических удобрений и разрушающие прежнюю органическую экологическую стабильность рисовой культуры (см. примеч. 7).

В исторической перспективе одно видится четко: прежние, неистощительные аграрные реформы даже помимо желания их авторов тяготели к мелкому и среднему крестьянину, который контролировал весь свой небольшой клочок земли и в собственных интересах вкладывал в него все силы. Экологические проблемы интенсифицированного сельского хозяйства компенсировались активным отношением крестьянина к своей земле. Сегодняшнее технологизированное и химизированное сельское хозяйство, наоборот, тяготеет к крупным предприятиям; высочайшая интенсификация возможна сейчас на обширных территориях. В связи с этим властные структуры еще активнее проникают в сельский быт и разрушают крестьянское натуральное хозяйство в таких масштабах, какие в XX веке еще были невозможны.

Депопуляция села и чудовищное, подобное раковой опухоли, разрастание мегаполисов и их застроенных трущобами городов-спутников стали самыми гнетущими приметами третьего мира – и эти процессы тоже относятся только к послевоенному времени. До 1940-х годов Мехико был известен как один из красивейших городов мира, идиллия каналов, садов и аркад. С 1960-х годов картина меняется, город становится преддверием экологической Хиросимы, в 1988 году показатели смога 312 дней в году превышали нормы Всемирной организации здравоохранения, а в 1991-м – на улицах были выставлены кислородные кабины, чтобы прохожие могли заполнить легкие кислородом (см. примеч. 8). Уже задним числом стало ясно, насколько правы были те, кто с недоверием и страхом наблюдал за подъемом мегаполисов, и какие кошмарные сценарии вопреки всему были предотвращены в Германии.

Во второй половине XX века главными экологическими рисками стали гидроэнергетические мегапроекты и ядерные электростанции: обе технологии происходили из осознания исчерпаемости ископаемых энергоресурсов, то есть были нацелены на решение экологических проблем. Атомная эйфория 1950-х годов была основана не на реальном опыте уже существующих станций, а на идеальном представлении о неисчерпаемой, экологически чистой энергии, которая, по подобию Солнца (а точнее – водородной бомбы), высвобождается вследствие реакций ядерного синтеза. Таким образом, идеи использования солнечной энергии, к тому времени уже давно существовавшие, были абсорбированы ядерными перспективами.

До этого времени среди инженеров всего мира было распространено убеждение, что будущее в основном принадлежит гидроэнергии как наиболее чистому и неисчерпаемому источнику энергии. Конец XIX и начало XX веков и в Германии, и во Франции, и в США стали эпохой сооружения водоподъемных плотин, гигантских долинных водохранилищ. При этом в густонаселенной Европе, где прорыв плотины имел бы катастрофические последствия, прекрасно понимали степень опасности, и строительству первых плотин предшествовали ожесточенные дискуссии. В Германии сначала предпочитали вместо бетона использовать бутовый камень, создавая из него так называемую циклопическую стену. Представление о воздействии водохранилищ на естественный гидрологический режим было в то время весьма смутным, вопросы регионального водного режима вообще были подняты и исследованы лишь во время строительства гидросооружений. В Германии первым стимулом к созданию долинных водохранилищ были возросшие потребности Рурского региона в питьевой воде, правда, возможность использования водохранилищ в качестве источников питьевой воды вызывала сомнения (см. примеч. 9). В XX веке еще более мощный толчок к строительству крупных водоподъемных плотин дала потребность в электроэнергии. Сложилась целая плеяда инженеров, для которых водоподъемная плотина стала единственным по-настоящему привлекательным великим проектом, одним махом выполнявшим множество функций: выработку энергии без чадящих труб, регулирование уровня воды в интересах судоходства и предотвращения наводнений, в некоторых случаях еще и снабжение питьевой водой и орошение полей… Правда, в реальности приоритет получала, как правило, одна функция, а другие интересы нередко входили с ней в конфликт.

В Германии строительство водоподъемных плотин вступило в конфликт с подъемом движения за охрану родного края. Однако этот конфликт кажется недолгим. Некоторые защитники края задумывались даже о том, не будут ли плотины скорее его украшением, чем помехой? Не служат ли они альтернативой чадящим трубам угольных электростанций? Может быть, озера – это те же водохранилища, только созданные самой природой? В полноводных немецких среднегорьях экологические последствия гидростроительства казались не слишком драматичными. Но уже в Альпах, силовом центре пророков от гидроэнергии, появились сомнения, когда вследствие создания водохранилищ начали сохнуть и превращаться в галечные осыпи идиллические альпийские долины. В течение XX века здесь нарастало сопротивление против дальнейшего строительства гидростанций. Позже, в 1960-х годах, оно послужило одной из причин восторженного отношения к идее атомных станций, способных предложить альтернативу гидроэнергии (см. примеч. 10).

В третьем мире великая эпоха гигантских гидросооружений началась в 1950-е годы, когда в Египте проектировали новую Асуанскую плотину. Светочем служил тогда плотинный комплекс (21 плотина) Управления по развитию долины Теннесси. Всемирный банк, поддерживавший многие гидростроительные проекты в странах третьего мира, продолжал традиции TVA. Производство энергии стало привлекательным, как никогда раньше, все сомнения остались позади, а прежний мультиперспективный взгляд на воду вытеснен окончательно. Сегодня уже известно, что создание крупных водохранилищ в южных регионах нередко оборачиволось экологическим фиаско, хотя причины его могли быть разными – здесь и мощные наносы ила, и повышение испарения, и рост эпидемических заболеваний, происхождение которых связано со стоячими водами. Водоподъемные плотины, в первую очередь Асуанская, стали прототипами экологически разрушительной гигантской техники. Правда, их альтернативы также не безгрешны, например, усиленная эксплуатация грунтовых вод ведет к общему понижению их уровня. Поэтому принципиальная установка экологов против любых гидропроектов не оправданна (см. примеч. 11).

Однако антропогенные изменения второй половины XX века нельзя считать совершенно безудержными. Возможно, что и наш сегодняшний мир будет через 100 лет восприниматься как относительно естественный. Нам все еще есть что терять – и мы не имеем права забывать об этом! Говоря о тех разрушительных для природы мегапроектах, которые были воплощены в жизнь, нам следовало бы почаще вспоминать и о тех еще более крупных, еще более радикальных проектах, которые не были реализованы, хотя в свое время завораживали и политиков, и инженеров, и других авторитетных специалистов. Среди этих проектов – переброска сибирских рек на юг для орошения пустынных земель («план Давыдова»), возведение гигантской плотины на Гибралтаре с целью осушения Средиземного моря (проект «Атлантропа» Германа Зёргеля), различные идеи эпохи ядерной эйфории, такие как превращение в воду полярного льда за счет ядерной теплоты или расширение Панамского канала посредством атомных взрывов (Panatomic Canal) (см. примеч. 12). Но пока и мегаломания имеет свои пределы.

Новую историческую эру открыло появление эффективных противозачаточных средств, не омрачающих, в отличие от прежних методов, радость секса. Возможно, они вообще являются наивысшим достижением в новейшей экологической истории, ведь стабильную гармонизацию симбиоза человека и природы невозможно представить себе без контроля над рождаемостью. До появления новых контрацептивов такой контроль всегда был связан с насилием над собственной природой человека, как бы оно ни проявлялось – в воздержании от секса, прерывании полового акта или детоубийстве. Мальтузианство былых времен содержало в себе нечто безжалостное. Лишь современные противозачаточные средства помогли разрешить тысячелетнюю проблему в отношениях между человеком и природой. Сначала казалось, что именно в бедных, страдающих от высокой численности населения странах третьего мира эти средства никакого значения не имеют. Однако с 1970-х годов и там наметилось некоторое снижение прироста населения, вероятно, не в последнюю очередь в связи с ростом независимости женщин (см. примеч. 13). Часто повторяемый тезис, что регулирование рождаемости предполагает известную степень благосостояния, – принципиально пессимистичная теория, поскольку именно высокая рождаемость тормозит рост благосостояния – не является неизбежным законом. Это подтверждается и исторически, ведь как раз бедные люди нередко стремились ограничить число детей. Часто рост численности населения объяснялся честолюбием правительств. Но современная военная техника уже не требует большого числа солдат – и это тоже является историческим переломом!

Чем масштабнее становились экологические проблемы, тем ярче проявлялись взаимодействия различных проблемных полей, что во второй половине XX века привело к формированию нового сознания. Многие прежние проблемы, например сохранение плодородия почв, превратились в энергетическую проблему, а она, в свою очередь, – в экологическую. Все многообразие проблем стало, как никогда раньше, восприниматься в качестве одной большой глобальной проблемы: таким образом получило свой современный смысл понятие «окружающая среда». Если вспомнить о том, насколько независимое бытие вели когда-то охрана природы и «городская гигиена», пробивная способность нового контекста вызывает особое уважение. Спасение одного-единственного ручья теперь было уже не мелочью, а частью великой общечеловеческой задачи. Вместе с тем понятие «окружающая среда» может заставить забыть о том, что экологические инициативы, если они хотят чего-либо достичь, по-прежнему должны функционировать на уровне конкретных предметных областей и соблюдать их правила. Экологическая политика, возникшая как сплав из отдельных политик, от лесной до водоохранной, в конкретных своих проявлениях, вопреки любым претензиям на целостность, до сих пор состоит из подобных секторальных политик.

Может ли вообще существовать экологическая политика, способная удовлетворить претензии на целостность и глобальность? Охрана старой деревенской альменды не требовала ничего иного, кроме согласования друг с другом различных интересов. Охрана глобальной альменды (мирового океана, атмосферы), напротив, полностью зависит от влиятельных инстанций, стоящих над всеми интересами. Исходя из предыдущего опыта, очень трудно представить себе, чтобы подобные инстанции обладали реальной действенной силой.

Скептический настрой вызывает еще одно соображение: когда-то главным фактором сохранения окружающей среды был закон инерции. Рубить и перевозить деревья, ловить рыбу на дне моря, поднимать руду из недр земли – все это было делом трудоемким и опасным. Обычная вялость, инерция, могущественнейшая сила бытия, вносила немалую лепту в то, что эксплуатация природы не выходила за определенные рамки. Сегодня же, наоборот, закон инерции как бы развернулся в обратном направлении: если мы просто пустим все на самотек, дестабилизация отношений человека и природы будет только усиливаться. С этим переворотом был потерян незаметный, но очень важный на протяжении всей истории элемент баланса между человеком и природой. Лишь малая часть человечества обменяла прежнюю стабильность на новый прекрасный мир. Испанский экономист Хуан Мартинес Альер призывает историков не забывать, что большая часть человечества по-прежнему живет почти исключительно за счет солнечной энергии (см. примеч. 14). Американизация мира не удалась – она не могла удасться уже из экологических причин. Глобальные диспропорции сегодня велики как никогда.

 

2. КРОВЬ И ПОЧВА: АМОК

[222]

АВТАРКИЗМА

Исторической антитезой американской цивилизации в экологическом отношении был не столько советский коммунизм, сколько немецкий национал-социализм, ставивший в центр своей идеологии связь человека с природой и землей. Ужасающее фиаско национал-социалистического режима сыграло немалую роль в становлении глобальной гегемонии американской цивилизации. Пока человечество будет воспринимать нацизм как реинкарнацию зла, о его судьбе думать не будут. Лишь когда в движении национал-социалистов будут распознаны элементы экологического мышления, его катастрофа в полной мере станет стимулом для исторической рефлексии.

Если видеть в «синдроме 50-х» главный роковой переворот в отношениях человека и природы, то взлет и падение нацизма случились как бы за 5 минут до полуночи: в таком случае идеология крови и почвы при всей ее нелепости обладала бы своего рода экологической своевременностью. В эти последние минуты еще можно было спасти живой мир сельских традиций с его вековым опытом. Вместе с тем нацистская диктатура остается в истории самым вопиющим примером того, как квазиэкологические идеи становятся фирменным знаком режима, одержимого маниакальной жаждой власти.

Двенадцать лет – совсем недолгий по экологическим критериям срок, тем не менее национал-социализм никак нельзя считать незначительным эпизодом в истории окружающей среды. Риторика крови и почвы не была словесной шелухой, ее поддерживали как сильные эмоции, так и рациональные мотивы. Даже Давид Шёнбаум, который первым подчеркнул, что национал-социализм имел в конечном счете модернизирующий эффект, приходит к утверждению, что единственной подлинной целью нацизма было укоренение в отечественной почве – настолько, что «при мысли о сельской жизни у нацистских лидеров высшего ранга блестели глаза и пресекался голос» (см. примеч. 15).

Действительно, по сравнению и с коммунизмом, и с тогдашним либерализмом многие идеологи нацизма тоньше воспринимали то чувство утраты и горечи, которое вызывала у людей потеря связи с природой. Не в последнюю очередь именно этим объясняется, почему нацистское движение при всем его насилии дарило многим людям чувство защищенности. Но нужно обратить внимание и на рациональные побудительные мотивы. Пережив голодные годы Первой мировой войны, немцы ощутили, что это значит, если страна в случае нужды не способна прокормиться за счет собственных ресурсов. Этот опыт послужил стимулом к созданию неистощительного национального натурального хозяйства с земледелием на первом месте, тем более что после 1918 года немцам на свою беду вновь пришлось убедиться, что не стоит полагаться на мировую экономику. Частичная реаграризация Германии при условии частичного распада промышленных агломераций казалась тогда гораздо более реалистичной, чем сегодня. Даже специалисты по планированию ландшафта в Рурском бассейне ориентировались на подобные модели (см. примеч. 16). Вынести общую оценку эпохи нацизма с экологической точки зрения до сих пор затруднительно. Чтобы продвинуться в этом направлении, нужно выделить ряд отдельных тем, как правило, мало связанных друг с другом.

1. Охрана природы. В этой сфере национал-социализм, по крайней мере на правовом уровне, имел эпохальное значение: 26 июня 1935 года был принят Имперский закон об охране природы. Он был настолько лишен нацистского жаргона, что и после 1945 года продержался, не вызывая нареканий, десятки лет. Если до принятия Закона охрана природы была делом федеральных земель, то теперь она получила государственный статус и соответствующую инстанцию в лице Имперской службы охраны природы. Де факто речь шла о Прусской службе охраны природы, существовавшей уже с 1908 года; новых штатных единиц не создавалось. Этот закон со всеми его подзаконными актами был образцовым для того времени инструментом регулирования, чье действие не ограничивалось охраной памятников природы и резерватов, а распределяло охрану природы среди всех возможных участников процесса планирования ландшафта. Правда, специалист по уходу за ландшафтом по прошествии времени замечает, что, «пожалуй, не так много было установлений, которые бы нарушались столь же часто», как Закон об охране природы! (См. примеч. 17.)

2. Аграрная политика. Нацистский рейхсминистр продовольствия и сельского хозяйства Рихард Дарре работал над стабилизацией положения среднего крестьянства, ввел в сельское хозяйство принцип удовлетворения потребностей вместо господства рынка и максимизации прибыли и обрушивался с гневными речами на «дьявольские гримасы капитализма». Он стремился затормозить модернизацию земледелия с ее разрушительными для почвы тенденциями и был сторонником антропософского «биодинамического сельского хозяйства». Дарре, имевший склонность к тому, что сейчас назвали бы дауншифтингом, и в другое время охотно ставший бы гаучо в Аргентине, в кругах нацистской верхушки считался чудаком, о нем ходили анекдоты и эпиграммы (надгробная надпись на могиле свиньи: «Я погибла смертью храбрых / пала от ячменной муки министра Дарре!»). Особенной напористостью Дарре не отличался, и во время войны его от дел отстранили. Главным приоритетом стала «битва за продуктивность», максимальное увеличение аграрного производства. Однако валюту на закупку кормов за рубежом нужно было экономить, и крестьянским хозяйствам приходилось повышать производительность в основном за счет собственных ресурсов, например, улучшения севооборота. Поэтому нацистская политика автаркии означала последний взлет традиционного сельского хозяйства (см. примеч. 18).

3. Лесная политика. В 1934 году под протекторатом Геринга главой новоорганизованной Имперской лесной службы стал Вальтер фон Койдель, решительный борец за смешанные лесонасаждения и враг сплошных рубок, владелец имения на восточном берегу Эльбы. На этом посту он попытался жестко и, по мнению его противников, без должного внимания к региональным особенностям, реализовать собственные идеалы «долгого» леса. Среди специалистов это вызвало мятежные настроения, у некоторых лесоводов от койделевского дирижизма «чесались руки». Кроме того, Койделевское хозяйство с его выборочными рубками постепенно вошло в конфликт с притязаниями национал-социалистов на автаркию в снабжении лесом. В 1937 году фон Койдель был снят с поста, а его преемники выдвинули в качестве компромисса лозунг «сообразного природе лесного хозяйства». Есть сообщения о том, что сотрудники Имперской лесной службы частично предотвращали чрезмерные рубки, проводимые по указаниям нацистского правительства и игнорировавшие принцип устойчивости (см. примеч. 19).

4. Охрана ландшафта. Эта отрасль имела на своей стороне настоящего бойца – Альвина Зайферта, «имперского защитника ландшафта» при строительстве автобанов, борца против «самоубийственного остепнения Германии», вызванного чрезмерным осушением и спрямлением речных русел. Работая в службе Фрица Тодта, руководившего строительством автобанов, Зайферт выступал за то, чтобы автобаны шли по плавной изогнутой линии, вписывались в окружающую местность и обрамлялись не рвами, а насыпями с высаженными на них деревьями. Свое высокое положение Зайферт использовал также для генерального наступления на экологически вредные методы гидростроительства и спрямления речных русел. Удивительное сочетание: самый воинственный природоохранник работал рука об руку с самым высокопоставленным инженером не только Третьего рейха, но и всей немецкой истории, и это в проекте, который сыграл важнейшую роль в моторизации страны! Главным своим врагом Зайферт и другие защитники природы считали в то время не автомобиль и автодорожное строительство, а железные дороги с их административным аппаратом. Тогда казалось, что железная дорога прорезала ландшафт более беспощадно, чем автобан с его плавными изгибами. По вопросам охраны ландшафта и экологически приемлемого инженерного планирования даже в тоталитарном нацистском государстве были возможны ожесточенные публичные дискуссии. Подобные темы витали тогда в воздухе, и здесь не было обязательной линии партии. Для Тодта было сюрпризом, какую мощную общественную поддержку в самых разных кругах получил Зайферт со своими атаками на гидростроителей; инженеров он призывал искать «тотальное долгосрочное решение». Но именно между Зайфертом и Дарре сложились враждебные отношения – настолько явным было тогда отсутствие альянса защитников природы! Внешнему миру Зайферт представлял философию большого синтеза: лучшими инженерными решениями он считал такие, которые были наиболее дружественны природе, а оптимальная охрана природы – это вместе с тем и оптимальная охрана сельского хозяйства. Его мотивы носили не только прагматический, но и метафизический характер; воду он воспринимал как живое существо и полагал, что близкий к природе человек это чувствует и понимает. Общество запомнило Зайферта, профессионального садовода и огородника, прежде всего как отца-основателя «экологического садоводства» (см. примеч. 20).

5. Переработка и утилизация отходов. Автаркическая политика национал-социалистов означала расцвет проектов по переработке отходов и регенерации сырья. Правда, этим проектам, аналогично эпохе Первой мировой войны, нередко был присущ кисловатый привкус вынужденных мер. Поля фильтрации, которые до 1933 года вызывали растущее отвращение как источники зловония и очаги заразы, вновь стали служить образцом вторичного использования фекалий. Альвин Зайферт, однако, по-прежнему относился к ним с омерзением, а широкого практического применения они так и не нашли. В 1935–1936 годах указами правительства была предписана проверка всех сточных вод на возможность их вторичного использования в сельском хозяйстве, и только если таковое полностью исключалось, можно было рассматривать вопрос о строительстве очистных сооружений (см. примеч. 21).

Тем не менее общий баланс автаркической политики национал-социалистов вряд ли можно считать положительным. Достаточно вспомнить крупные проекты по гидрированию угля. Резкий переход к усиленной эксплуатации отечественных ресурсов без рационализации их использования, без структурной перестройки промышленности, зато сопровождаемый усилением вооружения, неизбежно вел к сверхэксплуатации ресурсов (прежде всего лесов), что в итоге повлекло за собой мотив завоевания нового «жизненного пространства». Самым вредным делом в глазах многих защитников природы была проводимая организацией «Трудовая повинность» культивация пустырей – множества мелких участков неосвоенных болот и осыпей, на которые крестьяне прежде не обращали внимания. При нацистах это вызывало яростные протесты. В 1941 году Гитлер распорядился остановить культивацию болот, поскольку теперь немцы получат достаточно земли. В воспоминаниях Ханса Клоза, который (не будучи членом НСДАП!) руководил Имперской службой охраны природы с 1938 по 1945 год, эпоха нацизма предстает крайне противоречивой: с одной стороны, как время расцвета охраны природы, с другой – как период, когда «разрушающие природу силы» «неизмеримо» возросли (см. примеч. 22).

Решающую роль сыграло, видимо, то, что, несмотря на наличие дуэта Тодта – Зайферта, в нацистской Германии не сформировался полноценный альянс между охраной окружающей среды и интересами власти. Сильное, но диффузное стремление к природе было чертой того времени, однако его следует отнести скорее к сентиментальной, чем к жестко-активной стороне нацизма. Там, где речь шла о власти, Гитлер, как он сам признавал, был «фанатом техники», и именно американской, даже если в узком кругу он выказывал симпатию к децентрализованному использованию возобновимых источников энергии и порой пускался в рассуждения о взаимосвязях всего сущего на Земле и образе Геи (см. примеч. 23). Национал-социалистическая политика автаркии родилась не из стремления к самодостаточности – она была средством подготовки к войне в условиях дефицита валюты. По сути своей национал-социализм не был подлинной контрреакцией на «американизм», скорее он представлял собой судорожную попытку подражания великим империям на тесном пространстве Центральной Европы.

На уровне конкретных действий в сфере охраны природы национал-социалистический режим не породил ничего нового, а продолжал исключительно традиции Веймарской республики. Тем не менее после 1945 года природоохранное движение получило нацистское клеймо. Целое поколение основателей немецкого экологического движения – достаточно привести имена Людвига Клагеса, Альвина Зайферта, Бернгарда Гржимека, Гюнтера Шваба, Конрада Лоренца, братьев Эрнста и Фридриха Георга Юнгеров, Мартина Хайдеггера (см. примеч. 24) – было опорочено вследствие временных контактов с нацистами. Из-за этого обезглавленного прошлого сложилось впечатление, что немецкое экологическое движение как минимум на 10 лет отстало от своего американского «собрата».

 

3. ПОДОПЛЕКИ ЭКОЛОГИЧЕСКИХ ТРЕВОГ: АТОМНЫЙ АПОКАЛИПСИС И УЖАС ПЕРЕД РАКОМ

Самые сильные побуждения порождаются сочетанием любви и страха. Экологическое сознание также становится побудительным мотивом тогда, когда любовь к природе – чувственная и сверхчувственная – соединяется со страхом. Тревога за природу доходит до максимума тогда, когда она одновременно является страхом за собственное благополучие, а общественной силой она становится в том случае, когда объекты частных забот могут быть правдоподобно объединены в одну большую опасность, угрожающую народам и всему человечеству. Именно такое сочетание страхов и стоит у истоков современного экологического сознания.

Дональд Уорстер утверждает, что «эпоха экологии» началась 16 июля 1945 года под Аламогордо, когда первый ядерный взрыв осветил лучистым светом пустыню Нью-Мексико, и в воздухе впервые набух ядерный гриб. Однако для мирового сообщества Аламогордо и Хиросима стали знаками новой эры лишь через 10 лет, и эта новая эра сначала не была эрой экологии. В 1945 году перед глазами европейцев лежали их собственные развалины: атомные руины Хиросимы и Нагасаки были от них очень далеко. Антон Меттерних, автор книги «Пустыня наступает» (1947), первой в послевоенной Германии экологической антиутопии, еще находился под воздействием рузвельтовского Нового курса и предостережений Зайферта, «самым страшным призраком современности» он называл эрозию почв (см. примеч. 25). Еще в начале 1950-х годов кошмар Хиросимы в общественном сознании не имел конкретных очертаний, ведь до 1952 года Япония подлежала американской военной цензуре. Представление о масштабах ущерба от ядерного взрыва и его отдаленных последствиях люди получили лишь в последующее десятилетие. До этого времени общество мало беспокоилось о радиоактивной угрозе, тем более что радоновые ванны рекламировали целительное действие радиоактивных веществ. Кроме того, пока США обладали монополией на ядерное оружие, атомная бомба оказывала на многих американцев успокаивающее воздействие. Ситуация изменилась, когда Запад почувствовал угрозу для себя от советских ракет с ядерными боеголовками. Еще более сильный переворот в общественном сознании произвела тревожная информация об опасности радиоактивных осадков, выпадающих после проведения ядерных испытаний. Трагедия японского рыболовного судна «Счастливый дракон», в марте 1954 года попавшего под радиоактивный пепел – следствие испытаний американской водородной бомбы, еще сильнее маркирует переворот в сознании мирового сообщества, чем Хиросима (см. примеч. 26). Появилось понимание, что ядерная угроза не ограничивается однократным событием локального масштаба, а представляет собой длительную опасность, несущую беду всем и вся, даже будущим поколениям. Страх перед атомным оружием связался с еще одним новым страхом – страхом перед раковыми заболеваниями. Таким образом, он подключился к целой связке тревог о будущем цивилизации.

Эта тема переводит нас на другой фундаментальный уровень. Речь идет об истории страхов перед болезнями. Клодин Херцлих и Янин Пьерре считают, что в период около 1960 года (дату они называют довольно точно) во Франции произошел эпохальный переворот: страх перед эпидемиями и инфекционными болезнями, господствовавший над всеми тревогами о здоровье как минимум 600 лет, со времен Великой чумы, довольно быстро отступает на задний план. Вместе с ним уходит и страх перед болотами с их лихорадкой и перед людьми – разносчиками заразы. На первое место выступает страх перед болезнями, обусловленными прогрессом цивилизации. Хотя сама по себе эта фобия не нова, но теперь к ней добавился страх, с недавнего времени победивший все остальные, – страх перед онкологическими заболеваниями. У многих людей он доходит до такой паники, что они даже боятся произносить слово «рак». В этом случае за тревогами об окружающей среде кроется страх перед раком. Со своей стороны, онкологические заболевания становятся метафорой для экологических проблем. На американской экологической сцене распространен слоган: «Рост как самоцель – идеология раковых клеток». Этот страх способен сделать «экологистами» людей старшего поколения, прежде державшихся в стороне от экодвижения. Так, президент США Рональд Рейган, бывший долгое время самым влиятельным противником «энвайроменталистов», после двух онкологических операций изменил свои взгляды, поддержав запрет на использование фреонов, даже при том, что связь между использованием фреонов, озоновой дырой и раком кожи еще не была точно доказана. В 1950-е годы канцерогенное воздействие загрязнений окружающей среды было еще новой темой, радиоактивные осадки открыли ей путь в газетные заголовки. «Неужели тот самый страх перед раком, который 50 лет выручал старых экологических демагогов, пробудил в нас тревогу о Земле?» – спрашивает Лавлок. Американское агентство по охране окружающей среды годами занималось в первую очередь борьбой с онкологическими заболеваниями, хотя внести в нее серьезный вклад так и не смогло (см. примеч. 27).

Уже в конце XIX века индустриальные государства были охвачены волной страхов перед болезнями, обусловленными окружающей средой, и уже тогда этот страх оказался способным мобилизовать значительные ресурсы. Однако вскоре успехи бактериологии отвлекли внимание от фактора «окружающая среда», так что до синэргии великих фобий, как в 1950-х и 1960-х годах, дело тогда не дошло. Страх перед «неврозом», одной из болезней цивилизации, вел в другом направлении, чем страх перед холерой и туберкулезом. Рак еще не был серьезной темой: даже рьяные борцы за здоровый образ жизни тогда еще не умели к нему подойти, даже если они уже чуяли опасность излишнего потребления мяса и табака (см. примеч. 28). Новая составляющая в расцвете вегетарианства конца XX века – не этический фундаментализм (явление далеко не новое), а более обоснованная аргументация его пользы для здоровья.

Интересен случай микробиолога Рене Дюбо (1901–1981). Крупнейший историк туберкулеза, в изучение которого он и сам внес немалую лепту, международное признание Дюбо получил как новатор и духовный лидер экологического движения и его апокалиптической версии. Книга «Земля только одна», написанная Дюбо в соавторстве с Барбарой Уорд, стала «библией» Стокгольмской конференции 1972 года. Может показаться, что это противоречит теории о связи между генезисом экологического сознания и переворотом в истории страха перед болезнями. Однако Дюбо критиковал засилье бактериологии в изучении туберкулеза, он и здесь подчеркивал экологический фактор и яростно протестовал против абсурдной и экологически пагубной, с его точки зрения, идеи истребить антибиотиками все возможные болезнетворные микробы. Для него это было проявлением духа тотальной войны. Его мышление находилось под воздействием ужаса перед атомной войной, а позже – «популяционной бомбой», то есть демографическим взрывом (см. примеч. 29).

Основателем американского экологического движения считается Рейчел Карсон (1907–1964), хотя мгновенный и убедительный успех ее «Безмолвной весны» (1962), которую вскоре поставили в один ряд с «Хижиной дяди Тома», говорит скорее о том, что общественное мнение было уже подготовлено и настроено. Ко времени издания книги Карсон была неизлечимо больна раком, и страх перед ним уже давно омрачал ее жизнь. То, что «Безмолвная весна» затмила все предыдущие природоохранные издания, объясняется, в частности, тем, что Карсон, хотя и упомянула широкий спектр новых экологических ядов, сосредоточилась тем не менее на одной цели: инсектициде ДДТ, которым после Второй мировой войны обрабатывали обширные территории. При этом для многих читателей самым важным было, видимо, то, что ДДТ попал под подозрение как канцероген. Аргумент Карсон состоял в том, что человек подвергается особенно серьезной опасности, поскольку, проходя по пищевым цепям, ДДТ накапливается, а человек в большинстве пищевых цепей находится на вершине (см. примеч. 30). В то время ДДТ уже мало помогало то, что всего лишь 10 лет назад его считали великим спасителем человечества от малярии, ведь от страха перед этой болезнью массовое сознание уже избавилось.

Пищевые цепи были ключевым аргументом и в ранней критике ядерных технологий: как предостережение против накопления радиоактивных веществ в организмах, идущих в пищу человеку. В США протесты против атомного оружия гораздо быстрее и легче, чем в Германии, перешли в критику мирного атома, роль посредника сыграла при этом оппозиция против ядерных испытаний, последствия которых стали частью экологической проблематики. Гринпис начал свою деятельность в 1969 году как движение протеста против возобновления ядерных испытаний. Кошмарный образ демографического взрыва («популяционной бомбы»), который после выхода в 1968 году одноименной книги Пауля Эрлиха стал одним из лейтмотивов американского экологического движения, был сконструирован по модели атомной бомбы.

В других странах, в частности в Германии, из-за активной деятельности журналистов в 1950-е годы страх перед атомной бомбой сочетался с экзальтированными надеждами на «мирный атом» – как будто бы он обещал спасение от своего зловещего собрата. Еще немецкий антиядерный протест 1970-х годов, ставший катализатором общего экологического движения, сначала воспринимал тему «атомная бомба» как отвлечение внимания. И только на стыке 1970-х и 1980-х годов, во время протестов против возобновления гонки ядерных вооружений, связь между мирной и военной ядерными технологиями стала мишенью немецких экологов. Не случайно «крупнейшая и сильнейшая в финансовом отношении “зеленая партия” Европы» возникла именно в ФРГ, где антиядерное движение было наиболее сильным (Энн Брэмвелл) (см. примеч. 31).

Важную роль сыграл «ядерный» опыт в дискуссиях по поводу генной инженерии, впервые разгоревшихся в США в 1970-е годы. «Я стала мыслить в терминах атомной бомбы и тому подобных вещей», – вспоминает Джанет Мерц, одна из инициаторов дискуссии. Постоянной фигурой в аргументации стала ссылка на то, что генная инженерия, как и ядерные технологии, манипулирует с основными природными структурами и может повлечь за собой непредсказуемые и необратимые роковые последствия. Хотя генная инженерия не была отягощена такими страшными грехами, как Хиросима, однако ставшие впоследствии известными англо-американские планы использования бактерий во Второй мировой войне заставляют поверить в реальную опасность биотехнологической сверхкатастрофы. Внедрение биологического оружия предотвратили тогда не проблемы морального характера, а трудности в военных расчетах. Однако генная инженерия обещала сделать биологическое оружие поддающимся расчету (см. примеч. 32).

Ядерное оружие сделало реальной и конкретной перспективу, что человечество уничтожит себя само, и не вследствие своих архаических инстинктов, а вследствие неудержимого духа изобретательства. Эта воображаемая модель породила подобные мысли и в других проблемных сферах. Сегодня можно услышать, что одно из отличий современного экологического движения – уважение к природе ради нее самой. Но это далеко не так, уважение к природе входит в давний арсенал охраны и романтизации природы. Новой, напротив, была тревожная мысль, что разрушение природы подрывает физические основы человеческого бытия. Именно она побудила людей к политическим действиям.

Безусловно, не только Хиросима была источником экологических антиутопий. Некоторые экологические кошмары продолжали старые традиции – религиозные, культурно-пессимистические, мальтузианские. Вопреки расхожим утверждениям, слепая вера в силу прогресса и прежде не часто была господствующим мнением. Как правило, модернизация сопровождалась тревогами, и не последнюю роль в них играли экологические мотивы. С 1900 года появляется научно-фантастическая литература, наполненная сценариями грядущих кошмаров. Идея уничтожения человека его же собственным творением как литературный мотив восходит как минимум к «Франкенштейну» Мэри Шелли (1818) (см. примеч. 33).

Однако в экологических антиутопиях последнего времени можно усмотреть не только старые традиции, но и нечто новое и хладнокровное. Хотя они были исполнены глубокого пессимизма, однако содержали практические импульсы, пусть даже их авторы прекрасно осознавали, что простых решений не существует. Ширина тематики, насыщенность и точность информации вывели эту литературу на новый уровень. Предлагаемые катастрофы были тонко продуманы, эмоциональный посыл – доходчив. Авторы «экоапокалипсиса» смогли охватить более широкий спектр доселе неведомых экологических проблем, чем традиционные защитники природы, интересовавшиеся в основном сохранением природных резерватов, а не новейшими тенденциями индустриального общества (см. примеч. 34).

Среди немецкоязычных авторов ранних экологических антиутопий наиболее широкой известности достиг австрийский писатель Гюнтер Шваб (1904–2006). Его книга «Танец с Дьяволом» (1958) послужила стимулом для учреждения в 1960 году «Всемирного союза в защиту жизни» – прообраза антиядерного движения. Еще одна книга («Завтра тебя заберет Дьявол», 1968) – стала самым обширным для своего времени сводом аргументов против ядерных технологий. Дьявол был для Шваба чем-то вроде фирменного знака, он появлялся в названиях всех его книг, а разрушение окружающей среды Шваб представлял как рафинированные дьявольские козни, нацеленные на гибель человеческого рода. Таким образом, литературное обрамление апеллировало к первобытным представлениям об адских кошмарах, но в действительности речь шла о серьезных научно-популярных изданиях. Об опасностях ДДТ Шваб писал на несколько лет ранее, чем Рейчел Карсон (см. примеч. 35). Однако какая разница и в облике автора, и в подаче материала! Карсон всегда оставалась ученым, даже в своих фантазиях, а Шваб, лесовед из Штирии с нацистским прошлым, напротив, даже научные факты обряжал в демонологические одежды!

Получали ли экологические антиутопии поддержку со стороны науки? С XIX века концепция «катастрофизма в естественной истории была в высшей степени отягощена предрассудками». Начало XIX века было ознаменовано крупными дискуссиями между катастрофистами и эволюционистами, победа в которых осталась за эволюционистами. Они верили в постепенное длительное развитие, а теорию катастроф воспринимали как новую версию веры во всемирный потоп (см. примеч. 36). Хотя дарвинисты приводили целый список вымерших видов, однако вымирание их объясняли исключительно победой более совершенных соперников, так что о гибели природы в целом не могло быть и речи.

Но и эволюционизм был в конечном счете верой, а не точно обоснованным учением. Впоследствии он утратил свои самодержавные позиции, а теории катастроф пережили второе рождение. В экологическом катастрофизме чувствуется воздействие средств массовой информации, ведь прогнозы о конце света имеют наибольшие шансы попасть в газетные заголовки (см. примеч. 37).

Однако несколько десятилетий – не такой большой срок, чтобы заносить тревожное предчувствие катастрофы в историю исключительно виртуальных страхов, а не реальных опасностей. Даже Мальтус, кассандровские предостережения которого долгое время считались опровергнутыми реальными историческими процессами, еще может оказаться правым. Критики атомной энергии сначала концентрировали свое внимание на вялотекущих опасностях: радиоактивных отходах и незначительных выбросах при нормальной работе атомных электростанций. Затем они открыли термин «сверхкатастрофа» (максимально возможная катастрофа, Super-GAU), маркировавший кульминацию дискуссий (см. примеч. 38). Затем многие годы о «сверхкатастрофе» никто не говорил – пока Чернобыль не доказал, что этот термин был далеко не фантомом!

Инертная реакция политиков на предостережения часто подвергалась критике. Однако нужно признать, что у нее есть свои причины. Часто лишь по прошествии времени можно понять, какая проблема действительно важна и какое решение эффективно. Создается впечатление, что из-за этой неясности в экологической политике явно или скрыто побеждает принцип применять преимущественно такие меры, которые в любом случае окажутся разумными и смысл которых основан не только на определенных гипотетических предположениях. Работа с невнятными рисками и неуверенными решениями сама по себе требует политического стиля, склонного к экспериментам и всегда открытого для нового опыта. Очевидно, что создать такой стиль, не впадая при этом в чистейшее отстаивание собственных интересов не так просто. Если экологическое движение хочет стать реальной властью, ему требуются особенно надежные позиции.

Для обоснований таких позиций неплохо подходят определенные катастрофические сценарии. Однако если обещанные катастрофы не наступают, этот метод бьет мимо цели. Еще одна проблема состоит в том, что как раз тогда, когда возникает реальный страх перед катастрофой, он блокирует способность думать, мысль зацикливается на несуществующих глобальных решениях. Исторический опыт учит, что особенно коварны именно те опасности, которые замечают лишь некоторые люди. Сюда относятся прежде всего угрозы, связанные с постепенными, никого не беспокоящими изменениями среды. Кристиан Пфистер на примере Швейцарии жалуется, что «население реагирует только на сенсации», и его очень трудно убедить в том, что признаки антропогенного изменения климата – «не столько учащение природных катастроф, сообщениями о которых пестрят массмедиа, сколько незаметные процессы, такие как сокращение снежного покрова в понижениях ландшафта» (см. примеч. 39). Подобное произошло и в 1980-е годы с массовыми повреждениями лесов, когда слоган «Смерть леса» вызвал в воображении людей картину острой катастрофы. Эта картина отстояла от реальности так далеко, что экокатастрофические тревоги с тех пор сопровождаются насмешками. Между тем малозаметные признаки нарушений во многих лесах по-прежнему вызывают беспокойство. Действительно ли экологическому движению нужен страх перед концом света? Исторический опыт показывает, что практическая этика вполне обходится без веры в ад.

 

4. НАУЧНЫЕ, ДУХОВНЫЕ И МАТЕРИАЛЬНЫЕ ИСТОЧНИКИ ЭКОЛОГИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ

Если изучение истории помогает что-то понять в экологическом движении, так это то, что оно появилось не с чистого листа, не было внезапным озарением, резким переходом от наивной веры в технологические успехи к пессимизму и отрицанию прогресса. Скорее можно сказать, что в него вылилось недовольство, копившееся более 100 лет. «Синдром 50-х» можно усмотреть не только в самих экологических проблемах, но и в экологическом сознании. Уже в 1950-е годы и в США, и в Европе в жалобах на загрязнение воздуха и воды, а также на обезображивание местности и повышение уровня шума появился новый вызывающий тон, требующий фундаментальных решений, а политическое значение темы отчетливо возросло (см. примеч. 40). Только это сделало возможным тот ошеломляющий успех, который имела в 1962 году «Безмолвная весна» Рейчел Карсон.

На первый взгляд, пионером нового экологического сознания стали США – страна, которая не была отброшена назад военной разрухой и послевоенным восстановлением. Здесь просматривается та же модель, как в начале XX века: сначала безудержно совершаются экологические грехи, затем – столь же зрелищно – инсценируются контркампании. В странах Старого Света и то и другое было скромнее, здесь с давних времен думали об охране лесов и почв и даже в 1950-е годы не распыляли с самолета тонны ДДТ. В XIX веке в США отношение к железнодорожным катастрофам было более толерантным, чем в Европе. В XX веке, наоборот, американское движение за безопасность (Safety-first) стало примером для европейцев, то же самое можно сказать об охране здоровья (Health Engineer) и национальных парках в американском стиле. То, что давно знали жители «малогабаритной» Европы, американские защитники природы уяснили в 1920-х годах на примере знаменитого скандала в Кайбабе: что беспрепятственное размножение определенных видов диких животных приводит к разрушению ландшафта. Город Питсбург, в 1900 году бывший настоящим промышленным адом, в XX веке стал идеалом городского экологического санирования. После того как автомобильный смог в Лос-Анджелесе достиг катастрофических значений, Калифорния стала образцом американского экологического благоразумия (см. примеч. 41).

В Германии не было Рейчел Карсон, однако внимательный взгляд обнаружит и здесь рост экологического сознания с конца 1950-х годов, хотя и не такой заметный внешне. Уже в 1958 году специалист по охране вод обращает внимание на «широкое распространение психоза тревожности», к тому же тогда не требовалось экспертных знаний, чтобы прийти в ужас от промышленного загрязнения воды (см. примеч. 42). Но, в отличие от более позднего времени, альянс между охраной окружающей среды и концепциями общеполитических реформ еще не сложился. Охрана среды в типичных случаях скорее склонялась к консерватизму. Как не раз было в истории, проблемы были уже осознаны, но решению их мешало отсутствие дееспособной коалиции заинтересованных лиц. С мобилизацией науки в первые послевоенные десятилетия тоже возникали сложности. Наиболее авторитетным и всемирно признанным немецким защитником природы был тогда Бернгард Гржимек: безусловно, он обладал широчайшими биологическими познаниями, однако апеллировал в основном к эмоциям и чувствам и своими сторонниками считал скорее «маленького человека», чем интеллектуальную элиту.

Экологической сцене часто приписывали враждебное отношение к технике. Однако с исторической точки зрения в этих новых кругах заметен скорее интерес к технике, чем неприязнь. Выход из экологического кризиса они ищут в технических решениях, «щадящих» технологиях и повышении энергетической эффективности. Ориентиром для них служит не Герман Лёне, а скорее Эмори Ловинс! И еще одно: хотя критики имеют обыкновение упрекать экологов в эмоциональности, однако в долгосрочной перспективе, на фоне прежних романтиков природы, бросается в глаза ровно обратное, а именно, до какой степени экодвижение представляет себя прикладной наукой, «экологией», и с каким успехом устанавливает контакты с наукой. Первопроходцем здесь была уже Рейчел Карсон. Лишь в начале своей книги она рисует картину смерти, воздействующую на чувства читателей: гибель птиц, весеннее безмолвие вместо птичьих трелей. Новизна экологического сознания последних десятилетий состоит в том, что в центре его внимания находятся незримые угрозы, вообще не ощущаемые органами чувств и доступные только науке, – радиоактивность, риски генных технологий, изменение климата вследствие выбросов углекислого газа. Однако полностью оторваться от чувственного опыта экологическое движение тоже не может. Ядерная опасность проникла в человеческие души прежде всего с чернобыльской катастрофой, ее вполне зримыми и ощутимыми последствиями. Угроза парникового эффекта кажется особенно достоверной в аномально жаркие летние сезоны (см. примеч. 43).

Объяснить подъем экологического движения историей науки не получается. Хотя термин «экология» (по аналогии с «экономией») в 1866 году ввел в оборот ученый – Эрнст Геккель, а его книга «Мировые загадки» (1899) стала не только всемирным бестселлером, но и настоящей «библией» движения монистов, однако от его «экологии» к «экологии» экодвижения прямого пути не было. «Экология», развивавшаяся в период между Геккелем и Рейчел Карсон в рамках науки, была ответвлением биологии, далеким от политики и широкой публики, влачила незаметное существование в собственной нише и сама по себе никогда бы не смогла завоевать общественное мнение.

Примечательный исторический парадокс заключается в том, что к тому времени, когда экологическое движение стало обретать конкретные очертания, научная экология уже довольно далеко ушла от «экологии» в новом, популярном смысле. Концепция экосистемы, впервые сформулированная Артуром Дж. Тенсли в 1935 году, означала отказ от прежнего экологического представления о жизненном сообществе (биоценозе) и редуцировала мир до потоков вещества и энергии. Таким образом, экология становилась точной наукой, дающей строгие количественные оценки, лишенной романтики и ценностных суждений, в которой человек как создание sui generis вообще не появлялся. С дальнейшим развитием этой науки был демонтирован прежний идеал нетронутой природы, а экосистемы стали считаться динамичным явлением, состояние идеального покоя из научного арсенала ушло. Экологическое же движение исходно склонялось к устаревшей концепции идеальной первозданной гармонии между человеком и природой. Это не означает, что оно не корреспондировало с новыми направлениями в экологической науке, но когда в 1980 году Хуберт Вайнцирль, председатель Федерального союза по охране природы и окружающей среды Германии, заявил, что охрана природы строится «на незыблемых законах экологии» (см. примеч. 44), было уже немало сомнений в том, что экология такие законы предлагает.

Сегодня, как и в XVIII и XIX веках, наиболее сильные импульсы для изучения экологического ущерба исходят не из внутренних тенденций определенных наук, а извне – из практического опыта и интересов, сложившихся в различных практических сферах. Это скорее подтверждает обоснованность тревог, чем опровергает их. Однако примечательно, что экологическое движение, в котором первое время преобладала принципиальная критика современной науки, со временем приобрело ярко выраженный научный характер. Такое изменение ему дорого обошлось, и не всегда можно быть уверенным, что эта высокая цена окупается. Наука задает иерархию, в которой дилетанты всегда находятся в самом низу, даже если инициатива исходит именно от них. Их знаниями она пренебрегает, даже если на практике они оказываются никак не менее полезными, чем знания экспертов. К высоколобым дискуссиям о предельно допустимых значениях нет допуска непрофессионалу, пусть даже эти значения в конечном счете будут лишь результатом договоренностей и торга, а не лабораторных экспериментов. Поскольку многие экологические исследования не имеют завершения, политики очень любят для затягивания дела переадресовывать вопросы науке (см. примеч. 45). Научная дефиниция проблем позволяет завуалировать тот факт, что их решение является, как правило, и вопросом интересов.

Кроме того, эксперты склонны усложнять проблемы и их решения, чтобы удержать их в своей компетенции. Они предпочитают не замечать проблем, не интересных для их собственной дисциплины. Простые традиционные темы, чрезвычайно важные для благополучия очень большого числа людей и ранее занимавшие первые места в списке экологических проблем (такие как шум или эрозия почвы), за последние десятки лет стали гораздо менее популярны – они предлагают очень мало материала для привлекательных исследовательских проектов. Самолеты и грузовой автомобильный транспорт – самые страшные источники экологических нарушений – привлекают к себе далеко не такое внимание, какого заслуживают. Правительство Аденауэра намного более жестко конфликтовало с грузовым лобби, чем позже делали это правительства экологической эры (см. примеч. 46).

Экологическое движение обрубает собственные корни, если проявляет недостаточное внимание к чувственному опыту, а также если отрицает свою духовную основу. Сколько бы ни ссылались экологи на экосистемные взаимосвязи, но природа, о которой идет речь в их движении, несет в себе очень многое от древней Богини Натуры, которую любили и с которой вели интимный диалог. Это выражается в таких словосочетаниях, как «мир с природой»! Как раз сегодня, когда наиболее серьезные экологические проблемы уже недоступны для наших органов чувств, экологическое движение не может обойтись чисто прагматической основой.

Духовный элемент экологического сознания зависит от культурных традиций страны. Особенно отчетливо духовные корни просматриваются в американском экологическом движении, где «трансцендентальная» традиция прослеживается от Эмерсона и Торо и через Джона Мьюра и Олдо Леопольда приводит к Рейчел Карсон. Карсон почитала Альберта Швейцера и преклонялась, как и он, перед любым проявлением жизни, включая жизнь животную. Она была дружна с пауком, ее глубоко волновало зрелище идущего на нерест лосося. Медиевист Линн Уайт в своем нашумевшем эссе об «исторических истоках нашего экологического кризиса» выдвинул аргумент, что исходная причина его кроется в иудейско-христианской религии, и потому преодолеть его можно лишь на путях духовного перерождения. Он рекомендовал экологам считать своим покровителем Франциска Ассизского, высоко оценивал битников (Beatniks), предшественников хиппи, за «сродство к дзен-буддизму» и считал их подлинными революционерами нашего времени. Хиппи, в начале своей истории находившиеся под влиянием Генри Торо, также внесли немалый вклад (хотя бы в плане общей атмосферы) в новые идеалы щадящего обращения с природой, в том числе человеческой. Впоследствии началом американского экологического движения нередко считали «День Земли» 1970 года, что тоже подчеркивает духовный элемент (см. примеч. 47). При этом, правда, игнорируется институциональный уровень – например, учреждение Агентства по окружающей среде, тоже произошедшее к 1970 году, а также традиции городской гигиены и лесного хозяйства.

Американская экофеминистка Чарлин Спретнак обнаружила духовный источник энергии и внутри немецкого движения «зеленых» (1984), правда, большинство экологов его стесняются и предпочитают отрицать. Действительно, в профессиональных исследованиях «зеленого» движения, написанных немецкими авторами, такими как Хуберт Кляйнерт или Йоахим Рашке, об этом нет практически ничего – создается впечатление, что речь в них идет о совсем других партиях, чем у Чарлин Спретнак. Основной свидетель Спретнак – Петра Келли, получившая образование в Вашингтоне, что еще более укрепило ее и без того сильную духовную свободу. В отличие от американского автора, у немецких левых любой намек на мистику ассоциируется с фашизмом (см. примеч. 48).

Для более широкого экологического круга, из которого «зеленые» черпали своих избирателей и эмоциональные импульсы которого исходили в основном из учения о целительной силе природы, эзотерики и восточных религий, духовные моменты, напротив, имели большое значение. Может быть, именно ими объясняется то внутреннее единство этого круга, которое является загадкой для гуманитарных специалистов. Популярны даже истории об экологическом озарении, когда человек внезапно осознает трагедию разрушения окружающего мира.

Религиозными чертами обладала и «экология» Эрнста Геккеля, заклятого врага христианских церквей. По Геккелю, «богиня Правды живет в храме природы, в зеленом лесу, в синем море, на заснеженных горных вершинах». Культ природы ни в коем случае не ограничивался кругом интеллектуалов и эстетов. Даже такой решительный борец за экологически чистое водное хозяйство, как Альвин Зайферт, ощущал потребность в духовном обосновании своих действий. Последовательная «борьба со сточными водами» не может обойтись без «отвергаемой ныне “романтической” основы», чувства «древнего языческого сродства с чистой родниковой водой», – написано в труде, изданном в 1958 году Немецким объединением охраны вод. В 1970-е годы романтический элемент усилился и в антиядерном движении, что особенно ярко проявилось в скандале вокруг Горлебена, когда там шла борьба против строительства в провинциальном Вендланде хранилища радиоактивных отходов. Лозунг «Пусть живет Горлебен» (Gorleben soll leben) сыграл огромную роль в объединении движения, которому до этого грозил раскол на две части – умеренную и радикальную. Еще большую популярность принесли новому экодвижению тревожные сигналы о «смерти леса» в начале 1980-х годов, благодаря которым удалось мобилизовать традиционный немецкий лесной романтизм. Эта же кампания сделала политически дееспособным экологическое движение Швейцарии. Правда, весь этот шум тогда отвлек внимание от грехов лесного хозяйства с их склонностью к еловым монокультурам. Только «лесник шторм» – разрушительный ураган Випке весной 1990 года заставил широкие круги немецких лесоводов пересмотреть свои позиции и перейти к созданию более естественных форм леса (см. примеч. 49).

Институциональная основа экологического движения очерчена более четко, чем духовная. В долгосрочной перспективе видно, что это движение не ворвалось в политическую сферу извне. За тем мгновенным драматическим эффектом, который производят сцены обстрела противников мирного атома полицейскими водометами, легко забывается, что охрана природы и окружающей среды в общем и целом развивалась в глубоком сродстве с государственными инстанциями и что совершенно нереальным было бы написать историю экологического сознания вне этого постоянного фона. И в Европе, и в США экодвижение со своего возникновения было не враждебным по отношению к государству, а скорее интегративным, несмотря на все столкновения с государственными инстанциями в конкретных случаях. Государственная система образования, исследовательские учреждения, лесные службы, службы здравоохранения, службы контроля за промышленностью, коммунально-бытовые службы: без всех этих учреждений современное развитие экологического сознания и подхода к экологическим проблемам совершенно немыслимо. Рейчел Карсон приобрела свою профессиональную экологическую компетенцию, работая в Службе рыбы и дичи США. Правда, ко времени написания «Безмолвной весны» она уволилась оттуда и занялась самостоятельными исследованиями. Своей славой она обязана не только резонансу в обществе и СМИ, но и выступлениям перед сенатским комитетом и научно-консультативным советом президента. Правительство Кеннеди вскоре увидело в охране среды тему, пригодную для профилирования. Преемник Кеннеди Джонсон пошел еще дальше, и в своей речи «Великое общество» впервые «ввел проблему среды обитания в более широкий контекст своего видения будущего американского общества». Эта тема была тогда гораздо более привлекательна, чем война во Вьетнаме. В 1966 году немецкие защитники природы издали документальное расследование «Природа в беде», сопроводив его письмами поддержки от Аденауэра, Франца Йозефа Штрауса и президента Германии Карла Генриха Любке, – ни малейших признаков враждебности по отношению к консервативному властному картелю! Издатель этого труда, а впоследствии председатель Немецкого союза охраны природы, Хуберт Вайнцирль, был в то время Полномочным представителем правительства по охране природы в Нижней Баварии, тогда он еще старался заключить союз с влиятельным охотничьим лобби. В 1970 году «экологическая политика» как новая широкая политическая сфера была открыта новым социал-либеральным правительством, искавшим популярные сферы деятельности по американским образцам, гражданские экологические инициативы первое время даже получали государственную поддержку! (См. примеч. 50.)

Так же, как не надо переоценивать антагонизм между охраной среды и государством, не стоит переоценивать и антагонизм между экологией и экономикой. Правда, если серьезно воспринимать неантропоцентричные позиции части экологического движения, то это противоречие кажется неразрешимым. Однако в исторической реальности такого фундаментального конфликта не существует, и вряд ли будет умным видеть здесь борьбу взглядов. В долгосрочной перспективе между экологическими и экономическими интересами нередко возникала конвергенция. Это относится даже к дебатам об атомной энергетике: остановив грандиозные планы начала 1970-х годов со всеми их реакторами и переработкой ядерных отходов, протестное движение спасло энергетику от крупнейших в ее истории сомнительных инвестиций. Отчетливая конвергенция существует также между экологическим движением и падением значения индустрии по отношению к третичному сектору и снижением роли энергии в эпоху электроники. В сельском хозяйстве вследствие сверхпроизводства стало рациональным забрасывать земли, сажать лес и создавать новые территории для «дикой природы». В лесном хозяйстве рост расходов на зарплаты и падение прибылей поддерживает тенденцию предоставления лесов их собственной судьбе. Сегодня могут возникать сомнения, а существует ли еще экологическое движение как самостоятельный институт, иногда кажется, что его мотивы, если они имеют практическое значение, уже давно вобрали в себя иные политические и экономические силы. Этот процесс присвоения мотивов, заметный в первую очередь раздраженным сторонним наблюдателям, может создать новые проблемы, к которым общество пока не готово.

 

5. НЕПАЛ, БУТАН И ДРУГИЕ ВЫСОКИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ: ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ В КОНТЕКСТЕ ТУРИЗМА, ПОМОЩИ РАЗВИВАЮЩИМСЯ СТРАНАМ И КОСМИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

Осенью 1966 года в среде хиппи ходило выражение «на Рождество в Катманду», и на Рождество «дети цветов» и вправду сотнями устремились в непальскую столицу. Далекое Гималайское королевство стало зачарованным миром для любопытных любителей дальних стран. После 1969 года за «мягкими» хиппи последовали гораздо более «грубые» треккинг-туристы, а к 1979 году их количество выросло чуть не в 100 раз. После создания в Непале национальных парков к этим потокам добавился поток экотуристов, открывших для себя прелесть не только высокогорий, но и южных джунглей. Рекламный слоган авиакомпании Royal Nepal Airlines гласил, что в Непале наряду с индуизмом и буддизмом появилась третья религия – туризм. В тот же период гималайское государство стало настоящей меккой для этнологов и специалистов по помощи развивающимся странам. Сегодня Непал – одна из наиболее изученных стран третьего мира и занимает одно из первых мест в получении финансовой помощи развивающимся странам в пересчете на душу населения.

Если в начале Непал презентовал себя как эльдорадо богатейшей древней культуры и грандиозной природы, то с конца 1970-х годов он воспринимается и с другой стороны – как пример тяжелейшего разрушения и культуры, и природы. Новый лейтмотив задала в 1975 году статья Эрика П. Экхольма с тезисом, что ни в одном другом горном регионе мира силы «экологической деградации» не работают так стремительно и так наглядно, как в Непале. В 1980-х годах Непал считался страной с самой высокой степенью обезлесения в Южной Азии, примером того порочного круга, звенья которого образуют перенаселенность, обезлесение, эрозия почв и рост демографического давления. Однако, присмотревшись внимательнее, можно увидеть здесь и другую историю, как минимум не менее поучительную, – историю восприятия окружающей среды извне, историю конструирования экологических проблем по заданной схеме, обратного воздействия «проектных» интересов на дефиницию экологических кризисов, а в целом – проблем экологической политики на большой части нашей планеты (см. примеч. 51).

Стремительное развитие туризма расширило и обострило взгляд на окружающую природу, и именно в критическом ключе, не только по линии туристических проспектов. В отпускных путешествиях эйфория и отрезвление часто сопровождают друг друга. Здесь, как и везде, турист склонен к экстремальным крайностям в восприятии окружающего мира: между адом и раем почти не остается промежуточных ступеней. Свои новые национальные парки Непал презентовал как рай «биоразнообразия», в то время как долина Катманду, до 1970-х годов казавшаяся сказкой из «Тысячи и одной ночи», задохнулась в выхлопных газах, смоге, шуме и мусоре. На этом адском фоне экологическая катастрофа казалась более чем очевидной. Пешие туристы в Гималаях видели экологические нарушения, оставленные предыдущими туристами, неустойчивость и хрупкость высокогорных террас. Уже с самолета повсюду видны оползни, правда, остается неясным, имеют ли они антропогенное или естественное происхождение. Ниже, в сельскохозяйственных регионах, туристов практически нет, ученым эти места также не слишком интересны. Экотуристы стремятся в «первозданные» леса и практически не замечают бесчисленных, мелких бамбуковых рощиц в земледельческих районах. К этому добавляются и временные рамки: до 1950 года Непал был закрыт для внешнего мира, и иностранцы склонны думать, что все эволюционные процессы начались здесь именно с этого времени.

Между туристическим восприятием окружающей среды, организациями помощи развивающимся странам, инстанциями самого Непала, а также общественностью Индии сложились различные взаимодействия, связи и пересечения. Поскольку модель развития по линии традиционной идеи прогресса уже давно вызывает сомнения, организации помощи развивающимся странам уже с 1970-х годов заняты активным поиском новой экологической легитимации. Им нужны такие дефиниции экологического кризиса, которые могут стать фундаментом для их проектов. Если корнем всех бед считать обезлесение, можно обосновать крупные проекты по восстановлению и созданию лесов, даже если они помогают вовсе не там, где рубка деревьев приводит к пагубным последствиям. Если видеть кризис в дефиците энергии и сверхэксплуатации дровяных лесов, получит смысл создание водохранилищ и электростанций, даже если при этом будут затоплены ценные сельскохозяйственные земли. Сооружение гидроэлектростанций в Гималаях – чрезвычайно соблазнительная идея, до сих пор проекты такого рода тормозили технические сложности и трудности кооперации между гималайскими государствами.

В 1978 году отчет Всемирного банка предрекал, что через 20 лет в Непале не останется доступных лесов. Проекты по восстановлению лесов стали проверенным средством получения денег из Всемирного банка и других фондов, занимающихся вопросами развития. Непальскому государству не потребовалось много времени, чтобы выработать языковые нормы для приспособления к новой ситуации. Экологическая катастрофа стала официальной доктриной. Чтобы облегчить реализацию госпрограмм по защите леса, лесные службы объявляли на деревенских собраниях, что без предлагаемых проектов сельскохозяйственные почвы в Бенгальском заливе подвергнутся эрозии и будут смыты. Теория катастрофы была также поддержана Индией, ведь таким образом на Непал перекладывалась вина за наводнения в Бенгалии. В одном индийском сборнике говорилось даже об «экологическом холокосте» (1989) в Гималаях, однако представленные доказательства были недостаточны для обоснования столь трагичной теории (см. примеч. 52).

Если проанализировать подоплеку происходящего, то в непальских страхах перед потерей лесов можно заметить некоторое сходство с европейскими лесными тревогами конца XVIII века: определенные дефиниции кризиса привлекаются для оправдания вмешательства сверху. В обоих случаях жалобы на обезлесение основывались на узком определении понятия «лес», не включавшем в себя ни осветленные пастбищные, ни рассеянные в пространстве крестьянские леса. Во многих горных регионах Непала наличие леса можно установить лишь с помощью аэрофотоснимков. Степень облесения будет разной в зависимости от того, при какой сомкнутости крон участки, покрытые деревьями, определяются как лес. Однако в отличие от Германии XVIII века, где восстановление и создание лесов проводилось в реальной жизни, в Непале XX века оно слишком часто осуществляется только на бумаге!

Что и как можно понять о реальной экологической ситуации в Непале и ее причинах? Общие суждения всегда будут уязвимы, потому что в такой стране, как Непал, региональные различия достигают экстремальных значений: это обусловлено уже географией, не говоря о разнице культур. Общие обвинения по адресу горных крестьян, сконструированные по всемирной модели, скорее всего ошибочны. К разрушению террас в горах часто приводит не перенаселенность, а наоборот, уход людей с земли. Если часто можно услышать, что горные крестьяне рубят на дрова последние деревья, то путешествие по Непалу легко убеждает в обратном: поскольку многие крестьяне используют древесную листву в качестве корма для скота, то в стране широко распространено выращивание деревьев. На селе дефицит дров мало ощущается. Правда, здесь надо вспомнить, что в Непале, как и во многих других странах, дрова традиционно собирают женщины, и мужчины просто не знают, что за дровами приходится ходить все дальше!

Утрата лесов на обширных территориях подтверждается прежде всего в равнинной части страны, в Терае. Вырубки начались здесь в 1957 году, после того как с помощью ДДТ была ликвидирована малярия, и земли начали осваивать прибывавшие из других мест переселенцы. Однако эти рубки не только начались, но и закончились, к настоящему времени здесь создан национальный парк. До 1982 года Непал был значимым экспортером леса, до последнего времени непальцы жили с ощущением, что леса в их стране очень много. Это тоже объясняет отсутствие давних традиций его охраны (см. примеч. 53).

Экологический ущерб от туризма в целом, видимо, не так страшен, как кажется туристам, настроенным критически. Туризмом затронуты прежде всего шерпы – носильщики и любимцы альпинистов. Однако вопреки прежним утверждениям, их культура под влиянием туризма скорее стабилизируется, чем разрушается. Глубочайшим переломом в экологической истории шерпов стало появление картофеля, предположительно в конце XIX века. Однако поскольку источник новых калорий шерпы использовали, в частности, для учреждения монастырей, то в их случае картофель косвенно послужил контролю над рождаемостью. Однако шерпов, тибетских буддистов, в традициях которых прослеживаются некоторые обычаи охраны лесов, никак нельзя считать типичными жителями Непала. Заменять общие обвинения в адрес горцев столь же общим экологическим гимном было бы неправильно. Безусловно, здесь идут и такие процессы деградации почв, которые шерпы не могут не только преодолеть, но даже как следует понять (см. примеч. 54).

Вообще не стоит слишком увлекаться мыслью, что многое в экологических катастрофах конструируется намеренно, и делать вывод, что все экологические кризисы – не более чем искусственные конструкты. Если эмпирические данные пессимистов и неполны, то это еще не дает оснований для оптимизма, особенно в Непале. За тем, что происходит в этой стране, даже критики катастрофизма наблюдают с большой тревогой. Да, нельзя забывать, что порочный круг «перенаселенность – обезлесение – эрозия» – всего лишь идеальная схема, реализующаяся лишь отчасти и лишь в определенных условиях. Но противоположный идеал, когда рост численности населения приводит к более совершенному использованию почв, как правило, к Непалу еще менее применим. Повышение плотности населения сопровождается не ростом, а скорее, падением дохода с земли. Хотя многие шерпы так же внимательны к удобрению почвы, как немецкие крестьяне XVIII–XIX веков, тем не менее существует много признаков недостаточности удобрения и снижения плодородия.

Сколь бы живописными ни казались непальские земледельческие террасы, они, как правило, не особенно стабильны. В большинстве своем они не имеют подпорных стен, их откосы каждой зимой разбивают и сооружают заново. На крутых склонах любой сильный ливень в сезон дождей может вызвать оползень, а с ростом плотности населения террасы поднимаются все выше и выше. В Непале с его гетерогенными культурами не формируется дисциплинированное гидравлическое общество, как на Яве или Бали, здесь крестьяне склонны по ночам рыть канавки, чтобы отобрать воду у соседа. Основой земледелия служат животные удобрения, то есть необходимы обширные пастбища. Но при росте численности и плотности населения площади пастбищ сокращаются. Если об острой экологической катастрофе речь пока не идет, то на вялотекущий кризис указывает множество признаков.

Однако этот кризис, видимо, не таков – чтобы справиться с ним, помогали проекты помощи развивающимся странам и иностранные эксперты. Хотя «соучастие» (participation) горных крестьян уже давно вошло в жаргон специалистов по развивающимся странам, но даже публикация Международного центра комплексного развития горных регионов, расположенного в Непале, признает: «Для тех, кто делает политику, горцы остаются невидимками, даже в такой горной стране как Непал». Проекты по развитию, как правило, не имеют ничего общего ни с бамбуковыми рощами, ни с террасированными склонами. Общий стиль политики, разрабатываемой за пределами страны, далек от проблем горного крестьянства. Здесь, как и везде, притязания государства на лес, никогда не сопровождавшиеся эффективным менеджментом, настроили местное население против охраны лесов сверху.

Письменные источники по экологии Непала весьма внушительны. Но феноменально и показательно отсутствие какой-либо связи между экологическим дискурсом и реальной жизнью. В такой стране историку приходится еще более тщательно, чем в Европе, следить за тем, чтобы не спутать историю дискурса с реальной историей. Экологическая публицистика требует особого отношения к источникам. В Непале, как и во многих других странах третьего мира, наиболее фатальным кажется то, что большая часть сельского населения уже не верит в будущее собственной формы жизни. Вместо этого наиболее активная часть молодежи стремится в город, а более всего – в США. Принцип устойчивости, напротив, требует в качестве социальной и ментальной основы такое население, которое чувствует себя дома не только внешне, но и внутренне, и верит в будущее родного края. Так было с европейскими крестьянами во время прежних аграрных реформ – их надежды и вера в будущее легко читаются в великолепных надворных постройках. Но в век всеобщей мобильности этому менталитету грозит эрозия еще более губительная, чем эрозия почвы (см. примеч. 55). Многие консультанты по развитию уже одним своим присутствием с их вызывающим зависть стилем жизни и невероятными по масштабам третьего мира зарплатами невольно способствуют победе менталитета «Только-бы-отсюда!»

После того как долина Катманду утонула в смоге, кто-то из туристов обнаружил в непосредственной близости от Непала еще один гималайский рай, и вправду архаичный и нетронутый – Бутан. Это уединенное и до сих пор почти неизведанное буддийское королевство, столь сходное по природным условиям с Непалом, с 80-х годов XX века являет собой пример, экстремально противоположный ему, и последовательно избегает повторения непальских ошибок. Нет в мире другой страны, которая, обладая такой привлекательностью для массового туризма, так упорно сопротивлялась бы ему. Туристическое планирование в Бутане считается «одним из самых совершенных в мире», как гордо сообщает отчет «Биоразнообразие и туризм», составленный для Федеральной службы по охране природы (1997). Показатели лесных площадей в пересчете на душу населения в Бутане почти в 12 раз выше, чем в Непале (1990). Бутан – одна из очень немногих стран третьего мира, реализующая эффективную охрану леса за пределами природных резерватов, причем в рамках общей политики сбережения традиционных деревянных и текстильных ремесел и сдерживания импорта промышленного ширпотреба.

Для своих поклонников Бутан стал новой Шангри-Ла, буддийской мечтой, заменив оккупированный китайцами и бесцеремонно вырубленный ими Тибет. Туманные горные леса Бутана кажутся путешественнику сказочной страной, где время остановилось, а природа осталась нетронутой. Но и здесь тоже был период безжалостных браконьерских вырубок, и лишь с 1980 года, с началом всемирной экологической эры, правительство страны перешло к активной политике сбережения и восстановления лесов. Эта политика производит впечатление в общем успешной, даже если не везде удается реализовать запрет на подсечно-огневое хозяйство. Главное объяснение благополучного состояния лесов заключается, безусловно, в низкой плотности населения. В Бутане нет широких долин, где могло бы развернуться аграрное производство, а полиандрия и высокий процент монахов (возможно, и относительно высокая независимость женщин) удерживают на стабильном уровне численность населения. Географическая изолированность и отсутствие у высших слоев общества соблазняющей привычки к роскоши способствуют созданию атмосферы относительной непритязательности. В стране нет крупных городов и практически нет двойственной экономики (dual economy), то есть резкого разделения между современным и традиционным экономическими секторами. Это означает отсутствие главных проблем третьего мира, затрудняющих эффективную охрану окружающей среды. В 1960 году леса Бутана были национализированы, однако в отличие от Непала и многих других стран негативных последствий это, видимо, не имело (см. примеч. 56). Все это – преимущества небольшой страны с обозримой территорией, где столица государства лишь чуть больше крупной деревни, а правители и управляемые, вопреки авторитарному режиму, равно держат друг друга в поле зрения.

С 1990 года бутанская экотопия имеет и темную сторону, тоже очень показательную, – изгнание из страны свыше 100 тыс. иммигрантов, в основном непальцев. Сегодня беженцы составляют примерно шестую часть населения Бутана. Непосредственным толчком к этому послужили беспорядки, произошедшие вследствие политики «бутанизации», проводимой правительством в 1980-е годы. Внешним ее знаком было повсеместное введение национального костюма, а также создание «зеленого пояса» (Green belt) – незаселенной лесной полосы на границе с Индией. Именно там и стали концентрироваться выходцы из Непала. Правительство объясняло выдворение недостаточной лояльностью мигрантов, а также квазиэкологическими аргументами – число непальцев растет быстрее, чем местных жителей, они разрушают леса своим подсечно-огневым хозяйством, и в таких условиях коренные жители вместе со своей культурой и природой стали бы «угрожаемым видом» (см. примеч. 57). Это соответствует общей картине экологического кризиса в Непале, которая, правда, при ближайшем рассмотрении верна лишь отчасти.

Можно видеть, как тесно спаяны в Бутане экология и сохранение политической системы. Предостережением для него послужила судьба соседнего Сиккима, потерявшего независимость после того, как непальские иммигранты стали в этой стране демографическим большинством. Опасность, грозящая бутанской культуре и природе, явно не была чистым измышлением. Экологическая дилемма, которая в западных экологических дискурсах пока только появляется на горизонте, в Бутане приобрела остроту; и архаическая горная страна могла бы послужить здесь указателем на будущее (см. примеч. 58). Правда, неясно, насколько устойчивым окажется особый путь Бутана в дальнейшем.

Институт глобального мониторинга в Вашингтоне уже считает общим правилом, что по мере роста плотности населения и нехватки региональных ресурсов люди «в целях своей защиты» обращаются к «этническим и религиозным общностям» (см. примеч. 59). И такое поведение даже нельзя считать полностью слепым: действительно, баланс между человеком и природой легче представить себе в культурно гомогенных социальных микромирах. Но что делать, если возврат к этим малым традиционным мирам уже невозможен или путь к ним лежит через потоки крови? Выходом было бы национальное государство на основе исторически сложившегося симбиоза соседствующих культур. Однако в значительной части мира лояльность по отношению к государству очень низка, люди лояльны скорее к семье, роду, племени, религии, партии. Государство – зачастую оправданно – считается коррумпированным, в нем видят лишь инструмент правящей фракции. Вероятно, в этом заключается основная сложность не только социальной, но и экологической политики в большой части современного мира. Этим объясняется и расцвет неправительственных организаций в сфере помощи развивающимся странам, а также в международной экологической политике. В Непале в 1984 году даже король учредил неправительственную природоохранную организацию!

Бессилие многих государств наводит на мысль, для многих привлекательную, что эффективную экологическую политику можно осуществлять только на международном, а лучше всего – на глобальном уровне. Аргументация здесь богата: взгляд на этом уровне будет наиболее широк, полномочия максимальны, а дистанция до губительных для природы частных интересов велика, как нигде. Экологическая наука не знает национальных границ, как не знает их и большинство промышленных выбросов. Именно те опасности, которые ассоциируются с апокалиптическими сценариями, то есть деградация атмосферы и мирового океана, целиком зависят от глобального подхода. Кроме того, экологические налоги на промышленность лучше всего вводить так, чтобы они относились ко всем и не отдавали конкурентное преимущество какой-либо национальной индустрии.

Уже с 1945 года мысли об апокалипсисе, прежде всего от ужаса перед новой мировой войной, приводили к одному и тому же выводу – что сегодня целью всех разумных людей должно стать создание мирового правительства. Глобальные экологические угрозы усилили логику этих аргументов. Однако поскольку этой цели противостоят неслыханные сложности и бесконечные группы интересов, то именно стремление к универсальным решениям способно втянуть человечество в самые тяжелые конфликты. Экологическая мудрость могла бы в итоге состоять в том, чтобы понять бессмысленность этой цели, исходя из понимания, что конкретный симбиоз человека и природы всегда происходит в небольших единицах, функционирует оптимально через осторожное взаимопроникновение регуляции и саморегуляции и в принципе не может быть организован сверху. Эрих Янч, автор теории «самоорганизующейся вселенной», считает, что нам следовало бы «сконцентрировать внимание скорее на симбиозе субглобальных аутопоэтических систем… чем на мировом правительстве и глобальной культуре» (см. примеч. 60).

В пользу такого предпочтения решительно говорит не только теория систем, но и исторический опыт. Решающим фактором эффективной экологической политики является не абстрактное сознание, а организация, коалиция участников, общий практический код. Часто не хватало именно их, а не принципиального осознания экологических проблем, и подобные практически-организационные задачи легче всего решать в конкретных регионах и ситуациях. Хотя многие экологические проблемы во всем мире более или менее сходны, однако пути их решения будут различными в зависимости от региона и исторической ситуации. Они могут различаться даже в соседних альпийских долинах. Как раз большинство проблем среды, свойственных третьему миру, носит в основном местный и региональный характер. Охрану и восстановление лесов, лесопольное хозяйство (agroforestry), социальное лесное хозяйство (social forestry), щадящее почвы орошение – все это невозможно организовать в глобальном масштабе, напротив, подобные вещи зависят скорее от местного знания и согласования интересов на месте. В целом понятно, что на глобальном уровне понятие «устойчивость» остается пустой формулировкой, наполнить его содержанием можно только в очень ограниченном пространстве и в приложении к конкретным моделям.

Плюс ко всему вопрос власти! Те разговоры, которые эксперты ведут в своих сценариях, например, когда ФРГ через «совместную реализацию» (joint implementation) экологически перевооружает китайскую энергетику, ведутся в странной, нереальной атмосфере, как будто в мире вообще нет власти и собственной воли государств! И если лояльность в вопросах экологии ничтожна по отношению к собственным государствам, то на уровне международных инстанций она может быть еще меньшей.

Эффективная охрана среды обитания, мобилизующая массы людей, не может состоять лишь из запретов и предельно допустимых значений. Она должна группироваться вокруг позитивных моделей. Это тоже немыслимо на глобальном уровне. Чтобы подобные модели не исчерпывались пустыми формулировками, а принимали конкретные очертания, они должны разрабатываться в гораздо более узком пространстве. Достаточно вспомнить обращение с отходами: очень многое зависит здесь от национальной культуры и региональных условий, лишь на этом уровне возможна созидательная политика. Одна из наиболее тяжелых экологических проблем – шум, сам по себе локален, при глобализации экологической политики он просто игнорируется.

Это не призыв к противоположной крайности, полному отказу от международной экологической политики как бессмысленной. Экологическая история не дает оснований думать, что местное знание (local knowledge) решает все проблемы, тем более, если, как в основном и бывает сегодня, местные традиции утрачены вследствие ухода с земли и миграции (см. примеч. 61). В поисках исторических аналогий нужно задуматься о том, не возможно ли, чтобы определенные экологические нормы становились для тех, от кого сегодня зависят судьбы мира, «второй природой», примерно так, как это произошло с нормами гигиены. Один из путей решения лежит, вероятно, в этом направлении. Тем не менее, судя по опыту, было бы непродуманным останавливаться исключительно на глобальных решениях, как это делает часть немецких экологов, испытывающих ужас перед национальным государством.

Пробным камнем, на котором проверяются возможности и ловушки глобального подхода, служит ООН. Стокгольмская конференция по проблемам окружающей человека среды 1972 года сыграла очень важную роль в том, что понятие «окружающая среда» вышло на глобальный уровень, а Конференция ООН по окружающей среде и развитию 1992 года с ее ключевым понятием «устойчивость» (sustainability) стала эпохальным событием международного экологического дискурса. Однако экологическим инициативам подобного рода всегда грозила опасность уйти в слова и символические жесты, лишь отвлекающие от того, что в реальности никаких серьезных изменений не было. В некотором отношении Конференции ООН действовали даже контрпродуктивно, потому что окружающая среда становилась на них игральной фишкой между властными блоками и альянсами. В этой игре, как правило, задается тенденция, согласно которой сохранение среды выглядит делом индустриально развитых государств, в то время как в третьем мире распространяется навязчивая идея, что речь идет не о собственных интересах, а о чем-то, что надо делать только за плату из первого мира. При этом, как утверждает фрайбургский политолог Дитер Оберндёрфер, во многих странах третьего мира в кратко– или среднесрочной перспективе как раз «нет противоречия между экологией и экономикой», и развивающаяся между первым и третьим миром ролевая игра отвлекает от интересов собственного выживания. Однако охрана окружающей среды может быть эффективной только тогда, когда она исходит из собственных интересов (см. примеч. 62).

Лучшим образцом международной экодипломатии до сих пор служит Конференция в Монреале (1987), которая привела к запрету производства некоторых аэрозолей в целях защиты озонового слоя. Это была проблема глобального масштаба, и требовалось принять контрмеры. Она касалась почти исключительно индустриальных государств, и отказ от производства вредных аэрозолей дался им не так трудно. Переговоры продвигались в основном через инициативы отдельных государств, иногда США, иногда Германии. Глобальный уровень также требует национальных участников! (См. примеч. 63.)

Европейский союз, основанный в 1957 году как экономическое сообщество, получил полномочия в сфере экологии только в 1987 году. Сама по себе эта организация намного более дееспособна, чем ООН. Центральная и Западная Европа в культурном и экономическом отношении имеют много общего, в экологическом сознании также происходит сближение. Поскольку экологическая политика – это не в последнюю очередь вопрос промышленных стандартов, ключ к ней лежит в выравнивании европейских норм. Однако в политике экологически чистого производства ЕС отстает. Германия, в 1983 году введя в действие постановление, регулирующее работу крупных отопительных установок (Großfeuerungsanlagenverordnung), вырвалась вперед в снижении выбросов диоксида серы, но как страна автомобилей и автомобилестроения ведет себя менее образцово в отношении оксидов азота. Как минимум на вербальном уровне между странами – членами Европейского союза периодически происходит настоящее соревнование, кто лучше сохраняет окружающую среду. Вспыхивают и межнациональные распри, которые трудно погасить путем переговоров, поскольку в этом случае сталкиваются друг с другом различные экологические философии, каждая из которых имеет свою логику с точки зрения конкретного государства. Англия на своем продуваемом западными ветрами острове предпочитает такую эмиссионную политику, которая включает в себя контроль качества воздуха, но не лимитирует выбросы. Континентальная Европа с ее промышленными агломерациями имеет в этом случае иную точку зрения. Зато в сравнении с жителями континента британцы более болезненно воспринимают ущерб, который аграрная политика ЕС наносит орнитофауне. Общественное мнение на европейском уровне работает не слишком успешно, так что главный импульс к собственным экополитическим инициативам в Брюсселе отсутствует. В переговорах по озоновому слою Европейский союз как единое целое активной роли не играл. В 1990-е годы, приняв Директиву по охране естественных мест обитания дикой фауны и флоры, ЕС вышел вперед в охране природы, правда, это не решило проблему повышения популярности природоохранного движения. Защитники Средиземного моря, работавшие над организацией морского национального парка «Северные Спорады» и согласовывавшие его с местными рыбаками, воспринимали природоохранную политику Европейского союза с ее игнорированием интересов местных жителей как фактор беспокойства и даже «манию величия» (см. примеч. 64). Серьезную роль в этом недовольстве сыграло то, что в ходе европеизации экологическое право стало окончательно необозримым, а охрана природы – делом, доступным исключительно экспертному сообществу. Возможно, еще важнее всеобщий рост мобильности, обусловленный появлением и расширением ЕС, ведь транспорт возглавляет сегодня список экологических «вредителей». Вместе с тем образцовая экологическая политика таких стран, как Дания и Нидерланды, показывает преимущества стран с небольшой территорией, где консенсус в практических вопросах достигается относительно легко, а проблемы сравнительно конкретны. Это еще раз доказывает, что не умно без особой нужды отбирать у дееспособных национальных государств полномочия в экологических вопросах для перевода их на более высокий уровень. Австралийский эколог Тимоти Ф. Флэнери полагает, что страны с растущим экологическим сознанием не склонны к объединению, а, напротив, предпочитают скорее расходиться, и в этом есть внутренняя логика. Если так, то интернационализация экологической политики не имеет смысла (см. примеч. 65).

Фундаментальный вопрос о том, на каком уровне должна осуществляться экологическая политика, не только обсуждается рационально (если это вообще происходит), но задействует сильные эмоции. Связаны они не только с понятием национального государства, но и с процессом размывания границ. Чувству, что современному экологу необходимо думать в первую очередь глобально, дали сильный импульс полеты в космос и аэрофотосъемка. Родился образ «Земли как космического корабля», цельного и уязвимого, который требует единого управления и вынуждает обитателей Земли к солидарности. «Мы странствуем вместе, пассажиры маленького космического корабля, – произнес в 1965 году, за несколько дней до своей кончины, постоянный представитель США в ООН Эдлай Стивенсон, – только забота, только труд сохранит его от уничтожения и, я бы сказал, та любовь, которую мы дарим нашему хрупкому судну». Метафора космического корабля вскоре обрела популярность. Парадокс первого полета в космос состоял в том, что он разрушил свою собственную магию и донес до сознания людей, насколько Вселенная пустынна и безжизненна. Как пишет немецкий публицист и социолог Вольфганг Закс, «подлинным откровением открытия космоса стало новое открытие Земли». Если в 1950-е годы многие еще верили в марсиан, верили, что человечество сможет переселиться на другие планеты, когда Земля окажется перенаселенной, то теперь стала ясна вся безрассудность подобных фантазий – люди поняли, что Земля у них только одна. Произошел в некотором смысле «антикоперниканский» переворот: Земля, которая со времен Коперника считалась всего лишь одной из множества планет, вновь обрела уникальность, вновь стала единственной во Вселенной. Люди увидели ее из Космоса – маленькую, одинокую и хрупкую, покрытую атмосферой, по словам немецкого космонавта Ульриха Вальтера, как «тончайшим слоем инея» (см. примеч. 66).

С тех пор глобальный взгляд кажется знаком экологического озарения. Безусловно, свою роль сыграли и рациональные знания. Исследования озонового слоя дали NASA (Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства США) идеальный шанс выступить в роли экологического пионера и предать забвению свою связь с прежними планами космических войн. NASA позиционировало себя, по словам Лавлока, «принцем», освободившим Землю от участи Золушки. Спутниковые снимки предоставили подробные как никогда картины состояния тропических лесов, процессов дезертификации. Правда, некоторые специалисты считают, что космические снимки послужили началом эры заблуждений, когда дезертификацию стали принимать за единый всемирный феномен (см. примеч. 67). Навязанное этим представление, что с дезертификацией нужно бороться на самом высоком уровне, через реализацию глобальных проектов, абсолютно нереалистично.

Эмоциональной основой восприятия природы сегодня служит в первую очередь туризм. Путешествия ради путешествий – сначала скорее к центрам культуры, чем к природе – вошли в моду в обеспеченных слоях общества уже в XVIII веке. В истории современного массового и дальнего туризма, напротив, есть собственный «синдром 50-х». Резкий взлет произошел прежде всего с развитием чартерного туризма в конце 1950-х. Он особенно заметен среди немцев, вынужденных долгое время подавлять свою тягу к странствиям. Кажется, именно в ФРГ люди больше всего склонны видеть в путешествиях главный смысл своего существования. В сравнении с традиционными познавательными путешествиями в туризме стало доминировать стремление к природе – пусть даже в виде купания и солнечных ванн. Если туризм во всем мире уже несколько десятилетий является сектором экономики с максимальным ростом, то внутри него самого максимальный рост демонстрирует экологический туризм, тяга к буйной, благодатной природе, идет ли речь о Каринтии или Индонезии (см. примеч. 68).

В истории чувства природы, идеалов природы, а также разочарований, связанных с ее обезображиванием, роль путешествий несказанно велика (см. примеч. 69). Наряду с тревогой о здоровье они, вероятно, являются наименее признанным источником сегодняшнего «экологического сознания». Для массы людей с путешествиями связан не только эмоциональный опыт, но и опыт познания окружающей среды – пусть даже поверхностного. Цветение водорослей и отмирание коралловых рифов обостряют чувствительность курортников к загрязнению и повышению температуры мирового океана. Путеводители и туристические проспекты с их псевдорайскими яркими картинками самым назойливым образом обрушивают на клиентов потоки экологической информации по всему миру и беспрестанно ищут новые культурные и природные аттракционы, от оросительных каналов Мадейры до мангровых болот Малайзии. Но в своих постоянных попытках заколдовать знакомый мир они неизбежно спотыкаются о реальность, не вписывающуюся в создаваемую картинку.

Напряженность в отношениях между охраной природы и туризмом появилась в эпоху железных дорог. Уже Эрнст Рудорф сетовал в 1880 году на то, что туристы уродуют природу, к которой так стремятся. Движение в защиту природы и родного края развернулось в Альпах на переломе XIX и XX веков в ходе борьбы против строительства фуникулера на Маттерхорн и других подобных проектов. Один природоохранник из Богемии в 1925 году признавался, что всю жизнь «люто ненавидел туристическую индустрию» (см. примеч. 70). У такого отношения имелись причины: сегодня экологический ущерб от массового туризма стал всемирным явлением. Туризм вносит немалую лепту в то, что западный стиль жизни с его расточительным отношением к воде и энергии становится непреодолимым идеалом для всего мира, в том числе и там, где воды и энергии не хватает. Этот ментальный процесс включает в себя, вероятно, тяжелейшую проблему экологической политики на значительной части мира.

Правда, какая-то часть критики объясняется скорее идеологическими, чем экологическими причинами. Любители подлинно дикой природы презирают типичные ландшафтные охраняемые территории с их скамейками и киосками, хотя без них популяризация охраны природы абсолютно невозможна. В таких давних, многоопытных центрах альпийского туризма, как Гриндельвальд и Давос, где местные общины взяли иностранный туризм в свои руки, он способствовал сохранению традиционного образа жизни горных крестьян (см. примеч. 71). Воздействие туризма на окружающую среду нужно постоянно соизмерять с тем, какие экономические альтернативы может предложить регион и с какими нагрузками на среду они связаны.

В 1980-е годы самый высокий процент обезлесения в Латинской Америке имела Коста-Рика. Туризм, особенно экологический, сыграл важную роль в осуществлении экологического переворота, в ходе которого четвертая часть страны была превращена в охраняемые природные территории, и Коста-Рика вышла на мировую арену как образец устойчивого развития. В 1990-е годы экологический туризм стал важнейшим источником доходов в стране. Правда, некоторые охраняемые территории по сей день существуют лишь на бумаге, а создание других вызвало жестокие конфликты с местными жителями (см. примеч. 72). Кроме того, охраняемые территории отвлекают внимание от того печального факта, что за их «стенами» – на плантациях, на пастбищах – экологические вопросы особенного интереса не вызывают. Тем не менее пример Коста-Рики сохраняет привлекательность, например, в сравнении с соседним Сальвадором, который наряду с Гаити уже долгое время демонстрирует самые высокие в Латинской Америке показатели эрозии, и это после того, как благодаря строительству дорог и мостов он считался наиболее прогрессивным государством Центральной Америки! Примеры Сальвадора и Гаити указывают на то, что в современных условиях, когда для охраны природы требуется участие государства, между политической и экологической нестабильностью существует связь. Гаити держит латиноамериканский рекорд не только по числу кровавых революций, но и по эрозии почв (см. примеч. 73).

Во всем мире за созданием национальных парков стоит сегодня не преклонение перед природой, а интерес к туризму. Без него, по словам эксперта WWF (Worldwide Fund for Nature) по охране видов, «многим природным территориям Земли пришлось бы туго» (см. примеч. 74). Если сохранение тропических дождевых лесов стало для западного мира символом охраны природы, то это явное влияние туристического взгляда в союзе с давней мечтой об «уходящем рае»! Когда в 1988 году президент Франции Франсуа Миттеран предложил для защиты дождевых лесов взять под контроль ООН обширные участки бассейна Амазонки, это вызвало яростные протесты в Бразилии. Резкую реакцию вызвал и бойкот использования тропической древесины, тогда же провозглашенный экологическими организациями и долгие годы очень популярный в Германии. В затронутых им странах он способствовал не росту понимания ценности леса, а скорее настроениям протеста, тем более что всегда был под рукой аргумент, что свои собственные девственные леса индустриальные страны давно уже вырубили или превратили в хозяйственные лесопосадки. Поэтому в 90-е годы бойкот потерял какое-либо значение. Привлекательной моделью для третьего мира может стать не закрытый для человека девственный лес, а исключительно лесопольное хозяйство, сочетающее земледелие и выращивание деревьев.

Путешествуя сквозь столетия, замечаешь, что у любви к природе есть два полюса – ближний и дальний: можно любить собственный сад, а можно – экзотическую Аркадию. Нередко оба вида этой тоски и страсти присутствуют в одном и том же человеке. Немецкое экологическое движение пыталось гармонизировать это противоречие под девизом «думать глобально, действовать локально» (Global denken – lokal handeln). Однако буквальное его прочтение грозит шизофренией. Нередко бывает полезным и думать локально. Сегодня глобальный взгляд часто считают более моральным, а сосредоточение на защите собственного непосредственного окружения высмеивают как «принцип святого Флориана» или, как говорят в США, NIMBY. История не дает оснований так думать: достаточно вспомнить о том, что чувство любви и сопричастности к природе дальних стран имеет колониальное происхождение! Решающую роль всегда играют эффективные коалиции действующих лиц, а они не формируются до тех пор, пока немецкие защитники природы будут больше увлекаться «климатическими альянсами» с племенами индейцев на Амазонке, чем кооперациями с отечественными лесоводами. Сопротивление строительству атомных станций стало эффективным только после того, как перешло к обсуждению конкретных опасностей в непосредственной близости от участников дебатов. Бандана Шива с сожалением говорит, что «вместо того, чтобы расширить угол зрения», сосредоточение на «глобальных экологических проблемах» в действительности «сужает поле деятельности» (см. примеч. 75).

 

6. ПРОБЛЕМЫ ВЛАСТИ И ОТСУТСТВИЯ ГАРАНТИЙ В ЭКОЛОГИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКЕ

Подъем экологического движения был сам по себе явлением уникальным, исторический взгляд это только подтверждает. Можно вспомнить судьбу рабочего движения, которому в XIX веке понадобилось не одно поколение, чтобы справиться с криминализацией и стать партнером в переговорах с властными структурами. На этом фоне бросается в глаза, как стремительно прошло становление экологического движения, как будто политика только его и дожидалась! И как быстро оно овладело политическим жаргоном во всем мире, дойдя до самых укромных уголков! Если верить в то, что нашу реальность конституируют дискурсы, то для экооптимизма есть все основания. Экологические темы дают массу материала для обсуждения даже в повседневной жизни обычных людей: такие разговоры можно услышать в школе, в трамвае, в сауне. Этот феномен ни в коем случае не является типично немецким или типично западным: даже в России – почти безнадежной, с точки зрения западных экологов, стране – в качестве экспериментальных площадок появляются «эколицеи», термин «устойчивость» становится магическим словом, а экология порой напоминает новую религию. В республике Тыва курс экологии вошел в школьные программы, причем его кульминацией стало участие в ритуалах, посвященных священным источникам и деревьям (см. примеч. 76). Экология привлекает к себе не только возможностями глобального взгляда, но и новым регионализмом, возвратом к традициям.

Если смотреть на медийный ландшафт, то и вправду можно поверить, что с 1970 года мы живем в эпоху экологии. Гринпис, наиболее известная и сильная в финансовом отношении экологическая организация, основанная в 1971 году, – настоящий виртуоз в работе со СМИ. Никто не сделал больше этих «воинов Радуги», для того чтобы освободить сторонников охраны природы от имиджа робких тюфяков. Их организация стала образцом современного героизма и вместе с тем сумела соединить идеализм с точным расчетом. Гринписовцы впервые прославились в 1975 году, после того как они на небольших резиновых лодках заплыли между советским китобойным судном и китами, подставляя себя под гарпуны и снимая все происходившее на пленку. В Сан-Франциско они вернулись национальными героями. В 1986 году под давлением США был принят международный мораторий на коммерческую добычу китов, с которым согласилась, чтобы не потерять лицо, даже Япония. Для Гринписа это стало «одной из крупнейших побед в истории охраны окружающей среды». «Мы придали группе животных почти божественный статус, объединив всех ее членов в единый символ» – символ угрожаемой природы. Крупные млекопитающие наделены этой символической силой в особой мере – это доказывает и невероятная популярность кампаний Гржимека в защиту слонов Серенгети, и трагическая борьба Дайан Фосси за спасение горных горилл в Руанде, хотя необходимость охраны именно этих животных вызывает сомнение, а те методы, которые использовали защитники животных, способствовали тому, что коренное население возненавидело охрану видов. Трогательным символом угрожаемой природы стали также тюлени с их умоляющим взглядом и большая панда, которую признали своим национальным символом китайцы и на которую ссылались также жители Тибета, жалуясь на разрушение своей природы китайцами (см. примеч. 77).

Как видно, «политика панды» может служить тому, чтобы отвлечь внимание от других экологических проблем. В сущности, экологическая политика часто оставалась символической, даже если иногда и влияла на реальное положение дел. Но не стоит из-за этого списывать ее со счетов как бесполезную. Символы нужны людям для ориентации и в долгосрочной перспективе могут наполняться реальным смыслом. Нигде положение экологической политики не проявляется так двойственно, как здесь! (См. примеч. 78.)

Оптимист укажет в первую очередь на поток экологических законов, выпущенных за последние 30 лет в США, ФРГ и многих других странах. Экологическое право, ранее всего лишь придаток других отраслей, таких как промышленное, водное или лесное право, стало отдельной правовой сферой – серьезный прогресс с юридической точки зрения. Отчасти речь идет о переписывании прежних юридических документов. Однако со временем в экологическом праве (и национальном, и международном) как минимум в подходах наметились новые и перспективные принципы: вместо возмещения ущерба – превентивная защита, вместо отфильтровывания уже возникших вредных веществ – предотвращение их возникновения, смещение бремени доказывания при экологических нарушениях с потерпевшего на виновника… Впечатляющие успехи были достигнуты (по крайней мере в ведущих индустриальных странах) в первую очередь в борьбе против «классических» нарушений, в частности загрязнения рек, и в очищении воздуха от чада и пресловутого диоксида серы (см. примеч. 79).

К сожалению, это еще не вся история. Пессимист тоже может предъявить немалый счет. С новыми и малоизученными опасностями экологическая политика – что не удивительно – справлялась далеко не так успешно, как с «классическими». Хотя ДДТ, по крайней мере в пределах США и Европейского союза, запретили, но в 1990-е годы по данным Американского объединения против пестицидов Соединенные Штаты производили в 13 тыс. раз больше пестицидов, чем во времена «Безмолвной весны»! Как и прежде, закон действия остается на стороне индустрии, а не экологов. Экологи оказываются втянутыми в безнадежное и неустанное соревнование с веществами, которые постоянно выбрасывает на рынок химическая промышленность, а в последние десятилетия они исчисляются уже миллионами (см. примеч. 80). С начала и по сей день является азбучной истиной, что многое в экологическом праве остается на бумаге, разумные принципы на практике не реализуются и более того – не могут быть реализованы из-за нехватки эффективного инструментария. Немецкие реки стали чище, но азотное загрязнение грунтовых вод вследствие химизации сельского хозяйства и загрязнение мирового океана продолжаются, растут выбросы в атмосферу углекислого газа. В большинстве крупных городов мира сточные воды по-прежнему неочищенными текут в реки и моря. Экооптимисты не любят говорить о третьем мире.

Руководствуясь хорошо понятной тактикой, экологическая политика сначала искала для себя в существующем политическом поле конкретные экологические ниши, от сточных вод до охраны видов, где ей меньше грозили столкновения с мощными, давно сложившимися группами интересов. Но чтобы проникнуть в суть проблем, ей нужно было бы стать составной частью энергетической, аграрной, транспортной, налоговой политики. Однако как только она попадает в ключевые зоны власти, она обычно наталкивается на гранитную твердь, причем сегодня это еще заметнее, чем в период становления экологического сознания, – за это время явно или подспудно сложились силы сопротивления, даже если открытую атаку на охрану среды никто не совершал. Все больше людей утверждают, что эра экологии осталась позади (см. примеч. 81). Если все еще выпускается масса документов о защите климата, то за всеми словоизвержениями забывается, что для многих политиков эта проблема давно потеряла остроту, и что частые речи об Agenda скрывают дефицит готовности к действиям. Торговля «горячим воздухом» стала общепринятым термином для договоренностей по «как бы» снижению промышленных выбросов, когда, например, Россия продает США квоты на парниковые газы, которые она вообще не производит! (См. примеч. 82.)

На темы экологии можно рассуждать много и звучно: это приводит к тому, что публичный экологический дискурс часто служит лишь риторическому самовыражению участников. В итоге выигрывает не тот, кто ориентирован на практику, а тот, кто достигает максимального риторического эффекта. Красивые слова о том, что человек должен мыслить себя частью природы, помогают легче получить желаемое, чем скромный, но конкретный проект энергетического налога.

На отсутствие связи между «экологической коммуникацией» и происходящим в реальности с острым сарказмом указывал Никлас Луман (1986). По его словам, кичливые общие экопрокламации не замечают, что современное общество разделено на подсистемы, каждая из которых обладает собственным кодом и собственной логикой деятельности и не реагирует на язык других. Экологическое движение кажется чем-то вроде большого ребенка, который, ерзая вокруг компьютера под названием «общество», бессмысленно тычет всеми пальцами на кнопки и с плачем задает команды, которые тот не может понять. Правда, перед глазами Лумана был гуманитарный экологический дискурс начала 1980-х годов, то есть большие слова, которым не хватало привязки к практике. В действительности его насмешки верны для идеальной экологической политики, а не реальной, которая всегда умела играть на клавиатуре общественных подсистем, поскольку она – с исторической точки зрения – сложилась из различных специальных политик (см. примеч. 83).

Радикальных участников экосцены возмущает рост числа природоохранников, вступающих в переговоры с политическими и экономическими властными структурами. Но еще сильнее можно удивляться тому, что правительства до сих пор так мало использовали этот новый шанс легитимации господства. Ведь само по себе понятие «окружающей среды» является идеальным оправданием повышения разнообразных налогов и широкого государственного – даже военного – интервенционизма, будь то в собственной стране или в мире (см. примеч. 84). Собственно, само существование государства с экологической точки зрения легче обосновать, чем средствами экономики или социальной политики, так как экология в современном понимании связана с долгосрочными жизненными потребностями всех людей, а не только с материальными интересами определенных групп. Экология настроена делать акцент на важном для всех, объединяющем, а не на том, что может расколоть общество на группы. Кроме того, охрана среды с ее тормозящими и контролирующими принципами, вероятно, куда больше соответствует и способностям государственных бюрократий, чем экономическая и технологическая политика, требующая предпринимательского дарования. Как показывает история лесного хозяйства и гидростроительства, экологическая политика в известном смысле уже несколько веков обладает привлекательностью для властных режимов.

В дискуссиях о новых глобальных экологических проблемах, в отличие от проблем прошлого, заметна нехватка непосредственно ощутимой политической выгоды. Важно и еще одно: эра экологии выпала на период слома идеологии государственного интервенционизма и плановой экономики. Альянс между экологией и социализмом, на который когда-то надеялись левые и который чисто теоретически обладал своей логикой, оказался дискредитирован экологическим и экономическим провалом Восточного блока. Национализм, в некотором отношении подходящий союзник охраны природы, тяжелейшим образом скомпрометирован Второй мировой войной и преступлениями нацизма и вызывает недоверие у реформаторов Германии и всего мира. Что касается возможных политических комбинаций, то экологическое движение во многом опоздало. Прежде, когда большинство жителей Запада еще не имело личных автомобилей, когда многие коммуны охотно закрыли бы значительную часть своих улиц для автомобильного движения, а лозунг «общее благо важнее личного» еще не был скомпрометирован злоупотреблениями, экологическому движению было бы намного легче в главном: предлагаемые им альтернативы были еще реальными.

Одной из самых ярких, самых захватывающих экологических доктрин 1990-х годов была «Земля на чаше весов» («Earth in the Balance», 1992) Альберта Гора, в том же году ставшего вице-президентом в правительстве Клинтона-старшего (см. примеч. 85). В своем привлекательном и убедительном проекте он формулирует глобальную экологическую политику как политику американского господства, открыто проводя аналогию с холодной войной, из которой США вышли победителем. В то время казалось, что в этом проекте наконец реализован союз между страстной «экологичностью» и высшей властью. Однако уже через несколько лет эта книга стала нагляднейшим примером отсутствия какой бы то ни было связи между экологическим пафосом и реальной политикой, даже в душе одного и того же человека. Эффективную глобальную экологическую политику нельзя проводить в стиле холодной войны, ведь в этом случае главным противником выступает собственная страна (American way of life).

Создается впечатление, что охрана среды удовлетворяет амбиции государств и промышленности лишь отчасти. Если экологические критерии, пока речь идет о повышении энергетической эффективности, идут в ногу с усовершенствованием экономики и технологий, а безотходные технологии в какой-то степени отвечают традиционной стратегии химии, то уже децентрализация энергетики и предотвращение загрязнений среды куда менее привлекательны. Однако самым страшным табу является главная проблема – автомобиль!

В долгосрочной перспективе судьба человечества будет зависеть от вопроса об использовании возобновимых ресурсов. Логически неизбежным кажется, что когда-нибудь люди вернутся к энергии Солнца – спрашивается только, когда именно! Произойдет ли в действительности экопереворот, зависит в конечном счете именно от этого энергетического переворота. Однако что же делать сейчас? Бросать все силы на развитие солнечной энергетики? Или мы рискуем опередить время, и форсирование этой темы приведет лишь к ужасающим просчетам и дискредитации солнечной энергетики? В итоге окажется, что нет более эффективных и экологичных коллекторов солнечной энергии, чем зеленые растения? Определить историческое положение дня сегодняшнего – нелегкая задача. С 80-х годов цены на нефть вновь неожиданно падают, а с 60-х годов основным фактором развития энергетики столь же неожиданно становится природный газ. В глазах многих современных экспертов по энергетике история учит, что страх перед дефицитом энергии – это заблуждение; регулярно выясняется, что энергетические ресурсы планеты больше, чем мы думали.

Еще в победах ранних энергетических технологий – парового двигателя, электричества, двигателя внутреннего сгорания, и тем более при появлении ядерной энергетики ключевую роль играли общеполитические условия, а не одни лишь рыночные механизмы. Но как реализуется политическая воля? Все эти известные энергетические технологии издавна обладали обаянием власти. Очень быстро становилось ясным, что в мировом соревновании, как военном, так и экономическом, они гарантируют превосходство. С солнечной энергией все иначе. Власть она обещает разве что в форме внеземных солнечных коллекторов, связывающих солнечную энергию и посылающих ее на Землю в виде лазерных лучей, а такие планы еще страшнее проектов по ядерной энергетике. Осмысленные решения носят, как правило, децентрализованный характер и реализуются в комбинации с другими возобновимыми энергоносителями. Однако при этом проблема работоспособного альянса участников становится острой, как никогда, и, видимо, именно это объясняет, почему использование солнечной энергии прогрессирует так медленно. Клаус Траубе заметил: для того чтобы осуществить внедрение ядерной энергетики, достаточно было убедить лишь узкий элитарный круг, в случае же солнечной энергии, напротив, требуется участие огромного количества конечных потребителей (см. примеч. 86).

Вряд ли на опыте прошлого можно доказать, что лучшим выходом для политики было бы предоставить регулирование отношений между человеком и природой естественному ходу вещей. Мы живем уже не в эпоху натурального хозяйства и локальных микромиров, когда баланс между человеком и средой регулировался как бы сам собой – на уровне отдельных дворов и хозяйств. С осторожностью нужно подходить и к мысли о том (сколь бы риторически привлекательно она ни звучала), что все зависит не столько от политики, сколько от нового сознания. Ущерб для окружающей среды часто был вполне осознан, однако одним сознанием, без эффективных инстанций и инструментария, многого не достигнешь. Кроме того, заинтересованность общества подвержена мимолетной конъюнктуре и на удивление быстро вытесняется другими темами и эмоциями. В этом отношении многому может научить уже история последних десятилетий. Только институции обладают долгосрочностью, отвечающей хроническому характеру многих экологических проблем. Правда, для того чтобы заставить инстанции активно действовать помимо повседневной рутины, как правило, требуется давление общества.

Чем меньшее доверие вызывает государственный интервенционизм в господствующей экономической доктрине, тем громче становятся призывы о рыночных мерах и в экологической политике. Действительно, на это есть важные причины: сами промышленники, как правило, много лучше, чем государственные надзорные инстанции, осведомлены о том, какие возможности экономии энергии скрыты в производственных процессах и как уже на этой стадии можно предотвратить образование вредных веществ. Наиболее эффективным обычно оказывается то, что хозяйственники делают в собственных интересах, а не в исполнение приказов сверху. Действительно, между промышленностью и общественными инстанциями и в Центральной Европе, и в англо-американском мире уже задолго до эры экологии сложились полезные формы кооперации в экологических вопросах. Однако опыт показывает также, что в вопросах охраны среды экономические рычаги начинают действовать только тогда, когда в случае отказа возникнет угроза государственного налогообложения. По собственной инициативе промышленность часто не обращается даже к таким мерам по предотвращению вредных выбросов, которые улучшают использование топлива, но первое время были элементарно обременительны. И те «экотехнологии», в которых Германия к настоящему времени стала ведущим мировым экспортером (фильтры, очистители, установки для вторичной переработки отходов), вводятся часто только под давлением государства. Кроме того, экотехнологии, приносящие прибыль, в основном представляют собой меры предосторожности «на конце трубы», то есть всего лишь перераспределяют вредные вещества, убирая их подальше от глаз, но создавая новые проблемы. Для многих веществ вторичная переработка еще более экологически вредна, чем захоронение (см. примеч. 87).

Некоторые виды экологической политики, отвечающей условиям рынка, ведут к повышению социального неравенства. О победителях и проигравших в экологическом дискурсе говорят мало. Планы экологического налогообложения, как само собой разумеется, не берут в расчет вековое стремление социальной политики снизить бремя налогов на предметы потребления, перенеся центр тяжести на подоходные налоги и налоги с корпораций. Торговля квотами на промышленные выбросы в итоге ведет к тому, что большую часть прав на атмосферу получают самые мощные и богатые предприятия – крайне деморализующая перспектива, если учесть все усиливающуюся концентрацию мирового капитала!

После поражения социализма экологизм остался единственной всемирной идеологической альтернативой к абсолютной гегемонии корысти и потребительства. Нельзя сказать, чтобы экологическое движение до сих пор сознательно и эффективно использовало этот шанс. Если оно будет считать, что для него важно не счастье людей, а исключительно природа ради нее самой, оно поставит себя вне любой социальной политики. Кроме того, часто оно теряет сопротивляемость, впадая в полную зависимость от глобализационной риторики и делая из лозунга «промышленные выбросы не знают границ» не вполне логический вывод, что защитник природы обязан активно содействовать ликвидации любых границ. При этом давно уже понятно, что неограниченное глобальное соревнование является помехой не только для любой социальной, но и для любой экологической политики. Сохранение красоты мира и человеческого счастья можно представить себе не в условиях неудержимой всемирной конкуренции, а лишь на основе бесконечного многообразия социальных и экологических ниш: тех самых индивидуальных окружающих сред в толковании Юкскюля, в которых нуждается для своего благополучия каждое живое существо.

Государственные аппараты остаются в конце концов единственным противовесом, по крайней мере потенциальным, всесилию интересов частного капитала. Нужно признать и то, что довольно часто государства эту функцию не выполняют или выполняют не слишком умно. Опыт показывает, что экологический разум развивается не столько через всесилие государства, сколько через постоянные обсуждения между государственными инстанциями и обществом. Тем не менее одними согласительными процедурами, без обязательных правовых норм и инструментов реализации, экологическая политика не может иметь серьезных шансов во всех вопросах, не отвечающих частным интересам предпринимателей. Опыт всемирной истории учит ценить западную традицию оформления всего и вся в виде прав и обязанностей. Нередко эта традиция имеет высокую цену – изнуряющее и затратное правовое производство, но опыт показывает, что полностью пущенный на самотек процесс установления экологических норм, когда главные участники неформально договариваются друг с другом, приводит к профессиональным сговорам и игнорированию интересов третьих лиц.

В рамках юриспруденции в ходе дерегулирования существует тенденция к отходу от регулирующих путей в экологической политике. Главный аргумент отвечает историческому опыту: нормы, регулирующие наложение взысканий, по сравнению с постоянно эволюционирующими технологиями оказываются в безнадежном соревновании ежа и зайца – вечно ковыляют в хвосте технических инноваций, создающих новые экологические проблемы, а на практике вообще неприменимы. Прошлое оставило нам богатейшие примеры знакомства с подводными камнями процессов бюрократизации. Экологические проблемы могут обладать фатальным обаянием для бюрократа, ведь они поставляют неисчерпаемый материал для непролазных джунглей инстанций и параграфов, воспринимаемых всеми затронутыми сторонами как чистейшее издевательство и дискредитирующих все, что связано с понятием «окружающая среда». Поэтому возникает тенденция по возможности обходить ключевые вопросы охраны среды, где можно столкнуться с могущественными противниками, зато с излишней мелочностью регулировать третьестепенные вопросы о том, например, когда сельские жители могут косить сено на охраняемых территориях, или о том, соответствуют ли местообитаниям плодовые деревья по берегам ручьев (см. примеч. 88). В таких случаях не стоит удивляться протестам затронутых лиц. Охрана природы, один из источников экологического мышления, к сожалению, во всем мире способствует сегодня тому, что экология становится все менее популярной, а реальные условия симбиоза между человеком и природой недооцениваются.

Тем не менее нельзя принимать за чистую монету любые ламентации по поводу бюрократизма – это обычные жалобы тех, кто в принципе не хочет никакого государственного регулирования. Что касается правил техники безопасности в ядерной энергетике, то их усложнение в значительной степени обусловлено тем, что ядерная энергетика отказалась от философии неотъемлемо присущей ей безопасности, полностью перейдя на внешние меры. Предпосылкой этому как в США, так и в ФРГ было то, что государство приняло риски на себя: это сделало ненужным сдерживание рисков в экономике, которое иначе проистекало бы из стоимости страховки.

Историк медицины Альфонс Лабиш делает из истории эпидемий основной вывод, что общество хотя и реагирует на опасности для здоровья, но выборочно, отвечает «не на все, а на определенные риски». Примерно так же оно обращается и с экологическими угрозами. Законы, как правило, тем эффективнее, чем точнее они сосредоточены на конкретных целях, стоящих в центре общественного внимания, и напротив, законы можно сделать неработающими, если вкладывать в них слишком много. Возможно, в долгосрочной перспективе именно в этом заключается крупнейшая проблема охраны окружающей среды. Дело в том, что чем более она принимает институциональные формы, тем сильнее она склонна, как правило, фиксироваться на конкретных угрозах, уже вышедших на первый план, и не замечать новые, только зарождающиеся или еще не привлекшие к себе достаточного внимания. Американский эксперт по охране среды Дэниэл Фиорино называет это ловушкой экологической политики (см. примеч. 89).

Экологическая история учит многому, но один из ее уроков особенно впечатляет: именно великие решения определенных экологических проблем раз за разом создают наиболее коварные новые проблемы. Можно вспомнить гигантские водоподъемные плотины, которые должны были раз и навсегда отрегулировать высоту воды в реках и обеспечить бездымное энергоснабжение; оросительные системы, которым надлежало предотвратить засуху и ветровую эрозию; минеральные удобрения, которые создавались для окончательного решения тысячелетней проблемы почвенного плодородия; хлорную химию, которая должна была использовать хлор, выделяющийся в процессе электролиза; атомную энергию, которой полагалось обеспечить независимость от ископаемых энергоносителей; переработку ядерных отходов, целью которой было обеспечить круговорот в атомной энергетике; биотехнологии, которые должны были прийти на смену экологически вредным химическим процессам… В романе Эрнеста Калленбаха «Экотопия» (1975) описана энергосберегающая магнитная подвесная дорога. Однако когда эта дорога стала реальностью, экосцена встретила ее в штыки. История эволюционирующих проблем и отодвигающихся горизонтов вряд ли достигла конца. Как только экологические налоги начинают составлять относительно заметную часть государственного бюджета, возникает особенно коварная проблема: государство начинает получать выгоду от экологических нарушений и даже существовать за их счет, как это было в начале Нового времени, когда лесная служба жила за счет штрафов с браконьеров! Если можно будет получать горючее из растительных энергоносителей, то легко себе представить, что энергоснабжение первого мира вступит в конкуренцию за почвы с пропитанием третьего мира – картина, заставляющая содрогнуться. Начатая в 1975 году Бразилией программа по получению этилового спирта из сахарного тростника (Proalcool) дает некоторое представление о том, что и путь возобновимых источников энергии далек от невинности. Некоторые экологические успехи могут обострить социальные проблемы. Наиболее серьезным препятствием экологической политики завтрашнего дня могут быть экологические институты дня вчерашнего.

Чем большей институциональной власти добивается экологическое движение, тем более острыми невольно становятся его внутренние проблемы. Уже профессионализация и кооперация с промышленностью и политикой повлекли за собой процессы фракционирования и отчуждения. К настоящему времени защитники ландшафта конфликтуют со сторонниками ветровых электростанций, любители дикой природы с поклонниками традиционных культурных ландшафтов, а борцы за нетронутость с менеджерами экотуризма. Идеал природы многозначен, его нельзя привязать к одной определенной концепции или к одной определенной технологии. В исторической перспективе просматривается опасность нетолерантного догматизма и необходимость постоянного переосмысления идеалов природы, новых дискуссий между всеми участниками и заинтересованными сторонами. Если «зеленые» политики даже в экологических вопросах порой значительно проигрывают в сравнении с политиками традиционными, то отчасти это объясняется тем, что экологическое движение часто представляло себе будущее как императивы самой природы, а не как политические цели, для достижения которых необходимо преодолевать сопротивление и искать союзников. Кроме того, многие экологические проекты представляют свои будущие цели вне времени и практически не содержат рефлексий о том, какие приоритеты отвечают современной ситуации (см. примеч. 90).

Поскольку у эффективного глобального управления отношениями между человеком и природой нет никаких шансов, а уровень развития политики со всеми ее институтами лишь отчасти соответствует комплексности и изменчивости экологических проблем, человечество, как это и было всегда в его истории, будет, видимо, в существенной степени зависеть от способности природы к самоисцелению. Поэтому наиболее надежную почву оно найдет там, где будет оставлять природе резервы, а не вторгаться со своим интенсивным пользованием в самые укромные ее уголки. Идеал «устойчивости» обернется обманом, если будет служить экологической легитимации тотального освоения последних резервов. Традиционное сельское хозяйство также было обязано своей «устойчивостью» «скрытым резервам»! (См. примеч. 91.) Такой взгляд позволит преодолеть противоречия между защитниками дикой природы и теми, кто стремится к устойчивости.

Охрана среды – это в сущности забота о будущем. Но мы не знаем, какое нас ожидает будущее, – вот где таится сложность! Стремление к «устойчивости», постулирующее вечность мира, каким мы его видим сегодня, упорное старание удержать его приводят к опасным иллюзиям. Нужно быть готовым к непредвиденному. Это еще один аргумент для осторожности, не слишком большого оптимизма. Оптимизм способствует линейным прогнозам и ложной уверенности и легко приводит к полному забвению негативного опыта прошлых эпох. В 1997 году в одном из ревизионных отчетов (Quality-Assurance) о работе Всемирного банка сделано заключение, «что утрата институциональной памяти есть естественное следствие институционального оптимизма» (см. примеч. 92). Многочисленные частичные успехи экологической политики увеличивают иллюзию безопасности. В реальности история окружающей среды и сегодня далеко не исчерпывается историей экологической политики, то есть историей, целенаправленно осуществляемой людьми. По сути она остается историей незапланированного, непредвиденного, историей подвижного и изменчивого симбиоза между человеком и природой. Это принципиальная проблема охраны среды, зафиксированная в жестких институтах (см. примеч. 93). Возможно, «блуждающий взгляд» (см. примеч. 94) – принадлежит ли он историку или экологу-любителю – больше готов к неожиданному. Ведь если с экономических позиций логично верить в «конец истории», то с точки зрения экологии такого конца не предвидится.