Предисловие к немецкому изданию этой книги начинается с кошмарного сна, который приснился мне перед тем, как я приступил к работе. Странное совпадение, но когда я собирался писать предисловие к русскому изданию, мне вновь приснился страшный сон, отразивший мои тяжкие раздумья о том, как представить книгу русскому читателю. Мне снилось, что я брожу по гигантскому строению, которое в некоторых местах кажется ярко расцвеченным и пышно украшенным дворцом, в других – ветхой развалиной, а в целом производит впечатление безвыходного лабиринта.

За день до этого я, вооружившись классическим трудом Дугласа Уинера по истории охраны природы в Советском Союзе, уединился в одной из городских саун. Когда я зашел попариться, банщик, разыгрывавший русского и усердно махавший вениками, напустил такие клубы горячего пара, что я не выдержал и сбежал – я явно не дорос до такого «русского образа жизни». Вскоре после меня из парилки выскочила дама, русская немка – банщик сказал ей, что веники только что поступили из Чернобыля, и она не уверена в том, что это шутка. Конечно, это была шутка. Экологический историк, как тот банщик, сегодня легко впадает в цинизм. Однако цинизм ни к чему хорошему не приведет.

Обилие образов и фантазий, которое обрушивается на человека, размышляющего над темой «природа» как элемент в русской истории, впечатляет и вполне способно напугать того, кто жаждет внести в них хоть какой-то порядок. Меня это обескураживало в работе уже над первым изданием данной книги. Нет нужды отрицать: Россия – это ее слабое место. В годы между 1997-м и 1999-м, когда я над ней работал, на Западе было очень мало литературы по экологической истории России – даже меньше, чем по экологической истории Индии, Японии, Китая… Главный редактор «Вопросов истории» уверял меня тогда, что и в самой России положение с источниками не намного лучше. Правда, в Германии потоком шла литература о Чернобыльской катастрофе. Но экологическая история в том виде, в каком я ее понимаю, не должна быть простым придатком экопротестов, сплошной историей катастроф. Она должна исследовать элементы тысячелетней коэволюции человека и природы. Некоторые западные источники считали очевидным, что Чернобыль послужил катализатором распада Советского Союза. Действительно, в пользу этого существуют веские аргументы, и тем не менее немецкий экологический историк Юлия Обертрайс с полным правом указывает на то, что и эта причинно-следственная связь еще ждет своего исследователя.

К моей радости, с некоторого времени и в России стали появляться эколого-исторические исследования. Лучшее, что я могу пожелать себе от издания моей книги на русском языке, – чтобы оно послужило этому пробуждению, придало ему новые стимулы. При этом я ни в коем случае не рассчитываю на то, что мои высказывания о России будут восприняты как окончательные. Совсем напротив, моей целью является экологическая история без догматизма. Не следовало бы слишком быстро судить о том, что такое «хорошо», а что – «плохо»; ведь экологическая история имеет дело с непреднамеренными последствиями человеческих действий.

Уже сам гигантский размер России склоняет к обобщениям. В этом кроется опасность. И не только потому, что общие высказывания часто бывают банальны, но и потому, что в отдельных случаях они приводят к ошибкам. Лет 15 назад я ориентировался на саркастическое замечание русского историка Василия Осиповича Ключевского о своеобразном таланте традиционного русского крестьянина «истощать землю» и цитировал его в главе об американских фермерах, которым сам отец-основатель Соединенных Штатов приписывал такой же «талант». Однако осторожно! Суждение Ключевского могло отражать точку зрения аграрных реформаторов его времени. Аграрное хозяйство, малоприбыльное с современной точки зрения, не обязательно было экологически пагубным и совсем не обязательно вредило человеческому самочувствию – так что, вполне возможно, стремление к крестьянству, свойственное в старости Льву Толстому, было не только проявлением сельской романтики. И если в южнорусских степях плуг – что кажется доказанным – усиливает эрозию почвы, то это еще не означает, что в более северных землях будет происходить то же самое.

От российских коллег я слышал, что хотя в России существует общенациональное и местное сознание, при этом совсем не развито сознание региональное. Если это правда, то первостепенной задачей экологической истории могло бы стать привлечение внимания к региональным особенностям, что могло бы также принести пользу и политическим экологическим инициативам. Не случайно в охране природы чаще всего вперед выходят небольшие страны, где при возникновении экологических проблем лучше просматриваются связи между причиной и следствием. «Россия слишком велика, чтобы выработать у себя экологическое сознание», – жаловалась мне лет 10 назад коллега из России. Даже в Соединенных Штатах экологическое сознание, как правило, имеет региональный характер: в штатах Новой Англии оно совсем иное, нежели в Орегоне или Калифорнии. Экологические инициативы, которые не только состоят из высоких слов, но и имеют практическую значимость, имеют по большей части региональную подоплеку. Смысл глобальной экологической истории состоит, с моей точки зрения, не только в том, чтобы способствовать международному взаимопониманию в экологической политике, но и в том, чтобы посредством сравнения выявлять самобытность и своеобразие множества микромиров. То, что в русском языке слова «родина» и «природа» имеют один и тот же корень, должно что-то значить.

Дуглас Р. Уинер составил свой первый обзор по истории охраны природы в Советском Союзе до открытия советских архивов, а второй труд, гораздо более обширный, – на основе первых архивных исследований. Он мечтал о том, что сделает там множество открытий. Как раз в таком государстве, как Советский Союз, где начиная с 30-х годов не могло существовать открытой общественной дискуссии, поверхностное впечатление может быть обманчивым. Сегодняшние историки постоянно находят указания на то, что и советское плановое хозяйство, особенно в свою позднюю фазу, ни в коем случае не было механизмом, идеально управляемым руководящими инстанциями. Многое в нем протекало вне плана. Экологическим историкам, исследующим советскую историю, следовало бы обратить внимание на непреднамеренные последствия советской системы. Инертность этой системы в некоторых – хотя, конечно, не во всех – отношениях была с экологической точки зрения здоровее, чем эффективность западного капитализма. В ГДР защитники окружающей среды хотя и приходили в ужас от вида буроугольных бассейнов, урановых карьеров и химических заводов, зато умели ценить качество переработки отходов, низкий уровень загрязнения почв минеральными удобрениями и множество тех прекрасных аллей, аналоги которых на Западе пали жертвой роста количества автомобилей. Повторюсь: по сути своей экологическая история – это история непредумышленных последствий человеческих действий, и поэтому она не терпит слишком быстрых и слишком общих суждений.

Исходя из изложенного в данной книге, мне представляются перспективными для будущих исследований по экологической истории России следующие семь тем (при этом я ни в коем случае не претендую на исчерпывающий список):

1. Как я уже писал выше, большая часть неразрешимых загадок экологической истории скрыта в почве. Здесь может помочь только региональная история. Великая традиция исследования почв существует в России с конца XIX века. Русская наука в течение долгого времени оставалась мировым лидером почвоведения, не случайно многие типы почвы имеют русские наименования. Если экологические историки в своих исследованиях подхватят эту давнюю традицию, они могут вновь занять высочайшее положение в мире. Более того, они могли бы иметь очень важное для современной жизни практическое значение. Тема «почва», которая в 1930–1940-е годы под воздействием североамериканского «пыльного котла» определяла мировую экологическую дискуссию, а впоследствии вновь ушла в тень, сегодня опять выходит вперед!

2. Тот факт, что значительную часть истории России определяет тема «лес», поначалу кажется слишком банальным и не обещает великих новых открытий. Но и это впечатление может быть ложным. В начале 1980-х годов я вовлек историков леса в 30-летний спор, высказав сомнения в том, что авторы немецких лесных реформ в начале XIX века спасли Германию от катастрофических вырубок. Ужасающие картины уничтожения лесов в более ранний период также неплохо было бы перепроверить. Василий Докучаев (1846–1903), основатель современного русского почвоведения, критиковал теорию, согласно которой южнорусские степи были исходно покрыты лесом. Я признаю, что поначалу я видел в Докучаеве духовного собрата; тем не менее возникает ощущение, что на значительной части степного пояса история обезлесения вовсе не является легендой. Что касается других ее частей, то, напротив, правы могут быть те, кто воспринимает степь как девственную, эталонную экосистему. Еще раз – ни в коем случае нельзя слишком увлекаться собственной теоретической парадигмой!

3. Некогда в одном докладе в университете г. Ярославля я вызвал взрыв веселья своим тезисом о том, что появление ватерклозета сыграло в истории XIX века более серьезную роль, чем Наполеон. При сильнейшей склонности современной истории к нематериальному, к истории дискурса, явно приходит время material turn – поворота к материальному. Фредерик Грабер, написавший в 2001 году рецензию на книгу «Природа и власть» в Annales (школа «Анналов» за последние 50 лет проделала гигантскую работу, предварившую труды по экологической истории!), счел особенно примечательной и достойной обсуждения мою попытку с помощью историко-экологических аргументов привлечь внимание к теории Карла Августа Витфогеля (1896–1988) о гидравлическом обществе. И это в то время, когда имя Витфогеля для многих табуизировано. Да, я признаю, что испытываю слабость к Витфогелю, с которым я успел лично познакомиться. В том же признавался мне Марк Элвин, ведущий эксперт по экологической истории Китая, когда писал в 1999 году: «Кажется, от духа Витфогеля не избавиться» (It would appear that KAW's ghost cannot be exorcized). Что в данном случае означает ghost – «дух» или же «призрак»?

Биография Витфогеля воистину безумна: теорию о «гидравлическом обществе» он выдвинул, как коммунист-фантастик, видя за ней будущее коммунистической традиции. Однако после того, как во времена нацистов Витфогель чуть не погиб на мелиоративных работах в концлагере Эстервеген, он переписал ее заново, теперь видя в ней источник тоталитарного государства, и был осужден либералами как маккартист. Но именно эта двойственность мышления обладает особым обаянием для непредвзятой экологической истории. Очевидно, что в России гидростроительные проекты могут быть обширной темой для новых исследований не только истории экономики и техники, но и окружающей среды. Мой коллега Штефан Мерль, эксперт по эпохе Хрущева, вместе с которым мы неоднократно читали в России доклады, считал, что экологическое фиаско гидравлических проектов в Центральной Азии было главной причиной провала его политики. Несчастьем Хрущева Мерль считает то, что генсек (в отличие от Сталина) воображал, что разбирается в сельском хозяйстве.

4. Применительно к гидравлике общие суждения, что такое «хорошо» и что такое «плохо», также обычно имеют мало смысла; скорее, нужно пристально вглядываться в конкретные случаи и принимать во внимание региональные особенности. Если отказаться от применения ядерной энергии, то гидроэлектростанции в принципе нельзя подвергать обструкции. Потребности орошения и защита против наводнений также вполне легитимны. И тем не менее именно гидростроительство во многих частях мира служит источником классических примеров нежелательных последствий деятельности человека. Здесь экологическому историку нередко понадобится понимание исторической иронии: то, что, с одной стороны, предстает мерой в защиту окружающей среды, оказывается с другой – ее разрушением. Проект Давыдова – переброска сибирских рек во внутреннюю Азию – мог бы спасти Аральское море, которому грозило осушение вследствие проведения Каракумского канала. Когда этот мегапроект провалился, спасти Аральское море было уже нельзя.

5. Тема, очень долгое время не покидающая всемирную экологическую дискуссию, – альменда, общинная земля. В этой книге описан спор, который был развязан Гарретом Хардином в 1968 году и стал продолжением дебатов XVIII века. В 1990-е годы дискуссию подхватила Элинор Остром – она сумела реабилитировать альменду, доказав, что в определенных обстоятельствах общинная земля не так плоха, как о ней многократно говорили. В 2009 году благодаря этой работе Остром стала первой женщиной, получившей Нобелевскую премию по экономическим наукам. Этой темой имело бы смысл заняться и в процессе экологического переоткрытия истории России. Давние дебаты по поводу общины между почвенниками и западниками кажутся сегодняшней научной интеллигенции старомодным спором о позавчерашнем дне. Однако если учесть некоторые аспекты охраны почв и воздержаться от слишком общих суждений, эту дискуссию можно оживить и сделать интересной, не в последнюю очередь в связи с вопросом о том, насколько сильно традиционная сельская община нашла свое продолжение в советских колхозах – или же, напротив, она была ими окончательно разрушена. Моя супруга Орлинда, изучавшая славистику, в 1970-е годы хотела защищать диссертацию по данной теме, но в то время, на базе существовавших источников, ответить на этот вопрос было невозможно. Сегодня эта тема вполне могла бы служить путем выхода из бесплодного противопоставления марксизма и антимарксизма.

6. Тема, особенно острая для современных защитников окружающей среды, – охота. Защитники животных – наиболее воинственная группа на сегодняшней экосцене. Охотники в их глазах – не кто иной, как подлые убийцы. Однако же любовь к дикой природе, если смотреть с социально-исторической точки зрения, порождена в первую очередь охотничьей страстью. Охотники часто и небезуспешно защищают себя тезисом, что они гораздо лучше знают дикую природу, чем официальные защитники животных в своих офисах. Конечно, и в русской истории охота – большая и богатая тема. Есть теория, что власть в России обязана своим происхождением охотничьим союзам; известна роль охоты в завоевании Сибири, да и в истории советских заповедников отразились интересы охотников. Эта тема также представляет собой заманчивое поле деятельности для непредвзятого исследования. Возможно, здесь экологическая история особенно явно вливается в мейнстрим общей российской истории.

7. Для меня особенно щекотливой темой в экологической истории является климат. До сих пор я не могу отрицать, что испытываю по этому поводу большую неуверенность. Благодаря тревогам, связанным с глобальным потеплением, вышла на пик моды тематика «How-climate-made-history», тем более что здесь в распоряжении у авторов находятся немалые грантовые щедроты. И это тем более заставляет внимательнейшим образом перепроверять, какая часть этой литературы является всего лишь данью моде. И тем не менее как с точки зрения логики, так и на основании эмпирических данных есть сведения о том, что «малый ледниковый период», начавшийся в конце Средних веков, особенно затронул Россию (из-за чего глобальное потепление в современной России пробуждает надежды, которые могут оказаться обманчивыми!).

Есть и совсем иное, что делает климат горячей темой в истории советской экологии: Трофим Денисович Лысенко, могущественный любимец Сталина, и его сподвижники ратовали за акклиматизацию полезных растений в тех регионах, которые по своим условиям сильно отличались от мест их происхождения. Его противник, Владимир Владимирович Станчинский, тайный герой Дугласа Уинера, ратовавший за сохранение исходной растительности, ставил идею акклиматизации под вопрос. В Вологде 10 лет назад я вспоминал, что Станчинский был сослан туда по настоянию Лысенко и умер в полном одиночестве. В истории российской науки Лысенко не без причины считается сегодня позорным пятном. И все же, в вопросах акклиматизации нет абсолютных истин, не зависящих от времени и места. Последней модой в литературе «How-climate-made-history» является Resiliense (пластичность) – способность природы в известных границах приспосабливаться к изменениям климата. И здесь экологическая история России могла бы предоставить богатую почву для непредвзятого исследователя.

При чтении труда Дугласа Уинера («А Little Corner of Freedom») меня особенно впечатлило, в какой степени охрана природы, даже в униформирующих условиях советской системы, способствовала появлению сильных, ярких и независимых личностей. Фотографии, помещенные в этой большой книге, демонстрируют целый ряд внушительных, хотя и не всегда привлекательных, лиц. Однако фотография, на которой запечатлен Феликс Робертович Штильмарк, дышит нежностью и любовью. Со стареньким велосипедом он стоит на берегу озера и держит на руках свою кошку. Уинер, хорошо знавший этого человека, приводит его слова: «Природа – это не только то, что вне нас, но вместе с нами она образует единое целое, и мы – лишь небольшая частица единого великого организма природы». Эти слова в точности соответствуют и моей цели: через историю отношений человека и природы расширить экологическую историю, сделав ее историей отношений человека к его собственной природе. И потому я был восхищен тем, что мою книгу перевела дочь Феликса Штильмарка – Наталия. В такие моменты я верю, что в нашей жизни существует скрытое единство, если мы внутренне открыты ему.