Восход зажег долины желтым блеском. Зеленые облака источали зной. Бьющие из-за горизонта лучи обозначили рельеф комьев красной почвы одного из полей у высыхающего гигантского пруда. Пруд воссиял голубой глубиной. Это происходило на Солнышке.

У колодца затрепетали два кустика — струей пронесся ветерок. Их лепестки вздрогнули на корню. Светлый ореол окружил овражек радужными завитушками. Оуоло камня закрылась на ночь небольшая пятиугольная нора. И это происходило на Солнышке.

Красный воздух сгущался над пригорками небольшими плотными тучками. Солнышки — жители Солнышка — мягко ползли по поверхности родной планеты, сеьезно вылупив свои три глаза в центре. Их многочисленные щупы цеплялись за камешки и кочки, передвигая

тем самым их пульсирующие темным свечением тела. Ротик был у большинства закрыт. От них пахло чем-то едким.

Если солнышки решали продлить свой род, то они всго лишь выставляли вверх один свой щуп. У кого-то он был красным, а у других — зеленым. Они вставали друг напротив друга, складывая остальные щупы на манер некоего колеса, и со скрежетом бросались

друг другу навстречу. "Шмянц!.." — именно с таким звуком буквально на миг сочетались их красный и зеленый щупы. И после этого, через пять переворотов родной планеты, из центров участвовавших появлялись два новых солнышка. Так проистекало размножение — наипростейшее, слегка интересное занятие.

Если же солнышки хотели кушать, они открывали ротики в центре и ели красную почву овсюду, внутри же себя психически превращая ее в великолепную еду, или нечто восторженно-одурманивающее. Работать им было не нужно, и им было изначально и глобальноскучно.

"Чем занять себя, что придумать?" — такой вопрос задавали себе поколения и поколения солнышек, и в конце концов почти все они не выдерживали и переставали делать что бы то ни было для поддержания своей внутренней энергии и жизни, и высыхали на красных комьях планетной почвы, превращаясь в коричневые тонкие кожистые звезочки. Это и было их смертью, ведь только собственное желание приближало их гибель, только своя воля гасила их темноватое унылое свечение, и только скука была главной, неразрешимойзагвоздкой их существования. "Что же делать? Что делать? Что?… Что?…"

Наиболее активные и мудрые, поняв всю скучную безысходность, чуть ли не тотчас после появления в этом красноватом мире, целенаправленно высыхали почти сразу, осознав одномерность дальнейшего бытия. Другие ползали и ползали, все не решаясь кончитьс собой, и ели, ели, ели почву, иногда сношаясь щупами. Третьи правращали в себе почву в некоторый приятный наркотический субстрат и цепенели от вечного пустого наслаждения, отвлекаясь от нужды раздумывать о главном: что же делать?… Что изобрести нового?… И таких — застывших и балдеющих — становилось все больше. Но в конце концов и они, потеряв постепенно даже эти чувства и интересы, одурев от одинаковых удовольствий, забывали произвести из почвы хотя бы небольшое количество физиологически нужных их

организмам веществ и так же высыхали, даже не замечая этого в своем приевшемся кайфовом угаре, и становились все такими же мертвыми, кожаными звездочками, печально лежащими на пригорках и полянках родной планеты. Мертвые не хоронили своих мертвых, живым

это было скучно и лень. И никакого просвета и странного нового смысла во всей этой устоявшейся замкнутой жизни не предвиделось, и зеленое мутное небо словно закупоривало солнышкам весь остальной мир.

А их ночи!.. Их чудовищные ночи, нескончаемые, темные и бесполезные!.. Солнышки не могли уснуть — их центр всегда работал и находился в состоянии постоянной ужасной ясности, если только не был под воздействием претворенной в дух забвения почвы. Иони зарывались в эту почву, которой и ограничивались их хлеб и дух, печально раскапывая ее своими щупами, почти сливались с ней, словно мечтая стать ничего не чувствующим камешком, или песчинкой, и замирали до самого утра, пока восход не всялял в них слабое подобие надежды на что-то новое. Но ничего нового не наступало.

Время на Солнышке текло однообразно и одинаково, никогда не делая внезапных таинственных скачков и не замирая вдруг. Как при рождении чудес. Его как будто там и не было; оно было почти незаметно, будто неясный смысл каких-нибудь долгих, бесполезных действий. Время заключалось в восходе тусклого казуара и в его закате; ночь была темна и бесконечна, никаких огней не загоралось нигде; мелкие синие растения слегка трепетали от постоянного легкого ветерка, и никаких других живых существ не находилосьни в воде, ни в красных недрах этой планеты. "Почему это так?" — иногда думали некоторые мудрые солнышки, пытаясь хоть в чем-то увидеть хоть какие-то следы начала своего мира и надежду на его смысл, но дальше этого вопроса их скучающий центр не шел, а общаться друг с другом они не любили. Их язык был прост и неприметен, они иногда перебрасывались мыслями, басовито стрекоча щупами, но это требовало от них слишком много сил, и, сказав обычно что-то сверх-обыденное и обыкновенное, типа "наша почва красна", они замолкали на несколько дней, усиленно пожирая эту почву и восстанавливая энергию, потраченную на издавание звуков.

Один из них, взявший себе имя Сплюйль, хотя солнышки очень редко брали себе имена, мог говорить больше других и часто надоедал остальным длинными грустными констатациями и вопросами. Его почти никто не слушал; все отползали от него, как только онпоявлялся, но он упорно пытался подстеречь какого-нибудь зазевавшегося за едой сородича и начинал что-то такое стрекотать, пока тот немедленно не оставлял его. Сплюйль родил Добу, он сам его так назвал, что было немыслимо, поскольку если уж солнышки брали себе имена, то делали это сами. Вообще, еще, наверное, только двое из них имели имена — Жуд и Карбуня, и жили они очень давно, так и не желая смерти, но они всегда молчали и постоянно одурманивались особо усвоенной почвой. Жуд был страшно стар, казалось, что он жил вечно; Карбуня был помоложе, но тоже достаточно древний. Вот Жуда, как правило, и любил тревожить неугомонный Сплюйль, а потом и его отпрыск — Доба.

— Скажи, что было тогда?… — вопрошал Сплюйль, чуть ли не пихая Жуда красным щупом.

Жуд, осоловевший от произведенных в нем самом пьянящих веществ, думал, что дело идет к размножению и послушно выставлял зеленый щуп.

— Нет! — важно стрекотал Сплюйль, немедленно убирая свой красный щуп. — Нет! Ты ответь: что было тогда.

Жуд гневно уползал. Но молодой Доба быстренько догонял его и спрашивал то же самое. Жуд отползал снова. Доба настаивал; Жуд тут же съедал дополнительное количество почвы и погружался в полнейшее бездумное отупение. Тогда Сплюйль и Доба принимались за Карбуню.

— У нас четверых есть имена! — стрекотал Сплюйль. — Поэтому мы выше остальных! Скажи, что было тогда, ты же стар!..

Сплюйль знал, что после такой тирады ему предстоит, наверное, месяц усиленного почвопоглощения, но все равно говорил. Тем более, сил у него от рождения было много, и он мог себе позволить такие сложные длинные речи. И он так замучил Жуда и Карбуню, что однажды некий солнышко, гневно наблюдавший за этим на протяжении многих лет, специально нажрался огромного количества почвы, накопив столько энергии, что он засверкал, как казуар на небе, выждал момент, подполз к Сплюйлю и выложил:

— Ну, чего ты пристал? К ним? Я тоже могу назваться: Шир. Мы все можем назваться, мы — молнышки. Ну и что? Ты можешь сказать, что нам делать? Где новое? Как жить? А? Умирайте лучше, вот что. Высохнуть боитесь и тревожите нас. Может, ты высохнешь, и будет что-то новое. А? Здесь уж ничего не будет, знай. Я сам не моложе Карбуни. Все повидал. И понял: как делалось, так и будет делаться, что было, то и будет, и ничего нет нового под казуаром. Отстань от Жуда, понял ты? Он тоже говорил, а теперь вот

наслаждается. И это лучше, чем стрекотать. И имена эти ни к чему, и я — не Шир, а как все, нету у меня имени, так и знай. Ясно?

— А что тогда было?… — выстрекотал обмякший от счастья неожиданного отклика Сплюйль.

— Ах ты… — разгневался Шир, собираясь сказать что-нибудь еще, но, видно, силы у него были на исходе, и он напрягся и вдруг лопнул.

Вот уж это действительно было нечто новое — ни один солнышко еще не умирал, лопаясь от натуги! Все приползли смотреть, Карбуня даже привел себя по этому поводу в трезвый вид. Некая надежда на миг пронизала толпу сгрудившихся над трупом Шира солнышек; они изумленно смотрели на его влажное, распотрошенное, мертвое тело, но оно начало немедленно высыхать и буквально мгновенно превратилось в порванную пополам обычную, кожистую звездочку. Кто-то прострекотал:

— Все то же самое: он высох. Это не ново.

Солнышки стали расползаться.

— Стойте! — почти воскликнул Доба, яростно застрекотав. — Это — новое! Истинно новое! Вы можете так же умереть!

И тут вдруг сказал вечно молчаливый Карбуня:

— Кому нужна такая смерть? Даже правильного следа от себя не оставил. А ведь это вы ввели его в искушение! Все, поговорили, мне теперь пару месяцев надо насыщаться.

Сплюйль и Доба остались одни.

— Несчастные несчастливцы! — сказал Доба, сам удивившись такой наисложнейшей фразе. — А в самом деле: что было тогда?

— Вот в чем вопрос! — значительно прострекотал Сплюйль, и тут же понял, что чудовищная депрессия затопляет в этот момент все его сущетсво — тоска, намного более ужасная, чем обычное постоянное самоощущение солнышек. В эту ночь он впервые попробовал произвести из почвы наркотический субстрат, с изумлением осознав, что он хочет, чтобы это состояние никогда не кончалось. А Доба провел эту ночь возле своего родителя, смутно чувствуя, что его предали. К утру он отполз к зеленому пруду и, грустно посмотревшись в него на свое отражение, решил съесть почвы, но потом не стал.

"Что же делать?" — подумал он главную мысль солнышек. И он ощутил, что хочет высохнуть.