Мальчики
Они тузятся. Их лица выпучены на теле, как опухшие глаза; слюна выделяется в обилии изнутри и, как роса, туманом покрывает свалку снаружи — красные губки дрожат, изобретая что-нибудь неестественное духовной природе; и половая принадлежность сквозит во всём, что есть вонючего рядом, — ибо они всего лишь играют в игрушки унижения друг друга, и бесстрастный кулак, как ценность эксгибициониста, всегда при себе — бык сочится сладострастием при виде красной рожи; и вот — они тузятся, как детки, чтобы скорее прошла вечность и чтобы наступило уважение друг друга, — вот что значит шлепок по щёчке любимого противника.
Мальчик
это внук евнуха, клей лба, лакей без феодала, сверхравный среди равных себе, голый король, который не отличается от других; лошадь, глупая, как клён, только пыль.
Это лагерь любящих, это — клан.
Просто во всём они живут, и творят, и дышат, и их кулачки ухмыляются, стремясь завладеть честью другого; или кто-то, икнув, продемонстрирует общий смех, или кто-то, рыгнув, попадёт впросак. Ибо мальчик — многоликое животное, образуя стадо, он строит клетки.
Мальчик
это клетка без любви!!!
Как голо жить посреди жителей, душа еле тлеет в золе; и рядом копошатся чьи-то создания и кто-то сипит во тьме. Кого-то вешают за ноги, чтоб было веселей, и старшие мальчики одобрительно похохатывают, словно бабы, наблюдая интересную биологию мужского тела.
Вот так они и жили и спали врозь — хотя немногие образовывали свальное устройство из ночных тел без любви, когда трогательная грусть поселяется рядом с лицом и кому-то хочется картавить на «л», как в детские годы, а кто-то обнимает плечо друга, кладя третий глаз на ночь в стакан, чтоб он, как ночник иль свеча, подчеркивал тьму между ними, — это передышка перед боем; слюни готовы для всех путей и детей, и ноги снова будут потеть, пока в них теплится жизнь, поскольку жизнь человечья в пиджаке и дезодорированная рождается из вони подкожных разноцветных реакций; и хочется сблевать всю эту биологию и предстать перед миром гладко выбритым, с сигарой и будто бы как оболочка. Но во внутренних органах уже царствуют желчь и разные соки, и не будь их — нечем было бы усваивать ценный сигарный дым, убивающий лошадь и приближающий собственные лёгкие к естественному концу. Конец — не значит благородное одеревенение, и хотя труп не плюётся и не соплив, он разлагается, что ещё более характерно. Не зря некоторые умащивали останки благовониями и мумифицировали их, чтоб хоть как-то приблизить к внутреннему комфорту человеческое тело, — но, гляди ж ты, сморщенное безобразие просматривается и в этой мумии, из которой, как из воблы, давным-давно вырезали всю эту кишечную дрянь и дерьмо. Это просто чудеса — дерьмом поддерживается жизнь, и даже лорд всего лишь яйцеклетное устройство, непомерно разросшееся благодаря замечательной питательности окружающей её жидкой мерзостной Среды.
Тьфу — клейкая паутина лейкоцитов и всяких… НК!
И мальчик
эта глокая куздра, тоже глюкоза и глюк; благодаря пищеварению и дыхательному устройству имеющий румянец и стройный вид. Он кровав, он даже мог бы менструировать, если б мог. Он годен к войне — он знобит обезноженный подвиг и верную смерть; он глотает лекарства, чтобы стать вообще из чистого мяса; он — словно громобой, и клич его — громкий наглый лепет, который не лишён глупости среди площади, где сверкают клинки.
Но сейчас — он в пижаме, бледен, но готов биться и смеётся, как шизофреник, над причудами других мальчуганов.
Он весел.
Вот так и живут мальчишки: между ними даже идут диалоги, и кто-то иногда говорит речь, и если у него есть авторитет, то его слушают с участием и кивками, пока перекур продолжается. Иные из мальчишек седы, иные уж лысы, у некоторых плешь проглядывает из-за вихров, но они все могут стать монолитом, неразделяемым на личности; они жмутся друг к другу в своём коллективе, они — друзья, кореша между собой; и не стесняются друг друга. В своём доме они могут свободно менять белье и скакать голыми по кроватям, швыряясь башмаками, но это — минутная вспышка весёлости, она может пройти и не возникнет никаких чувств. Просто они все — «ребята», и самые лучшие — тоже «ребята», и они не зря живут, а то, что всегда тузятся, так это с жиру. Иногда берут штангу и поднимают её вверх-вниз, изображая некий мышечный онанизм; и рыльца их краснеют, губки что-то шепчут, внутригортанные органы похрюкивают или что-то бурчат от удовольствия, и вот уже всё тело скрипит, словно самолёт, идущий на посадку или на взлёт; но всё нормально, все системы отлажены, и финальный плевок завершает физкультуру, и он красноречив. А то какой-то мальчик встанет и просто стоит у стенки или просто посреди жилища, о чём-то, видимо, думая или чтоб просто постоять, но здоровое тело, проходя мимо иного тела, пнёт его иной раз, и другой мальчик обязательно пошутит, оказавшись рядом с тем, что стоит просто так, и как шваркнет его двумя пальцами сильной кисти по уху, а то ещё проведёт серию ударов в дыхало, или в грудину, или в задницу — чтоб смешно было. И радуются все вокруг, и как барабан гудит тело того, что стоял. И сам смеётся, и жить веселее становится. А ещё по шее накаратированным углом ладони, которая привыкла сжимать штангу и рабочий рычаг, и тогда губы побиваемого от неожиданности что-то булькнут, если тем более они до этого что-нибудь излагали, и вообще всё будет смехотворно. А если тот, которого избивают, ещё и сам умеет производить всякие удары и приёмчики, то это просто будет, как в театре или в кино, — и глядишь, уже всё общество, словно Кутерьма какая-то, тыркается внутри самого себя, трепыхается, как в сетях, и будто даже можно было бы какую-нибудь энергию из этого получать, поскольку идёт бурный активный процесс — жизнь бьёт ключом, и, может, иным приятнее Луна, где всё голо и где раже какая-нибудь живучая злая гадина, которая свои кишки может сожрать, не выживет — настолько идеал Луны обволакивает вакуумом и небесным холодом всё живущее и жрущее, но всё-таки картина жизни заставляет любоваться ею — вот пираньи кружат под водой, вот змеи кишат, клоповьи гниды скапливаются в запрелых матрацах, а вот мальчики занимаются пинками. Может, и новое что-нибудь будет — когда-то ведь ухал задумчивый гиббон, а теперь шимпанзе учится разговаривать.
И вот жизнь
это иглокожее, заваренное в архейском бульоне, налёт Опарина, желающий нуклеинизироваться, это жаба змеи, это дыхание, новая материя, это жизнь — она родила кровавое тело, и дух родила смерть! Больное болото, святой гной и внутренняя секреция; мальчик — плод Земли с серыми плевелами; его сны, словно полногрудые бабочки, уносят физическую самость в высший свет, где рай совпадает с местом рождения; но мальчик должен проснуться и тут лее бежать кругами, чтобы солнце отражалось в его бодрости и чтоб белый свет покрыл его позор.
Утро, в конце концов, это
чёрное дело, раненая экзистенция, ушат со льдом в лоб индивидуального человека, это белая смерть наоборот и муки бесполезного рождения.
Лучше б солнце застряло в чьей-то утробе и не заставляло бы жизнь завинчиваться с новой силою.
— Я был бы мёртв! — сказал один из средних мальчиков, одеваясь.
— Моя рожа была бы красивым лицом! — сказал кто-то.
Эти реплики пугали тишь в округе, и старший мальчик бил кого-то ремнём, и кто-то хихикал в туалете.
Потом возник общий ор и гул ног, и всё это было мужским. Неожиданно из хаоса возникла организация, и все изобразили чёткую геометрическую фигуру из самих же себя, словно их причесали на пробор, единый для всех.
— Стоять, мальчуганы!
Всё это было смешно, но старшие мальчики и их помощники считали всех остальных, проверяя их наличие.
— Стервы! Вы — все стервы! Хитрые! Зычный голос мальчика, который недавно стал старшим, угнетал уши. Он, словно заведённое приспособление, ходил туда-сюда вдоль человекобруска из мальчиков и хотел шутить. Так начинался день. Потом глазки его начинали наливаться ехидством — он видел непорядок, и тут же с разбегу ударял ногой в живот кое-кого, чтобы животное мясо не омрачало общего внешнего вида. Наконец-то становилось смешно. И тут совсем затюканный мальчик в широких штанах появлялся у входа — и все предвкушали приятную сцену.
— Ты как идёшь, гадина?
Бедняжка смущался и начинал изображать почтение. Но всё равно ему пришлось раз двадцать спросить разрешение, после чего к нему вплотную подходил один из старших и начинал кричать:
— Где ты был? Где ты был?
И кто-то шепнул другому: "Смотри — сейчас последует удар в грудь".
И точно — бах!!! Звук тупой, как в тюк ваты. Личико ударяемого мальчика сразу же болело, и он переставал дышать. Все молчали. Только сзади другой старший дал кому-то по ногам — чтоб лучше стоял.
— Ладно, иди! — отпускали наконец затюканного, и он ковылял к общей массе.
Вот такой эпизод, резкий, как удар по шее ребром ладони, когда в глазах начинают вспыхивать белые цветки, можно было бы понаблюдать, будь вы все там. Это всего-навсего утренняя гимнастика.
А потом — змеиная суета, ноги до ушей, зуботычины среди людей, и огромный путь до завтрака, когда рот орёт задорную песню и нужно улыбаться, чтобы изображать спокойствие.
Нежность кого-то, как
старость любви, смоква сна, клей Луны, доказательство Бога, бельё, пропитанное тобой, милый мальчик с девочкой под ручку, семёрка червей на зелёном сукне, кофе моей души!
Кто-то нежен из всех и готов целовать снег и ласкать сугроб; он среди слепой белизны мёртвого мороза; в вагоне горит лампа, и здесь, где хранится груз, можно было б сделать ресторан или ложе — но кто, если не мы, будет работать для того, чтобы думать о прелестях зимнего железа! Слезы мёрзнут в железах, и пальцы сжимают груз. Мальчики работают, чтобы занять своё время на планете, синева которой позволяет её выделить в особый предмет. И утренняя Луна, как большая снежинка, пусто висит наверху. Для чего моё тело напряжено?!
Вот завтрак, словно смесь брюкв и углеводов, он — углеводороден и неестествен в тарелке; но это — будто бы баланда, которую нужно проглотить, чтобы горячий чай, как кайф, утеплил внутренность, где словно образовался человек в кресле и, отдыхая, читает утренние газеты.
Этот завтрак есть вырванное из мясного тела дня приятное время, чтобы сидеть, будто бы в свободной стране, где каждому полагается своё вкусное блюдо из омара или даже шашлык — чтобы кровь, словно сок для Кровавой Мэри, стекала по чистому ножу, в составе которого есть небесное серебро. Мальчики хлебают голый суп, они тузятся.
Некто трогательный, который устал от жизни, не приемлет окружающего мира. Его проклятия летят в тарелку и тонут в перловой массе. Он согласен отдать свою жизнь, чтобы большая современная бомба уничтожила всё, что он видит.
Лица старших моих,
как бычьи помочи, бельё зла, гнилой лак или голый Глеб. Голем как глава племени — глиняный чурбан во главе всех — нужно в рот ему указку в виде зуботычины, но почтение не позволяет измываться над начальством и не выполнять условия своей рабочей участи — напротив, вождь будет блаженствовать над внешностью себе подобных и кричать им в рожу то, что нужно для поддержания общей жизни. Мальчишество есть клад без золота, которое всё-таки блестит.
И всё кончается, и опять линейка из мальчуганов призвана заниматься ручными обязанностями, и груз ждёт своей спины, и это не обязательно крест, но возможно — ящик, а может, и лопата, чтобы разъедать внутренности Земли в поисках абстрактных богатств или просто чтобы копать, для того чтобы провести время, поскольку, будучи мужчиной, мальчик мускулист и жилист и он иногда с удовольствием рукоприкладствует, используя мишенью неодушевлённые вещи, которые все в конце концов — рычаги, чтобы ворочать тяжёлые предметы, будь то камни или неприятный грунт.
Туда-сюда, туда-сюда, труд стал владыкой мира, и рука уже чувствует характерное изменение: пальцы готовы сжать пращу или рубило и использовать природный материал как орудие.
Работа нужна рукам, как привязанность к природе, что вокруг; и мальчики, как древние рабы, не расслабляясь, терзают чурбанные предметы, которые, как чугун, чересчур тяжелы, хотя иные и не так уж, — но всё равно требуется непонятное и направленное в конечном итоге в себя усилие, от которого мальчик, как мужик, наливается агрегатным оком тяжёлой индустрии и уже может, шутя, бросаться бывшими ранее тяжкими даже для поднимания вещами: вот так рождается рабочий.
Труд длится многими часами, когда солнце уже заставляет про себя вспомнить, и ноги хотят взлететь из этого мира и возлечь среди яств и чудес, но кувалда остаётся перед тобой, готовая убить чью-то голову, ежели руки жаждут любви, а не её рукоятку.
Итак, полдень,
когда время унеслось от тебя, как потерянный мир, слепота судьбы, сахар во сне, собака за поворотом, — где-то режут грязный овощ в обеденный суп, где-то сервируют стол, чтобы мальчики заняли свои места для приёма пищи, где-то ничего нет, кроме голой любви под небесами, когда хочется прогрызть плоть до печёнок и полностью скрыться в отворившемся лоне, и труд сливается с радостью в единую сущность: лучше быть гермафродитом и не разъединяться на полюса, из которых южный еще голоднее и злее, несмотря на тоску по древности и Гондване!
Мальчики могут работать до бесконечности, и где-то спит старший, и готов будто дирижировать этим, наверное, полезным трудом, — он возлежит на солнцепёке, как литературный штамп, и хранит в себе своё бессмыслие, будто айсберг без основания или часть природы, — ему стоит щёлкнуть двумя пальчиками, чтобы заставить младших мальчуганов объяснять свой не слишком резвый бросок погрузочного материала во чрево очередной техники, где мальчик-шофёр устало ждёт конца своей скучной жизни, наблюдая согбенные сильные спины остальных существ единого пола, преображающих перед ним реальность физическим способом.
Когда-то старший был средним, но его красный кулак дал ему силы пробиться и пользоваться теперь заслуженным бездельем, отдыхая на лоне возделываемого мироздания, которое гнётся, но не ломается под увлечёнными усилиями мальчишеской толпы. Старший мальчик красив, он пальчиком манит представителя подвластной ему организованной толпы, он может его тузить или заставить чего-нибудь ещё сделать помимо основных заданий, но может и смотреть на солнце, думая о прелестях обнажённых небес, в которых нет ничего одушевлённого, кроме птиц, которым неважно — мужчина ты или женщина.
Предвкушение отдыха от незаслуженной работы, это
цель добра, обед полдня, ласка реальности, свежесть в согнутых коленях, соловей за стеклом и салат за столом! Пока кто-то идёт среди всех остальных, сколько сказок и снов проносится в его теле и мозгу, где начинают функционировать пищеварительные центры! Он любит свою ложечку, под которой сосёт — непонятно кто и непонятно зачем, он благодарит старшего за молчание и усталость, поскольку этот день — такой же, как и завтрашний, и поэтому прелесть секунды всё равно встречается и у нас, когда все подчинены единому порыву, и словно какая-то неотменяемая весна стремится сделать своё чёрное дело и обратить злую белизну в предчувствие возможности иных путей и рождений в этих задворках родной галактики, где суждено трудиться, чтобы скоротать время до абсолютного великого отдыха. Или смысл не оставит нас и там?
— Я хочу жрать! — говорит умный мальчик, и сейчас он равен всему остальному, что видит перед собой, а ничего нового он видеть не в силах, и даже готов полюбить эти потные бредущие тела, организованные в единый потенциальный монолит, где не нужно иных полов, как и не нужно новых рождений. Пусть все исчерпают свои жизни до предела, и нет нужды перекладывать на хрупкие плечи следующих детей нерешённые собственные трудности, и пусть весь мир существует лишь для нас, и хотя было несладко, мы все существовали по-настоящему, а то, что именно таким способом, так это всё равно — ведь путь спасения неважен и, может быть, лучше быть прекрасным механизмом в общей бездарной машине, чем скучающим индивидом, сотрясающим небеса и подземелья своими детскими вопросами и не умеющим умирать, то есть уничтожаться, с ясными, как у старшего мальчика, глазами?!
Всё можно придумать, и некто трогательный из мальчиков тоже молится про себя и готов есть очередной обед, чтобы поддерживать свои силы для продолжения трудового дня. Можно разворотить землю, если делать это постепенно и не отвлекаясь на собственную личность, а ведь религия зачёркивает твою самость! Не в этом божественность мальчиков и их вознесение, как ангелов, в иные создания — ведь они делают своё дело, и нету тут восстания против единого для всех смысла, которого нет, и единственных для всех старших мальчуганов — пойди же и оспорь, что они не старшие тебе!
Чёрный труд,
как белый путь, лучшее воскресение и модель занятия, высшее слово без слов, костёр из вспышек, осетрина, обращённая в хлеб, — и пусть вино не ослабляет мускулистую плоть! Свирепые окрики в рожу несчастных, борьба каждую минуту и царственный стол с добавлением лишнего масла — вот поле жизни, и ничего иного, никаких более сложных устройств, для которых ещё не придумали упорядоченности; ведь не боги мы, в самом деле, чтобы оправдываться перед злым своим творением? И кто-то хочет спать, и кого-то бьют ногой по почке, чтобы исправно ходил по струнке и чтобы не чуял самого себя, начиная от шеи, как спящий Доуэль, которому будто бы пришили замечательную юношескую плоть без нервов и теперь можно пилить хоть ногу — он так же готов к труду и жизни, как и непрофессор, который ещё мальчик и не умудрён знанием иного телесного устройства.
— Молчать! — кричат всем роящимся мыслям, и слова более не рождают красивых ассоциаций. Снова столовая не есть новая столовая, и просто здесь молено поесть и некому говорить «спасибо» — все делают своё дело, и кому-то более легко, но, значит, он молодец — этот мальчик, которого уважают мальчики! Мужская дружба — вершина человеческих отношений, и столовая синего цвета наполнит свою уборную утробу мальчишеской начинкой, которая вмиг обратит в испражнение всю нехитрую сервировку и множество дозированных баланд, имеющихся на столах, которые стоят в подневольном шахматном порядке внутри несъедобного помещения, словно мальчики, обезличенные вконец и принявшие послушный четвероногий вид.
Обед — и друзья повара просят чего-либо более концентрированного, чем жиденькая трапеза, основывающаяся на скрытых возможностях человечьего организма, который приемлет всё и даже насекомояден, если нужно, а то и по собственным пристрастиям. Это гордый волк, рыскающий в снегах, требует свежей крови и парного мяса, словно аристократ синих лесов и живописных полян, а мальчик человеческий может жрать всё, что растёт, прыгает или летает, и даже гнильё — не предел ему. Он, словно паразит, сосущий калории, ему всё пойдёт, он везде найдёт ценную питательную основу; и, как сине-зелёная водоросль, он будет цепляться за своё животное существование, даже поедая перегной, чтобы дух ещё теплился в завшивевшем теле, вместо того чтобы красиво сдохнуть, обратя голодные глаза в пустое небо, и хотя бы раз победить свой живот, отказавшись от дерьма, раз нету шампанского!
Вот она -
водопроводная суть человека, чёрная дыра посреди чёрной земли, пищеварительный центр сгорания божеских бессловесных творений, конвейер кишок, язвенная болезнь суши, ранящая и гордый океан! И хоть мальчик пользуется прокисшим минимумом, он тоже готов поедать китов и динозавров — и можно поинтересоваться, сколько вообще динозавров за жизнь свою съедает это маленькое мужское существо? Но динозавры вымерли, поступив как настоящие мужчины, чтобы внушительные туши их не разрезали на котлетки и колбаски и чтобы не пихали их в рассортированном виде внутрь консервных упаковок, которые будет поедать какой-нибудь обезумевший мальчик в туалете, чтобы никто не видел, что он спёр эту рептильную баночку на разгрузке машины, с вечным мясом тираннозауруса рекса!
Вот так-то вот и происходит очередной человечий обед — под ритм жующих челюстей ворочается внутри голов какая-нибудь общая мысль. Ведь всех мальчиков, как представителей одного вида, волнуют одни и те же вещи.
А потом снова — "встать!" — и работа, всё с той же кувалдой и с теми же словами, ждёт всех, чтобы длиться хотя бы и заполночь — пускай мерно работают человеческие организмы, ведь поэтому это и человек, чтобы трудиться. Это медведь может спать всю зиму или просто ходить по лесу, наслаждаясь своей дикостью, а мальчик, будучи существом с большим количеством извилин внутри черепа, должен работать, чтобы мысль не стыла в жилах, но развивалась вместе с преображаемой действительностью. Мальчик вновь станет таскать грузы в новое место хранения, и теперь ничто не остановишь, потому что родился смысл и количество перешло в качество, а усталая физиология будет наградой за вырвавшийся из-под контроля дерзкий неоплаченный труд, который становится самодостаточной целью.
Но конец всё равно когда-нибудь наступит, и для того и существуют старшие, чтобы как-то регламентировать всё, что происходит, и особенно экстатические моменты бытия; ведь нельзя же дать возможность мальчикам взлететь на крыльях их рабочего воспарения и ангельски наблюдать свергнутые физикой горы, блаженствуя в прохладе иной жизни? Мальчик — это мальчик, и он нужен там, где был рождён, и было бы просто неразумно упускать его из виду; нужно только довести его до замечательного состояния здоровья и бодрости в формирующемся теле, но нельзя предпринимать никаких шагов, которые могут вести к всеобщему результату; мальчик должен быть хорош, но он не должен быть самым лучшим, и даже старший мальчик — не лучший, но старший, а следовательно, такой же мальчик; и он может даже хохотать вместе с другими, излучая бесконечное дружелюбие, и лишь потом, опечалившись, выкрикнуть очередное указание.
Но ночь делает своё дело — пускай отдых с дымом в руках будет ждать всех за поворотом, за которым кончается сегодняшний труд; все работали славно, и все уверены, что наконец в безопасности и смогут спать спокойно, поскольку стены и грузы охраняют их от посягательств иных тел и устройств.
Спасибо всем мальчуганам, которые понуро бредут в ночи и желают сна или мелких развлечений; вот и сзади идущий как стукнет переднего по ногам, так, чтобы тот рухнул, стукнувшись о землю, и всем опять весело, только старший чего-нибудь крикнет глупого, и все опять смеются: энергии мальчикам не занимать. А то ещё двое сзади идущих, перемигнувшись друг с другом, как вдруг налетят, будто трактор, на всю кучу, чтобы люди смешались с людьми и бились друг о друга локтями и рожами, словно птички в клетке, так опять будет у всех чудесное настроение. Но задели того, кому это не нравится; он авторитетен и задумчив, он выходит, как суровый дворянин или мрачный мужик, и говорит свои обидные детские ругательства твёрдым решительным голосом. Плевать на всех — двое идут разбираться, старший мальчик уважает их честь и пинком поворачивает вспять всю остальную мешанину из мальчиков — нечего смотреть на серьёзное дело!
Диалог их криклив и жесток, но руки пока спокойны. Потом они понимают, что стоят друг друга среди всей этой массы; и им не нужно терять расположение и дружбу, основывающуюся на равной потенции их наглостей и ручных окончаний, и поэтому стихают, говорят уже о других проблемах, а потом вразвалку возвращаются и, переглянувшись, как танк устремляются на всех остальных. Старший просит их прекратить, другие же мальчики, будучи природными стоиками, весело хохочут над собственным падением.
Но путь не бесконечен, и жилище, в конце концов, принимает своих весёлых жильцов — так холодная женщина, лишь разумом понимая, что ей нужно, отворяет ворота горячему мужскому существу, а сама остается спокойной и приятной носительницей прагматического очага, из которого может появиться и семья, если придёт время для нужного природе объединения различных физических начал; но объединение мальчиков — общество, и в этом его победа над плотью и животным нутром отдельного индивида, и типологически оно ничем не хуже семьи и даже выгоднее: после совместной пустой жизни никто не появляется на свет за тем же самым, что и они, и поэтому их мрачное существование приобретает ещё и некий мистериальный ореол.
Итак, новый конец дня застаёт наших мальчиков в светлом классе, где они сидят, немного обалделые после трудового дня, но ждут каких-то новых развлечений из общего ряда событий, которые им позволены. Лампочки горят, старший мальчик, словно профессор, стоит перед своими возлюбленными подопечными; хохочет, говорит, что он — отец родной, и собирается проводить какую-нибудь беседу, в то время как остальные полуспят, поскольку достигли состояния отдыха, — но время ещё не подошло, и полустаршие сзади резкими подзатыльниками и зуботычинами приводят в чувство тех, кто пытается дремать, нагло совершая бегство из той реальности, где они должны быть.
Итак, женщина это
чудная вершина, нога гнева, паутинка иной утробы, омут добра или змея в яйце. Свобода любить несуществующее; но где взять лоно, если есть только единый мальчишеский организм?
Женщина — это скурвившийся мальчик.
Мальчики сопят, обратив мозги в неведомое, старший хихикает, пытаясь рассказать тайну женской души, которая не нужна в этих стенах и в этом мире; разговор пробуждает тайные внутренние секреты в привычных и надоедливых физических устройствах, и мальчики, созданные для жизни в собственном обществе, плачут внутренними слезами, которые разъедают мозг, и кислотой сочатся в материальное сердце.
— Женщин нет, для вас — их нет! — говорит старший. — Что есть женщина? Баба — это ругательство для нас; мы не девочки, но мужчины, мы презираем их расчетливую слабость; женщина дана нам для удовлетворений, но мы отказываемся от этого — пускай они стонут и катаются по земле, на которой мы стоим и работаем!
— Тьфу, эти мерзкие твари, которые могут быть ласковыми, если им что-то нужно; они используют мальчика и выкидывают его оболочку; мальчик — инструмент для бабы, присоска, я — не такой.
— Мы поднимем свое знамя, пойдём в поход, будем дружить с друзьями и делать своё дело; а женщины, если они и встречаются, стоят лишь смешка в туалете или короткого сожаления о том, что ночь была не слишком темна. Я люблю их.
— Я их не знаю. Завтра будет новый день, завтра будет работа и учёба, а что есть женщина? Я не встречался с нею.
И кто-то нарисовал на доске голую женскую плоть, и кто-то не верил в это, будто женщина была четвёртым измерением, а не ласковой кошкой, которая может превратить ночь в красоту и импульс.
Но ночь наступала и для мальчикообразных людей, которые были лишены разделяющего их энергию предмета: так молния, скопившись в небесном мальчике, ищет выхода и пути и безжалостной ветвистой искрой, точно ниточной зарей или вмиг образовавшейся венозной светящейся системой в теле неба, обращается в ничто, сотрясая всепрощающую землю. Всё отходило ко сну, старшие считали наличие организмов на их местах, и теперь выключается свет, но не стихает смех — мальчики лежат здесь, они полны звериной потенцией, несмотря ни на что; они тузятся.
И только где-то в туалете, где ещё горит свет, какая-то неуставшая компания всё ещё обсуждает возможности и пределы женской природы. И в конце концов пощёчина идёт в ход, и некто трогательный, потягивая сигарету, боязливо вздрагивает, и тапочек летит в человеческий организм, и начинается свалка из-за женщин. Возможно, они ждут нас на небе, эти приятные голые существа, а возможно, их нет — ведь этот остров, где живут мальчики, не приемлет иной человечьей организации и слабые ручки здесь не к чему — здесь нужен сильный кулак венценосного создания, которое, даже если спит, полно ореола достоинства и убедительности. Телячьи нежности не для этих суровых мест, и только гроб угомонит мальчика, который хочет жить. И в конце концов стихает и шумная компания, и небытие воцаряется над завершившимся днём из жизни мальчиков.
Ночь,
которая была уже описана, снова начнётся, чтобы прекратиться с началом иных астрономических времен.
Но что это — то, что случилось вдруг, родившись из ночного спокойствия с маской неизвестного кошмара? Грохот и рёв наполняют жилище, кулаки и ножи лезут со всех сторон; кровь и слюни брызжут, как снопы света, в разные стороны; тела укрупняются наличием иных тел — и тревога, как писк комара в смертельной куче-мале, призывает кого-то дать отпор мордораздирательным действиям непонятных сильных существ. Ремни, словно нанчаки или цепи, кружат повсюду, блестя железом блях, штыки просятся в руки — и кто-то всё равно спит, хотя спать невозможно, почуяв роковую опасность, и старший мальчик, разбуженный неизвестным, кричит: "Соседи! Бей их!" — и это означает налёт мальчиков на мальчиков; всё жилище вибрирует, и спящих режут, как баранов, в своих сладких постелях; и кулаки мечутся в поисках чьей-то морды, и солнечное сплетение дребезжит, закупорив жизненно важные пути, во имя которых развивалась биология; и красное знамя войны в потёмках спускается на хаос ночных тел.
Где-то, встав на двух кроватных спинках, бешено бьётся старший мальчик, он презирает смерть и побои и ногами топчет непонятно кого, но предательский нож, может быть, своего же мальчика (хотя тут все — мальчики), прекращает его цветущую жизнь, и он, издав резкий вопль, падает на окровавленный пол, прямо рожей в рассыпанный мусор из урны, хохочет и умирает, как герой, дождавшийся силы. По нему ходят ноги, противники, словно влюблённые, сплетаются в агонии вольной борьбы, где дозволено всё; и непонятно — то ли страсть однополой любви, то ли жажда убийства направляет руку мальчика; и они душат друг друга, обнимая шеи синеющими руками, и падают на кровать. умирая в один лень.
Налёт был внезапен — враждующая коалиция мальчиков решилась, наконец, свести счёты, и нету здесь отсутствующих, и в конце концов по воздуху летают табуреты и столы и чей-то череп дырявится и рассыпается, точно чугун, и только кожа еще сохраняет своё, помертвелое от страха и смерти, лицо. Война издаёт свой клич — это тоже занятие мальчишек; не знать им более счастья любви и работы!
Война,
как потасовка, беременная гибелью, как звонарь зла в закипающем зелье, как зелень, не родившая новую зелень, как Знак Зорро от уха до уха — чтобы горло, клокоча, захватывало давлением кислород, и сердце, точно ненужный пузырь, лопалось от воздуха.
Вперёд, вперёд — навстречу концу, чья-то победа утешит искорёженные трупы; и вот уже весь остров вибрирует и наслаждается самоуничтожением преобразующих его сил; мерзко и гордо гибнут мальчики от рук себе подобных!
"Они убьют всех!" — в страхе думает некто трогательный из мальчиков и, как жалкий дезертир или сволочь, через туалетное окно вылезает на безмятежную предрассветную землю. Он слышит, как прямо перед ним жилище ходит ходуном, и его не останавливает никто — все тела заняты битвой, как раньше работой, а он стоит не в силах ничего понять. Бешеный стул разбивает стекло, и из руки этого мальчика капает кровь, и ему больно — он отходит подальше. Он видит сквозь окна смерть своего маленького человечества, но слез у него нет, ему странно смотреть, как какие-то существа ногами топчут его друзей, а потом сами падают на них, сражённые травмой черепа. Вряд ли кто будет жив — мальчики разыгрались не на шутку, а гордость — больше, чем жизнь. И, подташнивая, дрожит мелкое тело трогательного мальчика, и в заключение презрительное слово: "Мертвецы!" — говорит он и бежит отсюда, через лес и поле — туда, где тихо.
Ветки шуршат под его ногами, он шарахается, будто везде лежат мины. Он видит плод их сегодняшней работы — большую яму и, улыбаясь, думает о том, что, наверное, она будет хорошей могилой для мальчиков. Ему грустно.
Но, пытаясь обмануть природу, ему трудно уйти от судьбы, и огромный взрыв всего перенаполненного нетерпимостью острова заставляет его рухнуть в неизвестность, пытаясь схватиться руками хоть за какое-то спасение. Был ли это вулкан, гром или динамит? Непонятно что, но остров, как небольшая Арктика, распадается на льдины и осколки, и древнее море поглощает всё это творившееся на нём безобразие.
Рассвет надвигается, и этот трогательный — быть может, последний мальчик в мире, — поймав какой-то челн, растерянно плывёт по мрачной воде, наблюдая животворящее единство соединения разных стихий, и бежевый пар, как нереальный туман, скрывает вечные горизонты морских глубин.
Он смеётся своей участи и гребёт слабыми руками вперёд и вперёд — пусть то, что было, скроют его память и голова, и, если смерть не остановит его судорожное трепыхание, он будет стремиться в далёкий путь, чтобы достичь границы великой и волшебной, искрящейся на фоне мрака земли — Страны Женщин.