И Миша Оно попал в камеру, пахнущую сыростью и несвободой; может быть, для смертников, а может быть, для проведения здесь длительного времени жизни. Он сидел за скудным столом узника, курил сигарету и испытывал блаженный озноб при мысли о предстоящем ему конце. Холод сводил его спину, словно перед ним сейчас лежала в кровати прекрасная женщина, медленно снимающая с себя черное кружевное белье; но вместо женщины его ожидала нематериальная смерть, еще более возбуждающая нервы и ощущения, и более загадочная, чем красота желанной души. Миша был готов встретиться с новыми событиями своего бытия и насмешливо смотрел в оштукатуренную и унылую стену камеры. Но свет сиял под потолком, рождая тень присутствующего здесь заключенного; некий запах весны проникал сквозь мрачную и восхитительную решетку характерного тюремного окна, и не хватало только летучих мышей и цепей для полной книжной картины происходящего; и Миша хотел быть преступником, закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии, и завершить свою жизнь, полную убийств и греха, шепнув сухими умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь.
Сознание своей дурной нравственности наполняло Мишу восторгом предстоящего возмездия со стороны внешних сил. Он не помнил свою былую задачу и своих, нарушающих какой-нибудь закон, поступков, но из-за этого воображение готово было представить его душе любые возможные приятные события, начиная от романтичной борьбы за свободу и продолжая мерзким сексуальным убийством, совершенном в полумраке изумительной подворотни под опустошительный гул вселенской тишины. Может быть, не было вообще ничего и Миша сам попросился в неволю, желая убежать в утробный рай тюремной ограниченности от страшной и ответственной жизни в мире любых возможностей. Миша, наверное, просто хотел уже умереть и не видел лучшей смерти, чем смерть узника, чувствующего свою вину и боль и смотрящего на мир с высоты свободы от самосохранения.
Паутины шептали признания в любви, параша в углу вносила чудную гармонию в интерьер, и решена была такой, какой ее можно было представить.
— Я люблю вас, друзья, — сказал Миша Оно, поцеловав стену. И не было ни жизней, ни смертей сейчас здесь в этом реальном месте, и Афанасий за стеной плакал и стонал, словно музыка сфер, и ему так хотелось выйти отсюда, что он никогда не согласился бы покинуть это божье место. И наступила еще одна одинокая ночь.