Утром кормщик поспать молодым не дал, разбудил рано.

— Вставайте, — деловито сказал он. — Ванюшка, к заливу на отмель ступай. Где-нибудь мешок твой найдётся, вода с железом не справится. А нам, Стёпа, нерпу добыть надо, новые меха из шкуры сладить. Топоры ковать не простое дело: дутьё требуется горячее.

Ванюшка с нар вскочил быстро, а как услышал про нерпу — сразу поскучнел, даже за рыбу взялся неохотно, что Степан с вечера нажарил. Поел молча, потом, не поднимая головы, спросил:

— От олешков ещё шкуры остались, зачем за нерпой идти надо?

Отец повернулся, на него посмотрел.

— Нерпичья шкура мягче. И снять её хорошо, готовые меха. А тебе почему нерпу трогать не хочется? За олешками сам не раз ходил?

Ванюшка даже вздрогнул: вот как отец выказал, что у него на душе.

— Я важенку с телёнком никогда не трону, только олешка. А нерпу бьют, она на белька своего глядит, слезами плачет. Я того терпеть не могу. — Сказал и сидит, головы не поднимает.

Промысленники тоже помолчали. Алексей решительно встал из-за стола.

— Собирайся, Стёпа, — предложил. — А ты, Ванюшка, железо принесёшь, плавник в кучи складывай, да землёй присыпай, уголья для горна жечь будем.

Ванюшка встрепенулся.

— Я сейчас, тять. — И словно у него от души отлегло, прихватил со стены мешок нерпичьей кожи и скорей из избы выбежал. Всю ночь он ворочался на нарах, думая про нерпу: живая ли? Отцу и Степану про доски только рассказал, где их спрятал. А про нерпу хотел, да постеснялся чего-то.

Он не слышал, как отец вздохнул тяжело, сказал Степану:

— Не будет с него промысленника, Стёпа, не будет. Может это — робость, страх в душе его от промысла отводит? В нашем роду такого не бывало.

А Степан ответил:

— Нету в нём страха, дядя Алексей. Забыл ты: как я его из берлоги от ошкуйцы выкинул, а он обратно с ножом кидается, мне на подмогу. Век не забуду. Жалость в нём большая, сердце звериной муки не терпит. Оно и нам бы не терпелось. Да жить-то как?

— Жить-то как? — повторил Алексей задумчиво, но от Степанова разговора словно легче стало на душе. Правда, не страх это у мальца. А как ему с таким сердцем на свете жить? Другой жизни старый помор не видел и потому ответа так и не нашёл.

А Ванюшка уже бегом спустился на ближнюю отмель. Рыбы на ней со вчерашнего дня будто и не убавилось. А птиц прибавилось ещё. Они даже мешали друг другу взлетать: сталкивались в воздухе, в испуге роняли рыбу и снова кидались вниз, в общую свалку. В суматохе попадало и песцам, они визжали, огрызаясь, отскакивали и снова хватали рыбёшку, стонали от сытости, а отойти не могли. Ванюшка посмеялся, пустил в них сверху ледышкой. Глянул на море, да так и застыл от удивления: к отмели подплывала узкая голова. Ошкуй! Откуда он в море взялся? Плыл не торопясь, не обращая внимания на волны, что догоняли его сзади и с головой окатывали. Вылез на отмель, встряхнулся так, что брызги разлетелись во все стороны. Песцы с визгом кинулись к дальнему концу отмели, насторожённо принюхались: не лучше ли и вовсе пуститься наутёк? Птичья стая, перелетев на другую сторону, снова подняла крик и драку и про медведя забыла. От тучи взвихрившихся перьев медведь чихнул и досадливо мотнул головой. Затем лапой копнул серебристую кучу. Песцы отозвались жадным визгом и убежали, а медведь не спеша двинулся вдоль отмели, на ходу захватывал ртом рыбёшек и аппетитно их пережёвывал.

Ванюшка оглянулся: не вернуться ли? Но, тряхнул упрямо головой, тронулся дальше, с трудом вытаскивая ноги из снежного месива. «Рыба эта зверю самая лакомая», — вспомнил он и зашагал быстрее.

Вот, наконец, и тропинка вниз, к заливу. Ванюшка подошёл к спуску на отмель и…

— Ушла! — крикнул он, не удержавшись. Нерпы на прежнем месте не было. Глыба льда, около которой она вчера лежала, растаяла, и золотистая шкурка тоже точно растаяла — исчезла.

Ванюшка медленно спустился на отмель. Его мешок! Лежит на камешке у самой воды. Железо грузное, и правда, не поддалось воде. Мешок размок — не беда. Ванюшка вытряхнул из него железки, а из сухого мешка высыпал рыбу — на что она теперь? Собрал в него железки, закинул за спину, да так и застыл на месте: другая льдина у самого берега колышится, а на ней… нерпа! Та самая — Ванюшка так решил. Присел у воды и тихонько подбросил горсть рыбки на край льдины. Нерпа повернулась, посмотрела на него и медленно двинулась к угощению. Ползёт, сама глаз от Ванюшки не отрывает. А он случайно взглянул на залив, да как вскочит на ноги: по воде, между редкими, оставшимися в заливе льдинами, с огромной быстротой неслось тёмное тело. Высокий треугольный плавник на спине резал воду, позади него бурлила и завивалась струйками вода.

— Косатка! — крикнул Ванюшка отчаянно. — Слышь ты? Косатка, берегись! — повторил он, словно нерпа могла его понять. Одним прыжком Ванюшка оказался на льдине. Нерпа поднялась на ластах, кинулась ему навстречу, точно прося защиты. Но высокий плавник уже поравнялся со льдиной, тёмное тело с маху поднырнуло под неё. Удар такой, что край льдины будто подпрыгнул на воздух. Огромная безобразная голова вынырнула из-под неё, в хищной пасти блеснули острые зубы. В следующую минуту голова опять скрылась под водой, и длинный гибкий хвост хлестнул по воздуху над самой льдиной. Что-то обожгло Ванюшке ногу, он подскочил и со всего размаха ударился об лёд головой. Несколько минут он пролежал неподвижно, наконец поднял руку, потрогал голову, медленно встал. Всё было тихо, льдина под его ногами чуть колыхалась, на воде расплывалось красное пятно. Нет нерпы! Нет! Лишь кучка серебристой рыбёшки блестела на солнце у его ног.

— Съела! — проговорил Ванюшка и, спустившись на льдину, закрыл лицо руками.

Он сидел долго, у ног что-то захрустело, зачавкало. Песец! Воровато оглядываясь, он хватал рыбёшку, глотал, давился от страха и жадности. Ванюшка замахнулся. Песец отскочил, тявкнул обиженно. Мальчик встал.

— Хоть всё съешь, — проговорил он каким-то тихим равнодушным голосом. — Ей теперь ничего не надо.

Не оборачиваясь, Ванюшка подошёл к обрыву и начал на него взбираться.

Наверху услышал, как звякает что-то за спиной: железки в мешке.

— Ну, что ж? Топоры будут, — произнёс он вслух. И, тяжело вытягивая ноги из талого снега, зашагал к дому, точно это и не он недавно так весело торопился, нёс сайку новому другу.

Голова от ушиба сильно болела, даже трудно было смотреть: он шёл опустив глаза, не выбирая дороги.

Вдруг близко кто-то фыркнул и громко засопел. Ванюшка взглянул: ошкуй! Стоит у самой дороги, лапу лижет и морду трёт. И опять лижет… Голова рыбьими чешуйками облеплена. Нос, Ванюшке особенно запомнилось, блестит будто серебряный. «Это который на отмели сайку ел!» — подумал он. А ошкуй на него и не глядит. До чего зверя рыбья чешуя допекла: рыкнул с досады, мордой в снег сунулся и — ну головой вертеть. Потом как фыркнет — снег кверху столбом. Голову вытянул, покачал ею — не вовсе ли, мол, отвертел? «Нос-то чистый стал», — заметил Ванюшка. А ошкуй, как ни в чём не бывало, повернулся, пошёл стороной и всё головой поматывает.

Ванюшка постоял ещё немного и опять побрёл словно во сне. Дома мешок на пороге скинул, молча лёг на нары и повернулся лицом к стенке.

Отец спросил, что случилось? А он только ответил;

— Ничего не случилось, нерпу мою косатка съела, а меня ошкуй есть не стал, рыбы наелся. А я спать хочу.

Кормщик ещё более встревожился, но Степан потрогал Ванюшке лоб и тихонько сказал:

— Не трожь, дядя Алексей, огневица его забрала, чуешь, весь горит. А чего с ним приключилось, после узнаем, как хворь от него, бог даст, отступится.

Хворь отступила не скоро. Кормщик и Степан, сменяя друг друга, неотлучно дежурили. Воду подавали, держали Ванюшку, когда он в бреду рвался из избушки: то нерпу от косатки спасать, то самому от ошкуя спасаться. Слушали и постепенно поняли всё, что с бедным мальчиком за один день приключилось.

Солнце безотлучно ходило по небу, но за ним никто не следил — не до того было. Кормщик поседел, пока слушал, как бредит, мечется на нарах Ванюшка.

Не вытерпел как-то: положил голову рядом с Ванюшкиной на кожаную подушку, набитую мохом, и задремал. Во сне точно его толкнуло, слышит: «Тятя!»

Вскочил, а Ванюшка лежит тихо и смотрит на него разумно.

— Тятя, — повторил. — Долго я, что ли, заспался?

И тут не выдержал, заплакал суровый кормщик. Степан к нарам кинулся:

— Живой ты, Ванюшка, ой хорошо! Встанешь — за олешками пойдём!

А Ванюшка уже устал, словно много наговорился: улыбнулся и задремал спокойно.

Кормщик дал знак Степану рукой, и оба из избы вышли крадучись, как бы половица не заскрипела.

С того дня, и правда, огневица от Ванюшки отступила, но силы к нему вернулись ещё не скоро: из избы только выйдет и уже устал, глядит, где бы присесть-отдохнуть.

Как-то утром открыл глаза, да как вскрикнет: доски красные обе у него под боком на нарах лежат. Схватил их, а Степан смеётся:

— Гляди, чтобы не треснули, больно крепко жмёшь. Когда за ними лазил — все бока ободрал, проход-то под камнем на тебя мерян, не на меня. Теперь, чай, скоро, поправишься?

— Скоро, — ответил Ванюшка, а у самого руки не разжимаются, доски держат. Той, где воин вырезан, все залюбовались.

— Не нашего войска воин, — сказал Алексей. — И дерево такое в нашей стране не растёт.

— Я тебе из простых досок ларец сделаю, — пообещал Степан. — А с красных этих крышка будет. Ты на другой-то тоже что-нибудь вырезать можешь.

— Могу, — радостно отозвался Ванюшка. Но что вырежет — сказать не захотел.

Ларец в Степановых умелых руках получился на славу. Пока он его ладил, Ванюшка трудился над крышкой, как кончил — показал. Лежит на доске нерпа, а перед ней — косатка, пасть зубастую раскрыла, из доски, словно из воды, обозначились пасть и спина.

А Ванюшка, как её вырезал — точно тяжесть какую с себя сбросил: повеселел и скоро не только совсем поправился, а даже вырос, в плечах раздался. Очень этому промысленники обрадовались, потому что короткое лето уже кончалось, подходила суровая грумантская зима, а она только крепким, здоровым под силу.