Агафонкин не сразу понял, что разговаривают с ним. Он не привык, чтобы с ним разговаривали: постоялицы Дома ветеранов сцены редко обращались к нему, поскольку он мало что знал. А что знал, не мог разъяснить.

– Молодой человек, – повторила красивая старая дама с подкрашенными голубым волосами в длинном, блестящем мягким матовым блеском пальто, – старухой такую не назовешь – молодой человек, как же нам все-таки пройти в третий корпус?

Агафонкин знал, как пройти в третий корпус, но не умел объяснить. Надо было по стеклянному переходу, где свет с улицы набегал, как морская волна, лизал гладкое стекло, просился внутрь, хотел войти, залить собою длинный туннель, потом повернуть – там стена еще неровно покрашена, и в этой щербатинке жил, прятался от людей застенчивый желтый паук, и вот он – коридор в третий корпус, но как про это скажешь? Как все это назвать? Много слов, и слова эти сложные. Он бы показал, но ему еще пол мыть в столовой.

– Мама, – высокий, полноватый мужчина лет пятидесяти погладил старую даму по рукаву красивого ворсистого пальто. – Он, кажется, не… очень, – понизил голос мужчина, – не очень соображает.

Агафонкин и сам знал, что не очень: понимать-то он почти все понимал; ответить, объяснить было сложно.

Люди думали, что мир обозначен словами. Люди договорились о том, как все назовут, и превратили мир в его названия. Только когда они договаривались, Агафонкину про это никто не сказал, и он жил в другом мире, где ничто не имело закрепленных имен. Каждый раз он видел все заново и обозначал предметы исходившим от них теплым дрожанием или холодным мерцанием, как от стекол.

Стекла, например, Агафонкин называл для себя каждый раз по-другому, потому что каждый раз в них стоял другой свет. Мир Агафонкина не был назван и оттого мертв – застывшие слова; его мир жил и менялся, поэтому и назвать, заковать в слова этот мир было нельзя. Нечего и пытаться.

– Саша, – старая дама нетерпеливо встряхнула голубоватыми волосами, – мы должны найти кого-то другого. Кто знает.

“Найдешь, как же, – подумал Агафонкин. – Старушки сейчас к ужину готовятся, прихорашиваются, а медсестры раскладывают лекарства – вечерний прием”. Он думал хорошо, гладко – словами, но произносить их не решался, оттого что пока в голове слова тоже менялись, жили, а выйдя, попав в общий воздух, становились чужими, неверными.

– Это… – Агафонкин отпустил швабру, стоявшую в красном ведре на колесиках – недавно выдали, а то раньше нужно было носить. – Это… – Он поманил красивую старую женщину и ее сына в дорогом костюме. – без пальто в машине должно быть приехал – Вы… это…

Он запутался, как обычно, когда хотел что-то сказать. Агафонкин пошел по направлению к стеклянному переходу и, повернувшись, поманил даму с красивой блестящей сумкой и сына с большим пакетом за собой: проще показать.

– Саша! Саша! Он нас туда отведет! – воскликнула дама.

– Мама, я не знаю… он, кажется… не очень понимает, – покачал головой сын Саша. – Нужно найти кого-то еще, – и он обернулся, надеясь найти знающих людей в пустом коридоре.

Его мама, однако, уже шла за Агафонкиным, стараясь не отставать и рассказывая о том, что они пришли навестить ее старую подругу по театру, – бедная алина к ней никто не ходит какая жуткая старость – но Агафонкин привычно не слушал, провалившись в пустоту без имен и названий. А если б и слушал – все равно б не запомнил: много слов.

Ему нравилось жить в Доме ветеранов: повторяющийся, раз навсегда заведенный порядок работы: с утра протереть полы влажной тряпкой, затем помочь теткам на кухне разгрузить машину с продуктами, а после обеда вымыть еще раз пол в столовой и обмести сухой тряпкой пыль с подоконников и длинных блестящих лестничных перил. Раньше с ним работал один нерусский – с узкими черными блестящими глазами и шрамом на левой щеке, но его что-то давно не было; видать, уволился – денег платили мало.

Агафонкину-то хватало: он ни на что особое не тратился.

За комнату с него вычитали из зарплаты, курить Агафонкин не курил – пробовал раз, не понравилось, – а телевизор смотрел вместе со старухами в большой комнате на втором этаже. Он, правда, мало понимал, что говорили, и быстро уставал следить за людьми, сыпавшими непонятными словами с мерцающего голубым экрана, привычно погружаясь в знакомую, уютную пустоту. Старушки вокруг смеялись произнесенным с экрана словам, и Агафонкин смеялся с ними, так и не поняв, над чем: не хотел обижать.

Часто ему снились тени.

Словно он шел, летел сквозь пустой, заполненный синим свечением туннель, и тени звали, просили сойти с пути, зайти в гости. Он слышал их голоса, их просьбы без слов и подчас решал остановиться, только каждый раз просыпался в этот момент. В комнате стояла ночь, и Агафонкин быстро засыпал, не помня, отчего проснулся.

Он довел посетителей до уходящего в глубь коридора в третий корпус и махнул рукой, указав, куда идти.

– Это… – сказал Агафонкин. – Вы… это… там…

– Спасибо, спасибо, – хорошо поставленным сильным голосом сказала голубоволосая дама. – Саша, дай ему что-нибудь.

Она скользнула по Агафонкину все еще молодыми глазами, и Агафонкин подивился пролившемуся из них золотистому свету – будто цветочный мед. Он пробовал такой один раз: приносил дядя Митя.

Дядя Митя иногда навещал Агафонкина и обычно что-нибудь приносил: то поесть вкусного, а то и теплые рукавицы. Он забирал у Агафонкина неистраченные деньги и уходил домой. Там, дома, у дяди Мити был больной ребенок – лежачий. Агафонкин знал про лежачих: в Доме ветеранов были такие старухи: нужен специальный уход.

Дядя Митя был не то чтобы дядя: Агафонкин не помнил, кем они друг другу приходились, и не очень интересовался: дядя Митя был в его жизни всегда и приносил вкусное. Или теплое.

Дяде Мите и самому жилось нелегко: денег не хватало, и он пустил на квартиру жильца-татарина, только тот, сказал дядя Митя, плохо платил. Агафонкин смутно помнил, что раньше они жили вместе, но его давно не забирали домой – навестить. Должно быть, из-за татарина: места не было. Сам бы он не доехал: сложно – на метро с пересадкой.

Он особо и не скучал.

Агафонкин посмотрел на пятидесятирублевую бумажку, сунутую ему сыном Сашей, положил в карман синего рабочего халата и нащупал там что-то гладкое и круглое. Вытащил и оглядел выкрашенную в три цвета детскую юлу.

“Откуда она? – удивился Агафонкин: он не помнил, где ее нашел. – Должно быть, навещали кого-то из старушек с малыми внуками, у тех и выпало”.

Позже, в каптерке, где он хранил новое ведро на колесиках и обе швабры, Агафонкин открыл крышку зеленого пластмассового бака, стоявшего в углу – у шкафчика с тряпками. Он складывал в бак потерянные старухами и найденные им вещи: непарный женский сапог с дыркой, потертую сумку с оторванной ручкой, старый зонтик – ненужное, негодное, забытое. Агафонкин бросил туда юлу и закрыл крышку.

Раз в месяц он выносил бак на помойку.