Взрослые игрушки

Раевская Лидия Вячеславовна

Лидия Раевская

 

 

Взрослые игрушки

 

Предисловие

Тонкий и интеллигентный юмор Татьяны Толстой… Семейные саги Людмилы Улицкой… Всепобеждающий триумф женской логики по версии Донцовой и Устиновой… Рецепты жизни от Собчак и Робски… Вы любите это? Вы ждёте новых откровений от отечественной женской литературы? Тогда вы ошиблись книжной полкой. Если вы ещё в магазине и не успели купить эту книгу, то немедленно поставьте её обратно, пока вас никто с ней не увидел. Потому что ещё несколько минут и будет поздно: на пятнадцатой странице с ваших, уже обкусанных, начнёт слезать слоями дорогой маникюр, на пятьдесят седьмой — потечёт удлиняющая тушь и встанут дыбом остатки линии бикини, а после сто пятнадцатой вы без ужаса поймёте, что вам жизненно необходимо не на концерт Башмета в «Барвиха лакшери вилледж», а на ржавые трубы возле районной больницы пить портвейн с незнакомым милиционером после искромётного секса с ним же. Короче, вы вдруг станете сама собой.

А теперь — серьёзно. Чтение «Взрослых игрушек» Лидии Раевской — это занятие трудное и опасное. В метро от попеременно то краснеющего, то истерически ржущего человека люди шарахаются и нажимают кнопку экстренной связи с машинистом. В офисе (тем более, в наше кризисное время) вас всенепременно уволят. Причём, не по сокращению, а за деморализацию коллектива, адский хохот и глаза, выпученные как у кота Тома, которому мышонок поджёг хвост и съездил по башке молотком. Вас не спасут ни заклеенный пластырем рот, ни розданные сослуживцам самолётные затычки для ушей, ни данное себе слово «ещё полстранички и на сегодня — всё!». Метаморфоза по Кафке уже произошла: вы стали Лидией Раевской. Её мужик-импотент — это ваш мужик-импотент. Её дебильная соседка — это ваша дебильная соседка. Её детская мечта о больших сиськах — это ваша мечта (для многих — и по сей день). Всё так и было, всё так и есть, всё так и будет, причём, в отличие от гришковцовского коктейля из соплей и сахара и санаевских заплинтусных рефлексий, здесь правда голая, как жирная тётка в бане. Она не втягивает живот и не прячется за тонированными стёклами иномарки. Она не прикрыта брендами и не отвлекает от себя шорохом купюр. И говорит она не на глянцевом гламурном новоязе, а на простом, блять, русском языке.

А как же «разумное, доброе, вечное?» — спросите вы. А это именно они и есть! В этой книжке нет ничего кроме разумного осмысления вечно с нами происходящего при сохранении доброго отношения к себе, что бы с нами, сучками крашенными ни происходило в этой тупой, жестокой и порою чудовищно смешной жизни.

P. S. Если вы надумаете прятать эту книжку от дочери-подростка, то не кладите её вместе с давно (поверьте моему и своему опыту) найденными презервативами и порнокассетами. Поставьте её на самом видном месте между томиками Чехова и Зощенко, туда дети обычно добираются в последнюю очередь. Кстати, именно там этой книжке, как раз, и самое место.

 

Часть 1

 

Глава 1. Квартет

Я всегда была чувственной и одарённой натурой. Я этого не ощущала, но моя родня утверждала, что я пиздец как талантлива, только они точно не знают — в чём именно. На всякий случай, меня отдавали во всевозможные кружки и школы, чтобы выяснить, где же зарыт мой талант. А в том, что он где-то зарыт — никто не сомневался. К моим двенадцати годам выяснилось, что талант у меня только один — пиздеть не по делу. Причём, обучилась я этому сама и совершенно бесплатно. За это меня сурово наказали, сделали внушение, и в наказание отправили на одну смену в пионерлагерь «Мир», где я, вдобавок ко всему, научилась курить невзатяг, петь блатные песни, и воровать.

После того, как с моей жопы сошли последние синяки и следы папиного ремня, меня забрали из всех кружков и школ, решив, что я — бесталанный позор семьи.

И тут во мне внезапно проснулся талант.

Однажды утром я вдруг поняла, что я — богиня музыки. Музыка звучала у меня в голове, я её никогда раньше не слышала, и попыталась запомнить. Годы учёбы в музыкальной школе прошли для меня даром, к тому же мой папа выбил из меня последние мозги своим ремнём, и, если вы помните по какому месту бил меня папа — вы знаете, где у меня находятся мозги. Так вот, папа их выбил окончательно. Вместе с жидкими воспоминаниями о том, как выглядят нотный стан, ноты, и моя учительница пения Белла Дераниковна Эбред. Странно, но вот имя учительницы пения папа выбить так и не смог.

Ноты я записать уже не могла, а вот мелодию, звучавшую в голове, запомнила, и напевала её про себя до тех пор, пока она внезапно не оборвалась. А оборвалась она потому, что вошедшая в комнату мама стукнула меня по голове выбивалкой для ковров, и напомнила мне, что воровское лагерное прошлое меня не отпускает, и с этими словами вытащила из-под моей кровати папину электробритву, которую я спёрла у папы с целью побрить свой лобок, который радовал мой взор тремя жидкими рыжими волосинами. В умной книге я прочитала, что растительность можно укрепить и увеличить, если её регулярно брить. В лагере я узнала, что моя лобковая растительность — самая жидкая и самая негустая. Если не брать в расчёт растительность неизвестно как затесавшейся в наш отряд десятилетней девочки Риты. У Риты её вообще не было. Мне стало обидно за свой лобок, и я приняла решение брить его каждые полчаса. Папиной бритвой. Воровкой я себя не считала, потому что у папы моего всю жизнь была борода, и брить он её не собирался. И вообще — эту бритву он сам спёр, когда работал кладовщиком на складе. Видимо, мама собралась её кому-то подарить, и обнаружила пропажу. А поскольку вор у нас в семье был только один — и это была я, пропажа была быстро обнаружена, а я — сурово наказана. Но речь сейчас не об этом.

Стукнув меня по голове, и тем самым оборвав звуки прекрасной мелодии, мама удалилась из моей комнаты, а я, выждав пять минут, полезла в ящик с игрушками младшей сестры, и вытащила оттуда металлофон. Была во времена моего детства такая игрушка: доска с прибитыми к ней железными пластинами. К доске прилагались молоточки. Хуяря этими молоточками по пластинам, можно было сыграть «Тили-тили, трали-вали» или «Чижик-Пыжик». Я, как три года проучившаяся в музыкальной школе, могла ещё дополнительно выбить из этой жемчужины советской игрушечной промышленности «Во саду ли, в огороде» и «Ламбаду». Папа иногда говорил, что за триста рублей в год он сам может сыграть оперу «Кармен» на губе и на пустых бутылках. Причём так, что сам Жорж Бизе не отличит от оригинала. А уж «Ламбаду» он вообще пропердит на слух, даже не напрягаясь. После чего всегда добавлял, что в музыкальных школах детей учат какой-то хуйне.

В общем, я извлекла металлофон, и наиграла на нём услышанную мелодию. Получилось звонко и прекрасно. Но музыка — это ещё не всё. Требовались слова для песни. Слова я тоже придумала очень быстро. Зря, всё-таки, родня считала меня бесталанной. Песня выдумалась сама собой.

Меня не любит дед, не любит мать За то что дочь их стала воровать. Они все говорят, что я — позор семьи, Мне больно это знать, как не поймут они…

(тут шёл такой мощный наебок по металлофону, и сразу за ним — припев)

Что воровать заставил меня голо-о-о-од!!!

Потом шёл второй куплет сразу:

Моя мамаша постоянно меня бьёт, А папа с мужиками пиво пьёт, В такой семье мне остаётся лишь одно: Я буду красть конфеты всё равно!

(Бумс! Дыдыщ!)

Что воровать заставил меня голо-о-о-од!!!

В общем, песня была придумана, я её спела три раза и прослезилась, и теперь мне требовались благодарные слушатели. Маме её петь было нельзя, остатками выбитого мозга я понимала, что мама может меня сдать врачам на опыты, поэтому я, сунув металлофон подмышку, выбралась на лестницу, и позвонила в соседнюю квартиру. Открыла мне подруга Ленка.

— Ленка, ты любишь музыку? — сразу спросила я у подруги, и показала ей металлофон.

— «Модерн Токинг» люблю, — ответила Ленка, и с опаской покосилась на мой инструмент.

— Я сочинила песню, Ленка, — пренебрежительно сказала я, и, плюнув на большой палец, лихо протёрла крышку металлофона. — О тяжёлой воровской доле. Ты будешь её слушать?

Ленка уже давно была наслышана, что я — отъявленная воровка с дурной наследственностью, отягощённой пьющим отцом и курящей матерью, и поэтому побоялась мне отказать, и впустила меня в квартиру.

Кроме самой Ленки там обнаружились ещё две какие-то незнакомые девочки, которые при виде меня почему-то съёжились, и прижались плотнее друг к другу.

— Вы любите музыку и песни о тяжёлой воровской судьбе? — Я в лоб задала девочкам вопрос, и они съёжились ещё больше. — Я, как вор со стажем, знаю в этом толк. У нас в лагере такое каждый вечер пели.

— В каком лагере? — прошептала одна из девочек и с опаской посмотрела на мой металлофон.

— Да так, в одном лагере… — Туманно ответила я. — Под Дмитровом где-то. Нас туда ночью везли. Короче, вы меня слушать будете?!

Девочки, во главе с Ленкой, закивали головами, а Ленка даже пару раз хлопнула в ладоши.

Я расчехлила свой инструмент, поплевала на руки, покрепче взяла молоточки, и запела свою песню. Когда я кончила петь, и утих последний отголосок, Ленка икнула, и спросила:

— Ты сама это сочинила?

— Да. — Гордо ответила я. — Воры всегда сами придумывают свои песни. Поэтому они всегда у них печальные. Вот послушайте.

И я спела им «Голуби летят над нашей зоной», подыграв себе на металлофоне. Девочки впечатлились ещё больше. Было очень заметно, что таких песен они никогда не слышали. Таких жизненных и таких печальных.

— Послушай, Лида… — сказала вдруг Ленка, и несмело потрогала мой инструмент, — а можно мы тоже будем играть твою песню? У меня тоже есть металлофон.

— Ну что ж… — я нахмурила лоб. — Можно, конечно. Только металлофона больше не надо. Что у тебя ещё есть?

Ещё у Ленки оказался барабан, бубен и игрушечная шарманка. Такая, знаете, круглая штука с ручкой. Когда её крутишь, получается ужасно заунывная музыка. У моей младшей сестры была такая, и та всего за полчаса вынесла мне весь мозг этой шедевральной мелодией, после чего я снова начала грызть ногти, хотя отучилась от этого два года назад. С помощью психиатра.

Раздав всем троим инструменты и, предупредив о пагубном влиянии шарманки, я снова начала:

— Меня не любит дед, не любит ма-а-ать…

Здесь одна из девочек начинала яростно крутить шарманку, а Ленка один раз ударяла в бубен.

— За то, что дочь их стала ворова-а-ать…

Тут вступала вторая девочка, с барабаном. Она громко била в барабан, обозначив этим трагический момент моего морального падения, как она сама объяснила, и при этом тоненько подпевала «Воровка Лида, воровка Лида…»

— Они все говорят, что я — позор семьи-и-и…

Снова жуткий звук шарманки, и погребальный удар в бубен.

— Мне больно это знать, как не поймут они!!! — тут я прям-таки заорала, и взмахнула рукой, чтобы обозначить бумс и дыдыщ.

По моему знаку одна из девочек стала крутить ручку шарманки с утроенной скоростью, Ленка затрясла бубном и завыла, а девочка с барабаном затряслась, и закричала:

— Ведь я ворую, потому что не жрала неделю-ю-ю-ю-ю!!!

— Дура ты! — В сердцах выругалась я, и ударила девочку по голове молоточком от металлофона. — Ты в бумажку со словами смотришь вообще?! Вот манда, такую песню испортила!

Слово «манда» я выучила в лагере, и уже получила за него пиздюлей от папы. Значит, хорошее было слово. Нужное. Правильное.

Девочка, получив молоточком, затряслась, схватила бумажку, близоруко тыкнулась в неё носом, и заорала ещё громче:

— Ведь воровать заставил меня голо-о-од!!!

Ленка неуверенно стукнула один раз в бубен, и посмотрела на меня.

— Всё. Отперделись вы, девки. — Я прищурила глаз, и окинула тяжёлым взглядом свою рок-группу.

— И что теперь с нами будет? — Тихо спросила девочка с барабаном.

— Ничего хорошего. — Успокоила я её. — Музыкантами вам никогда не стать. Тут талант нужен особый. Кто не познал голода и лагерной жизни — тот никогда не станет талантливым музыкантом. Всё. Я ухожу.

С этими словами я забрала свой металлофон, воткнула за каждое ухо по молоточку, и с пафосом хлопнула дверью.

Дома я ещё несколько раз тихо спела свою песню, избегая бумса и дыдыща, чтоб мама не спалила, а через два часа к нам пришла Ленкина мать. Потрясая бумажкой, на которой был написан текст моей песни, Ленкина мама громко кричала, что по мне плачет тюрьма и каторга, что она запрещает Ленке дружить со мной, и что одну из девочек, которых я в грубой форме принуждала сегодня к извращениям, увезли сегодня в больницу с нервным срывом. Выпалив это на одном дыхании, Ленкина мама потребовала выдать меня властям. То есть, ей. И ещё потребовала, чтобы меня немедленно и при ней жестоко избили, изуродовали, и сунули мне в жопу мой металлофон, которым я покалечила психику её дочери.

Я подумала, что настал час моей смерти, и почему-то моей последней мыслью была мысль о негустых волосах на моём лобке. И о том, что они никогда уже не будут густы настолько, что мне не будет стыдно ходить в душ с Аней Денисовой из нашего отряда. У Ани всё было очень густо.

За дверью послышались тяжёлые шаги. Я зажмурилась и инстинктивно сжала сфинктер ануса. Дверь распахнулась, и послышался голос папы:

— Ну что, республика ШКИД, воровать заставил тебя голод?

— Я больше не буду… — Заревела я, рассчитывая облегчить свою смерть хотя бы исключив пункт засовывания металлофона в свою жопу. — Я больше никогда-а-а-а-а…

— Не ной. — Хлопнул меня по плечу папа. — Воровать не надо, если не умеешь как следует, а за песню спасибо. Я очень ржал.

— Тётя Света хочет меня убить… — Я заплакала ещё горше. — Я сама слышала…

— Тётя Света щас пойдёт на… Домой в общем. — Ответил папа. — И мама пойдёт туда же, прям за тётей Светой, если полезет тебя наказывать. А что касается тебя — то не ожидал, что у тебя всё-таки есть талант. Триста рублей потрачены не зря. Ну-ка, спой мне эту песню.

Я несмело достала металлофон, и тихо, запинаясь, спела папе песню о тяжёлой воровской доле.

Папа долго смеялся, а потом принёс гитару и запел:

— Плыл корабль, своим названьем гордый, океан стараясь превозмочь.

В трюме, добрыми качая мордами, лошади стояли день и ночь…

В комнату вошла мама, и открыла рот, чтобы что-то сказать, но ничего не сказала. За спиной у неё замерла тётя Света, и они обе стояли, и молча слушали, как мы с папой поём:

— И не было конца той речке, края… На исходе лошадиных сил Лошади заржали, проклиная Тех, кто в океане их топил…

…Так закончилась моя музыкальная карьера. Я никогда в жизни не написала больше ни одной песни, и в моей голове больше никогда не звучала незнакомая музыка. Видимо, мама сильно стукнула меня выбивалкой.

Зато песню про лошадей мы с папой поём до сих пор. Редко поём. Потому что редко видимся. А если видимся — то поём обязательно.

Соседка Ленка после того случая почему-то без экзаменов поступила в музыкальную школу, и сейчас работает в детском саду. Учит детишек пению.

А самое главное — мой папа мной гордится. Потому что, как оказалось, один маленький талант у меня всё-таки есть.

 

Глава 2. Извращенец

Когда мне стукнуло десять лет, мама вызвала меня на откровенный разговор. Это я поняла сразу, как только увидела её лицо, и сложенную вчетверо газету, торчащую из кармана маминого домашнего халата. Все серьёзные разговоры со мной мама вела, зачитывая мне вслух какую-нибудь поучительную статью из газеты, и заканчивала разговор словами: «Лида, ты всё поняла?» Иногда я абсолютно ничего не понимала, но всегда согласно кивала головой. В противном случае, мама читала мне газету ещё три раза подряд. Таким образом, к моим десяти годам я имела уже три серьёзных разговора с мамой. По статье: «В Африке голодают негры», которая должна была пробудить во мне сострадание к убогим, и, само собой, пробудила, причём, настолько, что я неделю ложилась спать, положив под подушку фото из газеты, с которого на меня смотрел грустными базедовыми глазами облепленный мухами цеце маленький голодный негроид. По статье «Курение — отрава», где подробно рассказывалось о том как курение убивает людей раком, и по статье «Маленький дьявол», где писали про девочку, которая убила свою маму кухонным ножом, за то что та не пустила её в субботу в кино, на мультик «Лисёнок Вук». Последнюю статью мне мама прочитала три раза, потому что с первого прочтения я не поняла — на хуя мне это знать? После третьего я догадалась, что моя мама таким образом намекает, что в субботу я отсосу с Лисёнком Вуком, потому что она меня собирается наказать, и предупреждает, что ножи с кухни она попрячет.

На очереди была четвёртая статья, и, судя по выражению маминого лица — читать мне её собирались раз десять.

— Лида, ты уже совсем взрослая, — начала моя мама, разворачивая газету, а я этим поспешила воспользоваться:

— Тогда купи мне лифчик. Ну, хоть на вырост… О лифчиках я мечтала с ясельной группы детского сада, и плевать хотела, что мне не на чем их носить. Главное, чтобы они, вожделенные ситцевые лифчики, лежали в моём шкафу. — С деньгами сейчас туго, — строго сказала мама, и разложила газету у себя на коленях, — так что я купила тебе синенькие рейтузики. А теперь слушай… Первую читку статьи я прослушала, потому что думала о том что синенькие рейтузики — хуёвая альтернатива лифчикам, вторую читку я слушала вполуха, и поняла, что речь идёт о какой-то непослушной девочке, а третья меня заворожила никогда ранее неслыханным словосочестанием «половая щель». Так что с четвёртого раза я поняла что в статье писали о девочке, которая шла в школу, и по дороге встретила дяденьку, который оказался «извращенцем» (это слово я тоже слышала впервые, и оно мне понравилось), и дяденька тот предложил девочке пойти к нему в гости посмотреть на маленьких котят, после чего что-то сунул ей в «половую щель».

— Ты всё поняла, Лида? — Спросила меня мама, закончив читать статью в четвёртый раз.

— Да. — Ответила я, раздумывая: спросить маму про половую щель и извращенца, или нет.

— Что ты поняла? — Не успокаивалась мама, и буравила меня взглядом.

— Что нельзя разговаривать с извращенцами, которые предлагают показать котят, а сами хотят залезть в половую щель.

— Вот и молодец. — Повеселела мама, оставила мне газету, и ушла звонить тёте Марине с третьего этажа.

На всякий случай, я сама ещё раз перечитала газету, и сильно позавидовала той девочке с половой щелью, которая познакомилась с извращенцем. Фотография этой девочки была на весь газетный разворот, а это было моей второй заветной мечтой, после лифчиков: чтобы мою фотографию напечатали в газете.

На следующее утро, идя в школу, я постоянно оборачивалась назад, и останавливалась через каждые три метра, в надежде встретить извращенца. Половой щели у меня всё равно не было, так что я его совсем не боялась. Я только хотела у него спросить: кому отдать мою фотографию, чтобы её напечатали в газете? Извращенца я не встретила, но на первый урок опоздала.

— Опаздываем, Лида? — Строго спросила меня учительница, и добавила: — Дневник на стол.

Кинув на учительский стол дневник, я села на своё место, рядом с подругой Анькой.

— Проспала? — Шёпотом спросила меня Анька, пока я доставала учебник математики.

— Неа. Потом расскажу. — Пообещала я, и заткнулась до конца урока.

А уже на следующей перемене я стала звездой. Сидя на подоконнике, окружённая десятком своих и не своих одноклассниц, я, страшно вращая глазами, рассказывала:

— Этого извращенца видели в нашем районе. Он совсем старый, там было написано что ему около тридцати лет. Нападает на девочек, заставляет их смотреть маленьких котят, а потом лезет в половую щель. А девочка та после этого умерла!

Одноклассницы ахали и шептались, а я гордилась тем, как круто я их всех наебала, потому что не хотела делиться с ними правдой о том, что извращенца можно попросить отнести в газету твою фотографию. А то б они все ломанулись бы искать моего извращенца, и кто-нибудь по-любому нашёл бы его раньше меня. И у неё даже могла бы быть ненужная половая щель, которую можно было б обменять на публикацию в газете.

Правду я открыла только Аньке, когда мы возвращались с ней домой из школы.

— Круто! — Сказала она, выслушав мой план до конца. — А как мы будем его искать?

— Очень просто. — Я подтянула свои новые синенькие рейтузики. — У школы много дяденек ходит. Надо просто спросить у них — есть ли у них дома котятки, и не нужна ли им половая щель. Это ж просто.

— Ты такая умная, Лида… — С завистью сказала Анька, и спросила: — А у тебя есть половая щель?

— Нет, конечно. — Я с презрением посмотрела на Аньку и демонстративно вывернула карманы: — Куда б я её, по-твоему, могла бы положить? Мы просто обманем извращенца. Дадим ему свои фотографии, а сами пойдём в милицию, и скажем милиционерам, чтобы они посадили извращенца в тюрьму. Только не сразу, конечно, пусть сначала он до газеты дойдёт.

Возле нашего с Анькой подъезда толпился народ.

— Вау! — Расширила глаза Анька. — Сколько людёв! Наверно, кто-то из окна пизданулся.

Мы захихикали. Слово «пизданулся» мы услышали недавно, и оно нам очень нравилось. Только пока не было случая, чтобы можно было его применить на практике.

— Яйца, яйца бы ему оторвать, пидорасу! — Голосила где-то в толпе тётя Клава из пятого подъезда. Я её по голосу узнала. — Чего удумал, уёбок! Это хорошо, что Танька его спугнула!

Тут я услышала голос своей мамы, и напряглась.

— Стоим мы, значит, с Наташкой Козловой, и курим. — Начала моя мама, а я нахмурилась: не знала, что она курит, врунья. А мне ещё статью о вреде курения читала, и газетой по голове стучала. — Лидка ж у меня не знает, что я курю, поэтому мы с Наташкой на чердаке курим. И тут, значит, слышим — лифт приехал на девятый. И голос детский. Мы ещё думаем: кто это приехал? На девятом у нас одни алкаши живут, там детей ни у кого нету. И тут, значит, люк на чердаке открывается — и Маринка Клавкина там появляется. «Здрасьте, тёть Тань» — говорит. А по лестнице вниз уже грохот слышен. Я её спрашиваю, мол, ты, что здесь забыла, Марина? А она мне: «А мне дяденька обещал тут котяток показать на чердаке, только почему-то убежал». Вы представляете, какой ужас? Я, конечно, сразу бегом вниз, а его уже и след простыл. Съебался извращенец!

— Эх, съебался наш извращенец… — Простонала стоящая рядом Анька, и я тоже с досадой плюнула на асфальт: — Блин, теперь про Маринку в газете напишут. Это нечестно!

— Ещё как нечестно. — Анька расстроилась не меньше. — Придётся теперь пораньше в школу выходить, чтобы извращенца поймать. И у Маринки спросить надо: она ему фотографию свою давала или нет?

Но с Маринкой мы так и не поговорили. Тётя Клава отправила её на три месяца к бабке в Тамбов. Зато с мамой у нас состоялся пятый серьёзный разговор, и первый — который без чтения статей.

— Лида… — Маму почему-то трясло, и пахло от неё табаком. — Сегодня на тёти Клавину Марину напал извращенец. Помнишь, мы только вчера об этом говорили?.

— Помню. — Кивнула я. — Ты куришь на чердаке?

— Не твоё дело! — Огрызнулась мама, и занервничала. — Я очень редко курю. Скоро брошу. Ты помнишь, что делает извращенец?

— Показывает котят, и требует половую щель. — Ответила я, и вздохнула: — Ко мне он никогда не подойдёт.

— И слава Богу! — Нервно крикнула мама, и достала из кармана сигареты. — Я покурю тут, ладно? Разнервничалась. Ты ж у меня умная девочка, так что заруби себе на носу: никаких котят, никаких чердаков и подвалов, и никаких конфеток от посторонних не брать!

— Покури, чоуштам. — Важно ответила я, и подтянула рейтузы, — ты не волнуйся, я, если увижу извращенца — сразу в милицию пойду. Сразу же.

Неделю мы с Анькой выходили из дома в полвосьмого утра, и бродили в осенних потёмках возле школы, выискивая нашего извращенца. Его нигде не было.

— Это всё мама твоя виновата, — высказывала мне Анька, — это из-за неё он испугался и убежал. Так что теперь хрен нам, а не фото в газете.

Я плелась рядом, опустив голову, и не возражала. А чо тут скажешь? Анька была стопроцентно права.

Тёмный силуэт у забора школы мы увидели не сразу. И заметили его только тогда, когда он приблизился и сказал:

— Девочки, можно с вами поговорить?

— О, — толкнула меня локтем Анька, — смотри: с нами взрослый дядька поговорить хочет. Надо у него будет спросить: не видал ли он тут извращенца?

— Здрасьте. — Сказала я дядьке, и с интересом на него уставилась. На извращенца он был совсем не похож. Дядька как дядька. Ни бороды, ни усов, ни пиратского ножа на поясе. Говно какое-то, а не извращенец.

— Девочки… — Сбивчиво начал дяденька, — можно я сейчас подрочу, а вы посмотрите? Только не убегайте, я вам ничего плохого не сделаю.

— И котят не покажете? — Посуровела Анька.

— И в щель половую не полезете? — Насупилась я.

— Нет! — Истерично выкрикнул дядька, и начал расстёгивать штаны. Я только подрочу!

— Ну что скажешь? — Я посмотрела на Аньку.

— Пусть дрочить, чоуштам. Всё равно до звонка ещё двадцать минут. Хоть посмотрим чо это такое.

Дядька тем временем достал из штанов хуй, и ритмично задёргал рукой.

— Фигасе у него письку разнесло… — Присвистнула Анька. — Ты у мальчишек письку видала?

— В саду только. Лет пять назад.

— И чо? Такая же была?

— Не… Та была маленькая, на палец похожая, только остренькая на конце. А это колбасятина какая-то синяя.

— А может, это и не писька вовсе? — Предположила Анька, и подёргала дядьку за рукав:

— Это у вас писька или нет?

— ДАААА!! — Прохрипел дядька, и задёргал рукой ещё динамичнее. — ПИИИСЬКА!!!

— Охренеть. Бедный дядька. — Анька сочувственно посмотрела на дрочера, и погладила его — карман. — Кстати, а что он делает?

— Мне кажется, он хочет нас обоссать… — Ответила я, и на всякий случай отошла подальше от дядькиной письки.

— Дурак он што ле? — Анька тоже отодвинулась. — А обещал только подрочить. Ты знаешь, что это такое?

— Ну… — Я задумалась. — Наверное, то же самое, что и поссать. Только зачем ему это надо — не знаю. Надо его спросить: когда он уже, наконец, поссыт, и тогда мы с ним поговорим об извращенце. Может, он его видел?

— Дяденька, — Анька встала на цыпочки, и похлопала мужика по щеке: — Вы, давайте, быстрее уже дрочите, а то нам с вами ещё поговорить надо, а звонок уже через десять минут. Долго ещё ждать-то?

— Блять! — Грязно выругался дядя, и стал убирать свой хуй обратно в штаны. — Дуры ебанутые!

— А чой-та вы тут матом ругаетесь? — Возмутилась я. — Мы, между прочим, дети! Вы обещали только подрочить, а сами матом ругаетесь. Мы на вас в милицию пожалуемся!

— И скажем там, что вы нам обещали котяток показать, и в щель половую залезть. — Анька тоже внесла свою лепту. — Ходят тут всякие, извращенцами прикидываются, а сами даже письки нормальной не имеют.

— Действительно. — Поддержала я подругу. — А то мы прям писек мужицких никогда не видали, и не можем отличить человеческую письку от тухлой колбасы.

— Ебанашки! — Дядька дрожащими руками застёгивал ширинку, и продолжал ругаться: Блять, нарвался на извращенок! Повезло!

— Кто извращенки? — Я сделала стойку. — Мы? Мы с Анькой извращенки?!

— Полнейшие! — Дядька повернулся к нам спиной. — Дуры интернатские!

— Анька… — Я повернулась к подруге, — Ты поняла, чо он сказал?

— Конечно, — Анька подпрыгнула, встряхивая ранец за своей спиной, — он сразу понял кто мы такие, и кого ищем. Сам, поди, извращенца нашего тут вынюхивает, тварь. И это не писька у него была, а самая настоящая половая щель! Знает, на что нашего извращенца приманивать!

— Ещё раз его тут увидим — палками побьём! — Я обозлилась. — И щель отнимем.

— Да так, чтобы он пизданулся! — Анька ввернула наше любомое слово, и мы захихикали.

— Плохо, конечно, что мы сегодня извращенца не нашли. — Я толкнула железную калитку, и мы вошли на школьный двор. — Но можно будет в выходные полазить по подвалу и чердаку. Может, он там где-нибудь живёт?

— Можно. — Согласилась Анька. — На всякий случай, колбасы с собой возьмём. Надо ж его на что-то ловить?

— Хорошо б ещё половую щель где-то раздобыть. Щель он любит больше, чем колбасу.

… Под трель школьного звонка мы с Анькой уверенно вошли в двери своего третьего «Б» класса.

До встречи с извращенцами, пытающимися запихать нам под музыку Тома Вейтса в половую щель консервированную вишню, с целью вынуть её обратно и сожрать — нам оставалось чуть больше десяти лет…

 

Глава 3. Божественная комедия

У меня есть сестра. Младшая. Красивая такая девка с сиськами, но это сейчас. А лет пятнадцать-семнадцать назад она была беззубой лысой первоклашкой. Ради справедливости скажу, что я тоже была в то время лысой пятиклассницей. И вовсе не потому, что мы с Машкой такие красивые от рождения, а потому, что у нас, к несчастью, были охуительные соседи: дядя Лёша, тётя Таня, и трое их детей. Тётя Таня с дядей Лёшей были охуеть какие профессионалы в плане бухары, а их дети были самыми вшивыми детьми на свете. В прямом смысле. В общем, в один прекрасный день мы с Машкой повстречали всю эту удалую тройку возле песочницы, куда вшивые дети регулярно наведывались с целью выкопать там клад, и неосторожно обозвали их «пиздюками», за что и поплатились. Завязалась потасовка, в результате которой соседские дети отпиздили нас с Машаней своими лопатками, и наградили вшами. Пиздюли мы соседям ещё простили бы, но вот вшей — хуй. Ибо наша мама, недолго думая, тупо побрила меня и сестру налысо. Ну, почти налысо. Так, газончик какой-то оставила, для поржать. Я, например, стала ходить в школу в платочке, за что получила в классе погоняло баба Зина, а Машаня вообще получила психологическую травму, когда улыбнулась в зеркало своему лысому и беззубому отражению.

В общем, вся эта предыстория была рассказана для того, чтоб сказать вам: Машаня с горя записалась в секцию карате. Типа, раз уж я уёбище, то буду хотя бы сильным и ловким уёбищем. Наш папа был только рад такому повороту, потому что всегда мечтал о сыне, а наплодил бабский батальон. С горя он пристрастился к алкоголю, за каким-то хуем отдал меня в кружок мягкой игрушки, и бросил пить, когда увидел какого я сшила зайчика из старых папиных трусов. Но это другая история. А щас разговор не об этом. В общем, папа с огромной радостью начал водить Машку на занятия, шить ей всяческие кимоно, и перестал постоянно отдавать меня в танцевальные и музыкальные школы, поняв, наконец, что за пятьдесят рублей в месяц я научилась танцевать только гопак и мазурку, и то как-то хуёво.

Тренерами у Машани были мужик и баба. Муж и жена. Мужик тренировал пацанов, а жена его, соответственно, страшных девок, вроде Машки. С виду приличные такие люди. Каратисты, хуё-моё. Уважаемые люди. Но как мы фатально ошибались.

Однажды папа пришёл домой после Машкиной тренировки задумчивым и пьяным. Он погладил меня по лысине, многозначительно посмотрел на потолок, и сказал:

— Блять.

Я была совершенно солидарна с папой, но вслух ничо не сказала.

Папа вздохнул, перевёл взгляд на меня, простучал мне пальцами по плешке «Чижика-Пыжика», и добавил:

— Скоро мы все умрём.

— Ты пропил зарплату?! — Выскочила в прихожую мама, и в воздухе запахло грозой. — Нам будет нечего жрать?!

— Отнюдь. — Папа убрал руку с моей головы, и вытер её о пиджак. — Как ты меркантильна, Татьяна. Всё б тебе только пожрать. А ведь скоро конец света, дети мои. Подумайте об этом. Настанет Царствие Божие. А в рай попадут только четырнадцать тысяч человек. Что вы сделали для того, чтобы войти в число избранных?

Повисла благостная пауза, после чего мама коротко всхлипнула, и почернела лицом.

— Дети, я с прискорбием хочу вам сказать, что ваш отец допился до чёртов. Прощайтесь с папой, он едет жить в жёлтый дом.

— Не вводи дочерей наших в заблуждение, нерадивая ты дура. — Папа поднял вверх указательный палец, и наставительно сказал: — Я познал истину и проникся благостью. Теперь её познаете и вы.

— Дети, всё гораздо хуже. Ваш папа начал нюхать клей. — Вынесла вердикт мама и заплакала.

Вот так наша семья начала посещать собрания для пизданутых людей, называющих себя свидетелями Иеговы. Под предводительством Машаниных тренеров.

Теперь каждую субботу, вместо мультика «Денвер последний динозавр» нас с Машкой наряжали в парадно-выгребные сапожки, делали нам ровный пробор посреди лысин, и везли в какие-то ебеня на собрание. Там мы пели песню «О, Боже, отец наш нежный! Ты даришь нам радость и тепло-о-о-о! А мы ликуем и веселимся, потому что скоро сдохнем, и увидим твоё доброе лицо-о-о-о» под музыку, которую заряжал в магнитофон Машкин тренер Игорь. А ещё мы по очереди читали в микрофон какую-то книжку, где на каждой странице нарисованы счастливые имбицилы, вроде тех, которые изображены на пакетах сока «Моя семья» — такие розовые, тупые, и все зачем-то держат в руках по овце. Странное представление о загробной жизни, хочется заметить. Я, если чо, мечтала после смерти воспарить к небесам, сесть на облако, и целую вечность харкать на головы своим врагам. А оказывается, после смерти мне сразу дадут овцу, и я должна буду хуйзнает сколько времени таскать её повсюду с собой, и улыбаться. В рай попадать сразу расхотелось. Но мои родители почему-то очень вожделели туда попасть, продолжали таскать меня и Машку на заседания шизофреников, и строго смотрели за тем, чтоб мы с сестрой обязательно пели божественные песни.

И это не всё.

Каждую среду и пятницу оба тренера приходили к нам домой, и два часа читали нам Библию, а потом задавали вопросы, на которые никто не знал ответа. Типа: «Зачем Иаков жёстко отпиздил своего сына, который схавал сраную сливу из чужого сада, а Бог Иакова наградил и взял его в рай?» Ну и как на это ответить, если я все два часа смотрела в окно, и думала о том, что я скоро вырасту, и сдам обоих своих родичей в дурку? Мама с папой гневались на мою нерадивость, и заставляли ещё два часа читать жития святого Пантелеймона. Короче, от своих родителей я такой хуйни не ожидала никогда, и мы с Машкой уже потихоньку начали пиздить хлеб и баранки, и делать продуктовый запас, чтобы свалить нахуй из дома куда-нить в Африку.

А однажды ко мне пришла подруга Юлька. И пришла, как назло, в среду.

— Привет, лысая девочка! — Заорала с порога Юлька. — Пойдём гулять! Возле седьмого дома мужик дрочит стоит, можно сходить, поржать.

— Здравствуй, Юленька. — В прихожую некстати вышла моя мама. — К сожалению, Лида не выйдет сегодня гулять. Мы Библию читаем.

Юлькины глаза заблестели:

— Библию?! Обожаю, знаете ли, Библию. А можно мне с вами её почитать?

— Ершова, — прошипела я, и наступила Юльке на ногу. — Ты чо? Ты ж кроме букваря сроду ничо не читала.

— И что? — Юлька дёрнула плечом, — мне скучно. А так хоть с тобой посидим, поржём.

В общем, давайте вашу Библию, я вам щас про Моисея читать буду.

— Не надо! Ты можешь пасть жертвой сектантов! — Я попыталась остановить Юльку, но она уже отпихнула меня, и вошла в комнату, где за столом уже сидели папа, оба тренера, и Машка.

— Ты любишь Бога? — Сурово спросил Юльку тренер Игорь, и пробуравил её взглядом.

— Да я всех люблю. — Юлька подмигнула тренеру. — Бога люблю, Моисея люблю, и даже Ваську-соседа, хоть он и мент. В церковь, вот, в воскресенье пойду…

— В церковь?! — Волосы Игоря встали дыбом, — мы не ходим в церковь! Это всё от лукавого! И ментов мы не уважаем. Язычница!

— Сам ты мудак! — Рявкнула Юлька, и перестала подмигивать. — Пришёл тут, блин, с талмудом своим, мозги людям засираешь, кришнаит сраный!

— Юля! — Покраснела моя мама. — Ты что такое говоришь?

— А сколько тебе лет, девочка? — Тихо спросила жена Игоря, и начала потихоньку прятать Библию.

— Четырнадцать.

— Поздно. Тебя не спасти. На челе твоём лежит чёрная отметина.

— Идиотка. Это у меня тушь размазалась. — Юлька плюнула на палец, и потёрла им под глазом.

— Дурная девочка. — Поставил Игорь Юльке диагноз. — Проституткой вырастет наверняка. Не разрешайте ей дружить с Лидой. На сегодня наше собрание закончено, встретимся в субботу.

Но в субботу мы никуда не пошли, потому что папа нажрался на свой день рождения, просил меня станцевать «что-нить для души», я станцевала как умела, и папа впал в кому до понедельника. А в понедельник повёл Машку на карате.

Обратно он вернулся задумчивым и пьяным. Посмотрел на потолок, и сказал:

— Блять.

Я была с ним солидарна, но вслух ничего не сказала. Папа протянул руку ко мне, простучал по моей лысине «Чижика-Пыжика», и сказал:

— Я ебал в рот все эти божественные мероприятия, дети мои. Всё это хуйня.

— Ты пропил зарплату?! — В прихожую выскочила мама, и в воздухе запахло грозой.

— Нет. — Просто ответил папа. — На тренировке ко мне подошёл Игорь, и спросил какого хуя мы не пришли в субботу на собрание. Я ответил, что у меня была днюха, я ликовал и фестивалил, моя дочь танцевала мне страшные танцы, и больше я ничего не помню.

А Игорь мне сказал, что я пидорас, и что свидетели Иеговы никогда не отмечают днюхи и ваще праздники, и уж тем более не бухают и не фестивалят. А ликовать разрешено только на собраниях, в момент божественных песнопений. После чего как-то само собой я послал егонахуй вместе с его торжественными заседаниями, и отдал Машку в кружок мягкой игрушки. Пусть учится носки там штопать.

— А как же рай?! — коротко всхлипнула мама, и почернела лицом.

— А мне на хуй не нужен рай, где шляются всего четырнадцать тыщ человек, и все, блять, с овцами. А я овец не люблю, они вонючие. — С вызовом ответил отец, и поднял вверх указательный палец: — И в субботу мы все вместе поедем в парк, просирать мою зарплату на аттракционы и петухов на палочках.

Мы с Машкой довольно улыбнулись, и незаметно харкнули в свои праздничные сапожки.

— Да, и ещё, — папа повернулся ко мне: — Юльку тоже позови. Хорошая девка. Хоть и вырастет, стопудово, проституткой.

 

Глава 4. Пишите письма

Однажды я задумалась. Что, само по себе, уже смешно.

А ведь когда-то, сравнительно совсем недавно, Интернета у нас не было. Пятнадцать лет назад — точно. Компы, правда, были. Железобетонные такие хуёвины с мониторами АйБиЭм, которые практически осязаемо источали СВЧ лучи, и прочую радиацию, рядом с которыми дохли мухи и лысели ангорские хомячки. Но у меня, например, даже такой роскоши не было. Зато было жгучее желание познакомиться с красивым мальчиком. Он мне прямо-таки мерещился постоянно, мальчик этот. В моих детских фантазиях абстрактный красивый мальчик Лиды Раевской был высок, брюнетист, смугл, и непременно голубоглаз. Желательно было, чтобы он ещё не выговаривал букву «р» (этот странный сексуальный фетиш сохранился у меня до сих пор), и носил джинсы-варёнки. А совсем хорошо было б, если у нас с ним ещё и размер одежды совпадал. Тогда можно было бы просить у него погонять его джинсы по субботам… В общем, желание было, и жгучее, а мальчика не было и в помине. Не считать же красивым мальчиком моего единственного на тот момент ухажёра Женю Зайкина, который походил на мою фантазию разве что джинсами? Во всём остальном Женя сильно моей фантазии уступал. И не просто уступал, а проигрывал по всем пунктам. Кроме джинсов. Наверное, только поэтому я принимала Зайкины ухаживания, которые выражались в волочении моего портфеля по всем районным лужам, и наших романтичных походах в кино за пять рублей по субботам. На мультик «Лисёнок Вук». В девять утра. В полдень билеты стоили уже дороже, а у Зайкина в наличии всегда была только десятка. Короче, хуйня, а не красивый мальчик.

Если бы у меня тогда, в мои далёкие четырнадцать, был бы Интернет и Фотошоп — я бы через пару-тройку месяцев, непременно нашла бы себе смуглого голубоглазого мачо в варёнках, и была бы абсолютно счастлива, даже не смотря на то, что найденный мною Маугли непременно послал меня нахуй за жёсткое фотошопное наебалово. Но ничего этого у меня не было. Были только Зайкин и моя фантазия. И была ещё газета «Московский Комсомолец», с ежемесячной рубрикой «Школа знакомств». Газету выписывала моя мама, а «Школу знакомств» читала я. Объявления там были какие-то странные. Типа: «Весна. Природа оживает, и возрождается. И в моей душе тоже что-то пытается родиться. Акушера мне, акушера!». Шляпа какая-то. Но, наверное, поэтому их и печатали. Подсознательно я уже догадывалась, что для того, чтобы мой крик души попал на страницы печатного издания, надо придумать что-то невероятно креативное. И я не спала ночами. Я скрипела мозгом, и выдумывала мощный креатив. Я выдавливала его из себя как тройню детей-сумоистов, и, наконец, выдавила. Это были стихи. Это были МЕГА-стихи, чо скрывать-то? И выглядели они так:

«Эй, классные ребята, Кому нужна девчонка, которая не курит, и не храпит во сне? Которой без мужчины жить очень хуевато… Тогда найдись, мальчонка, что вдруг напишет мне!»

Я понимаю, что это очень странные и неподходящие стихи, особенно для четырнадцатилетней девочки, и для девяносто третьего года, но на то и расчёт был. И он оправдался.

Через месяц ко мне в комнату ворвалась недружелюбно настроенная мама, и сопроводив свой вопрос увесистой пиздюлиной, поинтересовалась:

— Ты случаем не сдурела, дочушка? Без какого такого мужчины тебе хреновато живётся, а? Отвечай, позорище нашей благородной и дружной семьи!

При этом она тыкала в моё лицо «Московским Комсомольцем», и я возрадовалась:

— Ты хочешь сказать, моё объявление напечатали в газете?! Напечатали в газете??!!

— Да!!! — Тоже завопила мама, и ещё раз больно стукнула меня свёрнутой в трубочку свежей прессой. — Хорошо, что ты не додумалась фамилию свою указать, и адрес домашний, интердевочка сраная! Хоспадя, позор-то какой…

Мама ещё долго обзывалась, и тыкала меня носом в моё объявление, как обосравшегося пекинеса, а мне было всё равно. Ведь мой нерукотворный стих напечатали в ГАЗЕТЕ! И даже заменили слово «хуевато» на «хреновато». И это главное. А мама… Что мама? Неприятность эту мы переживём.

…Через две недели я, с мамой вместе, отправилась в редакцию газеты «Московский Комсомолец», чтоб забрать отзывы на мой крик души. Мне был необходим мамин паспорт, а маме было необходимо посмотреть, чо мне там написали озабоченные мужчины. На том и порешили. Из здания редакции я вышла, прижимая к груди пачку писем. Мы с мамой тут же сели на лавочку в какой-то подворотне, и пересчитали конверты. Их было тридцать восемь штук.

— Наверняка, это старики-извращенцы. — Бубнила мама, глядя, как я зубами вскрываю письма. — Вот увидишь. Щас они тебе будут предлагать приехать к ним в гости, и посмотреть на живую обезьянку. А ты ж, дура, и поведёшься! Дай сюда эту развратную писульку!

— А вот фигу! — Я ловко увернулась от маминых заботливых рук, и вскрыла первый конверт.

«Здравствуй, Лидунчик! Я прочитал твои стихи, и очень обрадовался. Я тоже люблю писать стихи, представляешь? Я пишу их с пяти лет уже. Вот один из них:

Любите природу, а именно — лес, ведь делает он миллионы чудес, поймите, меня поражает одно: Ну как вам не ясно, что лес — существо? Да-да, существо, и поймите, живое, ведь кто вас в дороге укроет от зноя? Давайте проявим свою доброту, давайте не будем губить красоту! Вот такой стих. Правда, красивый? Жду ответа, Тахир Минажетдинов, 15 лет». Я хрюкнула, и отдала письмо маме. Мама перечитала его трижды, и просветлела лицом:

— Вот какой хороший мальчик этот Тахир. Природу любит, стихи сочиняет. Позвони ему. А остальные письма выброси. Я прижала к себе конверты:

— Что-то, мать, кажется мне, что этот поэт малость на голову приболевший. Ну его в жопу. Надо остальное читать. Распечатываю второе письмо: «Привет, Лидунчик! У меня нет времени писать тебе письма, лучше сразу позвони. Это мой домашний номер. Звони строго с семи до девяти вечера, а то у меня жена дома. Уже люблю тебя, Юра».

— Какой аморальный козёл! — Ахнула моя мама. — Изменщик и кобель. Клюнул на маленькую девочку! Там его адрес есть? Надо в милицию позвонить срочно. Пусть они его на пятнадцать суток посадят, пидораса!

— Педофила. — Поправила я маму, а она покраснела, и отвернулась.

— И педофила тоже. Что там дальше?

А дальше были письма от трёх Дмитриев, от пяти Михаилов, от одного Володи, и от кучи людей с трудновыговариваемыми именами типа Шарапутдин Муртазалиев. И всем им очень понравилась я и мои стихи. И все они вожделели меня увидеть. Я сердцем чувствовала: среди них обязательно найдётся голубоглазый брюнет в варёнках, и мы с ним непременно сходим в субботу на «Лисёнка Вука», и не в девять утра, как с нищеёбом Зайкиным, а в полдень, как взрослые люди. А может, мы даже кино индийское посмотрим, за пятнадцать целковых.

Домой я неслась как Икар, по пути придумывая пламенную и непринуждённую речь, которую я щас буду толкать по телефону выбранным мной мужчинам. За мной, не отставая ни на шаг, неслась моя мама, и грозно дышала мне в спину:

— Не вздумай с ними встречаться! Наверняка они тебе предложат посмотреть на живую обезьянку, и обманут!

Моя дорогая наивная мама… Я не могла тебе сказать в лицо, что я давно не боюсь увидеть живую обезьянку, потому что уже три раза видела живой хуй на чёрно-белой порнографической карте, дома у Янки Гущиной. Поэтому я была просто обязана встретиться хотя бы с двумя Димами и парочкой Михаилов!

…К встрече я готовилась тщательно. Я выкрала у мамы колготки в сеточку, а у папы — его одеколон «Шипр». Затем густо накрасилась, нарисовала над губой чувственную родинку, и водрузила на голову мамин парик. Был у моей мамы такой идиотский блондинистый парик. Она его натягивала на трёхлитровую банку, и накручивала на бигуди. Носила она его зимой вместо шапки, а летом прятала банку с париком на антресоли. Чтоб дочери не спиздили. А дочери его, конечно, спиздили. Десятилетняя сестра тоже приняла участие в ограблении века, получив за молчание полкило конфет «Лимончики» и подсрачник.

На свидание я пришла на полчаса раньше, и сидела на лавочке в метро, украдкой почёсывая голову под париканом и надувая огромные розовые пузыри из жвачки. Этим искусством я овладела недавно, и чрезвычайно своим достижением гордилась.

Ровно в час дня ко мне подошёл сутулый гуимплен в клетчатых брюках, и спросил:

— Ты — Лида?

Я подняла голову, и ухватила за чёлку сползающий с головы парик:

— А ты — Миша?

— Да. — Обрадовался квазимодо, и вручил мне три чахлые ромашки. — Это тебе.

— Спасибо. А куда мы пойдём? — Беру ромашки, и понимаю, что надо уже придумать какую-нить жалостливую историю про внезапный понос, чтобы беспалева убежать домой, и назначить встречу одному из Дмитриев.

— Мы пойдём с тобой в Политехнический музей, Лида. Там мы немного полюбуемся на паровую машину. Затем мы поедем с тобой к Мавзолею, и посмотрим на труп вождя, а после…

Я посмотрела на ромашки, потом на Мишу, потом на его штаны, и стянула с головы парик:

— Миша, я должна тебе признаться. Я не Лида. Я Лидина подружка Света. Мы тебя наебали. Ты уж извини. А ещё у меня понос. Прости. Что там ответил Миша — я уже не слышала, потому что на предельной скорости съебалась из метро. Парик не принёс мне щастья и осуществления моей мечты. Поэтому на второе свидание я пошла уже без парика, и на всякий случай без трусов. Зато в маминой прозрачной кофте, и в мамином лифчике, набитым марлей и папиными носками. Сиськи получились выдающегося четвёртого размера, и палил меня только папин серый носок, который периодически норовил выпасть из муляжа левой груди. Юбку я надевать тоже не стала, потому что мамина кофта всё равно доходила мне до колен. Колготки в сеточку и папин одеколон довершили мой образ, и я отправилась покорять Диму с Мосфильмовской улицы.

Дима с Мосфильмовской улицы опаздывал как сука. Я вспотела, и начала плохо пахнуть. Надушенными мужскими носками. Я волновалась, и потела ещё сильнее. А Дима всё не приходил. Когда время моего ожидания перевалило за тридцать четвёртую минуту, я встала с лавочки, и направилась к выходу из метро. И у эскалатора меня настиг крик:

— Лида?

Я обернулась, и потеряла один папин носок. Когда окликнувший меня персонаж подошёл ближе, я потеряла ещё один носок, а так же часть наклеенных ресниц с правого глаза.

Это был ОН! Мой смуглый Маугли! Моя голубоглазая мечта в варёнках! Мой брюнет с еврейским акцентом!

— Зд`гавствуй, Лида. — сказал ОН, и я пошатнулась. — Ты очень к`гасивая. И у тебя шика`гная г`удь. Именно такой я тебя себе и п`геставлял. Ты хочешь чего-нибудь выпить?

Больше всего на свете в этот момент мне хотелось выпить его кровь, и сожрать его джинсы. Чтобы он навсегда остался внутри меня. Потому что второго такого Диму я уже не встречу никогда, я это просто чувствовала. Но поделиться с ним своими желаниями я не могла. Поэтому просто тупо захихикала, и незаметно запихнула поглубже в лифчик кусок неприлично красной марли, через которую моя мама перед этим процеживала клюквенный морс.

Мы вышли на улицу. Июньское солнце ласкало наши счастливые лица, и освещало мою вожделенную улыбку и праздничный макияж. Мы шли ПИТЬ! Пить алкоголь! Как взрослые! Это вам не лисёнок Вук в девять утра, блять! От нахлынувшего щастья я забыла надуть крутой пузырь из жвачки, и потеряла ещё один папин носок. Мою накладную грудь как-то перекосило.

В мрачной пивнушке, куда мы с Димой зашли, было темно и воняло тухлой селёдкой.

— Ноль пять? Ноль т`ги? — Спросил меня мой принц, а я ощерилась:

— Литр!

— К`гасавица! — Одобрил мой выбор Дима, и ушёл за пивом.

Я стояла у заляпанного соплями пластмассового столика, и возносила хвалу Господу за столь щедрое ко мне отношение.

— Твоё пиво! — Поставил литровый жбан на стол Дима, а я покраснела, и попросила сухарь.

— Суха`гей принесите! — Крикнул Дима куда-то в темноту, и к нам подошла толстая официантка, по мере приближения которой я стала понимать, отчего тут воняет тухлой селёдкой. — Г`ызи на здо`говье. Ты чем вообще занимаешься? Учишься?

— Учусь. — Я отхлебнула изрядный глоток, и куснула сухарь. — Я учусь в колледже.

Врала, конечно. Какой, нахуй, колледж? Если я в восьмой класс средней школы перешла только благодаря своей учительнице литературы, которой я как-то помогла довезти до её дачи помидорную рассаду.

— Колледж? — Изумился Дима, и незаметно начал мять мой лифчик с носочной начинкой. — ты такая умница, Лидочка… Такая мяконькая… Очень хочется назвать тебя…

— Прошмандовка!

Я вздрогнула, и подавилась сухарём. Дима стукнул меня по спине, отчего у меня расстегнулся лифчик, и на пол пивнушки посыпались папины носки, красная марля, и один сопливый носовой платок. Дима прикрыл открывшийся рот рукой, судорожно передёрнул плечами, и выскочил из питейного заведения.

— Ты что тут делаешь, паразитка?! — Из темноты вынырнула моя мама, и её глаза расширились, когда она увидела литровую кружку пива в тонких музыкальных пальчиках своей старшей дочурки. — Ты пьёшь?! Пиво?! Литрами?! С кем?! Кто это?! Он показывал тебе обезьянку?! Подонок и пидорас! И педофил! И… И… Это был Юра, да?!

— Мам, уйди… — Прохрипела я, пытаясь выкашлять сухарь, и параллельно провожая глазами Димину попу, обтянутую джинсами-варёнками. — Это был Дима. Это был Дима с Мосфильмовской улицы, ты понимаешь, а?

Сухарь я благополучно выкашляла, и теперь меня потихоньку поглощала истерика и душевная боль.

— Ты понимаешь, что ты мне жизнь испортила? Он больше никогда не придёт! Где я ещё найду такого Диму?! Я сегодня же отравлюсь денатуратом и пачкой цитрамона, а виновата будешь ты!

Мама испугалась, и попыталась меня обнять:

— Лида, он для тебя слишком взрослый, и похож на Будулая-гомосексуалиста.

— Отстань! — Я скинула материнскую руку с плеча, и бурно разрыдалась: — Я его почти полюбила, я старалась нарядиться покрасивше…

— В папины носки и мою кофту?

— А тебе жалко? — Я взвыла: — Жалко стало пары вонючих носков и сраной кофты?

— Не, мне не жалко, ты что?

— На Будулая… Много ты понимаешь! Он был похож на мою мечту, а теперь у меня её нету! Можно подумать, мой папа похож на Харатьяна! Всё, жизнь кончена.

— Не плачь, доча. Видишь — твоя мечта сразу свалила, и бросила тебя тут одну. Значит, он нехороший мужчина, и ему нельзя доверять.

— Он мне лифчик порвал…

— Откуда у тебя? А, ну да. И хрен с ним, с лифчиком, Лида. Хорошо, что только лифчик, Господи прости.

— Ик!

— Попей водички, полегчает. Девушка, литр минералки принесите.

— Ик!

— Всё, не реви. Щас водички хлебнёшь, успокоишься, и пойдём звонить остальным твоим поклонникам. У нас ещё тридцать шесть мужиков осталось. Чо мы, нового Диму тебе не найдём, что ли? Попей, и успокойся.

Вечером того же дня я позвонила своей несбывшейся мечте, и сказала ей:

— Знаешь что, Дима? Пусть у меня ненастоящие сиськи, и пусть от меня пахнет как от свежевыбритого прапорщика, зато я — хороший человек. Мне мама поклялась. А вот ты — ссыкливое фуфло, и похож на Будулая-гомосексуалиста. Мама тоже этот факт особо отметила. И, хотя мне очень больно это говорить, пошёл ты в жопу, пидор в варёнках!

— Как раньше люди жили без Интернета? Как знакомились, как встречались, как узнавали до встречи у кого какие размеры сисек-писек?

— А никак. Когда не было Интернета — была газета «Московский Комсомолец», которую выписывала моя мама, и рубрика «Школа знакомств», в которую я больше никогда не писала объявлений.

— Но, если честно, мне иногда до жути хочется написать письмо, а потом две недели ждать ответа, и бегать к почтовому ящику.

— А когда я в последний раз получала письмо? Не электронное, а настоящее? В конверте. Написанное от руки.

— Не помню.

— А вы помните?

— Я храню все эти тридцать восемь писем, и ещё несколько сотен конвертов, подписанных людьми, многих из которых уже не осталось в живых. Их нет, а их письма у меня остались… И пока эти письма у меня есть, пока они лежат в большом ящике на антресолях — я буду о них помнить. Буду помнить, и надеяться, что кто-то точно так же хранит мои…

Пишите письма.

 

Глава 5. А скоро Новый Год

А скоро Новый Год. На пятачках, огороженных забором из кое-как сбитого штакетника будут продавать ёлки. Тридцать первого декабря, в этом ёлочном загоне останутся только две лысых ёлки, и пьяный продавец, наряженный Петрушкой. Он будет пьян и великодушен, поэтому разрешит бабушкам, одетым в коричневые пальто с кошачьими воротниками, собрать с земли хвойные ветки. Он разрешит им забрать их бесплатно. Потому что через три часа наступит Новый Год. Всем в эту ночь хочется почувствовать себя немножко Дедом Морозом. «Берите, клячи, — скажет Петрушка, махнув рукой, — вон в том углу ещё посмотрите, там хорошие ветки лежат». И старушки, лопоча «Дай Бог тебе здоровья, сынок», начнут подбирать колючие ветки сухонькими ручками в синих варежках-самовязах… И через три часа на Спасской башне начнут бить куранты, а миллионы человек поднимутся из-за стола, заставленного салатами и тарелками с лоснящимися кружочками сырокопчёной колбасы, чтобы стоя войти в новый год. Миллионы просьб и желаний выстрелят в космос. «Хочу, чтобы в этом году Вася на мне женился». «Хочу, чтобы хоть в этом ходу он сдох, сука, как он меня достал». «Хочу, что бы мне подарили собачку». «Хочу выздороветь и прожить хотя бы ещё один годик»… И с последним, двенадцатым ударом часов, миллионы глоток завопят «Ура!», и кинутся к мобильным телефонам, чтобы успеть дозвониться до своих близких, пока сеть наглухо не зависла. «Мама, с Новым Годом! Поправляйся…», «Серёга, давай, рули скорее, мы тебя ждём!». «Сыночек, я тебе желаю…». «Папа, а почему ты ко мне не приехал?»

В час ночи ты оглохнешь от непрестанных взрывов петард и салютов за окном и от визга автомобильных сигнализаций. Ты даже присоединишься к ним. Ты выйдешь на улицу, и подожжёшь фитиль китайской ракеты, которая будет долго искрить, дымить, вонять, а потом неожиданно рванёт вбок, и замечется по непредсказуемой траектории. Женские визги, хлопки открываемых бутылок Советского шампанского, и ощущение всенародного единства. «С Новым Годом, брат!» — кричат тебе незнакомые пьяные подростки, а ты угощаешь незнакомую пьяную девушку своим Советским шампанским, и вы целуетесь «на брудершафт». Потом до утра песни в караоке, танцы под Сердючку, с беготнёй на лестничную клетку, что бы покурить. На лестнице, в клубах сизого дыма, ты видишь свою соседку Маринку, с красным лицом, в боа из мишуры, и её гостей. И ты кричишь им «С Новым Годом!», а они тебе в ответ «И тебя тоже, брат! Счастья, здоровья и бабла!» В шесть утра ты, смутно понимая зачем всё это нужно, пинаешь этих «братьев» ногами, всё на той же лестничной клетке, и Маринка визжит на весь подъезд, а у тебя в ушах стоит грохот давно взорванных петард, и в глазах блики от Маринкиной мишуры. И всё вертится, вертится, вертится…

* * *

А скоро Новый Год. Уже два дня в доме пахнет мандаринами. Мама их купила целую большую сумку, и спрятала на балконе. Иногда можно незаметно утащить оттуда две штучки — себе и сестрёнке, и быстро их съесть, запихнув оранжевые мясистые шкурки под кровать.

В большой комнате, в углу стоит ёлка. Её принёс папа три дня назад, и мы все её наряжали. Мама достала с антресолей большую коробку из-под сапог, перевязанную бечёвкой, в которой, утонув в вате, лежат хрупкие стеклянные шары и фигурки. Вот эту белку мне подарили в детском саду. За победу в каком-то конкурсе на утреннике. А вот это — царь. Все знают, что это мамин царь. Он старый совсем, и с дыркой на боку. Но мама всегда его вешает на самое видное место. Потому что этот царь старше её самой, как она говорит. И гирлянда у нас есть. Перепутанная вся. Мы её распутываем осторожно, и вешаем на ёлку. А потом папа выключает свет, и включает гирлянду в розетку. Сначала ничего не происходит, долго так. Сидим в темноте, и дышим. И вдруг гирлянда начинает мигать, освещая ватного Деда Мороза, стоящего на белой простыне под ёлкой, который тоже старше моей мамы, и наши с сестрой лица. У Машки оно то красное, то зелёное. У меня, наверное, тоже.

Сегодня с самого утра мама с папой торчат на кухне, и что-то готовят. Слышится стук ножей о разделочную доску, и голоса «Проверь холодец на балконе, может, его пора в холодильник поставить?», «Ты курицу целиком запекать будешь или мариновать?» и «Ну, вот куда ты это положил, а? Сдурел? Я на ней фрукты режу, а он — селёдку!» По телевизору показывают «Чародеи» и рыженькая девочка поёт про три белых коня. На улице ещё светло, а дома скучно. На кухню с запотевшими окнами меня не пускают, чтобы не мешалась. Начинаю ныть и капризничать. Получаю шлепок по заднице от мамы, а папа откладывает в сторону половину селёдки, моет руки, и берёт меня за плечо: «Доставай коньки, и помоги Маше одеться». Визжу и бегу по коридору, путаясь в сползших, не моего размера, колготках, и кричу «Машка, мы на каток щас пойдём!»

Машка совсем не умеет кататься на коньках, два раза упала, надулась, и папа отнёс её на лавочку, где начал молча снимать с неё коньки, отчего Машка ещё больше надулась, а потом заревела. Совсем незаметно стемнело. Значит, скоро Новый Год. Папа машет мне рукой, и я подкатываюсь к лавочке, с готовностью протягиваю папе ногу в коньке, и, держась за папину шею, жду, когда он наденет синие пластмассовые чехлы на лезвия. Если б с нами не было папы, я бы ни за что не надела чехлы. Я бы доковыляла до кусочка асфальта возле канализационного люка, и била бы по нему коньком, чтобы искры летели. Как у Серебряного копытца. Один раз папа это увидел, и наказал меня. Я месяц не ходила на каток. В следующий раз буду выбивать искры подальше от своего дома. За Иркиным домом тоже есть люк с асфальтом.

Дверь нам открывает мама. У неё на голове бигуди, и накрашен один глаз. В руке она держит коробочку с тушью для ресниц, в которую плюёт, и возюкает там щёточкой. Мне всё время хочется сделать так же. Плюнуть и повозюкать. Но мама всегда забирает свою косметичку, когда уходит на работу. Мама смотрит на нас с Машкой, и ругает папу. «Они ж все мокрые как мыши! Зачем ты им разрешил валяться в снегу? Я только-только с больничного! Щас опять обе заболеют, а кто с ними сидеть будет?!» Папа молча помогает нам снять коньки, а мама машет своей щёточкой, и убегает в ванную докрашивать второй глаз. Из ванной слышно мамино «Тьфу!». И непонятно: то ли она в тушь плюнула, то ли на папу рассердилась. Отсюда не видно.

Мы с Машкой наряжаемся в костюмы. Я как будто бы Красная шапочка, а Машка как будто бы снежинка в короне. Я тоже корону хочу, но у меня уже красная шапочка на голове. Придумываю, как бы сверху надеть эту корону на шапочку, чтобы ничего не свалилось. Накрашенная на оба глаза мама в бигудях, бегает по квартире с тарелками. Мы с Машкой незаметно таскаем с них колбасу. Для себя и собаки Мишки. А плешь на тарелке с колбасой старательно маскируем укропом. Очень хочется есть.

По комнате нервно ходит папа в сером костюме, дёргая себя за галстук, и косясь на бутылку водки. Папа сегодня напьётся и будет смешно танцевать, сгибая колени. Мы с Машкой всегда смеёмся когда он так танцует. Мы водку не пьём. Для нас мама купила много бутылочек с Тархуном, Буратиной и Лесной ягодой. Буратину можно налить во «взрослые» хрустальные фужеры, думать что это шампанское, а потом изображать из себя пьяных, и танцевать на полусогнутых ногах.

Заходит мама, смотрит на часы, и говорит: «Проводим Старый Год». Мы с Машкой сразу принимаемся за колбасу, чтобы мама не заметила плешь под укропом. Кричим «Мне Тархун», «А мне Буратину», «Тогда мне тоже Буратину!», «А что ты за мной всё повторяешь? Пей свой Тархун!». По телевизору опять показывают «Чародеи», только по другому каналу. Мы с Машкой уже наелись, и уже хочется подарков. Но мы сидим, и молчим. И тоже смотрим «Чародеев».

Когда на экране вдруг появилась Кремлёвская стена, куранты, и круглая крыша с красным флагом — мама закричала «Слава, выключай свет скорее!». Папа выключил свет, зажёг гирлянду, и на экране появилось лицо Горбачёва с синяком на лысине. Он непонятно говорил, а мама с папой слушали, держа в руке бокалы с шампанским. И мы с Машкой тоже встали, и подняли свои фужеры с Буратиной. А потом начали бить куранты, а мама сказала «Скорее загадывайте желание!» Я загадала себе куклу Джульетту и магнитофон, а Машка, это и так понятно, железную дорогу. Я очень быстро всё загадала, а куранты всё били и били. Стало жалко, что у меня больше нет желаний, и я быстро загадала ещё, чтобы все люди в мире никогда не болели. Только я загадала про всех людей — по телевизору запели «Союз нерушимый республик свободных». Я тоже запела. У меня на всех школьных тетрадках этот гимн написан на задней обложке. Я все слова наизусть знаю. Папа включил свет, и крикнул «Ура!», и мама крикнула. И мы с Машкой тоже. Хотели чокнуться своим Буратиной с родителями, а они не разрешили. Машка шепнула мне на ухо: «А сейчас будут подарки», и мы посмотрели на папу. Папа подёргал себя за галстук, прислушался к чему-то, и вдруг схватил меня за руку: «Побежали! Я слышу, что на лестнице кто-то есть! Это Дед Мороз!» Мы побежали. Машка корону уронила, а у меня шапочка упала, но я её подобрала. На лестнице никого не было. Мы посмотрели на папу, а он тащил нас по лестнице наверх. «Он выше убежал, догоняйте!» Мы добежали со второго этажа до девятого, но Деда Мороза не нашли. Машка заревела, а я сдержалась. Открылись двери лифта. Это папа за нами приехал. «Что, говорит, — упустили Деда Мороза? А он уже успел к нам домой зайти, и подарки вам оставить. Быстрее в лифт».

Машка плакать перестала, а я подумала, что папа всё врёт. Не мог Дед Мороз так быстро от нас убежать, и вернуться к нам домой с подарками. Но папа не обманул. В комнате была настежь распахнута балконная дверь, и на паласе лежал настоящий снег, на котором отпечатались человеческие следы! А под ёлкой лежал серый мешок, и в нём что-то было! Я потрогала снег на полу, и спросила маму: «Это правда Дед Мороз приходил?», а мама сказала: «Конечно. Вы только убежали — и вдруг распахивается балконная дверь, метель такая, что не видно ничего, и Дед Мороз появился. В валенках и с мешком. Говорит: «А где же Маша с Лидой?» Я ему говорю: «Дедушка, а они на лестнице тебя ищут», а Дед Мороз извинился, сказал: «Эх, не успею я с ними повидаться, меня другие детишки ещё ждут», и ушёл». И я сразу очень ясно представила себе и метель эту, и Деда Мороза с мешком. Снег на паласе растаял уже, а я запомнила какие там следы были. Это точно от валенок.

Машка уже мешок развязала, и теперь сопит, и роется в нём. Я тоже полезла. Машку толкаю, а она меня отталкивает. Только мы всё равно поняли кому какой подарок. Мне — куклу Джульетту, а Машке железную дорогу. Ха, а Ирка говорит, что Дед Мороза не существует, и подарки дарят мама с папой. Всё она врёт. Мама с папой даже не знали, что мы с Машкой загадали под бой курантов. Только магнитофона нету почему-то. Наверное, на следующий год подарит. Когда я подрасту. Всё равно у меня даже кассет никаких нету, чтобы музыку слушать…

* * *

А скоро Новый Год. Скоро надо будет ехать в «Метро», и коробками закупать шампанское, водку, колбасу, консервы. Надо будет позвонить Машке, она мне всегда икру хорошую через мужа достаёт. Платье своё белое, в котором я летом на свадьбе у Женьки была, достать надо. По-моему, там пятно. В химчистку отдать нужно, если не забуду. Надо определиться где я Новый Год встречать буду: дома, в гостях, или на даче. Чулки купить нужно, и туфли откопать белые. Не помню, куда я их сунула. Ирке позвонить не забыть бы. Она мне рецепт салата дать обещала. Список подарков составить, чтобы никого не забыть. Сыну — МР3 плеер, Машке — игрушечный мотоцикл, для её коллекции, маме — духи и новую тушь, она намекала стеснительно, а папе… А папе я подарю этот рассказ.

Я подарю ему его по телефону, ровно в полночь. Пока бьют куранты, и играет гимн России. Я буду ему читать это с листа, и сдерживаться, чтобы не заплакать.

Как тогда. Двадцать три года назад. На лестнице. На девятом этаже.

Когда мне всего на одну секунду показалось, что папа может меня обмануть…

 

Глава 6. Пистолет с пистонами

— Озеро! Смотри, бабушка, какое большое-пребольшое!

— Да где ж оно большое, Лидок? Погляди, его даже собачка переплыла. Видишь?

— Где собачка?

— А во-о-он она плывёт. Маленькая совсем, чёрная. Видишь? За пальцем моим смотри.

— Вижу! А это собачка бездомная или чейная?

— Нет такого слова, Лида. Есть «чья-то».

— А чья собачка?

— Наверное, того дяденьки, который с удочкой на берегу сидит.

— Он рыбку ловит, да?

— Да, рыбку.

— А поближе к нему подойти можно? Я хочу посмотреть.

— Ну, если дяденька не рассердится, тогда можно, наверное. Пойдём.

Прошлой весной моему дедушке бесплатно дали шесть соток. Интересно, что это такое? И — много это или мало? И куда он их дел? Почему мне не показал? Бабушка говорит, что теперь у нас будет дача. Когда-нибудь. Если она доживёт до этого дня. Так и говорит: «Дед, из тебя строитель как из меня космонавт Гагарин. Что ты носишься, суетишься? Ты сядь, Юра. План начерти, смету прикинь. Шабашников, опять же, искать где-то нужно. Крышу кто будет класть? Ты? Славик? Ну что ты кричишь на меня? Нет, я не доживу до того дня, когда на этом болоте ты построишь хотя бы сарай».

Очень непонятно бабушка говорит. Что такое шабашники? Где их нужно искать? Почему меня не попросят помочь? Я бы, может, их первой нашла. Вдруг они совсем маленькие, эти шабашники? Бабушке и дедушке их искать трудно, а мне — в самый раз. У меня очень хорошие глаза, дедушка сам говорил. Как потеряет дома что-нибудь маленькое — так всегда меня зовёт. «Лидуша, — говорит, — ну-ка, погляди своими глазками молодыми: я тут где-то иголку на пол обронил». И я смотрю на пол, на ковёр красный, с узорами — и сразу вижу: вот она, иголка дедушкина! Я же молодая совсем, всё-всё вижу, замечаю. Я б и шабашников сразу им нашла, если бы знала что это такое. Но разве ж они скажут мне, бабушка с дедушкой?

Они ругались долго, но совсем не страшно. Вот у нас дома, в Москве, на первом этаже живёт дядя Федя. Мама говорит, что он пьяница и бабник. Что такое бабник, я не знаю. А пьяница — это человек, который шатается, у него плохо изо рта пахнет, а ещё пьяница громко ругается плохими словами на букву «Б», «П» и ещё «Х». И может побить. Я сама почти видела, как дядя Федя бил тётю Свету. Тётя Света старая уже, у неё внук есть, Серёжка. Значит, она уже бабушка. Но пьяница тоже. Они с дядей Федей вместе шатаются, говорят плохие слова, и иногда дядя Федя её бьёт. Я сама не видела, я слышала только. Мы же прям над ними живём. Бывает, грохот такой слышу, стекло как будто разбивают, тётя Света кричит громко, а мама мне уши затыкает, и говорит тихо очень: «Господи, когда ж они там друг друга уже поубивают, а? Алкашня». Она тихо говорит очень, а я всё слышу. У меня потому что уши тоже молодые. Всё-всё слышу.

У мамы большой живот, который иногда шевелится. По вечерам мне разрешают его погладить и послушать. Вот мама мне не верит, а я правда слышу как внутри живота кто-то икает. У меня скоро будет братик. Или сестрёнка. Лучше б, конечно, братик. Он тогда не будет в мои куклы играть, у него другие будут игрушки. Солдатики, машины и, может быть, пистолет с пистонами. Я всегда такой хотела, но мне почему-то дарят только кукол. А пистолет, говорят, надо только мальчикам дарить. Вот будет у меня братик, купят ему пистолет, а я буду у него просить разрешения пострелять. Чтоб дымок такой вкусный был. Я иногда на улице ленточки от пистонов нахожу, и собираю. Их ещё нюхать можно, они дымком пахнут вкусно.

А дедушка с бабушкой ругались совсем не так как дядя Федя с тётей Светой. «Дурень старый, — говорит бабушка, — куда ты размахнулся? Шифер, кирпич, утеплитель… Участок поднимать нужно, там вода по пояс. Песок возить надо прежде. Пять-шесть машин. А потом уже о шифере думать, бестолковка». А дедушка, выписывая на листе бумаги какие-то синие закорюки, бранился: «Обожди. Куда ты лезешь со своими советами? Я сам знаю про песок, не надо меня учить. Что ты вообще подглядываешь, а? Встанет за спиной, и вот смотрит, смотрит… Я для себя пишу, тебе не понять». «Ну-ну, — смеётся бабушка, — давай, пиши, писатель. Ничего тебе не скажу больше. Ты только во-о-о-ту строчку вычеркни. Которая: «Топор — пять штук». Дровосек лысый». Дедушка хмурится, потом тоже как засмеётся, и бабушку по руке гладит: «Лысина — это у меня из-за тебя. Шутка ли, почти сорок лет с тобой прожил. У меня даже нога деревянная».

Это дед обманывает, конечно. Или шутит. Мы же все знаем, что ногу он на войне оставил. Зачем войне дедушкина нога нужна — не знаю. Но нет у деда ноги. Есть такая ненастоящая, кожаная, с железяками. Она скрипит. Дед её дома за шторой прячет, а сам на костылях прыгает, да так ловко. Я один раз ногу за шторой увидела — испугалась. Маленькая ещё была, глупая. Сейчас-то я знаю, что это игрушечная нога, её бояться не нужно. Это дед с войной поменялся так. Он ей настоящую ногу отдал, а она ему — игрушечную, красивую. Хорошо поменялся. Такой ноги больше ни у кого нету. Наверное, деду все завидуют теперь. А он говорит, что эта нога у него из-за бабушки. Вот смешной! Думает, что я поверю.

В общем, нет у нас пока никакой дачи. Есть лес, озеро рядом есть, и маленький домик деревянный. Там тесно, и очень много вещей разных. Я там, например, старый половник нашла. Настоящий, не игрушечный. Я теперь из песка и воды кашу варю, и настоящим половником её зачерпываю. В домике мы с бабушкой спим, пока дедушка с моим папой опять что-то строят. Наверное, дачу. И вообще, вокруг все строят дачи. Через дорогу тоже что-то строят. И живут в палатке. Я никогда не была в палатке, а очень хотелось. Я бабушке сказала, а она меня за руку взяла, и сказала: «Ну, пойдём с соседями знакомиться. Там у них мальчик бегает, твой ровесник. Вот и будет тебе друг». И мы пошли к соседям. Они меня пустили в палатку, и ещё познакомили с Ванькой. Он мальчик, но у него нету пистолета с пистонами. Может, он ненастоящий мальчик? Надо у бабушки спросить. Но теперь у меня есть друг. Я показала ему свой половник, а он мне показал большой гвоздь. И сказал, что это не гвоздь, а костыль. Вот врун какой. А то как будто бы я не знаю, что такое костыль. У дедушки моего есть даже два костыля. Вот какой врун этот Ванька.

Мой дедушка когда-нибудь построит эту дачу, и мы сюда приедем с моим братиком, и с пистолетом. И я Ваньке пострелять не дам. Даже если очень попросит. Не дам, потому что врать нехорошо. Только, жалко, бабушка не доживёт до этого дня, когда дед построит дачу.

Она сама так сказала. А бабушка моя никогда не обманывает. Она хорошая, бабушка моя…

* * *

— Мам, смотри какое озеро! Почти как море!

— Андрюш, да где ж оно большое-то? Переплюнуть можно. Это и не озеро даже, а так, прудик.

— А купаться тут можно?

— Лучше не надо. Его лет двадцать никто не чистил. Бог его знает, что там на дне.

— А вот собачка плавает, смотри, мам! Во-о-о она плывёт!

— Где?

— Эх, мама, ничего ты не видишь. Глазки у тебя уже старенькие, наверное. Вот же она, собачка.

— И правда, собачка. Не заметила.

— Мам, а это собачка чейная или сама по себе.

— Нет такого слова в русском языке. Есть «чья-то»…

Что-то в голове щёлкнуло вдруг. Мысль оборвалась, так и не начавшись.

— Мам, ты чего?

— Ничего. Погляди, Андрюш, вон тот дядя на берегу рыбку ловит? Или просто сидит? У тебя глазки молодые, ты всё-всё видишь…

— Ловит, мам. У него и ведёрко рядом стоит. А можно подойти к нему тихонечко, посмотреть, сколько он рыбки наловил?

— Ну, давай подойдём, посмотрим. Если дядя не рассердиться. Посмотрим, и домой пойдём, обедать.

— А на обед у нас что?

— Не знаю, Дюш. Сегодня Машаня у нас кашеварит. Что она там приготовит — то и съедим.

Возвращаемся домой, на дачу. Огибая лесное озеро, по земляничной поляне. Долго идём. Сын землянику собирает, нанизывает ягоды на травинку, высунув от усердия язык.

— Не ешь ничего! — Кричу, и комара на руке прихлопываю, обедать не станешь. Машка тебе таких пистонов вставит.

Пистоны…

Задумалась. Улыбнулась.

— Андрюш! — Рукой машу, к себе подзывая, — иди сюда. Не хочешь после обеда в город со мной сходить? Я газет хотела купить, и тебе игрушку какую-нибудь. Пистолет с пистонами хочешь?

— Неа. — Подбежал уже, и тут же на корточки опустился. — Мам, отойди, ты на таком месте ягодном стоишь. Купи мне лучше мяч футбольный.

— Хорошо.

Шаг в сторону делаю.

Улыбка почему-то пропала. Стекла с лица вниз, опустив уголки губ.

— Хватит, Андрей. Пойдём домой, Машка уже звонила, ругается.

Идём дальше. Вдоль шоссе. Мимо дачного посёлка «Салют». Это не наш посёлок, наш дальше. Мимо Ванькиного дома.

— Купаться ходили? — Ванькина жена, Татьяна, кричит из-за забора.

— Гуляли просто, землянику собирали. А Иван где?

— Да на рыбалку попёрся. Сашку взял, в машину сел, сказал, чтоб до вечера не ждали — и уехал.

— Жаль. Я б Андрюшку с ними отправила бы. Завтра он никуда не собирается?

— А кто ж его знает? Ты вечерком зайди к нам, договорись заранее.

— Спасибо, Тань.

— Да не за что. Вы заходите вечерком, с Андрюшкой. Дети поиграют, а мы посидим, потрещим. Ну и, того… — Татьяна понижает голос, и выразительно щёлкает себя пальцами по горлу.

Киваю.

— Зайдём. Да, сын?

— Нет. — Андрей упрямо опустил голову. — К Сашке не пойду. Он врун. Он говорит, что костыль — это такая хреновина, которую инвалиды себе подмышки суют как градусник. А костыль — это такой здоровенный гвоздь, которым шпалы на железной дороге прибивают. Вот зачем он врёт?

Прижимаю ладони к щекам, надавливаю пальцами на глаза, и шумно выдыхаю:

— Он не врёт, Дюш. И то, и другое — это всё костыль.

— Так не бывает.

— Бывает. Я тебе потом расскажу. А к Саше ты сегодня пойдёшь. Потому что я так сказала. Вопросы есть?

— Есть. Это с нашего участка горелым воняет?

— Мать твою, Маша! — Сорвалось. — Андрей, не слушай. Беги к нам, я догоню.

Сегодня обедаем макаронами с тушёнкой.

— Ура! Первого нет! — Радуется сын.

— Ну, ещё раз скажи, давай! Сто раз уже повторил! — Злится Машка.

— Сестра, из тебя повар как из нашей бабули космонавт Гагарин. Кстати, число сегодня какое?

— А какое?

— Тридцатое.

— Господи, Боже мой… — Машка вскакивает, бежит к буфету, достаёт две рюмки и початую бутылку коньяка.

— Маш, внутри оса дохлая плавает… — сын показывает пальцем на бутылку.

— Глазастый, блин. Всё-то он видит. Щас выловлю. Ты поел? Дуй на улицу. Нечего тебе тут сидеть, разговоры чужие слушать.

Молча смотрим в рюмки.

— Царствие тебе Небесное, бабушка…

— Царствие тебе Небесное…

Неуклюже, стесняясь, крестимся.

Пьём.

— Не хватает мне её, Маш… — я зубы сжала, и глаза крепко зажмурила.

— И мне. Так порой и тянет взять телефон — и номер её набрать… И просто спросить: «Бабуль, как ты там? А я вот в гости зайти хотела…» — Сестра всхлипывает.

Наливаю по второй.

— Теперь деда помянем. Раз уж начали… Царствие небесное тебе, дедулечка.

— Царствие… — Вытирает лицо рукой Машка. — Небесное…

— Закусывай. — Накладываю Машке макарон в тарелку. Ешь. Я старалась.

— Я тоже. — Шмыгает носом. — Только газ на кухне дерьмовый. Не успела кастрюлю поставить — всё сразу пш-ш-ш-ш… И пиздец. А макароны я б и сама сварить могла. Ты б вот попробовала тут борщ сварить, на этой кухне походной.

Улыбаюсь, и ничего не отвечаю.

— Машк… — чувствую, захмелела я уже. С двух рюмочек. — А я о брате мечтала. Думала, ему пистолет с пистонами купят, а я поиграю… За кукол своих боялась.

— И правильно боялась. — Отвечает с набитым ртом. — Они все у тебя страшнее атомной войны были. Я в детстве боялась их больше, чем дедова протеза.

— Тоже боялась дедушкиной ноги?

— Ага. Я, помню, на подоконник зачем-то полезла, штору отодвигаю — а там нога! Я даже слегка в штаны ссыкнула. Хорош ржать, мне года три тогда было, это не считается.

Смеёмся.

— По последней, что ли? — Смотрю вопросительно.

Машка, склонив голову набок, придирчиво смотрит на кастрюлю макарон, а потом на оставшийся коньяк.

— Да добьём уж всё. Что там осталось-то? Наливай.

— Маша, ты алкашка.

— До покойного дядя Феди мне далеко. Давай, говорю, наливай.

— Ну, за бабулю с дедулей…

— За вас, бабушка и дедушка.

— Пусть вам там хорошо будет…

— Пусть…

Пьём, крестимся, плачем.

* * *

— Девушка, этот пистолет с пистонами?

— Нет, он пневматический. Шариками стреляет.

— А с пистонами есть?

— Пистоны?

— Ну, ленточки такие. С точечками.

— У нас автомат есть, с лазерным прицелом.

— Понятно. Спасибо не надо. Точно нет пистонов?

— Точно нет.

— Очень жаль. Очень. До свидания.

Очень-очень жаль…

 

Часть 2

 

Глава 7. Жечь так жечь…

Лет до четырнадцати я была послушной и хорошей девочкой. У меня были косы, нетронутые перекисью, печень, нетронутая алкоголем, и нано-сиси нетронутые даже лифчиком нулевого размера.

Мамина радость, папина гордость, и позор семьи в моих собственных глазах. Все мои школьные подружки уже пробовали польские крем-ликёры, курили невзатяг пизженный у пап «Пегас», пару раз делали «химию» на мелкие палочки, а кое-кому даже лазил в трусы Лёшка Пожидаев. Я очень комплексовала.

Пытаясь не отстать от подруг, я, рискуя здоровьем своего жопного эпидермиса, выкрала у мамы розовую перламутровую губную помаду, и пронзительно-фиолетового цвета тени, а у папы — пачку «Дымка» и полкоробка балабановских спичек. На следующий день, выкрасив глаза до бровей, и щёки до ушей фиолетовыми тенями, и довершив макияж розовой помадой, я рассердила учительницу английского языка Ирину Евгеньевну, и напугала до икоты трудовика Боливара. Ирина Евгеньевна вызвала в школу мою маму записью в моём дневнике «Уважаемые родители! Обратите внимание на то, в каком виде Лида приходит в школу», а сука-Боливар, кстати, дополнительно накапал маме про запах дешёвых папирос, от которого его не смогли отвлечь неровные и страшные фиолетовые пятна на моём лице. Вечером того же дня, по убедительной просьбе жены, папа ожидаемо выдрал меня ремнём, после чего я затаила на него злобу, и паскудно плюнула ему на ботинки, когда, потирая жопу, брела через прихожую в свою комнату.

С того самого дня я уверовала в бесполезность телесных наказаний, и, годы спустя, сама никогда не пиздила своего сына ремнём, потому что точно знала, что в ответ мне нахаркают в туфли, а потом непременно пойдут по кривой дорожке.

Кое-как закончив седьмой класс, я дожила до июня, и до переезда на всё лето на дачу, во время которого я всю дорогу сидела в машине со страдальческим лицом, потому что в трусах у меня были приныканы пачка сигарет «Ява», коробочка с остатками фиолетовых теней, и большая красная папина настольная зажигалка в виде огнетушителя. Думается мне, она-то и лишила меня на какой-то кочке девственности, потому что несколько лет спустя мой первый мужчина не обнаружил никакой преграды своему хую в моих внутренностях. Про папину зажигалку я ему так и не рассказала, и мы, пообзывавшись друг на друга, расстались. Нахуй нужен такой мужчина, который мне не доверяет?

В общем, как видно из набора, лежащего в моих трусах, этим летом я была намерена напропалую жечь, курить, и краситься в запрещённый цвет. С противоположного конца Москвы, одновременно со мной выехала в том же направлении и с тем же выражением лица, моя подруга Маринка. В её трусах, помимо сигарет, лежало почти всё содержимое маминой косметички, а к спине, под джинсовой курткой, была привязана бутылка водки.

Жечь так жечь, хули мелочиться?

Прибыв на наши шесть соток, я первым делом ломанулась в свою комнату, перепрятывать награбленное в тайник. Тайник у меня был оборудован под плинтусом, в мышиной норе. Дохуя туда не спрячешь, но всякие мелочи вроде сигарет, и трёх чёрно-белых безыскусных порно-карт, которые волновали моё подростковое либидо, вполне влезали. Пометавшись по комнате, выискивая отдельный тайник для огнетушителя, я временно спрятала его в железный ночной горшок, в который заботливая бабушка предлагала мне ссать но ночам, потому что, боясь ночных грабителей, всегда закрывала на ночь дверь на пять замков, а ключи прятала под подушку, отрезая мне выход в уличный тубзик. Горшок я, конечно, презирала, и нашла для себя нестандартный выход в случае непредвиденного энуреза: высунув жопу из окна второго этажа, я журчала на козырёк крыши крыльца. Прям под ним у бабушки был разбит розарий из вьющихся роз, и благодаря мне, розы вырастали там каждый год на два метра вверх.

В общем, горшок всегда пустовал, и можно было не опасаться того, что кто-то в него полезет. Идеальный тайник для огнетушителя.

Стараясь не попадаться на глаза родителям, разгружающим машину, набитую барахлом, чтобы меня не припахали помогать, я тихонько, огородами, выбралась на дорогу, и поскакала к Маринке. За спиной слышались папины крики: «Вы ебанулись везти на дачу детскую коляску?! Нахуя она здесь нужна?!» — и мамины вопли: «А навоз как воровать с колхозного поля? В руках говно понесёшь, идиот?» В общем, всё хорошо. Щас отряд не заметит потери бойца.

Маринку я обнаружила в кустах, за пятьдесят метров от её дома, и не было нужды спрашивать её о том, что она тут забыла. Я хорошо слышала голос Маринкиного папы: «Ёбнутые вы мои, что вы положили в эту коробку? Памятник с могилы Маяковского? Я вам чо, ишак — таскать эту хуйню?!»

— Разгружаются? — С пониманием кивнула я в сторону Маринкиного дома.

— Переезд хуже пожара. — По-взрослому ответила Маринка. — Курить есть?

— Две. — Я похлопала себя по паху. — Только спичек нет.

— Спички есть. — Маринка тоже хлопнула себя по промежности, и сморщилась: — Блять, надо придумывать какой-то другой способ перевозки запрещённых товаров. Мне карандаш для бровей в жопу залез, и я так от самой Гжели ехала.

— Большой карандаш-то?

— В том-то и дело, что огрызок. Большой у мамы так просто не спиздишь — попалит. И теперь я не могу его достать.

— Надо было пиздить большой. — Я поучительно подвела итог. — А теперь пойдём курить. На наше место.

«Нашим местом» у нас с Маринкой назывался тощий перелесок на краю колхозного пастбища. Там, под корнем давно упавшего дерева, в торфе, у нас была выкопана ямка, куда мы прятали наши курительные принадлежности в виде двух сигарет, оторванного чиркаша от спичечного коробка, и трёх спичек, завернув их в целлофан. Прятали мы их там ещё с прошлого года. Когда я ещё не курила, а Маринка только пробовала.

С особой торжественностью я извлекла из трусов две помятые «Явы» и полиэтиленовый пакет, а Маринка, кряхтя, вынула их своих труселей коробок спичек, и кусок карандаша.

— О! — Обрадовалась Маринка. — Вот и карандашик вышел. Тебе бровушки подмазать?

— Нахуй! — Я отшатнулась. — У меня родичи ещё не уехали. Папа мне потом жопу подмажет, а мать на цепь посадит.

— Давай-давай, отмазывайся. — Не поверила подруга. — Ссышь, что карандашик в жопе побывал?

— Что?! — Я схватила карандаш, и, не глядя, повозила им по своим бровям. — Кто ссыт? А? Я? Да я весь прошлый год с панками протусовалась! Ты на слабо меня не бери. Я так однажды земляничную вафлю из помойки сожрала, всю, целиком. Теперь меня панки уважают. Чо мне твой обосранный карандаш?

— Панки хой? — Вскинула руку Маринка, и вопросительно на меня посмотрела. — Как-то так, да?

— Панки хой! — Ответила я, и успокоилась. — Давай покумарим.

Слово «покумарить» я слышала от панков, и козыряла им при каждом удобном случае. «Давай покурим» звучало как-то по-лоховски.

— Покумарим. — Согласилась Маринка, вставила себе в рот две сигареты, чиркнула спичкой, прикурила, и передала одну сигарету мне.

— Ну? — Я вопросительно посмотрела на Маринку.

— Давай, на раз-два-три. Раз… Два… Три… А-а-а-автобус!

Курить с «автобусом» Маринку научил в прошлом году одиннадцатилетний мальчик-цыган. Он сказал, что по-другому она хуй научится. «Набери в рот дыма, и скажи «А-а-а-автобус» — поучал мальчик Маринку, после чего её часа полтора тошнило поначалу. А потом Маринка учила курить с «автобусом» и меня. Я быстро научилась её наёбывать, выпуская дым через нос, и не затягиваясь. Эта фишка прокатывала у меня даже в школе, когда я курила за углом, в компании старшеклассников. Отчего-то никто не задумывался о том, что пускать дым через нос проще простого. И затягиваться не надо.

— А-а-а-втобус! — Сказала я, и поспешно выпустила дым через нос. — Хорошо кумарим.

— Да просто охуительно. — Подтвердила Маринка. — Забычкуем?

— Забычкуем. — Откликнулась я, и потушила свою сигарету о ствол дерева. — Вечером ещё покумарим, когда родичи в Москву свалят. Ты зажевать чо взяла?

— А то. — Ответила Маринка, а я с тревогой посмотрела на её промежность. Подруга поймала мой взгляд, и ухмыльнулась: — То же мне, панк. Вафлю она ела, блять. Земляничную нахуй. Не бзди, у меня сосиска в кармане есть. И это… Пакет возьми с собой. Земля мокрая, сигареты даже в пакете отсыреют.

Закусив сосиской, мы разошлись по домам, договорившись встретиться в девять вечера у сторожки.

Как во всяком садоводном товариществе, у нас были сторожа. И, соответственно, сторожка. Когда-то была, во всяком случае. К своему несчастью, она была железной и пиздатой, и однажды зимой кто-то её спиздил целиком, прям со сторожем. Остались только четыре бетонных блока, на которых она когда-то стояла. Вот эти блоки и назывались у нас сторожкой. На них по вечерам собиралась местная шпана, играла на гитаре «Всё идёт по плану» и чота из Металлики, грустно-заунывное, а когда совсем темнело — там, по слухам, даже ебались.

Нас с Маринкой шпана считала малолетками, непригодными для ебли, и даже для бэк-вокала на «Всё идёт по плану», и постоянно нас прогоняла. Но то было в прежние годы. Щас-то нам уже было почти по пятнадцать лет, мы кумарили, у меня имелись фиолетовые тени, а у Маринки даже были сиськи. С таким арсеналом шпана была обязана нас зауважать.

Спиздив у дедушки старую синюю телогрейку, заляпанную белой краской так, что даже вблизи казалось будто меня обкончал слон, и густо накрасив глаза и щёки, я неспешно подошла к сторожке без пяти минут девять, встала чуть поодаль от шпаны, демонстративно достала из кармана пакет с бычками и спичками, закурила, и выпустила дым через нос.

Через пять минут подошла Маринка, придерживая карман своей телогрейки, из которого бесстыдно торчало горлышко водочной бутылки, и, сунув в рот свой бычок, тихо сказала «Автобус». Боковым зрением мы чувствовали, что за нами наблюдают.

— Зырят. — Прошептала Маринка, кося накрашенным чем-то зелёным глазом в сторону.

— Щас должны позвать. — Я тоже покосилась в сторону шпаны. И не ошиблась.

— Эй, девчонки! — Раздалось сбоку. — Вашим мамам зять-пьяница не нужен?

— Юмористы. — Скривилась Маринка. — Ничо нового придумать не могут.

— Нужен. — Крикнула я в ответ, и неспешно двинулась в шпане.

За десять метров до сторожки меня опознали.

— О, это ж Лидка-инвалидка! А дед твой в курсе, что ты куришь?

Дружеское прозвище досталось мне два года назад, когда я, пытаясь выебнуться перед шпаной, нырнула с обрыва в пруд-лягушатник, и уебалась головой в какое-то ведро, которое ржавело на дне. Башку я тогда проломила знатно, и в местной больнице меня обрили нагололо, чтобы наложить швы. Я очень боялась, что ко мне прилипнет погоняло Лидка-лысина, и взохнула с облегчением, отделавшись «инвалидкой».

— А я не только курю. — Пространно намекнула на нечто большее я, подойдя к шпане вплотную. — Я, знаете ли, такими вещами вообще занимаюсь…

Какими такими вещами я занимаюсь, я не придумала, и боялась, что меня могут об этом спросить. Но меня не спросили, потому что к сторожке подошла Маринка, вытаскивая на ходу бутылку из кармана.

— Чо, мужики, — Маринка подкинула бутылку вверх, и поймала её за пробку. Я восхитилась. — У меня в феврале день рождения. Отметим?

«Мужики», самому старшему из которых едва стукнуло восемнадцать, посмотрели на дерзкие Маринкины сиськи, и достали в ответ гитару.

— Этой наливать? — Кивок в мою сторону.

Я растерянно посмотрела на Маринку, и прочитала в её глазах ответ…

— Наливать. — Грустно сказала я, понимая, что если мой дед учует сигареты — это полбеды, это я получу костылём по горбу, и два дня не выйду гулять, а вот если я припрусь домой бухая… У меня вообще не будет ни жопного эпидермиса, ни самой жопы.

Мне протянули пластиковый стаканчик с вонючей жидкостью, и бутылку с водой, набранной на водокачке, с разведённым в ней пакетиком «Зуко».

По какому-то наитию я перестала дышать носом, и наебнула водку как лекарство, немедленно запив его бурой жидкостью из бутылки. Я не опозорилась, не проблевалась, не поперхнулась, и даже не сморщилась. Меня тут же зауважали, и самый шпанистый из всей шпаны — мой сосед Ванька — хлопнул себя по коленкам и сказал:

— Присаживайся.

Я плюхнулась к Ваньке на коленки, чувствуя себя ахуенно взрослой женщиной-шпаной, которая пьёт водку, сидит на коленях у мужика, и щас будет курить «Яву».

Второй стакан водки я выпила уже без запивки, потому что она закончилась, но Ванька сказал: «Закусывай курятинкой» — и сунул мне в рот прикуренную сигарету.

И вот тут я допустила роковую ошибку. Я затянулась.

Бетонный блок сторожки стремительно поднялся вверх, дал мне по еблу, и наступила темнота, в которой слышался Ванькин голос: «Я её домой не потащу. У неё дед пизданутый. Отхуярит меня костылём, а потом ещё к моей матери пойдёт, и настучит, что это я эту овцу споил. Я её у калитки брошу», а потом меня куда-то поволокли…

Очнулась я от холода. Открыв глаза, я обнаружила, что лежу на мостике возле своего дома, и что в комнате младшей сестры горит свет. Кое-как поднявшись, я по стенке доползла до светящихся окон, и поцарапала стекло.

— Кто там? — Послышался испуганный детский голос.

— Йа-а-а-а-а… Прохрипела я. — Твоя сестра-а-а-а-а-а…

Машка отодвинула занавеску, вгляделась в темноту, и истошно завизжала.

— Не ори! — Я замахала одной рукой, поскольку второй цеплялась за стенку дома. — Бабушку разбудишь! Открой мне дверь.

Пошёл отсюда, бомж сраный! Я щас дедушку разбужу, у него костыль и трофейный миномёт! — Крикнула Машка, и погасила свет.

Я подождала пять минут, поняла, что на сестру надежды нет, и поползла к другому краю дома, где был врыт трёхметровый столб, на котором держалась телеантенна. По-трезвому я не раз залезала по нему к себе на второй этаж, и это было нетрудно, а вот попробуй залезть туда, есть ты через губу перешагнуть не можешь…

Несколько раз я срывалась, и падала в бабушкин розарий то мордой, то сракой. В какой-то момент я даже уже доползла до крыши крыльца и попыталась подтянуться, но снова пизданулась. Я уже понимала, что и дед, и бабка давно уже проснулись от грохота, и щас стоят у двери с миномётом и костылём. Но упорно продолжала лезть вверх.

В очередной раз пизданувшись в бабушкины розы, я громко заплакала.

— Лид, это ты? — Послышался бабушкин голос.

— Йа-а-а-а… — Провыла я. — Бабушка, я напилась водки, накурилась сигарет, и пытаюсь залезть на крышу дома-а-а-а-а… Пусти меня домой, а завтра убей!

Скрипнула дверь, в лицо мне ударил яркий свет, и сознание начало меня покидать…

Как сквозь вату я слышала голоса. Бабушкин: «Юра, держи ей голову», дедушкин: «Тазик, тазик несите!», снова бабушкин: «Какой тазик?! Достань горшок из-под кровати!», и Машкин: «О, Лидка выблевала огнетушитель?!»

…И наступила тьма.

Утром я проснулась, оторвала голову от подушки, и посмотрела в зеркало, висящее напротив моей кровати. Не буду врать: я не заорала от ужаса, не нассала под себя, и не потеряла рассудок. Хуле пиздеть? Но скажу честно: я поняла, почему вчера Машка, увидев меня в окне, завизжала на всё Подмосковье. Делаем вывод: собираясь на пьянку, с которой тебя могут волоком тащить домой — никакого фиолетового макияжа. Никакого.

Стерев жуткие трупные пятна с лица краем простыни, я перекрестилась, и спустилась вниз на веранду, где обнаружила бабушку. Сжавшись в комок, я приготовилась к пиздюлям.

— Что, хронь, проснулась? — Бабушка старалась говорить строго, но я видела, что её тянет ржать.

— Похмело не мучает? — Сбоку возник дед, который даже не пытался выглядеть зловеще.

— Бить будете? — Я опустила голову.

— А как же? — Бабушка налила из графина стакан воды, и протянула мне. — Обязательно будем. Только толку-то? Сама должна башку иметь.

— Я имею…

— Сушняк ты имеешь, а не голову. Учти: я матери-отцу ничего не расскажу, но если хоть ещё раз…

Меня передёрнуло:

— Я больше никогда… Да чтоб я… Да чтоб ещё раз…

— Вот и хорошо. — Бабушка забрала у меня стакан. — Время покажет.

…С того самого дня прошло больше пятнадцати лет. И за все эти годы я нажиралась до потери памяти раза три. А последние пять лет не пью вообще. Только по большим праздникам. И уж никак не водку.

Зато с тех самых пор я курю в затяг все эти годы, за исключением периода беременности сыном и грудного вскармливания. А когда год назад я привезла своего десятилетнего отпрыска на дачу, и повела его гулять по окрестностям, рассказывая о достопримечательностях, то, проходя мимо пустого места, на котором уже давно нет даже бетонных блоков, вскользь заметила, что вот на этом месте его мама впервые в жизни напилась.

И почему-то я даже не удивилась, когда по приезду в Москву, сын рассказал моей свекрови, как мама возила его на дачу, чтобы показать ему место, где она нажралась и накурилась. Больше он не вспомнил ничего. Гены, хуле.

 

Глава 8. Всё идёт по плану…

— Так, записывай… — командовала в телефонную трубку Сёма: — Три пачки гидропирита, три флакона перекиси водорода, пузырь нашатырного спирта…

*Титры: Сёма. Шестнадцати лет от роду. Судя по первичным половым признакам — баба. Вторичные отсутствуют. Имеет старшую сестру — ученицу парикмахерского училища, и обширную лысину на затылке, полученную в результате неудачной попытки стать блондинкой. Тем не менее, услугами Сёмы как парикмахера пользуются все, кому жалко тратить бабки на салон красоты.*

— Угу… — кивнула в трубку я, не изменяя своей привычке во время телефонного разговора жестикулировать так, будто меня на том конце провода видят.

*Титры: Лида. Шестнадцати лет отроду. Судя по первичным половым признакам — баба, судя по вторичным — баба, которой суждено умереть девственницей. Такое ебать никто не станет. Имеет пегую волосню по всей башке, хочет превратиться в платиновую блондинку. Мозги отсутствуют.*

— Хуле угукаешь? Ноги в руки — и в аптеку! — скомандовала Сёма, и бросила трубку.

…Через полчаса я сидела на табуретке, замотанная по шею в мамину праздничную скатерть, а Сёма, вывалив язык, старательно хуячила толкушкой для пюре большые белые таблетки.

— Это что такое? — спрашиваю, и боюсь уже чота.

— Это такая поеботина, — важно отвечает Сёма, и добавляет в фарфоровую миску нашатырный спирт, — от которой волосы становятся белыми. У меня Светка всегда так делала, когда девок своих красила.

— Ты хоть одну девку после этой процедуры видала? — Спрашиваю, и нервничаю такая.

— Неа. — Спокойно отвечает Сёма, и льёт в миску перекись водорода.

— Слыш, а вдруг они потом облысели? — Я ещё больше занервничала, если кто не понял.

— Может, и облысели… — философски отозвалась Сёма, почесав свою плешь, — а может, и нет. Жизнь покажет. Погнали!

С этими словами Сёма вылила мне на голову адский раствор, воняющий кошачьими ссаками, и принялась размазывать его по моим пегим волосам. Голова нестерпимо зачесалась.

— Жжёт? — осведомилась Сёма.

— Пиздецки.

— Это хорошо. Значит, гидропирит свежий. Реакция идёт. Шапочка для душа есть?

— Есть.

— В ванной?

— Угу, на крючке висит.

— Щас принесу. Чтобы процесс шёл быстрее, надо чтоб башка в тепле была.

Сижу. Глаза слезятся. Нос распух от вдыхания миазмов. Башку щиплет, и что-то там потрескивает.

Возвращается Сёма, неся в руках полиэтиленовую шапочку и папину ондатровую шапку.

— Сиди, не шевелись. — Командует она, и напяливает на меня поочерёдно шапочку для душа, и папашины меха.

— А папа меня не отпиздит? — тихо спрашиваю я, и морщусь. Под этими девайсами стало нестерпимо жарко, и башка зачесалась так, словно среди размоченного в кошачьем ссанье гидропирита, миллиардами вшей было затеяно соцсоревнование «Кто быстрее выжрет Лиде мозг».

— Отпиздит конечно. Если с работы вернётся раньше. — Сёма всегда была реалисткой. — Он во сколько приходит с работы?

— В восемь… — отвечаю, и зубами скриплю. Терпеть больше сил нету никаких.

— Значит, час у нас ещё в запасе есть, не ссы. Тебе ещё десять минут сидеть осталось.

Последующие десять минут были самыми страшными в моей жизни. Пару лет спустя, лёжа в родильном кресле, я не орала как все порядочные бабы, а мерзко хихикала, вспоминая те десять минут. Ибо родить мне было легче, чем выдержать ту нечеловеческую процедуру.

— Всё. Смываем.

Голос Сёмы прозвучал как в тумане.

— Мир вашему дому, чукчи. — слева послышался совершенно не Сёмин голос. — Уши мёрзнут, доча?

Пиздец. Вернулся папа.

*Титры. Папа. Сорока лет отроду. Мужик. С бородой. Характер суровый, но чувство юмора всё окупает. Пизды точно не даст, но заподъёбывать может до смерти.*

— Я крашу волосы. — Ответила я, и, наклонившись, вытерла слезящие глаза о папин рукав.

— Зачем ты красишь волосы мочой? — серьёзно осведомился папа, и склонил голову набок.

— Это не моча. Это краска.

— Никогда не видел краску, которая воняет ссаньём! — развеселился папа, и поинтересовался: — моя шапка должна добавить твоим волосам пышности и блеска? Дай позырить!

С этими словами папа содрал с меня девайсы, и заорал:

— Вы ёбнулись, девки??!!

Я тоже заорала, ещё не зная даже почему.

— Ну что вы её напугали, а? — Сёма попыталась выпихнуть моего папу из комнаты, и пояснила: — этот дым от неё идёт, потому что гидропирит был свежий очень, понимаете?

— Не понимаю, — ответил папа, и не пожелал выпихиваться из комнаты.

— Сразу видно — вы не парикмахер. — Отрезала Сёма, и потрогала мои волосы. — Идём смывать. Кажется, всё.

Я встала, и на негнущихся ногах пошла в ванную. Папа шёл за мной, размахивая газетой, и открывая по пути все окна и двери в доме.

Сёма поставила меня раком над ванной, и принялась смывать с меня свежий гидропирит душем.

Я одним глазом смотрела вниз, на то, что смывалось с моей головы, и поинтересовалась:

— А почему твой гидропирит так похож на волосы?

— Он похож на таблетки, дура. А это твои собственные волосы. Таблетки очень свежие были, я ж сразу сказала. Ну, пережгли мы тебя немножко, с кем не бывает?

Не знаю, с кем не бывает. Со мной всегда бывает всё, что можно и нельзя себе представить. Волосы отвалились? Хуйня. Гидропирит зато попался очень свежий, теперь я сама это видела.

Сёма выключила воду, вытерла меня полотенцем, и сказала:

— Ну-ка, дай я на тебя посмотрю…

Я выпрямилась, хрустнув позвоночником, и с надеждой посмотрела на Сёму:

— Ну как?

Сёма нахмурилась, сделала шаг назад, ещё раз на меня посмотрела, и громко крикнула:

— Дядя Слава, а до скольки у нас аптека работает?

— До восьми! — Раздался ответ. — Только там парики не продаются.

Я задрожала, и стала рваться к зеркалу. Сёма сдерживала мой натиск всем телом.

— Дядя Слава, а вы не сбегаете щас в аптеку за гидропиритом? Надо бы ещё разок Лидку прокрасить…

Раздались шаги, дверь ваной распахнулась, и на пороге появился папа.

Повисла благостная пауза.

— Зелёнка и йод у нас есть. В аптеку не пойду. — Почему-то сказал папа, и мерзко захихикал.

— А зачем мне зелёнка? — я уже поняла, что на башке у меня полный понос, но зелёнка меня смущала.

— Это не тебе. Это для Сёмы. Ты же щас в зеркало посмотришь, да?

— ДА!!! — заорала я, со всей дури пихая Сёму, и прорываясь к зеркалу…

Лучше бы я этого не делала.

Амальгамная поверхность показала мне зарёванную девку с распухшим носом, и с разноцветными кустиками волос на голове.

Чёлка получилась ярко-оранжевой, концы волос — жёлтыми, корни — серо-пегими, а вдоль пробора торчал весёленький гребень. Как у панка.

— ЫЫЫЫЫ?? — Вопросительно взвыла я, и ткнула пальцем в гребень.

— Гидропирит был свежий… Волосы отвалились… Но они ещё вырастут, Лид… — из-за папиной спины ответила Сёма, после чего быстро съебнула куда-то в прихожую.

Я посмотрела на папу.

— Знаешь, чо я вспомнил? — сказал папа, поглаживая бороду, — когда мне было шестнадцать — в моде хиппи были. И друг у меня имелся, Витя-Козява, пиздецкий хиппарь. Приходил на танцы в будённовке, в дермантиновых штанах и в тельняшке. А на шее у него висела унитазная цепь… Но это всё хуйня. На этой цепи болталась пробирка, спизженная из кабинета химии, а в ней ползала живая муха. На танцах все бабы смотрели только на него. У меня шансов не было.

Это ты к чему? — спросила я, когда папа замолчал.

— К тому, что у него на башке примерно такая же хуйня была, как у тебя щас. Тебе муху поймать?

— Не надо… — ответила я, и заревела.

Папа прижал меня к себе, погладил меня по мокрой голове, и утешил:

— Щас, говорят, панки в моде? Что они там носят? Рваные джинсы? Куртки-косухи? Жрут на помойках и матом ругаются? Куртку я куплю тебе завтра, на помойках жрать сама научишься, а всё остальное ты умеешь. И имеешь.

В прихожей хлопнула дверь. Сёма съебалась. Я оторвала голову от папиного плеча, ещё раз посмотрела на себя в зеркало, и поинтересовалась у папы:

— У тебя есть большой гвоздь?

— Есть, — ответил отец, — ты хочешь его Сёме в голову вбить?

— Хочу. Но не буду. Я им щас буду джинсы рвать. Чтоб как у панков было…

— Пойдём, помогу… — сказал папа, и мы пошли делать из меня панка…

На следующий день я сбрила машинкой волосы на висках, оставив только один гребень. И выкрасила его в синий цвет цветным лаком для волос… Были такие раньше в продаже.

Майка с Егором Летовым пятидесятого размера, и рваные джинсы, увешанные ключами от пивных банок органично дополнили мой образ.

Оставалось сделать последний шаг.

— Алло? — я очень волновалась, и слегка заикалась.

— Это кто, бля? — вежливо спросили меня на другом конце провода.

— Серёж, это Лида. Помнишь, мы к тебе приходили с Маринкой? Вы с ней трахались, а я вам на пианино «Всё идёт по плану» играла…

— Ну и чо?

— Ну и нихуя. Когда следующий концерт «Гражданки»?

— Сегодня вечером на Полянке.

— Я еду с вами!

— А с хуя ли?

— А патамушта я так хочу, понял? Я хочу быть панком!

Серёжа поперхнулся:

— Какой из тебя панк, цырла пригламуренная?

А я сурово припечатала:

— Охуенный.

— Приходи, заценим.

Отбой.

Тем же вечером я поехала на Полянку, где вместе со всеми орала «А при коммунизме всё будет заебись, он наступит скоро — надо только подождать!», а после концерта отпиздила какую-то марамойку, которая попыталась кинуть меня на новенькую косуху…

Ещё через полгода, проводив Серёжку в армию, я влюбилась в школьного золотого медалиста Лёшу, и все мои панк-девайсы отправились на антресоли.

Сёма покрасила меня в благородный каштановый цвет, подстригла под Хакамаду, и…

И что было потом — это уже совершенно другая история.

Но я до сих пор трепетно храню свои рваные джинсы, и, нажрав рыло, частенько ору в караоке «Всё идёт по плану». Причём, без аккомпанемента.

А блондинкой я потом всё-таки стала. В двадцать два года. И без помощи Сёмы…

Титры:

«…А моя душа захотела на покой,

Я обещал ей не участвовать в военной игре,

Но на фуражке на моей серп и молот и звезда,

Как это трогательно: серп и молот, и звезда,

Лихой фонарь ожидания мотается…

И все идёт по плану…» (c)

 

Глава 9. Парик

Эта грустная история началась в тот незабываемый день, когда Сёма, с помощью гидропирита и нашатырного спирта попыталась сделать меня блондинкой, и одновременно лишить волос, что ей в общем-то удалось. В те далёкие девяностые дешевле было стать после облысения панком, чем купить парик. Парики, конечно, в продаже имелись. Полный Черкизовский рынок париков, сделанных из чьей-то сивой мотни, и уложенных в причёску «Немытая овца». На ощупь эти парики напоминали мёртвого ежа, да и выглядели примерно так же. Только непонятно почему стоили нормальных денег.

Нормальных денег у меня в шестнадцать лет не было. У меня и ненормальных-то не было. Родители меня обували-кормили, а на карман бабла не давали, справедливо полагая, что я на эти деньги начну покупать дешёвое пиво и папиросы. Вернее, мама об этом только догадывалась. А папа знал это точно. Так что пришлось мне пару лет ходить в рваных джинсах и в майке с Егором Летовым, и ждать пока отрастут волосы. Волосы — не хуй, отросли, конечно. Тут бы мне возрадоваться, и начать любить и беречь свои волосы, ан нет.

Волосы, может, и отросли, но на мозг это не повлияло. Поэтому как только волосы начали собираться в тощий крысиный хвост — я вновь решила стать блондинкой. И на это раз без Сёминой помощи. Сёма в доме — это плохая примета. А я суеверная.

Блондинкой я стала. В салоне красоты, под руками хорошего мастера, который сделал из меня мечту азербайджанца, и напомнил, чтобы через три недели я вновь пришла к нему на покраску отросших корней.

— Обязательно приду! — Заверила я мастера.

«А вот хуй я приду», — подумала я через пять минут, расплачиваясь с администратором.

И не пришла. Потому что краситься я твёрдо решила бюджетно, дома, краской «Импрессия Плюс», в цвет «нордический блондин».

До того момента я не знала как выглядят нордические блондины, но после окраски своих волос я узнала каким цветом срут квакши. Нордическим блондином они срут. Серо-зелёно-поносным блондином. Результат меня не то, чтобы не удовлетворил… Совсем даже наоборот. Он меня вверг в пучину депрессии и суицида. И я, горестно и страшно завывая на весь дом, пугая маму-папу и старого волнистого попугая Яночку, поползла звонить Сёме. Наплевав на суеверия.

Сёма прониклась моей проблемой, и уже через десять минут она раскладывала на моём столе мисочки, кисточки и тюбики. Мне было всё равно, что она со мной сделает. Цвет лягушачьего поноса, которым теперь отливал мой златокудрый волос, подавил мою волю и желание жить.

— Такое говно ничем не смоешь. — Успокаивала меня Сёма, взбивая в миске что-то очень похожее на нордического блондина. — Такое или налысо брить, или закрашивать в чёрный цвет. Ты что выбираешь.

— Мне похуй. — Тихо ответила я, и всхлипнула. — Только не налысо.

— Тогда не смотри. — Сёма отвернула меня от зеркала.

Через час я стала цвета воронова крыла, если у воронов, конечно, бывают синие крылья с зелёным отливом. А ещё через два волосы отвалились.

Вот и не верь после этого в приметы.

Порыдав ещё сутки, чем окончательно свела с ума старую Яночку, я поехала на Черкизовский рынок за париком. За два года ассортимент париков не уменьшился, и даже цены на них стали на порядок ниже. Вот только выбор по-прежнему ограничивался моделями «Немытая овца» и «Гандон Эдита Пьеха». Я терзалась выбором часа два, пока ко мне подошло что-то маленькое и китайское, и не подёргало меня на куртку:

— Валёсики исесь? — Спросило маленькое и китайское, застенчиво поглаживая мой карман.

— Волосики ищу. — Подтвердила я, накрывая свой карман двумя руками. — Красивые волосики ищу. Не такие. — Я показала руками на свою голову. — И не такие. — Я обвела широким жестом половину Черкизовского рынка.

— Идём, — маленькое и китайское погладило мой второй карман, и потянуло меня за куртку. — Идём-идём.

И я пошла-пошла. Мимо развешанных на верёвке трусов-парашютов, мимо огромных сатиновых лифчиков непонятного цвета, способных сделать импотентом даже кролика, и мимо цветастых халатов, украденных, судя по всему, из дома престарелых. Зачем я шла — не знаю. Маленькое и китайское внушало гипнотическое доверие.

Мы долго пробирались между висящими трусами, пока не очутились в каком-то туалете. Унитаза, правда, я не заметила, но воняло там изрядно. И не Шанелью.

«Тут меня и выебут щас» — промелькнула неоформившаяся мысль, и я сжала сфинктер.

— Валёсики! — Маленькое и китайское сунуло мне в руки рваный пакет, и потребовало:

— Пицот тысь.

Пятьсот тыщ по тем временам равнялись половине зарплаты продавца бананов, коим я и являлась, и их было нестерпимо жалко. Но ещё жальче было маму, папу и Яночку, которые уже поседели от моих горестных стонов, а Яночка вообще перестала жрать и шевелиться. Ну и себя, конечно, тоже было жалко.

Я раскрыла пакет — и ахнула: парик стоил этих денег. Был он, конечно, искусственный, зато блондинистый, и длиной до талии.

— Зеркало есть? — Я завращала глазами и на губах моих выступила пена, а маленькое и китайское определённо догадалось, что продешевило.

— Ня. — Мне протянули зеркало, и я, напялив парик, нервно осмотрела себя со всех сторон.

Русалка. Богиня. Афродита нахуй. И всего-то за пятьсот тысяч!

— Беру! — Я вручила грустному маленькому и китайскому требуемую сумму, и на какой-то подозрительной реактивной тяге рванула домой.

— Вот точно такую хуйню мы в семнадцать лет с корешем пропили… — Сказал мой папа, открыв дверь, и мгновенно оценив мою обновку. — Пили неделю. Дорогая вещь.

— Не обольщайся. — Я тряхнула искусственной гривой, и вошла в квартиру. — Пятьсот тыщ на Черкизоне.

— Два дня пить можно. — Папа закрыл за мной дверь. — И это под хорошую закуску.

Тем же вечером я забила стрелку с мальчиком Серёжей с Северного бульвара, и заставила его пригласить меня к себе в гости. Серёжа долго мялся, врал мне что-то про родителей, которые не уехали на дачу, но что-то подсказывало мне, что Серёжа врал, спасая своё тело от поругания. Поругала я Серёжу месяц назад, один-единственный раз, и толком ничего не помнила. Надо было освежить память, и заодно показать ему как эффектно я буду смотреться с голой жопой, в обрамлении златых кудрей.

Но Серёжа, в отличии от меня, видимо, хорошо запомнил тот один-единственный раз, и приглашать меня на свидание наотрез отказывался. Пришлось его пошантажировать и пригрозить предать публичной огласке размеры его половых органов.

Про размеры я не помнила ровным счётом ничего, но этот шантаж всегда срабатывал. Сработал он и сейчас.

— Приезжай… — Зло выкрикнул в трубку Серёжа, и отсоединился.

— А вот и приеду. — Сказала я Яночке, и постучала пальцем по клетке, отчего попугай вдруг заорал, и выронил перо из жопы.

Ехать никуда было не нужно. Я вышла из дома, перешла дорогу, и через пять минут уже звонила в дверь, номер которой был у меня записан на бумажке. Ибо на память я адреса тоже не помнила.

— А вот и я. — Улыбнулась я в приоткрывшуюся дверь. — Ты ничего такого не замечаешь?

Я начала трясти головой, и в шее что-то хрустнуло.

— Замечаю. — Ответил из-за двери Серёжин голос. — Ты трезвая, вроде. Погоди, щас открою.

Судя по облегчению, сиявшему на Серёжином лице, он только что был в туалете. Либо… Либо я даже не знаю что и думать.

— Чай будешь? — Серёжа стоял возле меня с тапками в руках, и определённо силился понять что со мной не так.

— Чаю я и дома попью. — Я пренебрегла тапками, и грубо привлекла к себе юношу. — Люби меня, зверюга! Покажи мне страсть! Отпендрюкай меня в прессовальне!

Серёжа задушено пискнул, и я ногой выключила свет. В детстве я занималась спортивной гимнастикой.

Романтичные стоны «Да, Серёжа, да! Не останавливайся!» чередовались с неромантичным «Блять! Ой! Только не туда! Ай! Больно же!», и в них вплетался какой-то посторонний блюющий звук. Я не обращала на него внимания, пока этот звук не перерос в дикий нечеловеческий вопль.

— Сломала что ли? — Участливо нащупала я в темноте Серёжину гениталию, и сама же ответила: — Не, вроде, целое… А кто орёт?

— Митя… — Тихо ответил в темноте Серёжа. — Кот мой.

— Митя… — Я почмокала губами. — Хорошее имя. Митя. А чё он орёт?

— Ебаться хочет. — Грустно сказал Серёжа. — Март же…

— Это он всегда так орёт?

— Нет. Только когда кончает.

Ответ пошёл в зачёт. Я почему-то подпрыгнула на кровати, и в ту секунду, когда приземлилась обратно — почувствовала, что мне чего-то сильно не хватает. Катастрофически не достаёт. Что-то меня очень беспокоит и делает несчастной.

Ещё через секунду я заорала:

— Где мой парик?!

Мои руки хаотично ощупывали всё подряд: мой сизый ёжик на голове, Серёжин хуй, простыню подо мной… Парика не было.

— Твой — что?! — Переспросил Серёжа.

— Мой парик! Мой златокурдый парик! Ты вообще, мудила, заметил что у меня был парик?! И не просто парик, а китайский нейлоновый парик за поллимона!!! Включи свет!!!

Я уже поняла, что по-тихому я свои кудри всё равно не найду, и Серёжа в любом случае пропалит мою нордическую поебень. Так что смысл был корчить из себя Златовласку?

В комнате зажёгся свет, и мне потребовалось ровно три секунды, чтобы набрать в лёгкие побольше воздуха, и заорать:

— БЛЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!!!

Я сразу обнаружила свой парик. Свой красивый китайский парик из нейлона. Свои кудри до пояса. Я обнаружила их на полу. И всё бы ничего, но кудри там были не одни. И кудрям, судя по всему, было сейчас хорошо.

Потому что их ебал кот Митя. Он ебал их с таким азартом и задором, какие не снились мне и, тем более, Митиному хозяину. Он ебал мой парик, и утробно выл.

— Блять? — Я трясущейся рукой ткнула пальцем в то, что недавно было моим париком, и посмотрела на Серёжу. — Блять? Блять?!

Других слов почему-то не было.

— Бляяяяяяя… — Ответил Серёжа, оценив по достоинству моего нордического блондина цвета зелёной вороны. — Бляяяя… — Повторил он уже откуда-то из прихожей.

— Пидор. — Ко мне вернулся дар речи, и я обратила этот дар против Мити. — Пидор! Старый ты кошачий гандон! Я ж тебе, мурло помойное, щас зубами твой хуй отгрызу. Отгрызу, и засуну тебе же в жопу! Ты понимаешь, Митя, ебучий ты опоссум?

Митя смотрел на меня ненавидящим взглядом, и продолжал орошать мои кудри волнами кошачьего оргазма.

— Отдай парик, крыса ебливая! — Взвизгнула я, и отважно схватила трясущееся Митино тело двумя руками. — Отпусти его, извращенец!

Оторванный от предмета свой страсти, кот повёл себя как настоящий мужчина, и с размаху уебал мне четырьмя лапами по морде. Заорав так, что, случись это у меня дома, Яночка обратилась бы в прах, а мои родители бросились бы выносить из дома ценности, я выронила кота, который тут же снова загрёб себе под брюхо мой парик, и принялся совершать ебливые фрикции.

Размазав по щекам кровь и слёзы, я оделась, и ушла домой, решив не дожидаться пока из ванной выйдет Серёжа и в очередной раз испытает шок. Он и так слаб телом.

Не найдя в своей сумки ключи от квартиры, я позвонила в дверь.

— Пропила уже? — Папа, вероятно, предварительно посмотрел в глазок.

— Да. — Односложно ответила я, входя в квартиру.

— Под закуску? — Папа закрыл дверь, и посмотрел на моё лицо внимательнее. — А пизды за что получила?

— Па-а-а-апа-а-а-а… — Я упала к папе на грудь, и заревела. — Куда я теперь такая страшная пойду?! Где я ещё такой парик куплю?!

Папа на секунду задумался, а потом сказал:

— А у меня есть шапка. Пыжиковая. Почти новая. За полтора лимона брал. Хочешь?

— Издеваешься?! — На моих губах, кажется, опять выступила пена.

— Ни разу. — Успокоил меня папа. — Мы на неё неделю пить сможем. И под хорошую, кстати, закуску.

Серёжу я с тех пор больше не видела. Его вообще больше никто никогда не видел.

Котов я с тех пор не люблю. Парики — тоже. Но вот почему-то всегда, когда я вижу на ком-то пыжиковую шапку — моё сознание подсовывает мне четыре слова «Ящик пива с чебуреками».

Почему — не расскажу. Я папе обещала.

 

Глава 10. Тайна Старого Замка

Вы были на даче у моего деда? Конечно, нет. Что вы там забыли? Я и сама там не была уже лет десять, с тех пор, как моего деда, собственно, и не стало. Да и не пустил бы вас мой дед к себе на дачу…нахуй вы там ему были бы нужны?

А когда-то я ездила туда каждое лето. На три, сука, летних месяца. И дача с дедом, поверьте, была гораздо более приятной альтернативой детскому пионерлагерю «Мир», путёвки в который пару раз добывала у себя на работе моя мама, и перестала эти самые путёвки добывать, когда узнала, что её десятилетнюю дочь там научили ругаться матом и курить. Оставалась дача. Шесть соток, засаженных помидорами и картошкой. Охуительная такая дача.

Дача эта находилась там, где ей и положено было находиться. В жопе мира. В Шатуре. Почти в Шатуре. Но это, в общем-то, роли не играет. На дедовой даче я провела лучшие годы своей жизни, пропалывая грядки с морковкой и репчатым луком, и заливая норы медведок раствором стирального порошка «Лоск».

Но вот минули эти лучшие годы моей жизни, и я выросла.

Не то, чтоб уж очень сильно, но пару раз я уже приходила домой нетрезвая, украдкой блевала в цветочный горшок полуфабрикатами Кордон Блю, за что стоически выдержала три вагона адских пиздюлей от мамы, и ещё я небрежно носила в заднем кармане джинсов два гондона «Ванька-встанька».

Значит, взрослая, и ниибёт.

Жарким июльским днём я, вместе с подружкой Сёмой, вывалилась из пригородной электрички Москва-Шатура на пыльный перрон одной узловой станции.

— Городишко — говно. И очень ссать хочется… — Авторитетно заявила, и попрыгала на одной ножке Сёма. — Может, поссым, и домой?

— Хуй. — Сурово отрезала я. — Город нормальный. Тут смешно и культурно. Все прелести цивилизации есть. Хочешь срать — вот те привокзальный сортир, хочешь жрать — вот те… — Тут я запнулась. Сёма ждала. Я две секунды подумала, и продолжила: — Хочешь жрать — вот те палатка ООО «Пятачок». Там есть пиво и рыбка «Жопный волосатик». Хочешь, допустим, ебаться…

Сёма перестала прыгать, и громко, слишком громко меня перебила:

— Хочу!

Толпа зомбированных дачников, пиздующих по перрону с лопатами наперевес, сбилась с шага, и посмотрела на Сёму.

— Идите нахуй. — Тихо сказала Сёма зомбированным дачникам, и чуть громче, добавила: — Ебаться, говорю, хочу.

Я обняла подругу за плечи, дала ей несильного поджопника, и впихнула в толпу зомби:

— Иди, и делай вид, что ты тоже идёшь на дачу, поливать огурцы. Тут так принято. По пятницам все прибывшие в этот Сайлент Хилл обязаны поливать огурцы. Если ты щас будешь орать, что хочешь ебаться — тебя сожрут. Отпиздят лопатами, и сожрут. Тут так принято, понимаешь?

Сёма покрепче ухватила двумя руками свою сумку, из которой торчали две ракетки для бадминтона, и кивнула:

— Понимаю. Но вот поебаться бы…

— Поебёшься. У нас на даче два сторожа симпатичных работают. Два Максима. Один толстый, но, говорят, у него хуй с километр, а второй…. А второй тебя всё равно ебать не будет. Так что ориентируйся на толстого с километром.

— А почему второй меня ебать не будет? — Обиделась Сёма, и запихнула ракетки поглубже в сумку. — Он не любит стройных женщин в белых спортивных костюмах фирмы «Хунь Пынь Чоу»? Он не вожделеет сексапильных брюнеток с бадминтоном? Он…

— Понятия не имею. — Перебила я Сёму. — Может, и вожделеет. Только ебать он тебя не будет, потому что у нас с ним курортный типа роман. Ну, под луной с ним гуляем, он для меня подсолнухи ворует с соседних дач, и дарит мне букеты… Любовь у нас, сама понимаешь.

Сёма сбилась с шага, посмотрела на меня, и кивнула:

— Ну, раз подсолнухи букетами — это серьёзно. Это к свадьбе по осени. К пляскам под баян, и к коляске для двойни. Так и быть, возьму километр на себя. Пойдём уже поссым в этом вашем «Пятачке».

— В сортире, дура. Ссать надо в сортире. Жрать — в «Пятачке». Смотри, не перепутай. Хотя, в общем, можно и там, и сям поссать. Идём. Лицо только держи. Лицо огуречного фаната. Не урони его только. А то нам обеим пиздец.

Вечером того же дня, досыта наигравшись в бадминтон и в какие-то кегли, похожие на синие распухшие фаллосы, найденные нами с Сёмой на чердаке, мы засобирались на свидание с Максимами. Засобирались тщательно.

— А вот скажи-ка мне, подруга, — Сёма вскинула бровь, и придирчиво выдавила прыщ на носу, — сторожа твои, Максимы которые, с километровыми подсолнухами… Богаты ли они? Имеют ли собственное авто с тонированными стёклами, и магнитофоном? Не зажмут ли они паскудно пару сотен рублей девушкам на шампанское и шоколадку? Мне важно это знать, Лидия.

Я, высунув язык, и начёсывая на затылке волосы, с жаром отвечала:

— Побойся Бога, Сёма. Как я могла пригласить тебя на эту поистине охуительную виллу, не позаботясь заранее о приличных кавалерах? Конечно, у них нихуя нет авто, Сёма. Нет, не было, и, боюсь, что уже никогда не будет. Какое им, блять, авто?! Авто в этом курортном городе есть только у привокзальных таксистов. Даже три авто. Одно с магнитофоном, два остальных — Запорожцы. Зато тут есть дохуя электричек. Это ли не щастье?

— Это пиздец какое щастье, Лидия. — Почему-то вздохнула Сёма, и небрежно мазнула по своим аристократично-впалым щекам оранжевыми модными румянами. — Зачем мы здесь? Вкусим ли мы, при таких минимальных условиях, шампанского с Камамбером, или, хотя бы, «Жигулёвского» с воблянкой? Чота, знаешь ли, километровый хуй меня уже не прельщает. Если шампанского не будет. С воблой. Хрен с ним, с Камамбером.

— Не отчаивайся, Сёма. — Утешила я подругу, и выпустила на лоб локон страсти из своей вечерней причёски в форме осиного гнезда. — Не печалься. Не в вобле щастье, поверь моему опыту.

— А в чём? — Посмотрела на меня Сёма, жалобно почёсывая лобок. — Зря я, получается, пизду побрила, да?

— Не зря, не зря, Семёныч… Ох, как не зря. Щастье, Наталья, это… Это… — Тут я запнулась, и вытащила ещё один локон страсти. — Это я не знаю чо такое, но сегодня мы с Максимами пойдём в город, на дискотеку. Там тебе и будет щастье. Уж поверь моему опыту.

И Сёма поверила. Да и как ей было не поверить? Она была так свежа и беззащитна, а у меня в руках была расчёска с острым хвостиком, и слюни на губах пузырились.

Ровно в десять вечера мы, разряженные в пух и в прах, гордо шли по каменистой дороге к сторожке. К Максимам.

По Сёминым пяткам гулко шлёпали лаковые сабо, и ветер раздувал её белые спортивные штаны, а я выпячивала свои груди, обтянутые красной майкой с надписью СССР, и украдкой почёсывала жопу под тесными джинсами Сёмы, выцыганнеными у неё на один вечер, для выебнуться.

Максимы, в количестве двух штук, стояли у ворот дачного посёлка, и одинаково благоухали туалетной водой «Доллар».

— Здравствуйте, девушки. Вы охуительно очаровательны сегодня. — Поприветствовали нас кавалеры, а толстый Максим подмигнул Сёме: — Прекрасные у вас брюки! Почти такие же прекрасные, как мой большой хуй. Меня зовут Максим.

Очень приятно, — потупилась Сёма, — а бабло у вас есть?

— Да у нас его просто дохуя, мадам! — Бодро ответил толстый Максим, и прищурился: — А как вы относитесь к сексу на свежем воздухе в позиции догги-стайл?

Сёма растерялась:

— Это после шампанского?

— Это после водки. Шампанское в нашем городе после десяти вечера не продают. А водку мы купили заранее. Давайте же наебнём водочки, мадам, и я вас провожу на самый шикарный дансинг в этих окрестностях. Поверьте, если вы не были на дансинге в «Старом Замке» — вы прожили бессмысленную жизнь.

— «Старый замок» — это, случайно, не ООО «Пятачок» с туалетом? — Спросила Сёма, глядя на меня.

Я смотрела на своего возлюбленного, и из-за пузырящихся слюней Сёму почти не видела. Но всё равно ответила:

— Нет. Это клуб такой. Но туалет, если чо, там тоже есть. Так что бери Макса за его километровую гениталию, чтоб никто не спиздил, и пойдём скорее на дансинг, пить водку, и танцевать краковяк.

Возле шикарного деревянного сарая с выложенной из совдеповской ёлочной гирлянды надписью «Диско-бар «Старый Замок», мы остановились передохнуть, и выпили водки.

— Мне тут не нравится… — Поводила жалом Сёма, и раздавила лаковым сабо ползущую по дороге медведку. — Чует моё сердце, не будет нам тут с тобой щастья. Про шампанское я уже даже не говорю. Пойдём лучше в «Пятачок». Поссым на брудершафт, и рыбкой закусим. Наебали нас твои Максимы.

— Вы на фасад, мадам, даже не смотрите! — Вынырнул из темноты толстый Максим, и ловко подлил Сёме водки. — Вы ещё внутри не были. Гламур! Пафос! Шарман!

— Какой, блять, гламур, без шампанского… — Шмыгнула носом Сёма, и выпила водку. — Но раз уж пришли…

— А я об чём! — Возрадовался Максим, допил остатки водки, и ловко закинул в кусты пустую бутылку. — Давайте же войдём!

И мы вошли в сарай, заплатив косоглазой пожилой женщине в очках Гарри Поттера, что сидела в собачьей конуре у входа, сорок рублей за возможность собственными глазами увидеть обещанный гламур и пафос. И получили взамен четыре автобусных билетика образца восемьдесят седьмого года.

В сарае было страшно и пахло блевотиной. А ещё там танцевали рэп три калеки, одетые в треники с лампасами и в красные пиджаки. А четвёртый калека стоял у стены, и дёргал шнурок выключателя в периодичностью два дёрга в секунду. Поэтому у него была мускулистая правая рука, и исступлённое выражение лица.

— Это Славик. — Шепнул мне в ухо мой принц. — Здоровый как чёрт. Особенно, справа. Ты ему не улыбайся. Может подумать, что ты его соблазнить хочешь. А мы с Максом против Славика не попрём. Он тут в авторитете. И подругу свою предупреди.

Я наклонилась к Сёме, и быстро ей сказала:

— Видишь того мудака, который светомузыку тут делает? Обходи его сзади. Говорят, он пизды всем даёт просто так.

— Хау матч из зе фи-и-иш! Скутер! — Вдруг завопил один из танцующих, и Славик задёргал рукой ещё быстрее, а рэп в пиджаках стал ещё энергичнее.

— Щас обоссусь. — Доложила мне Сёма, и стала ломиться к выходу.

— Куда? — Схватил её за руку Максим. — За вход сороковник уплочено, а пописать можно вон за той дверью. Там туалет.

Я почувствовала, как меня схватила за руку Сёмина мокрая ладошка, и поняла, что мне тоже пиздец как необходимо попасть за ту самую сказочную дверь. Ибо до Пятачка я точно не дотерплю.

Мы влетели в сортир, по пути снимая свои модные штаны, и встали как вкопанные.

— Может, в Пятачок, а? — Заскулила за плечом Сёма, а я почувствовала, что Пятачок идётнахуй, потому что я уже пописала.

В огромном помещении стоял постамент. Такой, сука, каменный постамент. Как под памятником Ленину. Но Ленина там не было. Потому что вместо Ленина, на постаменте стоял унитаз. И очередь к унитазу выстроилась. Нехуйственная такая очередь. Из баб. И из мужиков тоже.

В тот момент, когда мы с Сёмой вошли в этот коммунальный санузел, на унитазе сидела косоглазая бабушка Гарри Поттера, и увлечённо гадила, теребя в руках клочок газеты. Очередь с завистью взирала на счастливицу, и переминалась с ноги на ногу.

— Домой хочу-у-у… — Захныкала Сёму, и тут же получила затрещину.

Не от меня.

Я даже не поняла сначала, отчего моя подруга, сделав странный пируэт, и потеряв при этом лаковое сабо, вдруг наебнулась к подножию памятника срущим людям.

Я не поняла, и обернулась.

И истина мне открылась во всей своей ужасающей откровенности.

Позади меня стояли три бабищи. Огромные бабищи с лицами даунов. Они стояли, смотрели на меня пустыми глазами, и жевали жувачку. Та бабища, у которой была юбка в горох, наклонилась ко мне, и басом спросила:

— Вы откуда, блять, сюда припёрлись, суки мрачные? Промышляете в чужом огороде? К Славику пришли, проститутки? Видали мы, как вы на него зырили. Особенно ты! — Баба ткнула в меня пальцем-сарделькой, и я присоединилась к Сёме. — Аж слюни распустила, блядища!

— Мы из Мос… — Начала Сёма, но я больно её ущипнула, и пискнула:

— Мы с Мостков приехали…

— Какие Мостки, бля? — Грозно пожевала жувачку баба в горох, и пошевелила кустистыми бровями. — Это где такое? В Москве, что ли?!

А я ебу? Понятия не имею, где это, и чо такое. Но сказать сейчас слово «Москва» было равносильно тому, что подвалить к компании бритоголовых людей в тяжёлых ботинках, и сказать с ярко выраженным акцентом: «Я твою маму ебаль».

Жить очень хотелось.

— Это далеко. Это в… Это под Саратовом. Мы оттуда, из Саратова. То есть, из Мостков, что под Саратовом…

Поток мысли у меня иссяк, и я с надеждой подняла голову вверх, и посмотрела на срущую бабушку. Бабушка меня проигнорировала, а Сёма уже начинала терять сознание.

Бабищи переглянусь, и стали громко чавкать.

Мы с Сёмой ждали вердикта.

— А хули вы сюда пришли? — Наконец, спросила нас бабопидор в горох, и снова шевельнула бровью.

— А мы слыхали у себя в Мостках, что круче «Старого Замка» клуба нету. Что самые красивые девушки тут тусуют, и что тут роскошно и богато очень… Мы посмотреть приехали, потом в Мостках всем нашим расскажем. — Я уже не знала, чо такого сказать этой машине для убийства, чтобы она выпустила нас с Сёмой отсюда живыми.

— И в Саратове всем расскажи. — Вдруг подала голос вторая бабопидор, с татуировкой на пальцах. — Ты всем там расскажи, что «Старый Замок» — это… Это… — Словарный запас у бабы закончился, поэтому она просто выплюнула свою жувачку в середину моей пышной причёски, и закончила: — Можете уёбывать отсюда.

— Спасибо, тётенька!!! — Заорала Сёма, и понеслась к выходу, не оглядываясь назад.

Я её не винила. Потому что поступила точно так же.

Мы вылетели из «Старого Замка», проебали Сёмины лаковые сабо, споткнулись и упали раза по два, но довольно-таки быстро добежали до ООО «Пятачок».

— Поссым, и по рыбке? — Виновато спросила я у Сёмы, глядя как она трясущимися руками стягивает с себя штаны фирмы «Хунь Пынь Чоу».

— По пивку, и в Москву. — Твёрдо ответила Сёма, и тихо, по-фашистски, пукнула. — Ебала я в рот такие километровые хуи, ага.

… Вы были на даче у моего деда? Конечно, нет. Что вы там забыли? Я и сама там не была уже лет десять. Да и не пустил бы вас мой дед к себе на дачу…нахуй вы там ему были бы нужны?

А вот я бы пустила.

И настоятельно рекомендовала бы посетить знаменитый клуб «Старый Замок».

Ведь, если вы никогда не были на дансинге в «Старом Замке» — вы прожили бессмысленную жизнь.

Поверьте моему опыту.

 

Глава 11. С Днём Рождения

9.04.2009, четверг, 11:15

«В этот день теплом вашим я согрет, мне сегодня тридцать ле-е-е-ет».

Ещё б я не вспомнила гимн тридцатилетних. С утра на телефонный звонок поставила. Ха.

Вот и всё. Больше в моём возрасте не будет циферки 2, стоящей в разряде «десятки». Плохо это или хорошо? Скорее, наверное, похуй. От моего мнения ничего не изменится. Сейчас пойду гулять с собакой, потом буду пылесосить квартиру, потом…

Тесто. Тесто, блять. Тесто надо поставить для пирогов. Сроду не пекла никогда. Опять говно получится, к гадалке не ходи. В прошлом году торт пекла вишнёвый. Пришлось гостям его в темноте жрать. Такой позор при свете не показывают. Всё развалилось. Господи, почему у меня все бабы в семье такие рукодельные, а? И пекут, и шьют, и вяжут сами… А потом приходят ко мне в гости, и хари плющат. Дескать, салаты твои — дрянь, пирог у тебя позорный, и вообще: все люди как люди, а Лидка у нас не пойми в кого такая. Ни торта испечь, ни носков красиво заштопать не может.

Вот эти совдеповские пережитки прошлого меня убивают. Штопанье носков. Творог из прокисшего молока в марлевом мешочке, висящий над раковиной, и сочащийся кислой сывороткой. Кипячение простыней по субботам.

Носки можно выбросить и купить новые. Творог тоже можно купить в магазине. Вместе с отбеливателем «Ваниш». А можно вообще не покупать белое постельное бельё. У меня, например, оно всё чёрное. Готично и практично.

Права родня, права. Все люди как люди, а я как хуй на блюде. И руки у меня растут из жопы.

Сын домой друзей притащил. Хочется послать куда подальше всю эту начальную школу, но почему-то неудобно. Пылесосю, лавируя между Пашей, Кириллом, Андреем, ещё одним Андреем, игрой «Сони Плейстейшн» и собакой.

Убью.

Убью вас всех. И чадо родное не пощажу. Какого вы именного сегодня припёрлись ко мне домой? У-у-у-у-у-у…

«Мне сегодня тридцать ле-е-е-ет!». Телефон разрывается. Пылесос гудит, сука. Дети орут. Ненавижу детей.

Это папа. Смущённо спрашивает, можно ли ему зайти. Впервые за всё утро улыбаюсь. Папа приходит через полчаса. Неловко меня целует куда-то в ухо, дарит цветы и конверт с деньгами. Вечером приходить наотрез отказывается. «Нужна тебе моя рожа на твоём празднике жизни? Это твой день. Пей-гуляй. И назад не оборачивайся».

«Мне сегодня тридцать ле-е-ет!». Это уже мама звонит. «С днём рождения, бла-бла-бла, желаю бла-бла-бла, много не пей, тебе ещё завтра ребёнка в школу провожать».

«Мне сегодня тридцать ле-е-ет!» Номер украинский. Женский голос с акцентом. Это Оля, старая знакомая. «Поздравляю, бла-бла-бла, желаю счастья, в мае приеду в гости».

«Мне сегодня…» Выключаю телефон. Выключаю пылесос. Выключаю мозг.

Стакан сухого мартини, сигарета, и на балкон. На асфальте под балконом вижу корявую надпись «Мама, поздравляю с днём рождения! Андрей».

Улыбаюсь во второй раз. Ишь ты, и ведь молчит, засранец, как ни в чём ни бывало. Ждал, когда я сама увижу. Злость стала проходить. Сигарету затушила, только прикурив.

Снова включаю телефон, не забыв поменять на нём сигнал вызова на какой-то заунывный нокиевский проигрыш. Через минуту телефон зазвонил. Это Настя.

«К тебе придти? Помочь с готовкой? Что принести? Тапочки есть? Свои взять? Я фен тебе купила — тебе же нужен фен? Всё, уже иду».

Да, — отвечаю. Прийти. Помочь. Ничего. Тапочек нет. Бери. Фен нужен, спасибо. Жду.

Через три часа придут гости. Салаты не готовы. Тесто не поднимается. На лице остатки вчерашней косметики. Махровый халат и тапочки. Собака не дотерпела до прогулки. Лужа в прихожей. Детские крики «Куда ты жмёшь?! Влево, влево уходи!»

Размытое отражение в зеркале. Размытое и дрожащее.

Мне сегодня тридцать лет…

* * *

9.04.2004, пятница, 16:42

Волнуюсь-волнуюсь-волнуюсь! Кафе заказано на шесть вечера. Только что позвонил Серёжка, сказал что не придёт. Жена заболела. Олеська смс-ку прислала «Стою в пробке на Садовом. Опоздаю». Ершова с утра уже бухая. Щас кофе пить будет, визин в глаза капать, и просить у меня белый сарафан под свои красные туфли.

Сижу возле большого зеркала, и вижу в отражении как Сёма сосредоточенно укладывает мои волосы в подобие вечерней причёски. По-моему, у неё получается.

В туалете орёт Ершова. Не может открыть дверь, и орёт. Нахуя её вообще надо было запирать? Кому ты тут нужна-то? И чё я там у тебя не видела, даже если и войду? Не поднимаясь со стула, кричу Юльке чтоб повернула ручку двери до упора влево, и потянула на себя. Вопли в туалете утихли.

Звонок в дверь. Кричу Юльке: «Открой, это Машаня пришла!», и тут же морщусь. Сёма воткнула мне в голову пятнадцатую шпильку. Я считала.

«Ну, сестра, с юбилеем тебя» — говорит Машка, и суёт мне в руки коробку, поясняя: «Там фен. Тебе же нужен фен? До двадцати пяти дожила, а приличного фена не имеешь. Радуйся, что у тебя есть такая добрая и заботливая сестра».

Радуюсь. Фена у меня действительно нет. Есть какой-то маленький-страшненький, я им волосы сушу. А вот на такой фен, с какими-то насадками, денег всегда жалко было. Машка у меня молодец.

«Димка твой будет?» — спрашивает.

«Должен» — пожимаю плечами, морщусь, ойкаю. Семнадцатая шпилька. Я считаю. «Они с Ершовским Толясиком вместе должны приехать».

«Цветов, я смотрю, он тебе так и не подарил».

«Ты ж Диму знаешь».

«Лучше б не знала».

Щас Машка сядет на своего любимого конька. В нашей семье всегда актуальны две проблемы: папа-алкоголик, и Лида со своими мужиками.

«Папа тебе звонил сегодня? Поздравлял? Странно. Он с утра уже нажрался. Чё пожелал? Счастья в личной жизни? Правильно пожелал. Хватит уже уродов коллекционировать. С тех пор как от тебя Вовка свалил — у тебя крыша на мужиках поехала.

Сдирай со своего мента подарок поценнее, и в пизду посылай. Кстати, Ирку вчера встретила, она мне сказала, что твой Дима к ней приставал, и за жопу щипал. Тебе самой-то не противно?»

Началось. Завелась Машаня. Сейчас всех перечислять начнёт.

«Вспомни своего Валю-Глиста. Казалось бы: куда хуже-то? Ан нет. Она мента домой притащила. Я уж и Валю теперь с нежностью вспоминаю. Он хоть цветы тебе дарил каждый день. Хоть и на твои же бабки купленные. Кто у нас следующий? Наркоман? Алкоголик? Гей?»

Двадцатая шпилька. Взрываюсь.

«Сёма, блять! Ну хватит уже шпилек-то! Вторая пачка кончилась. Как я это вечером из башки выдирать буду? Пассатижами?»

«Заткнись. Из твоих трёх волосин ничего путного не получается. Давай ещё три шпильки».

Зря Машка орёт. У меня ещё минимум лет пять в запасе есть, чтоб найти себе нормального мужика. А вот когда я его найду — сроду больше не буду заморачиваться с этими днюхами. Он у меня богатый будет, мужик мой новый. Он ресторан снимет, весь, целиком, сам всех моих друзей пригласит, и даст мне денег на салон красоты. И там не будет Сёмы и двадцати трёх шпилек. И я просто встану утром девятого апреля, и буду полдня валяться в ванной… А потом пойду в салон. И меня там причешут-накрасят. И платье у меня будет красивое. Белое, до пола. Почти как свадебное. Мой мужик мне его подарит, я знаю.

И домой я вернусь пьяная-пьяная. Счастливая-счастливая. С морем цветов, которые привезут на трёх машинах.

Двадцать пять — это только треть всей жизни. Уже на следующий год всё будет по-другому.

Волнуюсь-волнуюсь-волнуюсь…

* * *

9.04.1999, пятница, 12:25

Мне уже двадцать. Только сейчас я, наконец, поняла, что я выросла. Щас смотрю на себя со стороны: ну вот настоящая женщина уже. Умная, опытная. Ребёнка родила. Блин, всё как не со мной было… Помню, когда отмечали моё восемнадцатилетие — мне казалось, что я уже такая взрослая стала. Хуй там было. Сопля зелёная. А вот щас — это да. Муж, семья, сын. Всё как надо.

Готовить научилась. Сегодня охуительный торт сама испекла. Шоколадный. Рецепт в книжке прочитала. Там, правда, надо было клюкву клась и какой-то разрыхлитель, но клюквы у меня не было. И разрыхлила я всё руками. По-моему, пиздатый торт получился. Пусть попробуют не сожрать.

Ещё суп варю сама. Даже два. Борщ и рассольник. Правда, редко. Мы с Вовкой моей маме бабло даём, и она сама всё покупает, и готовит. Мне некогда, у меня ребёнок. С ним гулять надо по шесть часов в день. Когда мне готовить?

Народу сегодня придёт куча. Сёма с Гариком, Танька, Маринка с Серёгой, брат из Купавны приехал ещё вчера, с девушкой, сестра из Балашихи сегодня приедет, с детьми и с мужем. Машку не считаем. Она сегодня на концерт «Иванушек» уезжает. Фотик у меня выклянчила. Проебёт стопудово. Папа будет за неё деньги мне отдавать.

Мама на кухне пашет с утра. Варит-парит. Сказала ей, чтоб она свой говносалат «Мимоза» не делала. Навалит в него консервов рыбных, а я потом костями всегда давлюсь. И ведь на каждый праздник бадью нахерачит всё равно.

А, ещё надо ей сказать, пусть мяса жарит больше. Я ещё Ирку с Наташкой пригласила. И пусть табуретки у соседей возьмёт, а то сажать их всех некуда будет.

Щас тогда пойду с ребёнком пару часов погуляю, а то меня уже тошнит от кухонных запахов, а потом Дюшку спать кину, и к Сёме пойду, причёсываться. Пусть и покрасит меня заодно бесплатно. У меня день рождения. Юбилей. Следующий ещё нескоро. Уж в двадцать пять, конечно, мне Сёмины причёскинахуй нужны не будут. В салон пойду. Вовка, глядишь, к тому времени, разбогатеет. Других вариантов у него нет. Такие жёны на дороге не валяются: умные, красивые, опытные. А не разбогатеет — найду себе другого.

Ещё и выбирать буду.

Такую как я надо заслужить.

* * *

9.04.1989, воскресенье, 09:57

Ура! Мне уже десять! С семи утра не сплю. Жду подарков.

В девять проснулась мама, зашла в комнату, и сказала: «С днём рождения, дочура» — и куклу подарила. Не совсем такую, как я хотела, но тоже ничего. Главное, волосы у неё длинные, и лицо резиновое. Можно будет её потом подстричь и фломастерами накрасить. Я, конечно, хотела Барби. Но эта Барби очень дорого стоит. Есть ещё куклы типа Барби, только на лицо некрасивые, и я на такую деньги коплю. Она пятьдесят рублей стоит, а у меня уже есть тридцать. Если бабушка сегодня денежку подарит — смогу купить куклу Wendy. Не знаю как это по русски. Шенду? Тупое имя. Американское. Она, конечно, не очень красивая, и волосы у неё рыжие и короткие, зато у неё как у настоящей девушки есть грудь. Хочется потрогать — какая она? У соседки Даши есть такая кукла. Только у неё Синди настоящая. Потрогать мне её не дают. Так, показали только. Мне завидно.

А папа подарил мне электрическое пианино. Называется «Маэстро». Фигня на две октавы. На таком ничего не сыграешь. Я потом этот Маэстро Машке отдам. У Ирки такой есть, я с ним уже наигралась. Там смешно было, когда в нём батарейки сели, и это пианино пердеть начало! Нажимаешь на клавиши, а оттуда так «Пфррррррррр».

Мы с Иркой всем мальчишкам из нашего класса по телефону звонили, и пердели им в трубку Маэстрой. Кузнецов, придурок, трубку минут десять не клал. Мы так ржали! Наверное, ему понравилось.

А ещё мне мама разрешила проколоть уши. Она давно говорила: «Вот десять лет тебе будет — разрешу». Может, мне даже золотые серёжки с красным камушком подарят.

Сегодня ко мне придут подружки из нашего класса, и даже Вика придёт Астраханцева. Она у нас отличница, и ко всем подряд на день рождения не приходит. А ко мне придёт, сказала. Мама купила много бутылочек газировки «Тархун», «Лесная ягода» и «Дюшес». Я ещё хотела торт шоколадный, но мама купила какой-то ореховый. Я такой не ем. К нам должна прийти мамина подружка с дочкой Аллочкой, а у Аллочки диатез от шоколада. Так что из-за неё я осталась без торта. Надо бы самой научиться такой торт печь. Я у бабушки поспрашиваю что для этого нужно. Бабуля у меня хорошо готовит: пирожки печёт, варенье сама делает клубничное, даже кисель варить умеет.

Я тоже научусь так готовить. У нас в семье все хорошо готовят: и мама, и бабушка, и сёстры старшие. И я научусь. И даже ещё лучше их готовить буду.

И потом всегда сама буду печь шоколадные торты на свой день рождения.

А Аллочку больше не позову никогда.

* * *

9.04.1979, понедельник, 14:38

О, пришёл, пришёл!

— Ну, ты мужик…

— Слава, брат, дай руку пожму!

— Молоток!

— Поздравляю, Славик. Ювелир!

— Прям как по заказу! У меня, вон, двое пацанов растут, нам невеста нужна! Дай, обниму!

— Четыре восемьсот?! Ну, молодец Танюха! Вот это девка!

— На кого похожа-то?

— Назвали-то как? Юлькой? Лидой? А чо так?

— Спасибо… Спасибо, Шурик… О, Ваня! Спасибо, Вань. Вон мой стакан… Да лей, лей, сегодня не работаем… Ну, за Лидию Вячеславовну!

— За Лиду!

— За новорождённую!

— Здоровья!

— Терпения родителям!

— Чтоб выросла хорошим человеком, Слава. Это ж главное, Слава!

— Папина радость…

— До дна!

— До дна!!

— До дна!!!!

 

Часть 3

 

Глава 12. Анализы

С моей лучшей подругой Юлькой мы забеременели одновременно.

По-моему даже в один день. С той разницей только, что осеменители у нас с ней были разные. Хотя я давно в этом сомневаюсь, глядя на то, как с каждым годом наши с ней дети становятся всё больше похожи на моего мужа. Пугающе похожи просто.

А тогда, двенадцать лет назад, выйдя из кабинета районного гинеколога, с кучей бумажек в руках, мы с Юлькой впервые так близко столкнулись с понятием «советская медицина».

Перво-наперво нам с Юлой предписывалось встать на учёт по беременности. А что это значит? А вот достаньте-ка носовой платок побольше, и включите песню Селин Дион из Титаника. Ибо только так вы проникнетесь той гаммой чувств, в кою окунулись мы с Юлией, подсчитывая количество бумажек в наших руках, и прикидывая, успеем ли мы сдать все эти анализы до того, как родим.

Бумажка первая. Анализ мочи.

Анализ мочи предписывалось сдавать через день на протяжении всех девяти месяцев. Направления нам дали сразу на три месяца вперёд. С бумагой в стране больше дефицита нету. Мы хотели посчитать, сколько же литров мочи нам с ней придётся принести согласно выданным бумажкам, но на пятнадцатом литре сбились, и заплакали.

Бумажка вторая. Анализ крови.

Кровь надо было сдать: из пальца, из вены, на сахар, на билирубин, на ВИЧ, на сифилис, на гепатит, на группу крови, общий, хуёпщий… В общем, дураку понятно: столько крови нету ни у меня, ни у Юльки. Снова заплакали.

Бумажка третья. Анализ крови на токсоплазмоз.

Вы знаете, чо это такое? Вот и я не знаю. Юлька — тем более. А название жуткое. Так что подруга, наказав мне до её возвращения посчитать бумажки с требованиями принести в лабораторию чемодан говна, снова вернулась в кабинет номер двадцать два, с целью уточнения термина «токсоплазмоз».

Я засела считать бумажки. В общей сложности, нам с Юлой нужно было принести минимум по килограмму говна, чтобы нас поставили на учёт. Всё просто: нет говна — нет учёта. Нет учёта — рожай в инфекционной больнице, рядом с полусгнившими сифилитиками. И причём, ещё за собственные бабки. Нету бабок — рожай дома, в ванной. По-модному. Посмотрев на даты на бумажках, я поняла, что этот килограмм надо принести сразу в один день, разделив его на три порции. В одной порции будут искать под микроскопом глистов, в другой — какие-то полезные витамины, а в третьей, по-моему, картошку. Юльки в тот момент рядом не было, поэтому я плакала уже одна.

А минут через пять вернулась красная Юлька.

— Они тут все ёбнутые, Лида. — Сказала Юлька, и плюхнулась жопой на важные документы о бесперебойной поставке говна с витаминами. — Знаешь, кто такой этот токсоплазмос?

— Это фамилия врача?

— Хуже. Это вирус. Да-да. Страшный вирус. Если он у тебя есть — то ребёнок у тебя будет похож на Ваню-Рубля из пятого подьезда.

Я вздрогнула. Ванька-Рубль был безнадёжным олигофреном, и любил в свои двадцать пять лет гулять по весне в кружевном чепчике возле гаражей, периодически облизывая гаражные стены, и подрачивая на покрышки от КАМАЗа. Родить точно такого же Ваню я не хотела. Вирус меня пугал. Вдруг он, вирус этот, уже у меня есть? Я запаниковала:

— А как он передаётся, вирус-то? Я, Юль, если чо, только в гондоне ебусь.

Юлька посмотрела на меня, и назидательно ответила:

— Оно и видно. Именно поэтому ты тут щас и сидишь. Если я не ошибаюсь, гондоны иногда рвутся? — Я покраснела, а Юлька добавила:

— Но гондоны тут ваще не при чём. Вирус этот живёт в кошачьих сраках. Ты часто имеешь дело с кошачьими сраками, отвечай?

Смотрю я на Юлю, и понять не могу: то ли она, сука, так шутит неудачно, то ли врачи нас наебать хотят, потому что анализ этот ещё и платный. В общем, я и отвечаю:

— У меня нету срак. Кошачьих срак. Нету. У меня даже кота нету. У меня хомяк есть. Старый. Но он на меня никогда не срал.

Выпалила я это, и начала нервно бумажки у Юльки из-под жопы выдирать.

— Нет, Лида. Хомяк — хуй с ним. Вирус только в кошачьем сранье есть. А я врачихе этой щас и говорю: «А нахуя нам этот анализ, у нас и котов сраных-то нету. У меня дома ваще скотины никакой, кроме бабки мужа — нету. И то, она пока, слава Богу, не срётся. Поэтому совершенно точно ни у меня, ни у Лидки этого вашего сраного микроба нет…»

Юлька замолчала, и опустила глаза. А я не выдержала:

— И чо дальше? Чо она тебе ответила?

Юля всхлипнула, и достала из кармана ещё одну бумашку:

— Она сказала, что, возможно, у нас с тобой есть подруги, у которых есть коты, которые срут в лоток, и вполне вероятно, что эти подруги заставляют нас в этом лотке бумажку менять… В общем, за мой нездоровый интерес к сракам меня принудили сдать дополнительный анализ говна. Уже не помню для чего. Ну не суки?

И подруга заплакала. И я тоже. И какая-то совершенно посторонняя и незнакомая нам беременная тётка — тоже. А слезами горю, как известно, не поможешь…

На следующий день, в восемь утра, мы с Юлькой, гремя разнокалиберными баночками, попиздили в поликлинику.

Лаборатория для этих баночных анализов там находилась прямо у кабинета, где брали кровь. С одной стороны, это был плюс: потому что кровь из нас тоже хотели выкачать — так что не надо далеко ходить. Но присутствовал и минус: в очереди желающих сдать кровь сидели несколько очень неотразимо-красивых мужчин. И они смотрели на Юльку. И ещё — на меня. Смотрели с интересом. Животов у нас с ней ещё не было, но интерес мужчин был нам всё равно непонятен. Две ненакрашенные девки в рейтузах, с полиэтиленовыми пакетами, внутри которых угадывались очертания баночек с чем-то невкусным — по-моему это нихуя ниразу не сексуально. Но, возможно, эти мужчины были дальними родственниками Вани-Рубля, только очень дальними, и очень на него непохожими. И, чёрт возьми, мы с Юлькой сразу почувствовали себя порнозвёздами района Отрадное. Минуты на две. Потому что потом нам с ней пришла в голову гениальная мысль о том, что щас мы с ней должны на глазах этих красивых мужчин вытащить из пакета свою стеклотару с говном, и водрузить её прям им под нос. Ибо эти мужчины однозначно имели отношение к Рублю, раз сели прям у каталки, куда больной глистами народ ставит свои анализы. Стало ужасно неудобно. Но делать было нечего. Раз принесла — надо отдать. Из-за Ваниной родни пиздовать сюда с новыми банками второй раз не хотелось. Так что я, подмигнув самому красивому мужчине, беспалева достала свои баночки, и гордо шлёпнула их на стол. Юлька, в свою очередь, чуть ухмыльнувшись, тоже достала свои склянки, и я охуела: Юлькина тара была густо обклеена наклейками от жувачки «Бумер», и о содержимом баночек можно было только догадываться. Хотя я и подозревала, что в них лежит вовсе не «Рафаэлло». Я покосилась на Юльку, и та шепнула:

— Это ж блядство какое-то: на глазах пяти десятков людей своё говно сюда вываливать. Я ж люблю, чтобы всё было красиво и аккуратненько. Кстати, это я сама придумала. — Последняя фраза прозвучала гордо.

Теперь я покосилась на мужчин. Те сидели, и делали вид, что ничего не видели. И на нас с Юлькой уже даже не смотрели. Может, оно и к лучшему.

Тут я подняла голову, и увидела над каталкой с говном надпись: «Баночки с ссаками открывать, а баночки с говном — даже не думайте. Ибо это охуеть какой косяк».

Согласно лозунгу, я отвинтила крышку с одной баночки, и оставила в покое вторую. Юлька последовала моему примеру, и мы с ней, с чувством выполненного долга, уселись рядом с мужчинами, и начали всячески шутить и смеяться, пытаясь скрыть неловкость, и привлечь к себе внимание.

Насчёт последнего пункта, как оказалось, можно было и не стараться. Ибо внимание нам было обеспечено с той минуты, как в коридор вышла большая бабища с волосатыми руками и могучей грудью, и, сразу выделив опытным глазом Юлькину весёлую стеклотару, заорала на пять этажей поликлиники:

— ЧЬЯ ЭТА БАНОЧКА?! ПОЧЕМУ ЗАКРЫТА?! КТО, БЛЯТЬ, ТУТ СЛЕПОЙ, И ЛОЗУНГОВ НЕ ЧИТАЕТ?!

Красивые мужчины интенсивно захихикали, а Юлька густо покраснела, и, не глядя на них, твёрдым шагом подошла к бабище, и смело откупорила свою банку.

Волосатая тётя тут же сунула в неё нос, изменилась в лице, покраснела, отпрянула в сторону, и завопила:

— У ВАС ЖЕ ТАМ КАЛ!!!!!!!

Красивые мужчины зарыдали, и начали сползать с казённой банкетки на линолеумный пол, и даже безнадёжно больные и глухие старушки, которые пришли получить сюда порцию яду, чтоб скорее сдохнуть, затряслись, и закашлялись как рота туберкулёзников. Пятьдесят пар глаз смотрели на Юльку, до которой вдруг дошло, что ей уже всё равно нечего терять, и она заорала в ответ:

— Да! Да, бля! Там лежит мой кал! Моё говно! Говнище, блять! Я высрала его сегодня утром, и сложила, блять, в банку! А что вы там хотели обнаружить? Мармелад «Жевастик»?! Хуле вы тут теперь орёте, в рот вам, бля, кило печенья!!!»

Мужчины к тому моменту уже умерли, а старушки выздоровели.

— ЗАЧЕМ ВЫ ЗАКЛЕИЛИ БАНОЧКУ?! — Бесновалась могучая тётя, и трясла Юлькиным анализом над головой уже умерших Ваниных родственников, — Я ЕБУ, ЧОТАМ У ВАС ЛЕЖИТ???!!!!

Юлька пыталась отнять у нервной женщины свой кал, и огрызалась:

— А вот хочу — и заклеиваю! Мой кал! Моя баночка! Что хочу — то с ними и делаю! Быстро забирайте у меня говно, пока я вам тут прям в каталку не насрала!

— Хамка! — взвизгнула тётя, и стукнула Юлькиной баночкой по столу, отчего у той отвалилось дно, и Юлькины старания скрыть свой кал от глаз посторонних закончились полным провалом. Трупы мужчин уже начали странно пахнуть. А старушки вообще пропали из очереди.

— Говноройка криворукая! — выплюнула Юлька, и быстро накрыла свой экскремент моим направлением на анализ крови.

— Вон отсюда! — визжала тётка, и уже схватилась за ручку каталки.

Второй части Марлезонского балета мы с Юлией ждать не стали, и поэтому быстро съеблись из поликлиники, забыв взять в гардеробе свои куртки.

Через неделю Юлькино направление вернулось обратно в кабинет к нашему районному гинекологу, с пометкой: «Кал нужно сдавать в чистой прозрачной посуде. Пересдать».

Вот этого надругательства Юлька уже не вынесла, и мы с ней перевелись в другую поликлинику. Тоже районную, но настолько нищую, что у них даже микроскопа лишнего нету, чтоб витамины в говне поискать. И наш кал в этой поликлиникенахуй никому не был нужен.

Как оказалось, у нас и токсоплазмоза не было, и дети родились непохожими на Ваню Рубля, а то, что они похожи на моего мужа — выяснилось только пять лет спустя, но это уже другая история.

А наша советская медицина навсегда останется самой ахуительной медициной в мире. Это вам подтвердит любой лоботомированный инвалид, и Ваня-Рубль в частности.

Зато я теперь точно знаю, что в говне есть витамины.

 

Глава 13. Хеллоуин

Праздники выдумывают буржуи. От нехуй делать, скорее всего.

Раньше, вот, заебись было: два больших праздника в году. Новый Год и Восьмое Марта имени Розы Люксембург. И с развлечениями всё понятно: на Новый Год поблевать салатом оливье с балкона, и покидать соседям в почтовые ящики китайские петарды, а на Восьмое Марта получить пиздюлей от любящего супруга. А потом кто-то, блять, начал хуйнёй страдать: Валентинов день какой-то придумали, сердечки-валентинки, романтические ебли под индусские благовония, и Хеллоуин до кучи.

Какой Хеллоуин в России, а? Вы пробовали в конце октября выползти ночью на улицу с тыквой на голове, постучать в первую попавшуюся дверь, и запеть: «К вам детишечки пришли, тыкву нахуй принесли, дайте быра нам конфет, а не то нассым в еблет»?

И не пробуйте. Россия — не Америка. Конфетами у нас по ночам просто так никто не разбрасывается. А вот пизды дадут определённо. В общем, буржуйские развлекухи нашему российскому менталитету чужды. И лично мне — в особенности. Я вообще праздники не люблю, ибо всегда потом почему-то отмываю посуду и хату до августа.

А Хеллоуин просто ненавижу.

* * *

Телефон исполнил песню «Подруга подкинула проблему, шлюха», и я подняла трубку:

— Чо нада?

— Бабла, мужиков с большими хуями, пару ящиков пива, и голую китайскую хохлатую собачку. — Серьёзно ответила в трубке Ершова, а потом заорала — Чо за вопросы?! «Чо нада»… Шоколада! Ты меня ждёшь? Я уже стою у твоего подъезда, и не знаю кода! Говори немедленно, на улице ледниковый период.

Старость не радость. Сначала начинаешь забывать, что ждёшь гостей, потом впадаешь в маразм, и начинаешь ссать в штаны, а потом смерть, и братская могила на ассенизаторских полях в Люблино.

— Нажимай четырнаццать, потом ключ…

— Где тут ключ?!

— В пизде, Юля! Он там нарисован на кнопочке!

— Я нажала. Там гудки вначале пошли, а потом какой-то дед сказал, что щас меня помоями обольёт с балкона… Говори нормальный код!

— Не хватало бабке горя — так купила порося… Стой на месте, щас спущусь.

Спускаюсь вниз, забираю околевшую Ершову с улицы, и тащу её домой.

— Ты нашла пу-пу-пушыстую мишуру? — Стучит зубами Юлька. — А шшшшшшортики блестящие?

— Где я, блять, найду тебе мишуру с шортами?! Я похожа на Верку Сердючку?

— На дуру ты похожа. — Лифт приехал на четвёртый этаж. Выходим — Я знала, что ты нихуя не запасливая баба, поэтому привезла тебе мишуру, шортики, и красный лифчик третьего размера. Вата у тебя есть?

— Нету. У меня есть Тампаксы и прокладки Олвейз «от уха до уха». Дать?

— Взять, блин! В лифчик чего тебе пихать будем?

— А… — Вспоминаю, зачем приехала Ершова, и вздыхаю: — Носки махровые пихну. Вспомню детство золотое.

— Да-да. Напихай носочков своих полосатеньких, Буратина бля. Лифчик, напомню, кружевной! Прозрачный! Надо чонить такое, сисечного цвета. Что у тебя есть сисечного цвета?

— Ну… — Задумалась. — Ну, хуй его знает… Колготки есть. Бронзовые.

— Однако, ты высокого мнения о цвете своих сисек. — Ершова заржала. — А синие колготки у тебя есть?

— А то. — Я обиделась. — Цвета тухлого ливера. Но это спешал фо ю, Ершова. Охуенно подходят к твоему лицу. Кстате, будешь тут выёбываться — ваще никуда не пойду.

— Пойдёшь. — Махнула рукой Юлька. — Там же будет Дима Пепс.

— Это шантаж, Юля.

— Нет, это заебись, Лида. Это очень за-е-бись!

* * *

*За месяц до описываемых событий.*

— Праздника хочется чота… — Ершова потянулась всем телом, и хрустнула шеей. — Праздника. Феерии. Пьянства с алкоголизмом. Куража. Ебли, в конце концов, праздничной. Какой там у нас следующий праздник?

— Праздник сенокоса.

— Говно праздник. Как-то с куражом не ассоциируется. Что ещё?

— Новый Год в декабре.

— Долго. Это очень долго ещё. Вспоминай, чо там ещё есть.

— Пошла ты в жопу. Сама вспоминай.

— Сентябрь, октябрь… — Ершова напряглась.

— Ноябрь потом… — Подсказала я.

— Иннахуй. Сама помню. Слушай, а чо в октябре у нас? Вот в башке крутится праздник какой-то — а вспомнить не могу.

— День рождения у Димы Борода-в-говне.

— Блин, Бородулькин меньше всего похож на праздник. Есть ещё чота… Слышь, как эта моча называется, когда надо наряжаться в блядей, и ходить по улице с тыквой?

— Хеллоуин. А почему именно в блядей?

— А в кого ты ещё хотела бы нарядиться? В Красную Шапочку? В Белоснежку? В Василису Прекрасную? Посмотри на себя. Или на меня. Наше с тобой вечное амплуа — это портовые шлюхи. Это карма, Лида. Смирись. Забудь, что четверть века назад ты очень удачно сыграла роль Снежинки в яслях. Это было давно. Времена меняются. Теперь ты — старая блять в красном лифчике. Всё.

Да похуй в общем-то. Блять так блять. Чо такого? Хули там Белоснежка или Василиса? Это каждая дура может напялить пласмассовую корону и своё свадебное платье, которое лет пять как валяется в мешке на балконе. И всё. И вот вам Василиса белоснежная, дрочите на здоровье. А вот нарядиться блятью, да ещё пройтись так по ночной улице — это нужно быть сильной, отважной, незакомплексованной, и полной дурой. В общем, права Юлька — эта роль чётко для нас.

Осталось дождаться октября и Хеллоуина.

И тогда мы с Ершовой блеснём своими актёрскими способностями так, что все эти Василисы охуеют.

Воистину.

* * *

— Ну, во! — Ершова сделала шаг назад, и восхищённо поцокала языком: — Красавица! Настоящая проблять! Щас только на левый глазик ещё блёсточек добавим… И вот сюда, на волосы… Всё, можешь смотреть!

Поворачиваюсь к зеркалу.

— Мама!

— Впечатлило? — Ершова гордо откинула со лба завитую прядь волос, и подтянула сползшие чулки с люрексом. — Я старалась.

— Я заметила. — Первая волна ужаса уже стекла холодным потом мне в трусы, и я посмотрела в зеркало ещё раз. — Юля, я так на улицу не пойду.

— Зассала, да? — Глумливо крикнула Ершова, и начала на меня наскакивать: — Ах ты ссыкло старое! Мы ж с тобой, сволочь, договорились уже! Чо ты ссышь, жаба?! Кто тебя ночью увидит-то?! Шубу напялишь, в такси сядешь — и вперёд, к алкоголизму!

— В шубе жарко… — Я ещё как-то силилась оправдать свой неконтролируемый порыв паники. — Вспотею…

— А и похуй! — Отмахнулась Юлька. — Шлюхи — они завсегда потные, у них работа такая. Ну, чо ты такое ебало пластилиновое сделала? Всё пучком! Щас тока блёсточек на правый глазик добавим…

— Пошла в пизду! — Я отпихнула Юлькину клешню, с зажатой в ней кистью, и вылетела из комнаты. — Хватит блёсточек! Я и так как в алмазной пещере! Нихуя не вижу, одно северное сияние перед глазами! Едем уже, пока не передумала!

Перед выходом я ещё раз посмотрела на себя в зеркало, и перекрестилась. Хорошо, если меня на улице просто выебёт в жопу случайный прохожий. А если менты? А если загребут? Из одежды на мне был только красный лифчик, набитый колготками, лаковые шорты-трусы, и чулки в сеточку. А, и на голове ещё ободок с розовыми заячьими ушами и такая же розовая бабочка на шее. И туфли, похожие на ходули. Их, вместе с лифчиком и прочей блядской атрибутикой, принесла запасливая баба Ершова. Сама Ершова, покачиваясь на таких же туфлях, гордо выпячивала свою грудь, тоже вылепленную из колгот, и задрапированную сверху мишурой. Чулки и джинсовая юбка длиной в двадцать сантиметров делали её похожей на подругу дальнобойщика. Видимо, так оно и было задумано.

— Один у нас с тобой недостаток — уж больно красивые! — Довольно резюмировала Юлька, и, отвесив несильного подсрачника, выпихнула меня из квартиры. — А теперь — вперёд! За Родину, за Сталина! Команда «Газы» дана для всех!

Я закрыла входную дверь, и повернулась к лифту.

— Здрасьте…

Я вздрогнула, и подняла глаза. На лестнице стояли и пытались открыть дверь, мои соседи. Рома и Вика Ковалёвы. То ли сектанты, то ли религиозные фанатики — хуй их разберёт. Вечно ходят в каких-то робах, читают мне лекции о конце света и спасении души, и периодически рожают детей дома, в ванной. Пятерых уже нарожали. И все до сих пор живы, что странно. Врачей к беременной Вике Рома не подпускал принципиально. И роды сам принимал. Она там орала на всю квартиру, а Рома орал ещё громче: «Это бесы тебя терзают, супруга моя возлюбленная! Не теряй веры, Виктория! Иисус любит тебя! Не подавайся соблазнам, прихожанка! Излей младенца на свет Божий!»

Как там она изливала младенцев — я, слава труду, не видела. Но Ковалёвых побаиваюсь.

— Здрасьте. — Ответила я на приветствие, и тут же отвернулась.

— Иисус любит тебя… — Несмело сказала Вика, и с завистью посмотрела на мои праздничные ходули.

— Спаси свою душу, отринь бесовские происки, воспротивься им! — Вдруг повысил голос Роман. — Бог есть в каждом!

— Спасибо. — Я с силой дрочила кнопку лифта, и косилась на Ершову.

— Я никуда не пущу тебя! — Вдруг закричал Рома, и распластался на дверях лифта. — Спаси себя! Не торгуй плотью своей, сестра! Читай шестнадцатый псалом немедленно!

— Святой отец! — Ершова плечом отпихнула Рому от лифта. — Идитенахуй! Идите туда, и не возвращайтесь. А мы тогда спасём вашу жену. И детей. Мы сводим Вику на мужской стриптиз, купим вашим детям комиксы с Человеком-Пауком, и научим их ругаться матом.

— Бесы! — Заверещал Рома. — Всюду бесы! Виктория, неси святую воду!

— Лида, пиздуем пешком. Я жопой чую — нам хотят испортить праздничный макияж… — шепнула Юлька, и резво поскакала на своих туфлях-костылях вниз по лестнице. Я бросилась за ней.

— Соседи у тебя жуткие. — Пыхтела подруга. — Бесами ещё пугают, уроды. Я чота их забоялась даже.

— И правильно делаешь. — Я толкнула подъездную дверь, и мы с Юлькой выпали в холодную ночь. — У меня самой, когда я их вижу, очко играть начинает. Ты, кстати, ещё не видала, как Рома по ночам по подъезду с кадилом ходит. Не знаю, чо за сушёный кал он в него кладёт, но утром в подъезд выйти нельзя. Говнищем пасёт на весь квартал.

— В дурку их сдать нужно. — Юлька подняла руку, пытаясь изловить такси.

— Не выйдет. — Я плотнее запахнула шубу, и поправила заячьи уши. — Рома нашему участковому машину бесплатно освятил, и табельный пистолет.

— Сплошная коррупция. — Блеснула эрудицией Ершова, и сунула голову в окно остановившейся девятки:

— На Декабристов. Едем? Лид, залезай.

Водитель девятки с интересом разглядывал Юлькины ноги в сеточку, и празничный мэйк ап.

— Вас у метро высадить?

— Да. — Отрезала Юлька, и сердито натянула на колени куртку.

— А дальше вы куда?

Сука любопытная, блин.

— Коту под муда. — Ответила Ершова, и заметно занервничала.

— В гости к мальчикам, наверное?

Шофёр мне нравился всё меньше и меньше. Юльке, кстати, тоже.

— И к девочкам. На детский утренник. — Ершова пошла пятнами. А это хуёвый знак. Значит, жопой чует какую-то шляпу.

— А документы у вас есть? — Вдруг спросил шофёр, и съёхал на обочину.

Всё. Вот она — шляпа. Приплыли, девки — сливайте воду.

— А какого хуя… — Начала Ершова, но тут шофёр вытащил красную книжечку, махнул ей перед нашими ебалами, и быстро спрятал её за пазуху.

— Документы!

Я быстро полезла в сумку, и уже открыла рот, чтобы объяснить дяде, что мы вовсе не продавцы собственных пёзд, но Ершова, извернувшись, просунула руку назад, между сиденьями, и больно ущипнула меня за ногу. Я истолковала её жест правильно, и захлопнула сумочку. И рот заодно.

— Парниша, может, договоримся, а? — Ершова расплылась в улыбке, и погладила дядьку по коленке. — В честь праздничка бесплатно. Да, Клеопатра?

Я не сразу поняла, к кому это Юлька обращается, и молчала.

— Да, Клеопатрочка, блять?! — Уже с нажимом в голосе снова повторила свой вопрос Юлька, и я сориентировалась:

— О, да, Жоржетта.

Юлька хрюкнула, продолжая улыбаться, а дядька обернулся:

— Клеопатра? Ну вы, девки, чувство меры поимели бы хоть. Клеопатра, блин… Псевдоним надо брать объективно. Машка Шняга например.

— Чо?! — Я не выдержала, и заорала: — Ты себя-то в зеркало видел, узбек чукотский?! В штанах у тебя шняга, пидор ты дермантиновый! Юлька, ёбни ему!

На слове «Юлька» Ершова вцепилась дядьке когтями в яйца, и укусила его за ухо. Я, не растерявшись, вытащила у себя из-под жопы трёхкилограммовый справочник «Жёлтые страницы. Все адреса Москвы», и несильно шлёпнула обидчика по еблу. Сильно уебать не получилось: крыша низкая, размах не тот.

— Беги! — Завизжала Ершова, ещё раз укусила дядьку за щёку, и вывалилась из машины. Я вывалилась следом, и осталась лежать в луже.

— Я сказала беги! — Наступила мне на руку каблуком Юлька, я взвигзнула, и поскакала вдоль дороги на карачках, путаясь в шубе, и сбивая заячьими ушами гондоны с придорожных кустов.

— Во дворы, во дворы уходи, каркалыга!

Я сменила галоп на рысь, и свернула в какой-то двор.

Через десять минут, когда я упёрлась лбом в чугунную урну, и остановилась, сзади послышалось:

— Ушли.

— Точно?

— Стопудово.

— А это кто был?

— А я ебу? То ли мусор, то ли не мусор. Один хуй — паспорт в такой ситуации показывать нельзя, запомни. Я как-то уже показала сдуру. Забрали в отделение вместе с паспортом, и там ещё ебало мыть пришлось, чтоб на свою собственную фотку быть похожей. А то мне уже дело шить начали.

Вопросы у меня закончились. Я повернулась к урне жопой, и села на землю, переводя дыхание.

— Ну что? — Юлька сбоку тоже отдышалась. — К тебе?

— Нет, блять. В клуб. К Диме Пепсу.

— Ладно, не ори… Чо я, виновата штоле? — Ершова нахохлилась, и полезла в сумку за сигаретами.

— А знаешь, Ершова, — я тяжело поднялась, и облокотилась на урну, — какая у меня на тебя песня стоит на мобиле?

— Шалава лава-лава-лава? — Предположила Юлька.

— Почти. — Я отряхнула руки, и отвесила подруге пинчища. — «Подруга подкинула проблему…»

— Шлюха! — Хором закончили мы с Ершовой, и заржали.

— Не, Лидка. Хеллоуин мы вот так просрать не можем. Потом ещё долго следующего праздника ждать.

— Я никуда больше не пойду. И не уговаривай.

— Не… — Поморщилась Ершова. — Я сама никуда не пойду. Я о другом. У тебя есть чёрный спортивный костюм?

— Дедушкин.

— О! То, что доктор прописал! Уши свои ослиные не проебала? Мы щас их каким-нить говном намажем, чтоб чёрные были, а ещё нам нужен пояс от халата. Это будет как бы хвост.

— Ершова, ты чо задумала?

— Хеллоуин, Лида. Самый лучший день для всякой нечисти. Ну, сечёшь?

— Нет.

— Кодовое слово «бесы». Ну?

— Юля, только не говори…

— Ковалёвы-ы-ы-ы-ы!! — В кровожадной улыбке расплылась Юлька. — Ковалёвы-ы-ы-ы-ы!! Щас мы, блять, им покажем, как с проститутками нас перепутывать, и концом света пугать. Короче, сценарий такой…

…Две женские фигуры в грязных шубах, громко и зловеще хихикая, растворились в ночи.

 

Глава 14. Хеллоуин — 2

На часах была полночь с десятью минутами.

— Адское время. — Ершова кивнула в сторону настольных электронных часов, которые все мои друзья почему-то называют «Биг Бэн для слепорылых». Наверное потому, что они размером с телевизор.

— А ещё и Хеллоуин, если вспомнить… — Я добавила свои три копейки в атмосферу предвкушения чего-то страшного. — Зомби по улицам шляются без регистрации, упыри шастают по кладбищам, кровь пьют невинную.

— Ну, зомби без регистрации у меня самой дома щас спит. Ничего стрёмного особо. Только пьёт много, и волосатый как пиздец. У меня уже аллергия на его шерсть жопную. — Юлька с любовью вспомнила о супруге. — А на кладбищах нету крови невинной. Там икебаны одни. Упыри сегодня останутся голодными.

— Вряд ли. Сегодня там полюбому будет опен-эйр готически настроенных мудаков. Я за упырей спокойна.

— Ну слава Богу. Пусть поедят вволюшку. Праздничек у ребяток. А готов нам не жалко. Отбросы общества.

Ершова яросто стирала празничный макияж влажной салфеткой, и принюхивалась:

— Кстати, чем так воняет?

— Грязными хуями? — Предположила я, и подёргала носом. — Может, отрыжка после вчерашнего?

— Шутка своевременная, смешная. — Ершова швырнула грязную салфетку на пол, и тоже зашевелила ноздрями. — Не, ацетоном каким-то что ли…

Я внимательно посмотрела на коробку с влажными салфетками, из которой Юлька уже вытащила второй метр, и заржала:

— Не ацетоном, а специальной хуйнёй! Это салфетки для чистки офисной техники. Я на работе спиздила когда-то.

— Тьфу ты, блять! — Ершова брезгливо отшвырнула коробку. — То-то я чую, у меня рожа вся горит. Ну-ка, глянь: аллергии нету?

Юлькино лицо на глазах опухало. Вначале у неё опух лоб, и она стала похожа на неандертальца, потом отёк спустился на глаза, и Юлька стала китайским питекантропом, а потом на нос и губы — и вот уже на меня смотрит первобытный Гомер Симпсон с китайскими корнями.

— Ершова, ты немножко пиздец как опухла. — Мягко, стараясь не вызвать у Юльки панику, намекнула я на новое Юлькино лицо. — В зеркало смотреть не надо.

Подруга, вопреки моим советам, всё таки посмотрела в зеркало, и заорала:

— Блять! Что теперь делать?

Я пожала плечами:

— Мы ж Ковалёвым мстить собрались. Давай рассмотрим положительные стороны: ты уёбище. И это очень хорошо. Грим никакой не нужен. Щас напялим на тебя тренировочный костюм с хвостом, и вперёд, к Ковалёвскому инфаркту!

— Заебись. А чо, я одна пойду их пугать? — Ершова даже не спорила по поводу положительной стороны вопроса. — А ты чо делать будешь? Мы так не договаривались!

— Юля, — я выудила из лифчика колготки, и натянула их на руку. — Я буду жертвой бесов, понимаешь? Я позвоню им в дверь, они её откроют, ибо ебланы, а я буду валяться в корчах у них на пороге. У меня будет шея в крови, скрюченные ноги, и пена у рта. Я буду валяться по полу, и выть: «Бесы мной овладели, батюшка! Сиськи отгрызли нахуй, сами посмотрите, ноги мне скрючили, и зуб выбили!». Тут я охуенно креативно использую во благо все свои природные достоинства, понимаешь? Мне тоже грим не нужен.

— А я где буду? — Ершовой уже овладел азарт. — Я хочу появиться из воздуха, в лучах дыма, и на каблуках.

— Какие, блять, лучи дыма, Юля? И каблуки тоже нахуй. У меня есть тапки в виде голых ног Бигфута. С длинными пальцами, и с когтями. Где ты видела бесов с таким еблом как у тебя, да ещё на каблуках? Ковалёвы, конечно, мудаки, но не настолько. Короче, вот тебе дедушкин костюм, а я пошла делать хвост.

Через полчаса мы были готовы к выходу, и в последний раз репетировали. Рому Ковалёва изображала моя собака, а мы с Ершовой играли свои роли.

— Бесы, бесы мной овладели, батюшка Роман! — Я упала на пол перед псом, и начала биться в корчах. — Спаси мою душу, почитай псалтырь, изгони дьявола из тела моего покалеченного! Я хочу умереть девственницей!

— Тычо несёшь, обезьяна? — Ершовский голос донёсся из туалета. — С девственницей явный перебор. У Ковалёвых такой простыни, тебе на заплатку, точно не будет.

— Я хочу умереть с чистой душой, и вознестись к престолу божьему! — Крикнула я в морду собаке, и та завиляла хвостом. — Спаси меня, добрый пастырь!

Тут, по сценарию, должна была появиться Ершова, но она не появлялась.

— Вот они, бесы! — я заорала, и вцепилась руками в собачью ногу. Пёс-Ковалёв такого не ожидал, взвизгнул, и непредсказуемо пукнул, после чего спрятался под шкаф. — Я чую запах сероводорода! Ад пришёл на землю! Итак, встречайте: бесы!

Даже после этого откровенного призыва Ершова не появилась.

— Юля, хуле ты в сортире засела?! — Я прервала генеральную репетицию, и поднялась с пола. — Твой выход!

— Дай поссать-то! — Глухо ответил из-за двери бес. — Ты б сама попробовала бы снять эти штаны с хвостом, а потом обратно напялить. Кстати, хвост я в унитаз уронила.

— Блять… — Я расстроилась. — Нихуя у нас с тобой, Юлия, не выйдет. Ковалёвы вызовут ментов, и нас заберут в обезьянник! Там нам подкинут в карман кило героина, ядерную ракету, четыре неопознанных трупа, и загремим мы с тобой по этапу, к лесбиянкам. А я ещё так молода, и так люблю мужчин!

Дверь туалета распахнулась, и на пороге появилась Ершова. За десять минут я уже забыла, как она выглядит, поэтому быстро отпихнула Юльку от двери, и сама заняла позицию на гнезде.

— Не ссы, инвалид детства, всё будет в ёлочку. Ты, главное, паспорт с собой не бери на дело. — Подруга свято верила в то, что мировое зло сконцентрировано именно в паспорте. — И тогда никакие менты не придут. Все менты щас спят давно.

Ещё через пять минут мы на цыпочках вышли на лестничную клетку, и прокрались к лифту.

— Короче так… — Ершова наклонилась к моему уху, и ещё раз уточнила детали: — Щас мы с тобой поднимаемся на седьмой этаж, ты спускаешься вниз по лестнице до четвёртого, и проверяешь, чтоб на нижних этажах никто не стоял. А то эффекта не получится, если мне между пятым и шестым кто-нить с перепугу пизды даст. Потом ты звонишь в дверь Ковалёвым, начинаешь изображать свой ящур…

— Корчи. — Поправила я Юлю.

— Похуй. Корчи. Потом ты кричишь: «Вы слышите этот топот? Это бесы! Они уже идут за мной!» И тут выйду я.

— Ты думаешь, у тебя получится громко топать в плюшевых тапках? — Я с сомнением посмотрела на когтистые поролоновые ноги Ершовой.

— Верно. — Юлька не огорчилась. — Вот эта лыжная палка чья?

Я оглянулась. Возле соседней квартиры сиротливо стояла одна лыжная палка.

— Ничья. — я пожала плечами. — Бери, если нужно.

— И возьму. Я буду ей стучать по ступенькам, и имитировать адский топот. Видишь, всё катит как надо!

Двери лифта открылись, и мы с Юлькой шагнули в кабину, и нажали на цифру семь.

— Эх, вот эти иисусики щас обосрутся! — Юлька откровенно радовалась предстоящему чужому инфаркту. — Главное, смотри, чтоб тебе кадилом не уебали, в процессе изгнания бесов.

— Юля. — Я прислушалась к тишине за дверями лифта. — Юля, мы, кажется, застряли.

— А я ещё появлюсь, и скажу Ковалёву: «Ты нихуя не божий человек. Ты дрочишь по ночам, в ванной. Так что собирайся, я за тобой». — Юлька захохотала, и осеклась: — Чо ты сказала?

— Мы застряли. — Я села на корточки, и посмотрела на Ершову снизу вверх. — А у меня клаустрофобия. Щас орать начну.

— Не надо. — Уверенно ответила Юлька. — Щас попробуем отсюда выбраться.

Однако, выбраться из лифта не получалось. Застряли мы всерьёз.

— Юля… — Я уже шмыгала носом. — Я боюсь! Сегодня страшная ночь, а у меня ещё клаустрофобия… У-у-у-у-у-у…

— Не вой! — Юлька взяла на себя обязанности главнокомандующего. — Щас вызовем этих, как их… Спасателей.

И уверенно ткнула пальцем в кнопку с надписью «Вызов».

— Кхе, кхе… Пыш-пыш-бу-бу-бу, Иванова. — Неразборчиво донеслось из динамика. — Бу-бу-бу шшшшшшшш какого хуя?

— Иванова! — Заорала Юлька. — Иванова, мы застряли в лифте! У Лидки эпидерсия и Хеллоуин, а я в туалет хочу! Спаси нас, Иванова!

— Клаустробофия у меня, дура.

— Похуй. Я такое не выговорю всё равно. Ты слышишь нас, Иванова?

— Бу-бу-бу, ждите. — Чота сказала Иванова, и отключилась.

— Не ссы, Лидос. Скоро приедет Иванова, и нас спасут. А потом мы обязательно пойдём, и напугаем Ковалёвых.

Юлька опустилась рядом со мной на корточки. — Ты только потерпи, потерпи, родная. Не умирай! Дыши, дыши, Лидка!

— Отстань, дубина. — Я отпихнула Юлькины руки, которыми она вознамерилась надавить мне на грудную клетку. — Я не умираю, и я дышу. Только тут воздуха мало, поэтому не вздумай пёрднуть.

— Жива! — Возрадовалась подруга, и предложила: — Давай, может, споём?

— А подмога не пришла-а-а-а, подкрепленье не прислали… — Обречённо начала я.

— Нас осталось только два-а-а-а, нас с тобою наебали… — Подхватила Юлька, и дальше наши голоса уже слились в неровный хор:

— Иванова долбаёб, и с патронами напряжна-а-а-а, но мы держым рубежи, мы сражаемся отважна-а-а-а…

*Прошёл час*

— Ковыляй потихонечку, а меня ты забу-у-удь…

— Заживут твои ноженьки, проживёш как-нибудь!

— Труля-ля, труляля-ляля…

— Иванова — пизда!

*Прошло ещё полчаса*

— Голуби своркуют радостно…

— И запахнет воздух сладостно…

— Домой, домой, пора домой!

— Юля, я умираю…

— Нас спасут, я верю!

— Про нас забыли… Ивановой никакой нет. С нами разговаривал бес.

— Я верю, что Иванова существует! И нас скоро спасут!

— Спасатели Малибу?

— Не, им далеко ехать. Скорее Чип и Дэйл.

— Я поцелую их в жопу.

— А я им отдамся.

— Домой, домой, пора домой!

*Прошло ещё двадцать минут*

— Кто тут, блять, на лифте по ночной Москве катается?!

Голос со стороны свободы пролился нам в уши сладостным нектаром.

— Это мы! Дяденька, вытащите нас!

— Пятьсот рублей за ночной вызов.

— Согласны!

— Сколько вас там?

— Двое!

— Тогда с каждой по пятьсот.

— Пошёлнахуй! Пятьсот, и хватит. Щас Ивановой позвоним. — Ершова была категорична.

На свободе что-то зашуршало, и стало тихо.

— Дядя, вы тут? — Я заволновалась.

Тишина.

— Дядь, мы пошутили! — Ершова кинулась на закрытую дверь. — По пятьсот с каждой!

Тишина.

— Довыёбывалась, жлобина? — Я нацелилась когтями в Юлькину опухшую рожу. — Пятихатку пожалела? Теперь из-за тебя…

Тут кабина лифта сильно дёрнулась, и поплыла куда-то вверх.

— Мы молчали, боясь спугнуть своё счастье.

— На какой этаж ехали? — Заорал кто-то над головой.

— На седьмой! — Заорала в ответ Юлька. — На седьмой, дяденька!

— Щас спущусь за деньгами. Ждите.

Кабина остановилась, но двери не открылись.

— Придёт, как думаешь? — Я заволновалась.

— А то ж.

Ещё через минуту за дверями послышалось шуршание, и створки разъехались, показав нам усатое и пьяное лицо спасителя.

— Дядя! — Крикнула Ершова, и распростёрла объятия. — Дай же нам тебя обнять!

— И поцеловать! — Я подняла с пола лыжную палку? и шагнула на свободу.

— Блять! — Вдруг заорал спаситель, и кинулся вниз по лестнице. — Черти! Ёбаный понос!

— Чо это он? — Юлька перегнулась через перила, и посмотрела вниз. — Живот прихватило, что ли?

— Дура, — я заржала, — это он нас с тобой испугался! Сама подумай: открывается дверь, и на тебя вываливается чёрное уёбище с хвостом и рогами, а за ним…

— Второе уёбище. Без сисек и на кривых ногах. — Ершова явно обиделась. — Жалко дядьку. А с другой стороны, пятихатку сэкономили. Ну чо, домой?

— А куда ещё. Только пешком.

Спустившись на четвёртый этаж, мы с Юлькой, не сговариваясь, позвонили в квартиру Ковалёвых, и молча ждали реакции. Без вопроса «кто там?» дверь открылась через минуту.

— Ты дрочер, Рома. — Сурово сказала Юлька, и стукнула по полу лыжной палкой. — Хуй тебе, а не Царствие Небесное. Сдохни, гнида.

— Продавай квартиру, сука бородатая, а деньги отдай в церковь. Иначе не будет тебе прощения. — Я ковырнула засохший кетчуп на шее. — И прекрати ебаться без гондонов. Твоя Вика не спермоприёмник.

Рома коротко всхлипнул, и захлопнул дверь.

— Чота хуёво мы как-то им отомстили… — Ершова поставила лыжную палку на место, и плюнула Ковалёвым в дверной глазок.

— В самый раз. — Я открыла свою дверь, и впустила беса в квартиру. — А мог вообще подохнуть. И тогда менты, кило героина, и…

— Четыре трупа-а-а возле та-а-нка… — Нараспев продолжила список ништяков Юлька.

— И зона с лесбиянками-и-и-и…

…Дверь за нами закрылась, и в доме номер девять ненадолго воцарились тишина и спокойствие.

 

Глава 15. Женская солидарность

Телефонный звонок в три часа ночи, оборвал мой эротический сон, в котором молодой и волосатый Брюс Уиллис разводил меня на анальный секс, и почти уговорил.

В темноте я нащупала на полу телефон, и выдохнула в трубку:

— Чтоб ты сдох.

— Через пять минут, — скорбно пообещал мне Юлькин голос, и добавил:

— Не ори на подругу свою бедную, у меня несчастье и мировая скорбь как следствие.

Свободной рукой я нашарила на стене выключатель, и включила ночник. Его неяркий свет осветил мою спальню, мои же покусанные комарами ноги, и обнаружил полное отсутствие Брюса Уиллиса. Молодого и волосатого. Стало грустно и одиноко.

— Ершова, — прошипела я в трубку, — если твоё несчастье — это очередная жалоба, что твой нежный супруг Толясик снова лёг спать не помыв свои кустистые подмышки — ты получишь пизды. Прям завтра по утру. Вернее, уже через несколько часов.

— Вовсе нет. — Шмыгнула носом Юлька, и вдруг неожиданно спросила:

— Скажи мне, что ты знаешь о проститутках?

Вопрос был интересным. В три часа он казался ещё и зловеще-таинственным.

Я задумалась.

— Ершова, я понимаю твои намёки на мой имидж, на цвет моих волос, и на твою зависть в отношении моих лаковых ботфорт, но, как ни странно, о проститутках я знаю крайне мало. Обычно они выходят побарыжить своим бренным телом глубокой ночью на Ленинградское шоссе, нарумянив щёки, и обвалявшись как антрекот в сухих блёстках. Если фортуна им улыбнётся, их покупает горячий грузинский джигит, грузит в своё авто Жигули шестой модели, бежевого цвета, с музыкой Кукарача вместо нормальной бибикалки, и увозит в ближайшые кусты…

— Поразительно. — Перебила меня Ершова. — Твои глубокие познания в области проституции позволяют мне задать и второй вопрос. Который я даже не предполагала тебе задать, но раз уж ты в подробностях знаешь чо там как у вас на Ленинградке принято…

— Щас нахуй пошлю. — Я обиделась.

— Ботфорты твои — говно лакированное. — Отпарировала Ершова. — Отдай их мне.

— Хуй. — Я посуровела. — Чо за вопрос ещё? Быстро говори, я спать хочу.

— Ты не знаешь, кто такая проститутка Катя?

Ну, кто ж не знает проститутку Катю, а? Действительно.

— Ты чо? — Говорю, — Ёбнулась? Какая ещё проститутка Катя? Какая, я тебя спрашиваю, проститутка Катя в три пятнадцать ночи, каркалыга ты молдавская?

— Ошиблась. — С грустью подвела итог Ершова. — Обманулась я в своих лучших надеждах…. А ботфорты у тебя всё равно говно. Отдай их мне, пока не поздно.

— Ни за что. Они мне для ролевых игр нужны. Я в них, кстати, весьма талантливо, портовую шлюху изображаю.

— И не сомневалась даже. Потому и спрашиваю: кто такая проститутка Катя?

— Да пошла ты в жопу, Ершова! — Я окончательно проснулась, слезла с кровати, и пошлёпала на кухню за сигаретами. — Чо ты до меня доебалась со своей проституткой?

У мужа своего спроси, он в них лучше разбирается. Ибо сутенёр бывший.

— То-то и оно… — Прищёлкнула языком Юлька, — то-то и оно, Михалыч… Не могу я у него спросить сейчас ничего. Спит Толясик. Спит как сука, скрючив свои ножки волосатые, и запихнув к себе в жопу половину двуспальной простыни. И разбудить его не получится. Литр конины в одну харю — это вам не хуй собачий. Спать будет до утра.

А про проститутку нужно выяснить немедленно.

Я добралась до кухни, не включая света нашла на столе пачку сигарет, и сунула одну в рот:

— Давай ближе к делу. Мне на работу через три с половиной часа вставать.

— Говорю ж: у меня несчастье. — Ершова вернулась к исходным позициям. — Мой некрасивый и неверный молдавский супруг Толясик, в очередной раз дал мне повод потребовать у него новую шубу. Ибо пидор. Поясняю: вчера его принесли в районе часа ночи какие-то незнакомые желтолицые человеки неопрятного вида, сказали мне: «Эшамбе бальманде Анатолий кильманда», положили его в прихожей, и ушли.

— Толясик пьёт с узбеками? — Я неприятно удивилась.

— Толясик пьёт даже с нашей морской свиньёй Клёпой. А узбеки… Толик же прораб ща на объекте каком-то. И эти турумбаи там кирпичи кладут. Но это неважно. В общем, принесли они это дерьмо, и оставили на полу. Я вначале обрадовалась, что оно там до утра проспит, но зря я так развеселилась. Оно, оказывается, ещё не утратило способность ползать, и довольно быстро доползло до нашего супружеского ложа. Страшнее картины я никогда в жизни не видела. В общем, приползло оно, скрючилось, простыню себе в жопу затолкало, и больше не шевелилось. Здоровый сон всегда был отличительной чертой Толясика. Я, конечно, подушку свою схватила, да на диван спать перебралась. Только глаза закрыла — слышу: смс-ка пришла Толясику. Сам он, понятное дело, спит. А я чо, не жена ему что ли? С дивана сползла, отважно руку в его карман запустила, подозревая что могу во что-то вляпаться, телефон вытащила, и читаю: «Толенька, пыса моя шаловливая, завтра твоя кися-мурыся будет ждать тебя с нетерпением у нас дома. Не забудь побрить яички. Катюша».

Ершова зашмыгала носом.

— Нет, ты понимаешь? «Пыса шаловливая»! «Яички побрей»! Я, блять, ему эту пысу шаловливую оторву вместе с небритыми яичками, и кину Клёпе в клетку!

— Юля… — Меня пронзила страшная догадка: — Юля, у Толика есть любовница!

— Хуёвница! — Юлька разволновалась. — Какая у него может быть любовница, если он не то что яйца не бреет, а вообще не подозревает, что их мыть можно! Ладно я… Я с ним не сплю уже полгода, мне похуй на его яйца тухлые. А вот любовница — это вряд ли. Скорее, какая-нибудь твоя подружка с Ленинградки. Дай ботфорты, сука?

— Не дам. Я завтра буду играть в голодную сиротку Маню, которую за эти ботфорты… Короче, неважно. Не дам. Ты скажи лучше, как ты поняла, что Катя — проститутка?

— Элементарно, Ватсон! — В голосе Юли послышался азарт. — Я полчаса сидела, расстраивалась, водки попила немножко, а потом на этот номер позвонила. Берёт трубку какая-то баба, а я сразу в лоб: «Ты Катя?», а она мне: «Неа, я Сюзанна. А какая вам Катя нужна?» Сюзанна, блять. Таких Сюзанн и Марианн у Толясика когда-то двадцать штук работало. А по факту, все как одна — Галы с Конотопа. Ну, я говорю: «А чо, у вас там Кать много работает?» Нет, ты заметила, как я тонко в ситуацию въехала, а? Типа, сразу тон разговора нужный подобрала, типа я такая серьёзная баба, и отдаю себе отчёт в том, что с блятью щас разговариваю. Вот. Короче, она мне отвечает: «У нас две Кати.

Катя — Мяу, и Катя-Шкура. Вас какая интересует?» Да мне похуй вообще! Только встала я на место Толясика, и думаю: вряд ли та Катя, которая его пысой шаловливой величает, щас сблюю кстати, Катя-Шкура. Как-то само собой понятно, что Шкуру даже Толясик ебать не станет, и ради неё яйца свои мохнатые не побреет. Стало быть, мне Катя-Мяу нужна. Говорю я гейше той: «А позови-ка ты мне, подруга, Катю-Мяу», а она мне: «Завтра перезвоните. Катя щас на выезде, где-то в Люберцах. Может, Шкуру позвать?» Вот уж хуй, думаю. Шкура нам не нужна. У нас своя шкура сраная дома щас лежит, с трикотажем в жопе. И тут меня осеняет! И тут меня прям идея посетила гениальная! И я говорю все тем же тоном развязным: «А что, — говорю, Катя-Мяу и вправду искусница такая, что про неё аж легенды ходят? Правда ли, что владеет она искусством кунилингуса, и со страпонами обращается мастерски, как Дартаньян со своим шампуром? Если правда всё это — хочу заказать себе Катерину завтра днём, за бабки бешеные. Ибо являюсь меньшинством сексуальным, и любовь лесбийская мне не чужда». Щас снова сблюю… Ну, вот. В общем, договорилась я. Завтра с утра нам Катьку привезут. Катьку-проститутку. Дай ботфорты, жаба.

— Хуй тебе. — Привычно отвечаю, и тут до меня вдруг доходит смысл Юлькиной последней фразы: — К нам?! Катьку привезут?! Куда это — к нам? С хуяли это к нам?! Мне, например, бляди дома не нужны!

— Конкуренции испугалась, писька старая? — Ершова зловеще хихикнула.

— Дура ты. Поэтому так и помрёшь, не успев примерить мои прекрасные ботфорты. Так поясни, трубка клистирная, как это проститутку привезут к нам?

— Чо ты сразу панику подняла, а? Ко мне домой её привезут, не ссы. А ты на балконеспрячешься в шкаф с вареньем. Только не сожри там ничего, это стратегический запас на зиму. А потом вылезешь по моему сигналу, и мы Катьку пытать начнём. Где она Толясика подцепила, сколько раз он её употреблял вовнутрь, и, самое главное: как она его заставила хуй помыть? Это важно.

— Пытать паяльником будем? Или утюгом? — Я огорчилась. — Юлия, я не буду причинять боль бедной проститутке. Её наверняка узбеки в жопу ебут. Так что она давно своё получила сполна. Паяльник ей только в радость будет.

— Ну, зачем такие радикальные средневековые методы, Лида? — Юлька тоже огорчилась. — Что мы, звери что ли? Так, пизды дадим ножкой от табуретки, для острастки — и всё. Дальше она сама нам всё расскажет. Главное, не забыть узнать про хуй немытый… Так ты согласна?

— А у меня выбор есть? — Вопросом на вопрос ответила я. — Если я к тебе не приду, ты ж мне это подопытное животное на работу притащишь. Я угадала?

— Верно. Так что завтра устраивай себе выходной, и в час дня чтоб была у меня как штык.

Юлькин голос в трубке сменился короткими гудками, а я потушила сигарету, и отправилась обратно в кровать. Точно зная, что никакого анала с Брюсом Уиллисом мне сегодня уже не дождаться. Уиллис, сука, капризный. Теперь ещё долго не приснится.

* * *

— Ну что, готова? — Юлька открыла балконную дверь, и тыкнула пальцем в старый гардероб, который уже лет десять стоит на Юлькином балконе, и расстаться с ним Ершова не в состоянии. — Лезь в бомбоубежище. И сиди там тихо. Ты, кстати, завтракала?

— Не успела.

— Так и знала. На варенье даже не смотри, я предупреждала. Вот тебе сосиска, пожри пока. Только не чавкай там, чтоб за ушами трещало. Вылезать строго по сигналу. Понятно?

— Вот ты пидораска, Ершова…

— Я? Вот если б у меня были такие говённые ботфорты как у тебя — я б с тобой обязательно поделилась бы. Так что сама такая. Всё, сиди тихо.

Дверь гардероба закрылась, и стало темно.

Хуй знает, сколько я там сидела. Телефон остался в сумке, а часов я не ношу. Но время тянулось как сопля.

Наконец я услышала как хлопнула балконная дверь, и в глаза мне ударил яркий свет.

— Вылезай! — Заорала красная Ершова. — Хули ты там сидишь? Я ж сказала — вылезай по сигналу!

— По какому, блять, сигналу?! — Я, щурясь, выползала из чрева гардероба на свет Божий.

— Я кашляла! Ты чо, не слышала?

— Знаешь чо? — Я тоже заорала. — Залезь сама в это уёбище Козельского мебельного комбината, я тебя тут забаррикадирую, закрою балконную дверь, и начну кашлять! До хуя ты чо услышишь, сигнальщица плюгавая?

Юлька перестала орать и взмахнула ножкой от табуретки, зажатой в правой руке:

— Вон она сидит. Катя-Мяу наша. Чуть не обоссалась, когда я ей по горбу кошачьей миской дала. А палкой я её ещё не била даже. Это на крайний случай. Мы ж не звери.

Я захлопнула по привычке за собой дверь гардероба, и вышла с балкона на кухню.

Забившись в угол, поближе к помойному ведру, по стене размазалась крашеная блондинка с пикантными гитлеровскими усиками. Вот я хуею: если ты от природы брюнетка с пушкинскими баками, и с усами, которым Тарас Бульба позавидует — нахуя ж краситься в блондинку? Хоть бы усы с бакенбардами сбрила бы… Как я.

— Лесбиянка? — Грозно спросила я у возмутительницы Ершовского спокойствия. Надо ж было с чего-то разговор начать.

— Нет… — Прошелестело от помойного ведра. — Я только за деньги…

— Ты откуда Толясика знаешь, путана черноусая? — Юлька выступила вперёд, перекладывая из руки в руку ножку от табуретки, и быстро шепнула мне на ухо: — Ведём перекрёстный допрос.

— Какого Толясика? — Падшая женщина готовилась потерять сознание, и переводила взгляд с меня на Юльку.

— Пысу шаловливую! — Взвизгнула Ершова, и, сделав неожиданный выпад вперёд, ткнула Катю-Мяу палкой в рёбра. — Толясика с небритыми яичками! Гадину ползучую, с кривыми ногами!

— Лесбиянка ли ты? — Гудела я вслед за Ершовой. Чота другие вопросы мне в голову не шли. — Не стыдно ли тебе по чужим пилоткам шарить-вынюхивать? Изволь ответ держать, нечестная женщина!

— Заткнись. — Рявкнула Ершова, и тоже ткнула меня в жопу палкой. — Не о том речь идёт, дубина. Спрашивай у неё, как Толика заставить хуй помыть!

— И отвечай заодно, как заставить Толика хуй помыть! — Добавила я на автомате, и постаралась сделать хищное лицо.

— Вы про Толю-молдавана спрашиваете? — Проститутка вдруг перестала бледнеть, и в её голосе зазвучала уверенность. — Такой волосатенький, с добрыми глазами, и который всегда пьяный?

— И с кривыми ногами. — Тут же уточнила Юлька.

— Как его заставить хуй помыть, отвечай! — Я, следуя правилам, давила на путану провокационными вопросами.

— Он хороший… — Вдруг погрустнела Катя-Мяу, и добавила: — У нас все девочки знают, что у Толика жена-пидораска, у которой сисек нету. И ещё она готовить не умеет, поэтому Толик постоянно пьёт, чтобы перебить во рту вкус протухшего горохового супа. А ещё она…

Договорить бедная девочка не успела, потому что Юля, с криком: «Ах, он пидор! Я, блять, покажу ему «сисек нету» и «жену-пидораску»!» кинулась на только что купленную женщину, и принялась её мутузить.

— Нехорошо быть лесбиянкой… — В последний раз пожурила я Катю, и бросилась оттаскивать от неё Ершову. — Была б ты нормальной проституткой — ты б сюда не попёрлась, и пизды бы не получила.

— Вот тебе! Вот! — Кричала Юлька, таская свою покупку за бакенбарды. — Пыса шаловливая! Сисек нету! Суп мой, блять, ему протухший! Лидка, неси паяльник!

— Ершова, ты её убила. — Грустно констатировала я факт, и, воспользовавшись тем, что Юлька разжала руки, быстро отпихнула её в красный угол ринга. В синем углу осталась лежать изодранная тушка путаны.

— Совсем, что ли? — Юлька посмотрела на свои руки, а потом на израненного врага. И глаза её увлажнились: — Ты хоть успела у неё спросить, как заставить Толика хуй помыть?

— Спросить успела. А вот ответить она уже не смогла. Ты убийца, Юлия. Смотри мне в глаза. Ты убийца.

— Он его не моет… — Раздалось из помойного ведра, и мы с Юлькой обернулись на голос.

— Так и знала. — Совершенно человеческим голосом ответила Ершова, и всплеснула руками: — Сорвался такой план… Разрушилась вдребезги такая надежда… Путан Воскресе.

— Воистину Воскрес. — Ответила на автомате, и отвесила Юльке подзатыльника: — Не богохульствуй, нехристь. Ты убийца, не забывай.

— Да какая убийца… — Ершова поднялась из красного угла ринга, хрустнула поясницей, сделала шаг к синему углу, и неожиданно протянула руку: — Вставай, Катька. Супу хочешь горохового? Только попробуй сказать, что он протухший. Клевета это. На жалость Толясик давить горазд. Как ты вонь эту терпела только, а? Я даже трусы его никогда в руки не беру. Я их на веник заметаю, и в мусорку сразу. А ты, поди, в руки его брала… Бедняга…

— И в рот… — Послышалось откровение из помойки. — И в рот…

— Господи, помилуй… — Ершова вдруг ринулась к балкону, распахнула створки своего гардероба со стратегическим запасом, и достала оттуда банку: — Варенья хочешь, а? Клубничное, сама варила. В рот… Щас сблюю. Поешь варенья, поешь. Лидка, что ты встала? Возьми, вон, себе домой пару баночек, да побольше. Что я, жадина что ли? Кстати, дай ботфорты?

— Хуй тебе, Юля, а не ботфорты. А варенья я возьму. И даже три баночки. Я ж это заслужила. И четвёртую мы прям щас и откроем. И вкусим клубники душистой. Катька, вставай, отметим твоё чудесное спасение.

Через пять минут три столовых ложки со звоном воткнулись в пятилитровую банку клубничного варенья…

 

Глава 16. Здоровье дороже

Здоровье надо беречь.

Это мне с детства школьная медсестра внушала, когда я в очередной раз оказывалась в её кабинете с разбитым носом, порванным ухом, вывихнутой ногой и пищевым отравлением творожными сырками «Школьные». А я была непослушной девочкой, и не слушала пожилого медицинского работника. Я свято верила, что у меня-то здоровье ого-го. Богатырское. Иваноподдубное. Турчинскообразное. На десятерых хватит. Вон как я ловко и гимнастически гибко спрыгнула в лестничный пролёт со второго этажа. Ну, может, и не спрыгнула, а просто пизданулась сослепу, но ведь не разбилась. И отделалась только огромным синяком на жопе в форме Африки с глобуса. А могла б и шею сломать, если б не моё здоровьице богатырское.

Обманывать саму себя я тоже любила с детства.

Короче говоря, к двадцати пяти годам от того здоровьица нихуя толком не осталось. Разве что переломы срастались как на собаке безо всяких гипсов. А хронические бронхиты-отиты-гастриты я заимела ещё задолго до двадцатипятилетия. Заимела, привыкла к ним, и начинала тосковать, если наступал декабрь, а я ещё ни разу не выкашляла кусочек своего правого лёгкого. Поначалу, конечно, мы со школьной медсестрой пытались бороться с врагами моего железного здоровья: я жрала сырые яйца и ходила делать рентген желудка, три недели дышала горным воздухом в кабинете физиотерапии в районной поликлинике, получила ожог уха, пытаясь исцелить свой отит путём прогревания его синей лампой, но потом я сломала ногу, и забила болт на борьбу со своими недугами. А когда я училась в девятом классе — померла от цирроза моя заботливая медсестра. Вот с тех пор я ничего и не лечила кроме зубов.

И к двадцати пяти годам я вновь озаботилась своим здоровьем, но отнюдь не потому, что поумнела. Просто попёрли уже первые морщины, второй этап целлюлита, и прочая перхоть. Какое-то время я пила целебный чай «Фиточистон» за двадцать рублей, не слезала с унитаза, и и ждала, что у меня от волшебного зелья пропадут морщины, уменьшится жопа, и вырастут новые зубы. Про сиськи специально ничего не написала. Их роста я ждала, конечно, в первую очередь. Ничего не выросло, ничего не пропало, только гастрит обострился и в ухе застреляло. А целлюлит уже медленно но верно подбирался к своему третьему этапу.

И тут на помощь, конечно же, пришла Ершова. Да.

Совершенно случайно она позвонила мне, и совершенно случайно же сказала:

— Ты знаешь о том, что мы с тобой неумолимо плесневеем, Лида? Вчера я обнаружила у себя седой волос, а позавчера мне в метро уступил место рахитичный подросток. А я почему-то автоматом сказала ему: «Спасибо, сынок, дай Бог тебе здоровья». Это ли не говнище?

Это действительно было нехорошим знамением, и я полностью согласилась с Ершовой. А так же поинтересовалась у неё, не знает ли она как бороться с возрастными недугами:

— Это полное говнище, а у меня целлюлит на жопе. Что делать будем?

Ершова секунду помолчала, а потом сказала:

— Сауна. Мы будем избавляться от жиров и седин с помощью пышущего жара и войлочного колпачка.

Ершова сказала это так уверенно, что у меня не возникло сомнений: вот она — панацея от всех болячек. Пышущий жар, войлочные колпачки, голые розовые бабы на деревянных лавках, банные листы на жопе и запах хвои… Сразу вспомнилось всё что я знала о бане и сауне. А вспомнилось как-то мало: хилые младенцы, которых бабки-повитухи лечили в банях, и недорогие проститутки.

— Юля, — осторожно поинтересовалась я у Ершовой, — а в сауну разве приличные женщины ходят?

— Нет. — Отрезала Ершова. — Не ходят. У приличных женщин есть приличные мужья с неприличным баблом и собственным домом с баней и бассейном. Вот туда и ходят приличные женщины. А мы с тобой две целлюлитные потаскухи, которым надо срочно приводить себя в порядок, иначе уйдёт последний поезд, и я навсегда останусь женой Толясика, а ты помрёшь старой девой.

Юлька резала правду-матку толстыми ломтями, а я уже точно знала: если сауна это мой последний шанс — я туда пойду, даже если толпа народу будет орать мне в спину: «Смотрите! В баню новых проституток завезли!» Всё равно пойду. Ибо на Фиточистон надежды никакой.

Ершовская сауна по факту оказалась инфракрасной кабиной в салоне красоты, куда мы с Юлькой не очень регулярно ходили подстричься-покраситься и попемзить пемзой пятки. Такой деревянный ящик с тонированными стеклянными дверями, похожий на большую микроволновку. Не спрашивайте про принцип действия этой газовой камеры, но внутри там было жарко, потно, и ещё тошнило от Ершовой, которая развалилась на всю микроволновку, и басом охала:

— Охо-хо… Прям чую, чую, как из меня старость испаряется! Охохо… И сиськи, вроде, выросли, не? Охохо, блять… Жалко…

Тем не менее, на оздоровительные процедуры в микроволновку мы с Юлькой ходили каждую субботу вот уже три месяца. Не знаю как там чо насчёт целлюлита, но к концу второго месяца я уже ходила туда только для того, чтобы тоже поохать басом. Я была уверена, что это хорошо действует на мой бронхит.

В очередной раз, в очередную субботу, в юном месяце апреле, за неделю до моего двадцатишестилетия — мы с Ершовой должны были снова посетить микроволновку и полтора часа поохать басом. Я уже взяла заранее приготовленный субботний пакет с тапками и кремом для жопы, попыталась надеть сапоги, и поняла, что у меня этот незатейливый трюк не получается. Ноги в сапоги не влезали. С минуту поразмыслив что бы это такое могло быть — я поняла, и пошла звонить Юльке.

— Только не говори, что ты сегодня никуда не пойдёшь. — Вместо приветствия ответила в трубку Ершова, и пригрозила: — Организм уже приучен к сауне, и теперь надо туда ходить всю оставшуюся жизнь. Иначе твой целлюлит будет у тебя снизу из штанов вываливаться.

— Я не могу. — Пришлось покаяться. — У меня, кажется, ноги с пьянки опухли. Я ни в какую обувь не помещаюсь. Только в тапки.

— Охо-хо, Лида — Ответила Ершова, и я поняла, что она уже сидит в микроволновке.

Без меня. — Охо-хо, блять. Тогда сегодня не приходи. Вдруг у тебя слоновья болезнь началась?

Я напряглась:

— А это опасно?

— Очень. — Подтвердила Ершова. — И заразно. Не хватало ещё и мне опухнуть.

— И что мне теперь делать? — Я сильно расстроилась.

— Охо-хо… — Басом поохала Юлька. — Лечиться тебе надо теперь, хуле. Охо-хо, блять…

И отсоединилась.

Я подождала ещё два дня, поняла, что вслед за ногами у меня опухли и руки, и шея, и вообще всё что в моём организме раньше могло сгибаться — и пошла в поликлинику получать группу инвалидности и льготы на бесплатный проезд в метро.

Симпатичный бородатый доктор пощупал мои растопыренные пальцы, сделал рентген, и, глядя на снимок, сурово сказал:

— Ревматоидный артрит. Поздравляю.

На всякий случай, я уточнила:

— То есть, это я не от бухары опухла?

Доктор посмотрел на меня пронзительным взглядом, неодобрительно покачал головой, и утешил:

— Нет. Это гораздо хуже. Это на всю жизнь. В сауну, поди ходила? На улицу потом сразу выбегала? Вот и пришёл пиздец твоим суставчикам. — После чего он заглянул в мою медицинскую карту, и добавил: — Вот так-то, Лидия Вячеславовна, вот так-то…

И тут я всхлипнула:

— А льготы у меня будут, чтоб на метро ездить бесплатно?

— Будут. — Сказал доктор, и стал что-то писать в моей карте. — Но они вам не пригодятся. Потому что через месяц вы вообще не будете ходить. Вот так-то, Лидия Вячеславовна, вот так-то. Возьмите рецепт, и купите вот этих пилюль. Ходить вы от них не будете, конечно, гы-гы-гы, но спать будете как убитая. Собственно, ничего другого вы теперь делать и не будете.

Завыв как дикий койот, я выбежала из кабинета, и кинулась звонить Ершовой:

— Юля, доктор сказал, что я скоро умру! Я не буду больше ходить!

— В сауну? — Уточнила Юлька.

— И в сауну тем более! Ножки мои, ноженьки… Ы-ы-ы-ы-ы…

— В штаны ссаться будешь?

— Буду! Я ж ходить-то не смогу, Юля! Приезжай ко мне, меняться будем: я тебе все свои шмотки, а ты мне сто метров марли. Буду подгузники делать, памперсы нынче дороги.

Ы-ы-ы-ы-ы…

— Уймись, дура. — Ершова повысила голос. — Кликуша сраная, аж перепугала меня до смерти. Не ной, я тебе щас лекарство привезу. У бабки Толясика тоже артрит был. И хоть бы хуй её парализовало. Три укола — и опять ходит, дровосек железный. Только ослепла она с него окончательно. Стала меня называть «смуглый юноша», заигрывать со мной, и ходить по дому в одних трусах.

Я была готова ослепнуть и оглохнуть. Лишь бы не ссаться в штаны. Поэтому вытерла сопли, и сказала:

— Вези свои уколы, Ершова. Вези. Мы ведь поборемся ещё, да? Мы ведь ещё сходим в баньку-то русскую, целебную? Попаримся там вволюшку?

— Нет. Ты теперь год у меня на карантине будешь, инфекция вагинальная. И в баню я с тобой не пойду. Сиди, жди меня.

Через час приехали Ершова и лекарство Диклофенак, которое тут же было употреблено мною внутрижопно, и принесло облегчение.

— Ну как? — Юлька выкинула в мусорное ведро инсулиновый баян, и схватила меня за шею: — Так больно?

— Нет! — Прохрипела я, широко улыбаясь. — Дышать только нечем, но шея не болит!

— А я чо говорила, а? — Юлька помахала у меня перед лицом рукой: — Как видимость?

— Отлично! — Я ликовала. — Щас ещё пару уколов — и можно идти суку-ревматолога пиздить в поликлинику.

— Кстати, об уколах… — Юлька цапнула распечатанную коробку Диклофенака, и сунула её в сумку. — Лекарство сильное, больше одного укола в день нельзя. Я теперь к тебе завтра приду. Таблеток больше никаких не жри. Ослепнешь. И в штаны начнёшь ссать. Поняла?

Конечно, поняла. Лекарство сильное, название я запомнила. Ослепнуть не боюсь, я и так в этой жизни до хуя повидала. Поэтому, выпроводив Ершову, я выждала десять минут, и поковыляла в аптеку. Где приобрела ещё десять баянов и две упаковки Диклофенака. Отучившись один год в медучилище, я научилась виртуозно делать уколы, клизмы, и капельницы. Так что с внутрижопным вливанием лекарства проблем не возникло.

Они возникли дня через три. И выглядели как полный пиздец.

С лёгкостью вскочив утром с кровати, чего я не делала уже больше месяца, я угостила свою жопу порцией Диклофенака, и, пританцовывая подошла к зеркалу. Две секунды я соображала, что мне делать, а потом заорала.

Я была жёлтого цвета. Вся. Целиком. Жёлтая как канарейка. Жёлтые руки, жёлтая жопа, жёлтое лицо. И только белки моих глаз были апельсиново-оранжевыми.

То, что это был гепатит — сомнений не возникало. Осталось только понять — где я его могла подхватить. Отревевшись, я набрала Юлькин номер, и начала издали:

— Ершова, а гепатит это смертельно?

— Смотря какой, охо-хо, блять… — Пробасила Юлька, и я поняла, что сегодня уже суббота. — Если гепатит Б — то помрёшь. Если А — погадишь белыми какашками, и нихуя тебе не будет. А если гепатит С — то вообще ко мне не приближайся.

— А если я вся жёлтая — это у меня какой гепатит? — Спросила я, и зажмурилась.

— Жёлтая? — Юлька повысила голос. — Глаза, сука, оранжевые? Пожелтела ты, перхоть гуммозная, за одну ночь? Отвечай!

— ДА!!!

— Манда. Я тебе что про лекарство говорила, а? Я тебе говорила, что нельзя больше одного укола?! Не ври мне, клизма копеечная, что ты его сама не колола! Колола, сволочь опухшая?!

— ДА!!!

— Охо-хо, блять… Охо-хо… Ну вот и ходи теперь неделю как торчок гепатиный. Пусть от тебя народ пошарахается на улице. Пусть дети малые над тобой посмеются, а мамашки ихние пусть в тебя пустыми бутылками кидаются на поражение. Авось, попадут хоть разок. В голову твою червивую.

— Юля! — Я рыдала в голос: — Это ведь не страшно?

— Ещё как страшно. Вот у Толясиковой бабки то же самое и было. Скоро начнёшь меня за мужика принимать и за промежность цапать алчно. Дура жёлтая. — Ершова начала успокаиваться. — Сходи в аптеку, купи травку наркоманскую. Называется солянка холмовая. Её все гепатитные пьют, чтоб не желтеть как некоторые уродины.

— Я исцелюсь, Юля?

— Вряд ли. Но хуже тебе точно не станет, охо-хо, блять.

На улице бушевал май. Стройные девицы в пирсингах нагло нервировали своими бесцеллюлитными ногами, из подвальных тренажёрных залов выползали накачанные мачо в пидорских белых майках-боксёрках, а я шла в аптеку за холмовой солянкой.

В водолазке, перчатках, и в бейсболке, которая не скрывала моего, китайского цвета, лица.

В аптеке почему-то было людно. Толпа молодёжи затаривалась к майским праздникам гандонами, пластырем и тестами на беременность, пожухлые старушки требовали слабительного и валидола, прыщавые подростки, нервно трясясь, покупали шприцы. А я жаждала холмовой солянки. Правда, о том, что это называется солянкой — я уже забыла. Но это меня не смущало. Я точно знала, что эту травку пьют все гепатитные наркоманы. Аптекарша точно должна знать название.

— Здравствуйте. — Сказала я аптекарше, и сняла бейсболку. — У меня, знаете ли, небольшая проблема…

— Вижу. — Сказала аптекарша, и отошла подальше от прилавка. — В наше время ВИЧ-инфицированные люди живут очень долго. Возьмите на стенде брошюрку «Всё что вы хотели знать о СПИДе».

Я оглянулась. В аптеке не осталось никого кроме меня и трёх подростков с баянами, которые, ничего не замечая, делили свою покупку на троих.

— Ты ошиблась, солдатка. — Я попробовала искромётно пошутить. — Мне нужна травка для гепатитных пожелтевших наркоманов. Чтобы исцелиться. Названия не помню. Но что-то связанное с каким-то супом. То ли щами, то ли бульоном.

— Ромашка? — Предположила аптекарша.

— Не уверена. — Подумав, ответила я.

— Карсил? — Подсказали подростки со шприцами, и приветливо мне подмигнули.

— Активированный уголь? — Внесла свою лепту уборщица.

— Дайте ей солянку холмовую, гы-гы-гы. — Послышался рядом знакомый голос. — Передознулась, гы-гы-гы?

Я обернулась и увидела знакомую бородёнку ревматолога.

— Живучая ты, Лидия Вячеславовна, гы-гы-гы. Дайте-ка мне вон те презервативы. И солянку тоже дайте. Две.

На улицу мы вышли все вместе: я, ревматолог и три наркомана.

— Есть чо? — Тихо спросил меня один из торчков.

— На жопе шерсть. — Ответила я. — Иди нахуй, у меня просто желтуха.

И повернулась к ревматологу:

— Сколько с меня за солянку?

Бородатый врач ещё раз заржал, стянул с меня бейсболку, и бесстрашно посмотрел в мои ясные оранжевые глаза:

— Пошли в кино, Лидия Вячеславовна. В малом зале щас «Реквием по мечте» повторяют, гы-гы-гы. То, что доктор прописал.

— Не могу. — Я натянула шапочку обратно. — Я жёлтенькая. Надо мной люди насмехаться будут.

— В зале темно. Никто тебя там не разглядит. А пойдём мы на места для поцелуев, гы-гы-гы. Меня, кстати, Женей зовут.

— Что ж ты Женя, пидор бородатый, меня напугал до энуреза? — Я взяла врача под руку.

— Хуле ты мне нагнал про инвалидность и ржал при этом паскудно, убийца в белом халате?

— А на хуя ты выскочила из кабинета в жопу раненым джигитом? — Женя наклонился, и заглянул под козырёк моей бейсболки. — Я не успел тебе сказать, что пошутил.

— И хорошо, что не успел. — Я широко улыбнулась жёлтыми губами. — А то я хуй бы с тобой в кино пошла, доктор Зойдберг, блять…

Здоровье надо беречь.

Это мне с детства школьная медсестра внушала.

В отрочестве — моя бабушка-покойница.

В юности — Ершова.

Видимо, бабы на меня никогда влияния не имели. Потому что с двадцать шестого года моей жизни за моим здоровьем теперь следят только мужики. И следят, надо сказать, очень хуёво. Потому что я уже третью неделю подыхаю от аллергии на цветение и ещё ни один мужик мне не помог.

А позавчера возле поликлиники я встретила Женю…

Жаль, что он меня не признал, сука бородатая.

 

Глава 17. Поход

Любите ли вы, друзья мои, походы? Любите ли вы их так, как люблю их я? Близка ли вашему сердцу эта предпоходная суета, когда вы составляете список вещей, которые с собой нужно взять, а потом проёбываете его, и берёте лишь то, чего в списке не было вообще? Есть ли у вас машина ВАЗ 2106, в багажнике которой всегда лежит рваная надувная лодка, лом, кувалда и сачок для ловли бабочек? Тогда это прекрасно.

Я вообще женщина очень дружелюбная. Поэтому у меня много друзей. Правда, в большинстве своём они редкостные негодяи и опойки, но это от того, что «с кем поведёшься, так тебе и надо». Зато они любят походы, рыбалку, и секс на природе. В спальном мешке. Чтоб комары за жопу не кусали. Я рыбалку тоже очень уважаю. Я, если что, в детстве сама лично бидон бычков с глистами в пруду наловила, и даже их сожрала. Поэтому у меня такие выразительные глаза, и плохие анализы. В общем, рыбалка — это очень хорошо.

Природу люблю ещё, само собой. Люблю и берегу. Поэтому в спальном мешке сексом не занимаюсь, и лосей подкармливаю. Хлебом и солью.

И, когда мои верные друзья сказали мне: «Лида. А не хочешь ли ты, Лида, пойти с нами в поход, чтобы рыбу удить, коренья полезные из земли выкапывать, лосей кормить солью йодированной, и хуй сосать под белыми берёзками?» — я, конечно, согласилась, не раздумывая долго. И список необходимых в походе вещей сразу же начала составлять. Список вышел большой и длинный как моржовая гениталия, и тут же был где-то проёбан. По традиции. Поэтому в поход я с собой взяла босоножки, крем для загара, бритву, шампунь, духи, косметичку, пижаму, и туалетную бумагу. Сложила необходимые ингредиенты в плетёную сумочку, и ушла в дремучий лес.

Ну, может, не ушла, и не в дремучий, а села в машину ВАЗ 2106, но лучше бы ушла.

— Здравствуй, Лида. — Поприветствовали меня шестеро прекрасных парней, сидящих в авто. — Мы очень рады, что ты решила принять участие в нашем крестовом походе. Значит, ты осознала всю опасность предстоящего события и запаслась презервативами с усиками и пупырками?

— Здравствуйте, прекрасные парни. — Ответила я, и изящно втиснулась на заднее сиденье между третьим и пятым пассажиром, ободрав правую щёку о ржавые грабли. — Нету у меня усиков с пупырками, и презервативов походных, зато есть туалетная бумага, губная помада оттенка цикламен фирмы «Буржуа», и встречный вопрос. Зачем вам грабли, суки?

— Грабли, Лидия, — ответили прекрасные парни, — это очень важный девайс в походе. Граблями ты будешь разграбливать место, где мы будем разбивать лагерь, и лица тем, кто плохо разграбит место. В лесу, ты ж понимаешь, Лидия, много всяких природных ископаемых навроде шишек, палок и окаменелого говна. И мелкая живность там живёт. Кроты, к примеру, бобры, суслики и медведи саблезубые. Их надо прогнать с места предполагаемого разбития лагеря. Так что держись за свой рабочий инструмент крепче, мы отправляемся навстречу опасной неизвестности.

Неизвестность меня не пугала. Не пугала и опасность.

Нервную икоту у меня провоцировала мысль о том, что домой я могу и не вернуться. А дома у меня остались собака и мужик. Невоспитанная собака, и грустный мужик. Собака невоспитанная потому, что из меня очень плохой и некомпетентный воспитатель, а мужик грустный — потому что в поход его не взяли, а из ассортимента жратвы в холодильнике осталась только ампула димедрола, спизженная мной когда-то по случаю. Вот это меня и угнетало. Я же могу не вернуться, а мужик с собакой могут умереть от тоски и передозировки димедрола. Но рыбалка… Рыбалка — это святое.

— Ты, кстати, взяла с собой удочку или динамит? — Вдруг спросил меня прекрасный парень Лёха, и испытующе посмотрел мне в глаза.

— Взяла. — Соврала я, и покраснела. — Ещё червей взяла. Красных и длинных. Будильник взяла, и диск с песнями Валерии.

— Молодец! — Похвалил меня Лёха. — Будешь в нашем походе главнокомандующей. Ну-ка, спой чонить такое, бодрящее.

— Сте-е-елицца метелица-а-а-а!

— Превосходно! — Растрогался Лёха, и сунул мне в руку стаканчик. — Подкрепись. Дорога долгая предстоит. А Петлюру могёш? Верю. Подкрепись.

К концу долгого пути я была уже неприлично пьяна, и успела потерять ценные грабли, когда выходила на обочину дороги пописать. Зато в кустах я нашла собачий череп и чью-то оторванную ногу с копытом. После долгих прений, ногу мы решили оставить там, где она лежала, но за упокой души ноги всё-таки выпили.

…Там вдали за рекой догорали огни. В небе ясном заря догорала.

Шесть прекрасных парней из авто «хач-мобиль» на разведку в поля поскакали.

После трёх часов подкрепления мы доехали до места. Место было ничо таким, живописным. Над головой гудели высоковольтные провода, где-то далеко, у горизонта, угадывался некий водоём, а справа было кладбище.

— Вот. — Сказал Лёха, и широко раскинул руки. — Вот. Это море, сынок.

И выразительно посмотрел на меня.

— Где, папа? — Я попыталась подыграть Лёхе, и потерпела неудачу.

— В пизде, сынок. Машина сломалась. Дальше не поедем. Лагерь будем разбивать вот здесь.

Я ещё раз вгляделась в линию горизонта, потом перевела взгляд на деревянные кресты по правую руку, и огорчилась:

— А рыбку где удить?

— Тоже в пизде, как ты понимаешь. Не будет у нас рыбки. Будем грибы искать, коренья целебные и колхозников.

— А зачем колхозников искать?

— А затем, чтобы они нас первыми не нашли, и пизды нам не дали. Ты под ноги себе посмотри.

Я посмотрела под ноги.

— А… А это что?

— А это, Лида, картофельное поле. Пять гектаров картошки. По двум мы уже проехали с буксом. Ну что, ты с нами по грибы — по колхозники.

Выбора не было. У меня вообще ничего, в принципе, не было. Грабли — и те потеряла. Остались только пижама, помада и прочая туалетная бумага.

— Говорила я вам, давайте ногу с копытом с собой возьмём… Конечно, я с вами. Но сразу говорю: если колхозников будет очень много — я капитулирую, и сдамся в плен.

— Тебя ж выебут, дура. — Заглянул в моё будущее Лёха, и нахмурился. — Шкура продажная. Чуть что — так в кусты.

— Именно так. — Подтвердила я Лёхины слова, и ушла в кусты, прихватив с собой туалетную бумагу и французские духи.

Когда я вернулась, принеся с собой шлейф аромата, в котором угадывались ноты можжевельника, пачули, лаванды и экскрементов, машин на картофельном поле прибавилось. Судя по номерам авто, это были не колхозники. Это я умничаю, конечно. Я в номерах вообще ни хуя не разбираюсь. Для меня они все одинаковые: буковки да циферки. То, что это были не колхозники — стало понятно сразу, как я увидела двух некрасивых женщин, двух красивых женщин, и ещё пятерых прекрасных парней, которые рылись в багажнике нашего хач-мобиля, и быстро выбрасывали оттуда одеяла, надувную лодку и мою пижамку. Так могут поступить только друзья.

— Знакомься, Лида. — Обнял меня за плечи Лёха, принюхался и поморщился. — Это мои друзья из Питера. Это Витя, это Саша, это Коля, это тоже Коля, и это тоже Коля, а это Ира и Марина.

— А это? — Я скосила глаза в сторону некрасивых женщин.

— Не знаю. — Отвернулся Лёха. — Это падшие женщины. Их Коля привёз. Коля, это который щас паровозик пускает Виктору.

— Из Питера тащил? — Я изумилась.

— Нет. По дороге где-то подобрал. Мы ими, если что, от колхозников откупаться будем. Ты, кстати, как относишься к раскуриванию зелёных наркотиков?

— С любовью.

— Вот и заебись. Иди тогда к Коляну, он подарит тебе хорошее настроение и нездоровый аппетит.

Через полчаса, когда абсолютное большинство туристов приобрело хорошее настроение и нездоровый аппетит, когда общими силами был разбит лагерь, состоящий из одной двухместной палатки, пяти одеял и телогрейки, когда ритмично закачалась машина ВАЗ 2106, в которой спрятались от коллектива кто-то из Николаев и одна из падших безымянных женщин — мы, окунувшись в атмосферу беззаботности и душевного единения, отправились с ревизией на кладбище. Было темно, но страха мы не испытывали. Нас охватил кураж и жажда неизведанного. Утолить эту жажду могла только кладбищенская ревизия. Прихватив с собой зелёных курений, несколько ёмкостей с алкоголем и оставшуюся падшую женщину, мы облюбовали укромное место возле кладбищенской ограды, потому что дальше идти никто кроме Лёхи не пожелал. Конечно, никто из нас не ссал. Вот ещё. Просто не по-людски это, на могилах водку пить, как землекопы какие.

— Хорошо тут, братцы. — Сказал Лёха, и прижался к путане. — Тихо так, только сычи где-то вдалеке кукуют. Когда-нибудь и я буду тут лежать, источая миазмы сквозь толщу земли, и слой лапника, а вы придёте ко мне вот так, ночью, и выпьете за моё здоровье.

— Да… — Поддержал Лёху Витя из Питера. — Щас такая жизнь пошла, что люди уж здоровыми помирать начали. Вот у меня случай был такой: работал я тогда в одной конторе, и у нас там был такой Славик, компрессорщик. Здоровый как весь пиздец. Только дурак. Постоянно ходил на какой-то вокзал, на выставку паровозов, приходил оттуда просветлённый, и всегда с бабой. Любили его бабы-то…

Виктор замолчал, и ковырнул пальцем могилу Захара Куприянова, скончавшегося в тыща девятьсот двадцать пятом году.

— Повезло мужику. Ещё до войны помер. Не ходил с голыми руками на фашистов, не горел в танке под Сталинградом, и суп из ботинок не варил. Дезертир.

— Кто? — Не понял Лёха. — Славик компрессорщик?

— Какой Славик? — Виктор вытащил палец из могилы, и нахмурился: — Я про Акакия этого говорю. Куприна.

— Захара Куприянова. — Поправила я лениградца. — Чо там Славик-то твой, паровозолюбитель?

— Ах, паровоз, да… — Встрепенулся Виктор, и полез в карман. — Кому паровозик?

— Тьфу ты, — сплюнул на убежище Куприянова Лёха, — наркоман иногородний. Приедут тут разные, а потом приличным людям и поговорить негде.

— А вот у меня случай был… — Вдруг подала голос падшая женщина, и все с интересом посмотрели в её сторону. — Случай был, говорю. Жила я с одним мужиком тогда. Валериком звали. Он у меня в морге работал.

— У тебя? — Заинтересовался Лёха. — У тебя свой морг есть? Слушай, у меня к тебе пара вопросов…

— Нет у меня морга. — Разрушила Лёхины планы путана. — У меня только Валерик был. Прекрасный мужчина, кстати. Статный, русоволосый, сажень косая в плечах, руки как грабли. И работал он в морге…

— Некрофилом? — Подсказал Виктор, и громко засмеялся, вспугнув стаю летучих мышей.

— Санитаром. Валера работал там санитаром. При больнице. А по ночам ещё охранником в морге. Ну вот. Приходит он как-то раз на работу, в больницу, а ему говорят: «Валера, сегодня ночью бабка в тринадцатой палате померла, надо бы её в морг свезти». Ну, Валерка в палату зашёл — видит, три бабки лежат. Две с открытыми глазами, одна с закрытыми. Сразу понятно — умерла бабка. От старости.

— Погоди, — перебил женщину Лёха, — а как Валерик догадался, что она от старости умерла? Может, её соседки по палате задушили?

— О, нет, — хитро и неприятно оскалилась проститутка, — нет. Старушка та была совершенно лысая и без зубов. И лежала чрезвычайно умиротворённо. В общем, всё с ней понятно было. Переложил её Валерка на каталку, да отвёз в морг. Оставил её в коридоре, простынёй накрыл, и пошёл себе дальше, обязанности свои исполнять. Служебные. Возвращается через час, смотрит — нету бабки!

— Как нету?! — Ахнул Виктор. — Спиздили что ли?

— Хуже. — Путана погладила могилу Куприянова, и вздохнула: — Бабка та и не померла вовсе. Это Валерка, мудак, напутал. Умерла другая бабка, которая с открытыми глазами лежала, и зубы у неё были. В стакане на тумбочке. А эта бабка просто спала… Но это всё уже потом выяснилось. А Валерка тогда пересрал сильно. Стал бабку искать по всему моргу. Подманивал её всячески, зазывал. А бабка не идёт. Он уже все холодильники с покойниками обшарил, думал, может бабка та жрать захотела? Хуй. Покойники все целые лежат, а бабки нет…

— Короче, — подала голос девушка Ира, — бабку где нашли?

— А в палате её и нашли. — Буднично закончила проститутка. — Бабка как проснулась в морге, так сразу и поняла: пиздец. Выбираться отсюда надо, пока не вскрыли. Ну и выбралась как-то. Пришла, и легла обратно на свою койку. Там и нашли. А Валерку, само собой, выперли с работы. Он тогда как запил с горя, так уж три года и не просыхает.

Над кладбищем повисла нездоровая тишина.

— Вот ты ж сука какая… — С чувством оттолкнул путану Лёха, и поморщился. — Хуйню какую-то рассказала, а я слушал как дурак. Поди нахуй отсюда, дура. Тебя даже колхозникам отдать стыдно. Поговорить с тобой не о чем совершенно. Бесполезное ты существо.

Туристы все как-то разом загрустили, и принялись пить водку.

— А что, друзья-грибники, — я решила исправить ситуацию, — может, костерок запалим, да картохи колхозной напечём? Хлебца порежем, лосей подманим, потом приручим, да на рыбалку на них поскачем? А там рыбы видимо-невидимо, и вся в оперенье золотом, искрится-переливается, и зверь пушной стаями ходит, мехами ценными козыряя…

— Лиде больше наркотиков не давать. — Вдруг громко сказал Лёха, и поднялся. — И никому больше не давать наркотиков. Вы, уроды, к таким изыскам не готовы. Хуйню одну несёте. Один хуже другого. Предлагаю всем отсюда уйти, и сварить чонить пожрать. Лида, ты назначена сегодня походной стряпухой. Испеки нам лакомство какое-нибудь. Запеканочку грибную, или суп свари из чего хочешь. — Иди-ка ты нахуй, Алексей. — Твёрдо выразила я свою точку зрения, и тоже поднялась. — То я главнокомандующий, то разгребательница леса, то стряпуха. Изыски, блять. Наркотиков нам не давать. Жлоб сраный. Я щас пойду сама к колхозникам, и расскажу им как ты их поле русское затоптал, и пизды им дать хотел. Всё им расскажу.

— Тогда мне придётся тебя убить. — Грустно заметил Лёха, и протянул руку к моей шее.

— Я тебя задушу, и закопаю прям к Акакию Куприну. Будешь с ним вместе лежать, и колхозное поле удобрять.

— Суп из тушёнки будешь жрать? — Оттолкнула я Лёхину руку. — Чтоб ты просрался, турист ебучий.

— Буду. Буду, Лида. — Ласково потрепал меня по волосам Лёха, и толкнул меня в спину.

— Иди, кашеварь уже. Специй не жалей только, и никаких кореньев в супчик не клади, пока я на них не посмотрю. А то знаю я тебя, мартышка-озорница.

Светало. Гудение проводов над головой усилилось, со стороны водоёма тянуло гнилью и тухлой рыбой.

— Бабы, кто письку не подмыл перед походом, а? — Веселился Лёха, подходя к каждой из присутствующих женщин, и получая от каждой увесистый подсрачник. — Какие неряхи!

— Не нравится мне тут, Алексей. — Пожаловалась я Лёхе, бешено размешивая в кастрюле тушёнку. — Я домой хочу. Я ж на рыбалку хотела, да чтоб ухи пожрать…нахуй я вообще с вами попёрлась? У меня мужик дома грустный сидит, и собака скучает… И компания какая-то задротская. Бляди какие-то, девки невнятные, мужики-наркоманы…

— Не реви. — Лёха сел рядом, схватил ложку, и зачерпнул ей из кастрюли. — Никуда твой мужик не денется. И собака не сдохнет. Суп, правда, говно говном, но баба ты хорошая. Хочешь, могу тебя через час домой отправить? Витька в Москву собирается, тёлка там у него живёт. Могу тебя к нему в машину засунуть. Только, чур, тихо. А то вслед за тобой все бабы свалят. А чо в походе без баб делать? Особенно, если рыбалка пиздой накрылась.

— Домой хочу-у-у-у…

— Не реви, сказал же.

— Не реву.

— Эх, Лидка, вот ни хуя ты к жизни не приспособленная. Тебя в походы брать нельзя. Привыкла в Москве жить, в девятиэтажке блочной, с унитазом и мусоропроводом. И чтоб Макдональдсы на каждом углу, и прочая роскошь. Пиздуй к Витьку. И в следующий раз с нами не напрашивайся. Мартышка.

…Любите ли вы, друзья мои, походы? Любите ли вы ночёвки под открытым небом, и стаи комаров, норовящих обглодать ваше тело до скелета? Любите ли вы суп из тушёнки, и песни Цоя под гитару? Это хорошо.

А я люблю Макдональдс, мусоропровод и блочные девятиэтажки. Люблю унитазы, горячую воду и электричество.

И, если вы собираетесь в поход — меня не приглашайте.

Я ж и согласиться могу. Запросто.

 

Глава 18. Хорошо быть бабой…

А всё-таки, хорошо быть бабой. Плюсов много: во-первых, почти любую страшную бабу можно нарядить и накрасить до состояния ебабельности, во-вторых, бабе гораздо легче устроиться в этой жизни, или, хотя бы, устроиться на приличную работу, и в-третьих, бабам намного проще дарить подарки. Им можно подарить духи «Красная Москва» и умные бабы всегда найдут им применение. Или в туалет поставят, вместо освежителя воздуха, или прыщ на носу прижигать будут. Можно им ещё подарить голубые тени для век. И оранжевую кондукторскую помаду. Умная баба не обидится. Она обрадуется. Ведь теперь этот суповой набор можно подарить завтра свекрови на юбилей. Можно ещё трусы-лифчики дарить. Правда, тут одно НО: такие подарки может делать только подружка. Ибо страшен гнев умной бабы, если её возлюбленный решил ей польстить, и подарил ей дорогущий лифчик третьего размера. И, чтобы его носить, нужно в подарок полкило ветоши напихать. Потому что велик безбожно. Но это всё хуйня, господа. Плюсов-то гораздо больше, как ни крути.

В общем, хорошо быть бабой. Очень хорошо.

* * *

— Слушай, у тебя когда-нибудь был резиновый хуй?

Вопрос меня озадачил. У меня разные хуи бывали. Маленькие, кривенькие, большие, похожие на сатанинский гриб, и те, которые мне вообще не запомнились. В конце концов, я женщина симпатичная и темпераментная, и пенисов за свои полжизни насмотрелась. Но вот резиновых у меня не было. Хорошо это, или плохо — не знаю.

— У меня был лифчик с силиконом. Но проебался куда-то. Пользы от него не было, и стирать его неудобно. Зачем тебе резиновый хуй?

В телефонной трубке взвыли:

— Мне?! Мне?! Да мне этот хуй нахуй не впёрся, извините за каламбур! Ты помнишь, что послезавтра у Аньки днюха?

Нет. Я даже не помню, кто такая Анька. А уж зачем подозревать меня, всвязи с этим событием, в хранении резиновых хуёв — вообще не догадываюсь.

— Не помню. У какой Аньки?

— У какой… У Аньки-толстой, конечно!

Ах, у толстой… Так сразу бы и говорила. Аньку-толстую, конечно же, знаю. А кто в нашем районе не знает Аньку? Весёлую, вечно обкуренную и местами в сраку пьяную, сто-с-лишним-килограммовую Аньку-толстую?

Конечно, знаю. Только не спрашивайте, откуда. Не помню.

Вроде бы, знакомство наше началось с телефонного звонка. Мне. Часа в три ночи. Я подняла трубку, и сказала туда:

— Идитенахуй!

А в ответ я услышала хриплый бас:

— Знаешь, а меня выебали в жопу…

Трудно было подобрать достойный ответ, поэтому я надолго задумалась. И, конечно же, пошла по самому лёгкому пути:

— Ну и пидорас.

Ответила я, и положила трубку. А она зазвонила вновь.

— Выслушай меня… — Попросил бас, и сразу продолжил: — Я выпила. Я выпила водки. Повод был достойный, я сразу говорю. Витя Писюн в армию уходит, знаешь, да? Нет? Похуй. Уходит Писюн… Ушёл уже даже вчера. И, само собой, я выпила водки. А потом… Потом я уехала на лифте в никуда… В ночь. Навстречу к звёздам.

Я слушала. Я внимательно слушала. Я понятия не имела, кто со мной так откровенен, но я слушала. Я вообще, если что, люблю слушать всякую странную хуйню. Никогда не знаешь, когда полученная информация пригодится.

— Я вошла в лифт… — Дыхание в трубке стало прерывистым, и я поняла, что вся суть рассказа сводится к ебле. Вот прям чувствовала. — В лифт… И туда вошёл он!

И пауза вдруг такая повисла. На самом интересном месте.

— Джон Миллиметрон? — Типа подсказка такая.

— Нет. — В трубке огорчились. — Нет. Это был Костя. Ну, такой, знаешь… На Мэри Поппинс похож, только в очках.

Нет, не с моей фантазией представлять себе Костю, похожего на Мэри Поппинс, только в очках.

— Знаю. — Соврала. Соврала только для того, чтобы скорее дослушать чем там всё закончилось, и понять в конце, с кем я вообще разговариваю.

— Ну вот… — В трубке оживились. — Заходит Костя. И достаёт хуй. Я вот ещё подумала: «Зачем он его достал? Хуй какой-то вялый, ебать им невозможно… Наверное, он эгсби… Эсбигци… Нахуй. Извращенец, наверное, в общем». И не ошиблась. Костя повернулся ко мне спиной, и начал ссать в угол. Вернее, это Костя так думал. Что ссыт в угол. А на самом деле, ссал он мне на ногу. Понимаешь?

— Да.

— Это мерзко!

— Согласна. А что потом?

— А потом… — Снова дыхание в трубке прерывистое. — А потом он выебал меня в жопу. О, это такая боль, Юля!

Ну, вот. Всё встало на свои места.

— Подожди. — Сказала я трансвеститу, и вылезла из кровати. — Подожди, щас ты всё дорасскажешь Юле. Юле, которая заодно щас мне объяснит, с какого члена она даёт всяким опёздалам мой домашний номер. Подожди…

В соседней комнате спала Юлька. Неделю назад она снова навсегда ушла от мужа, и временно жила у меня в детской, на втором ярусе кровати.

— Ершова, — пихнула я Юльку, — тебе какой-то пидор звонит. Ты кому мой телефон дала?

— Я сплю. Пидоров нахуй. — Ответила Юлька, и сунула голову под подушку.

— Нет уж. Вставай, скотина. И объясни мне, кто такой Костя, похожий на Мэри Поппинс, кто такой Витя Писюн, и почему мне в три ночи звонят пидоры?

— Вот ты душная баба… — Простонала из-под одеяла Юлька, и протянула руку: — Дай мне трубку.

— Бери.

— Это кто? — Завопила в телефон Ершова. — Кто тут охуевший такой, а?

В трубке что-то ответили, и Юльке ответ не понравился.

— И что? Выкинь нахуй свой сраный определитель номера, и больше сюда не звони!

Пауза. Потом в трубке послышалось какое-то «бу-бу-бу, сукабля», и Юлька выключила телефон.

— Это Анька. — Ершова протянула мне трубку. — Анька-толстая. Баба она хорошая. Местами. Но в целом — дура што пиздец. Ты уж прости, я от тебя ей днём звонила. А у неё дома АОН стоит. В общем, не будет она тебе больше звонить. Иди спать.

Я, конечно, пошла. Только долго не могла уснуть. А когда уснула, мне снилась Мэри Поппинс, ссущая на ногу толстой Аньки, и наутро у меня разболелась жопа.

Вроде бы, где-то вот так я узнала об Анькином существовании. Потом я неоднократно с ней встречалась, каждый раз поражаясь тому, как многогранна и талантлива эта девушка.

Аня много пила. Аня много курила. Аня была латентной лесбиянкой и фетишисткой, а ещё Аня была крайне темпераментна и любила анальный секс. О чём всегда рассказывала всем, кто находился в радиусе ста метров от неё. Поэтому Аню знал весь район. Что связывает Аньку с моей подругой Юлей — я не знаю. И знать не хочу. Но Юлька всегда окружала себя выдающимися личностями.

И вот у Аньки послезавтра день рождения. Поэтому Юлька требует у меня резиновый хуй. Всё просто и понятно, как мечты алкоголика.

— Зачем нам хуй? — Интересуюсь от скуки. Всё равно его у меня нету. Так хоть поговорить есть о чём.

— Аньке подарим! — Обрадовалась Юлька. — Анька знаешь как рада будет!

— Догадываюсь. Но у меня нету хуя. А если б и был — я бы не отдала его Аньке.

— Дура ты. — Огорчилась Ершова. Я ж не раскулачивать тебя собиралась, я это… Думала, ты в них разбираешься, в хуях-то этих…

— Разбираюсь, и неплохо. Да, умри от зависти. Разбираюсь. Но не в резиновых. Рано мне ещё на суррогаты переходить.

— Вот ты блять какая, оказывается… — Восхитилась Юлька. — Тогда пойдём в секс-шоп, поможешь мне выбрать Аньке подарок.

— Давай через час у метро? Там рядом есть магазин «Интим». Полюбому хуй там есть. И не один. Цени мою доброту.

— Всё, договорились. Через час у метро.

… Через три часа мы с Юлькой встретились у метро. Прям возле магазина «Интим», который призывно мигал красными сердечками, похожими на жопу, и обещал всем вошедшим щастье в личной жизни.

Юлька толкнула дверь, и мы вошли в яркое царство интимных протезов и прочих сексуальных забав.

Молодая девушка-продавец, завидев наше вторжение, ринулась к нам навстречу:

— Чем я могу помочь? Что-то конкретное интересует?

— Да. — Ответила Юля, и посмотрела продавцу в глаза. — Нас интересует, почему все мужики такие сволочи, какого фига у моей младшей сестры сиськи как у Лолы Феррари, а у меня — как у моего папы, и последнее: бывают ли в природе красные резиновые члены с блёстками, и чтоб размер был подходящий?

Девушка на секунду задумалась, и ответила:

— У нас есть надувные куклы, вакуумные помпы для груди, и большой выбор фаллоимитаторов и вибраторов. Есть и силиконовые, с блёстками.

— Размер Кинг Сайз? — Уточнила Юля.

— Размер любой! — Развела руки в стороны продавец, демонстрируя нам широкий выбор хуёв, и собственные волосатые подмышки. — Выбирайте.

Юлька толкнула меня в бок:

— Иди, выбирай. Спец по хуям…

Я фыркнула, но отважно подошла к витрине, и, сощурившись, стала придирчиво рассматривать красный хуй без яиц. Зато с блёстками.

— Желаете посмотреть поближе? — Вынырнула откуда-то сбоку продавщица. — Могу показать.

— А примерить можно? — Задала Юлия не праздный вопрос. — А то, понимаете ли, я допускаю мысль, что я ещё не знаю всего потенциала своих возможностей. Приличные мужчины мне как-то не попадались, а вот я подозреваю, что будь у них член как вот этот, с блёстками, я была бы гораздо более щастлива. В общем, можно его примерить?

— Нельзя. — Вздохнула продавщица, и мы с Юлей каким-то шестым чувством поняли, что она и сама не прочь была бы примерить этот хуй. Но должностная инструкция, и видеонаблюдение в зале не позволяли ей осуществить примерку. — Нельзя, девочки.

— В рот его сунь! — Приказала мне Юлька, — говорят, у человека пизда такого же размера, как рот.

— Пиздишь? — Испугалась я. — Не может быть, чтобы у меня пизда была размером с Марианскую впадину! У меня в рот дохуя чего влезает! Кстати, обратно вылезает реже.

— В рот нельзя! — Снова огорчилась и повысила голос продавщица. — Никуда нельзя! Можно подержать только. Ощупать материал, оценить качество и натуральность, согреть его в ладонях…

Мы с Юлей покосились на девушку. Нет, она ошиблась с выбором профессии. С такой ранимой душой она тут долго не проработает.

— Щупай! — Строго приказала мне Ершова. — Щупай так, чтоб этот хуй кончил тебе в глаз! Оцени качество немедленно!

Я подкинула хуй в руке, потом согнула его, потом втихаря плюнула на него и слегка подрочила.

— Берём. — Вынесла я вердикт. — Аньке понравится.

— Так вы не себе берёте? — Почему-то обрадовалась продавщица. — А себе ничего прикупить не желаете?

— Вы, девушка, — прищурилась Юля, — прям-таки на неоправданные траты нас толкаете. Нехорошо это, над несчастными глумиться. Показывайте свою помпу для сисек!

— А ещё у нас бабочка есть! — В ажиотаже крикнула девушка с небритыми подмышками, снимая с крючка коробку с хуем. — Бабочка для клитора.

Мы с Ершовой сделали стойку:

— Это чо такое? Покажь свою бабочку!

— Ща покажу! — Девушка кинула коробку с Анькиным подарком на стол, и полезла обратно в стеклянный шкаф: — А вот она, бабочка. Принцип действия прост: надеваете её под трусы, нажимаете вот тут — и всё!

— И чо — всё?

— И кончаете!

— Не, не поняла… — Юлька трясущимися руками взяла в руки бабочку: — Она типа лижет что ли?

— У бабочек языков нету… — Невпопад вспомнила я уроки биологии в пятом классе.

— Нет, она вибрирует… — Зажмурилась продавщица. — Вибрирует, и… И…

— Ты сама-то пробовала? — Юлька внимательно и строго посмотрела на девушку. — Вижу, что пробовала. И как? Кончаешь? Чо, прям просто вот идёшь, и кончаешь?!

— Да. У меня есть бабочка. — Продавщица прониклась чувством женской солидарности, и понизила голос: — Только я сначала того мальчика представляю, который в сериале «Солдаты» Медведева играл. И всё.

— И всё… — Как эхо повторила Юлька, и облизала губы.

— Берёте? — Не растерялась продавщица хуёв и бабочек.

— Да! — Крикнули мы с Юлькой, а я посмотрела на часы: — Юль, я прям щас домой уже пойду. У меня там посуды грязной дохуя, и собака щас обоссытся. Я тебе больше не нужна как консультант?

— Иди, дрочи. — Не отрывая взгляда от яркой упаковки с бабочкой, ответила Ершова.

— У меня самой дел штопесдец. До вечера не разгребу. Кстати, девушка, помпу тоже пробейте. Сиськи, знаете ли, это всегда хорошо. А они у меня не посинеют?

— Не знаю. — Ответила девушка, запихивая в чёрный пакет наши с Юлькой покупки, покачивая сиськами пятого размера. — Не знаю, не пробовала. Спасибо за покупку, приходите к нам ещё.

— Обязательно! — Заверили мы продавщицу, и вышли на улицу.

— Домой? — Посмотрела на меня Юлька.

— Не, сначала за батарейками.

— О, точно. Я бы не вспомнила, кстати. И это… Кто такой Медведев? Президент который что ли?

— А я ебу? Пошли в магазин, диск с «Солдатами» прикупим, для полного комплекта.

— И порнуху, на всякий случай. С лесбиянками.

— А нахуя с лесбиянками?

— А если говно, — Аньке подарим, вместе с хуем. Для полного комплекта, гы.

— Вот скажи, Ершова, ведь хорошо быть всё-таки бабой, да? И хуй тебе резиновый, и бабочку на клитор…

— И Медведев с лесбиянками.

— И помпа для сисек.

— И сиськи для помпы.

— И пизда как Марианская впадина…

— Да что говорить-то? Повезло нам, Лида, пиздец как повезло…

…Две женские фигуры, виляя жопами, скрылись за дверями магазина с DVD дисками…

 

Часть 4

 

Глава 19. Взрослые игрушки

— Слушай, у меня есть беспесды ахуенная идея! — муж пнул меня куда-то под жопу коленкой, и похотливо добавил: — Тебе понравится, детка.

Детка.

Блять, тому, кто сказал, что бабам нравится эта пиндосская привычка называть нас детками — надо гвоздь в голову вбить. Вы где этому научились, Антониобандеросы сраные?

Лично я за детку могу и ёбнуть. В гычу. За попытку сунуть язык в моё ухо, и сделать им «бе-бе-бе, я так тебя хочу» — тоже. И, сколько не говори, что это отвратительно и ни хуя ни разу не эротично — реакции никакой.

— Сто раз говорила: не называй меня деткой! — я нахмурила брови, и скрипнула зубами. — И идея мне твоя похуй. Я спать хочу.

— Дура ты. — Обиделся муж. У нас сегодня вторая годовщина свадьбы. Я хочу разнообразия и куртуазности. Сегодня. Ночью. Прям щас. И у меня есть идея, что немаловажно.

Вторая годовщина свадьбы — это, конечно, пиздец какой праздник. Без куртуазности и идей ну никак нельзя.

— Сам мудак. В жопу всё равно не дам. Ни сегодня ночью. Ни прям щас. Ни завтра. Хуёвая идея, если что.

Муж оскорбился:

— В жопу?! Нужна мне твоя срака сто лет! Я ж тебе про разнообразие говорю. Давай поиграем?

Ахуеть. Обезьянка-игрунок, бля. Поиграем. В два часа ночи.

— В дочки-матери? В доктора? В прятки? В «морской бой»?

Со мной сложно жить. И ебаться. Потому в конце концов муж от меня и съёбся. Я ж слова в простоте не скажу. Я ж всё с подъебоном…

— В рифмы, бля! — не выдержал муж. Пакля!

— Хуякля. — На автомате отвечаю, и понимаю, что извиниться б надо… Годовщина свадьбы ведь. Вторая. Это вам не в тапки срать. — Ну, давай поиграем, хуле там. Во что?

Муж расслабился. До пиздюлей сегодня разговор не дошёл. Уже хорошо.

— Хочу выебать школьницу!

Выпалил, и заткнулся.

Я подумала, что щас — самое время для того, чтоб многозначительно пукнуть, но не смогла как ни пыталась.

Повисла благостная пауза.

— Еби, чотам… Я тебе потом в КПЗ буду сухарики и копчёные окорочка через адвоката передавать. Как порядочная.

Супруг в темноте поперхнулся:

— Ты ёбнулась? Я говорю, что хочу как будто бы выебать школьницу! А ей будешь ты.

Да говно вопрос! Чо нам, кабанам? Нам что свиней резать, что ебаться — лишь бы кровища…В школьницу поиграть слабо во вторую годовщину супружества что ли? Как нехуй делать!

— Ладно, уговорил. Чо делать-то надо?

Самой уж интересно шопесдец.

Кстати, игра в школьницу — это ещё хуйня, я честно говорю. У меня подруга есть, Маринка, так её муж долго на жопоеблю разводил, но развёл только на то, чтоб выебать её в анал сосиской. Ну, вот такая весёлая семья. Как будто вы прям никогда с сосиской не еблись… Пообещал он ей за это сто баксов на тряпку какую-то, харкнул на сосиску, и давай ею фрикции разнообразные в Маринкиной жопе производить. И увлёкся. В общем, Маринка уже переться от этого начала, глаза закатила, пятнами пошла, клитор налимонивает, и вдруг её муж говорит: «Упс!». Девка оборачивается, а муж сидит, ржёт, как лось бамбейский и сосисную жопку ей показывает. Марина дрочить перестала, и тихо спрашывает: «А где остальное?», а муж (кстати, его фамилия — Петросян. Нихуя не вру) уссывается, сукабля: «Где-где… В жопе!» И Марина полночи на толкане сидела, сосиску из себя выдавливала. Потом, кстати, пара развелась. И сто баксов не помогли.

А тут всего делов-то: в школьницу поиграть!

Ну, значит, Вова начал руководить:

— Типа так. Я это вижу вот как: ты, такая школьница, в коричневом платьице, в фартучке, с бантиком на башке, приходишь ко мне домой пересдавать математику. А я тебя ебу.

Как идея?

— Да пиздец просто. У меня как раз тут дохуя школьных платьев висит в гардеробе. На любой вкус. А уж фартуков как у дурака фантиков. И бант, разумеется, есть. Парадно-выгребной. Идея, если ты не понял, какая-то хуёвая. Низачот, Вольдемар.

— Не ссы. Мамин халат спиздить можешь? Он у неё как раз говнянского цвета, в темноте за школьное платье прокатит. Фартук на кухне возьмём. Похуй, что на нём помидоры нарисованы. Главное — он белый. Бант похуй, и без банта сойдёт. И ещё дудка нужна.

Какая, бля, дудка? Дудка ему нахуя?

— Халат спизжу. Фартук возьму. А дудка зачем?

— Дура. — В очередной раз унизил мой интеллект супруг, — в дудке вся сила. Это будет как бы горн. Пионерский. Сечёшь? Это фетиш такой. И фаллический как бы символ.

Секу, конечно. Мог бы и не объяснять. В дудке — сила. Это ж все знают.

В темноте крадусь на кухню, снимаю с крючка фартук, как крыса Шушера тихо вползаю в спальню к родителям, и тырю мамин халат говняного цвета. Чтоб быть школьницей. Чтоб муж был счастлив. Чтоб пересдать ему математику. А разве ваша вторая годовщина свадьбы проходила как-то по-другому? Ну и мудаки.

В тёмной прихожей, натыкаясь сракой то на холодильник, то на вешалку, переодеваюсь в мамин халат, надеваю сверху фартук с помидорами, сую за щёку дудку, спизженную, стыдно сказать, у годовалого сына, и стучу в дверь нашей с мужем спальни:

— Тук-тук. Василиваныч, можно к вам?

— Это ты, Машенька? — отвечает из-за двери Вова-извращенец, — входи, детка.

Я выплёвываю дудку, открываю дверь, и зловещим шёпотом ору:

— Сто первый раз говорю: не называй меня деткой, удмурт! Заново давай!

— Сорри… — доносится из темноты, — давай сначала.

Сую в рот пионерский горн, и снова стучусь:

— Тук-тук. Василиваныч, к Вам можно?

— Кто там? Это ты, Машенька Петрова? Математику пришла пересдавать? Заходи.

Вхожу. Тихонько насвистываю на дуде «Кукарачу». Марширую по-пионерски.

И ахуеваю.

В комнате горит ночник. За письменным столом сидит муж. Без трусов, но в шляпе. Вернее, в бейсболке, в галстуке и в солнечных очках. И что-то увлечённо пишет.

Оборачивается, видит меня, и улыбается:

— Ну, что ж ты встала-то? Заходи, присаживайся. Можешь подудеть в дудку.

— Васильиваныч, а чой та вы голый сидите? — спрашиваю я, и, как положено школьнице, стыдливо отвожу глаза, и беспалева дрочу дудку.

— А это, Машенька, я трусы постирал. Жду, когда высохнут. Ты не стесняйся. Можешь тоже раздеться. Я и твои трусики постираю.

Вот пиздит, сволочь… Трусы он мне постирает, ага. Он и носки свои сроду никогда не стирал. Сука.

— Не… — блею овцой, — я и так без трусиков… Я ж математику пришла пересдавать всё-таки.

Задираю мамин халат, и показываю мужу свои гениталии. В подтверждение, значит. Быстро так показала, и обратно в халат спрятала.

За солнечными очками не видно выражения глаз Вовы, зато выражение хуя более чем заметно. Педофил, бля…

— Замечательно! — шепчет Вова, — математика — это наше всё. Сколько будет трижды три?

— Девять. — Отвечаю, и дрочу дудку.

— Маша! — Шёпотом кричит муж, и развязывает галстук, — ты гений! Это же твёрдая пятёрка беспесды! Теперь второй вопрос: ты хочешь потрогать мою писю, Маша?

— Очень! — с жаром отвечает Маша, и хватает Василиваныча за хуй.

— Пися — это вот это, да?

— Да! Да! Да, бля! — орёт Вова, и обильно потеет. — Это пися! Такая вот, как ты видишь, писюкастая такая пися! Она тебе нравится, Маша Петрова?

— До охуения. — отвечаю я, и понимаю, что меня разбирает дикий ржач. Но держусь.

— Тогда гладь её, Маша Петрова! То есть нахуй! Я ж так кончу. Снимай трусы, дура!

— Я без трусов, Василиваныч, — напоминаю я извру, — могу платье снять. Школьное.

Муж срывает с себя галстук, бейсболку и очки, и командует:

— Дай померить фартучек, Машабля!

Нет проблем. Это ж вторая годовщина нашей свадьбы, я ещё помню. Ну, скажите мне — кто из вас не ебался в тёщином фартуке во вторую годовщину свадьбы — и я скажу кто вы.

— Пожалуйста, Василиваныч, меряйте. — Снимаю фартук, и отдаю Вове.

Тот трясущимися руками напяливает его на себя, снова надевает очки, отставляет ногу в сторону, и пафосно вопрошает:

— Ты девственна, Мария? Не касалась ли твоего девичьего тела мужская волосатая ручища? Не трогала ли ты чужие писи за батончик Гематогена, как путана?

Хрюкаю.

Давлюсь.

Отвечаю:

— Конечно, девственна, учитель математики Василиваныч. Я ж ещё совсем маленькая. Мне семь лет завтра будет.

Муж снимает очки, и смотрит на меня:

— Бля, ты специально, да? Какие семь лет? Ты ж в десятом классе, дура! Тьфу, теперь хуй упал. И всё из-за тебя.

Я задираю фартук с помидорами, смотрю как на глазах скукоживается Вовино барахло, и огрызаюсь:

— А хуле ты меня сам сбил с толку? «Скока будет трижды три?» Какой, бля, десятый класс?!

Вова плюхается на стул, и злобно шепчет:

— А мне что, надо было тебя просить про интегралы рассказать?! Ты знаешь чо это такое?

— А нахуя они мне?! — тоже ору шёпотом, — мне они даже в институте нахуй не нужны!

Ты ваще что собираешься делать? Меня ебать куртуазно, или алгебру преподавать в три часа ночи?!

— Я уже даже дрочить не собираюсь. Дура!

— Сам такой!

Я сдираю мамашин халат, и лезу под одеяло.

— Блять, с тобой даже поебатся нормально нельзя! — не успокаивается муж.

— Это нормально? — вопрошаю я из-под одеяла, и показываю ему фак, — заставлять меня дудеть в дудку, и наряжаться в хуйню разную? «Ты девственна, Мария? Ты хочешь потрогать маю писю?» Сам её трогай, хуедрыга! И спасибо, что тебе не приспичило выебать козлика!

— Пожалуйста!

— Ну и всё!

— Ну и всё!

Знатно поебались. Как и положено в годовщину-то. Свадьбы. Куртуазно и разнообразно.

В соседней комнате раздаётся детский плач. Я реагирую первой:

— Чо стоишь столбом? Принеси ребёнку водички!

Вова, как был — в фартуке на голую жопу, с дудкой в руках и в солнечных очках, пулей вылетает в коридор.

… Сейчас сложно сказать, что подняло в тот недобрый час мою маму с постели… Может быть, плач внука, может, жажда или желание сходить поссать… Но, поверьте мне на слово, мама была абсолютно не готова к тому, что в темноте прихожей на неё налетит голый зять в кухонном фартуке, в солнечных очках и с дудкой в руке, уронит её на пол, и огуляет хуем по лбу…

— Славик! Славик! — истошно вопила моя поруганная маман, призывая папу на подмогу, — Помогите! Насилуют!

— Да кому ты нужна, ветошь? — раздался в прихожей голос моего отца.

Голоса Вовы я почему-то не слышала. И мне стало страшно.

— Кто тут? Уберите член, мерзавец! Извращенец! Геятина мерзкая!

Мама жгла, беспесды.

— Отпустите мой хуй, мамаша… — наконец раздался голос Вовы, и в щель под закрытой дверью спальни пробилась полоска света. Вове наступил пиздец.

Мама визжала, и стыдила зятя за непристойное поведение, папа дико ржал, а Вова требовал отпустить его член.

Да вот хуй там было, ага. Если моей маме выпадает щастье дорваться до чьего-то там хуя — это очень серьёзно. Вову я жалела всем сердцем, но помочь ему ничем не могла. Ещё мне не хватало получить от мамы пиздюлей за сворованный халат, и извращённую половую жизнь. Так что мужа я постыдно бросила на произвол, зная точно, ЧЕМ он рискует. Естественно, такого малодушия и опёздальства Вова мне не простил, и за два месяца до третьей годовщины нашей свадьбы мы благополучно развелись.

Но вторую годовщину я не забуду никогда.

Я б и рада забыть, честное слово.

Но мама… Моя мама…

Каждый раз, когда я звоню ей, чтобы справиться о её здоровье, мама долго кашляет, стараясь вызвать сочувствие, и нагнетая обстановку, а в оконцовке всегда говорит:

— Сегодня, как ни странно, меня не били членом по щекам, и не тыкали в глаза дудкой. Стало быть, жива.

Я краснею, и вешаю трубку.

И машинально перевожу взгляд на стенку. Где на пластмассовом крючке висит белый кухонный фартук.

С помидорами.

Я ж пиздец какая сентиментальная…

 

Глава 20. Взрослые игрушки — 2

После проваленной секс-акции «Ебля школьницы», муж от меня ушёл навсегда. Ибо умный мужик он, муж мой был. Но ушёл не сразу, потому что умным он стал не так давно.

Он мне шанс давал ведь, это я только щас понимать стала. А я, дура, не воспользовалась нихуя. За что и поплатилась впоследствии.

— Скушно мне… — Пожаловался муж, и достал из пупка войлочную каку. — Может, поиграем?

Ночь. Полвторого. Дежа вю. Самое время для игрушек.

— Поиграй со своим хуем, Вова. — Сурово направила я ненужный Вовин энтузиазм в нужное русло, и повыше натянула трусы. — Мы с тобой ещё и трёх лет вместе не прожили. Не наглей.

— Дрочить не буду. — Муж понюхал пупочную каку, сморщился, и засунул её обратно в пупок. — Я женатый мужчина. Дрочить бездуховно.

— Могу похряпать, если пообещаешь уложиться в три минуты. — Я подсластила Вове горькую пилюлю, и зевнула: — Ебала я твои игры. Моя мама до сих пор всем подружкам своим рассказывает, как ты ей хуем по лбу дал.

— Мамы сегодня дома нет. Завтра суббота. На школьниц, благодаря тебе, я уже смотреть не могу. И вообще мимо школ теперь не хожу. Меня слёзы душат, и спазмы рвотные. Сука. — Муж давил на меня железными аргументами. Стало немножко стыдно.

— Ладно, в пять минут уложишься? — Типа, уговорил. Типа, у меня и голос стал уже такой, заискивающий.

— Не торгуйся как падшая женщина. — Назидательно сказал Вова из темноты. — Не к лицу тебе это. Не купишь ты меня своим минетом пятиминутным. Я куртуазности возжелал. И интриги.

Ахуеть. Интриган нашёлся. Минет ему уже не нужен. Зажрался мужик.

— Знаешь чо, — говорю, и сердиться уже начинаю: — От твоих интриг с переодеваниями у меня фригидность уже началась. И точка Джи проебалась куда-то. И я всё чаще стала на баб заглядываться. Это уже нездоровая хуйня, Вова. Так что или соглашайся на отсос, или дрочи. Другой альтернативы нету.

— Есть! — Торжественно вскричал муж. — Есть!

— На жопе шерсть? — Уточнила такая.

— Да. И ещё кожаные шорты.

— Пиздишь! — Я аж подпрыгнула. — Ты купишь мне кожаные шорты?! Ты ж сам недавно орал, что твои друзья и так постоянно интересуются на какой трассе ты со мной познакомился! Ты врёшь всё, Вова. Не верю я тебе.

— Да чо друзья… У меня и папа до сих пор уверен, что я тибя в лото выиграл, в армии.

Но я ж тебя люблю всё-таки, и дрочить заебался. В общем, с меня шорты, с тебя — чемодан, соломенная шляпа, и резиновые вьетнамки.

— В кого играем? — Всё, цена вопроса была установлена, а слова про папу я пропустила мимо ушей. Я Вовиного папу всё равно два раза в жизни видела. Первый раз на фотографии, во второй раз — в очереди за окорочками на рынке. — В ковбоев?

— Какой из тебя ковбой? — Заржал муж. — Ковбоев с такими жопами не бывает. Мы будем играть в новую игру. Под кодовым названием: «Одинокая девушка приехала на юг, и ей надо снять квартиру».

— Заебись. Ты такой затейник, Вова, штопесдец. То школьница, то одинокая девушка…Ладно, чо делать надо?

— А щас скажу… — Зашуршал в темноте Вова, и включил ночник. Неяркий свет осветил Вовину кровожадную улыбку, и торчащий из трусов хуй. — Щас скажу… В общем, ты такая, в шляпе и вьетнамках, приходишь ко мне, с чемоданом. И говоришь: «Здрасьте, это вы квартиру сдаёте?» Я тебе отвечу: «Ну я, хуле… Заходи». Ты заходишь, показываешь мне пизду, и я тебя ебу на чемодане, закрыв тебе ебло шляпой. Гы-гы-гы!

— Охуел что ли?! Зачем меня шляпой накрывать? Я ещё молода, свежа и красива.

Пидор ты. Пизду не покажу. Я стесняюсь.

— Ога, значит, против ебли на чемодане ты ничего не имеешь? Это хорошо. Шляпой накрывать не буду. Короче, бери чемодан, и пиздуй переодеваться. Быстро, пока хуй стоит.

— У меня шляпы нету соломенной, кстати.

— Это плохо. Без шляпы низачот. А что есть?

— Каска есть строительная, оранжевая. Резиновая шапочка для душа, мамина. Дудка пионерская, если нужно. Могу ещё косынку повязать.

— Ну, хуй его знает… — Муж задумался. — Повяжи косынку штоль… Каска меня не возбуждает. Мамина шапочка — ещё меньше. Дудку нахуй. С дудкой у меня неприятные ассоциации. В общем, не еби мне мозг. Иди, и облачись во что-нить сексуальное. Чо я, учить тебя буду?

Вот чего только не сделаешь за кожаные шорты… Встаю, открываю шкаф, достаю оттуда старый деревянный чемодан, похожый на гроб, и волоку его в прихожую.

В галошнице нахожу резиновые тапочки, в чемодане — тельняшку, а на вешалке — папин мохеровый шарф. Косынки не нашла.

Напяливаю тельняшку, завязываю на башке шарф, влезаю в тапки, беру в руки чемодан, и тут случайно вижу себя в зеркале. Это было ошибкой.

— Блять! — Вырвалось как-то само собой. — Мама дорогая!

— Чо орёш, дура? — Из-за двери спальни доносится голос мужа. — Иди сюда быстрее.

Ага, быстрее иди… Я всегда подозревала, что не похожа на Анджелину Джоли, но до сегодняшнего дня не замечала в себе такого явного сходства с бичом Сифоном. Шарф кололся неприятно, и судя по отражению, я в нём сильно смахивала на морячка Папая, у которого развился флюс, и спиздили шпинат. В душу закралось подозрение, что Вова умрёт от разрыва серца, и шорты мне не купит.

— Ты идёшь или нет?! — Снова заорал муж, а я быстро содрала с головы шарф, и напялила каску. От каски у него только хуй упадёт, в худшем случае, а в косынке я буду похожа на новую русскую бабку из Аншлага. У Вовы может случиться инсульт и понос.

— Ща, подожди…

Я в последний раз посмотрела на себя в зеркало, выключила свет, и постучала в дверь.

— Тук-тук. Можно войти?

— Входите.

Вошла.

На кровати лежит муж без трусов, и делает вид, что читает газету. Я поставила чемодан на пол, и сказала:

— Здрасьте, я по объявлению. Это вы квартиру сдаёте?

— Не сдаю уже. Идите нахуй. — Вдруг неожиданно ответил муж, и снова вытащил каку из пупка.

— А что же мне теперь делать? — Я уже поняла, что шорты мне придётся отрабатывать по полной, и начала импровизировать: — Уже поздно, ночь на дворе, а я без трусов, и меня могут выебать грабители. Пустите переночевать, дяденька, я вам денег дам и пизду покажу.

— Без трусов, говоришь? А пелотка у тебя лысая? Не воняет ли она тухлой килькой? Может, и договоримся, малышка… — Вова опустил газету, и заорал: — Ой, ты чо напялила, дура? Я ж сказал, чтобы каску не надевала! Фсё, теперь по-новой надо начинать. Испортила такую игру, кот Матроскин, блять…

— Да иди ты нахуй, Вова! — Я сорвала с головы каску, и кинула её в угол. — Нету у меня косынки, нету! Шляпу ему соломенную! Буддёновку с кружевами! Пидорку, блять, с вуалью! Нету ничего! Или так еби, или сам ищи, чо те надо!

— Ладно, не ори. — Постепенно успокоился муж. — С тельняшкой это ты хорошо придумала. Идея меняется. Теперь ты будешь потерпевшей. Потерпевшей кораблекрушение. Каска не нужна. Шляпу как будто бы смыло волной, будем считать. Иди в ванную, намочи волосы. И заходи снова. Чемодан только не забудь, это ценный девайс. Там у тебя багаж типа.

Заебись. Дубль два. Беру чемодан, выхожу в коридор, иду в ванную, сую голову под кран, возвращаюсь обратно, стучу в дверь:

— Тук-тук, есть кто живой?

— Кто там, блять, ломится в два часа ночи? — Слышен бизоний рёв за дверью.

— Это я… — Блею овцой. — Потерпевшая. Каталась на банане, наебнулась прям в воду, и плыла в шторм три часа на чемодане. Я очень устала, и хочу ебаться. Пустите переночевать пожалуйста.

— Ах, бедняжка! Заходи скорее!

Были б все такие добрые как Вова — я б горя не знала.

Вхожу. Пру чемодан. Вода стекает с волос за шиворот. Тельняшка воняет плесенью. Шортов кожаных уже не хочется так сильно, как раньше. На кровати лежит муж без трусов, и протягивает ко мне руки:

— Иди сюда, потерпевшая. Я тебя согрею. Замёрзла, бедненькая? Ложись, вот, на чемодан. Погрейся с дороги.

Бухаю на пол чемодан, и сажусь на него жопой. Раздаётся подозрительный треск.

— Тепло ли тебе, маленькая? — Спрашивает Вова, и слезает с кровати: — Пися не замёрзла? А то она у тебя какая-то синенькая… Давай, я с тобой рядом посижу, пиписечный массаж сделаю.

— Не надо… — Протестую слабо. Мне ж типа полчаса жить осталось. Я ж типа потерпевшая и вся израненная наверное. — Пися у меня синяя, потому что умираю я.

Дайте мне поскорее кожаные шорты, только не садитесь рядом. Чемодан не выдержит двоих.

— Не бойся, не бойся, потерпевшая… — Бормочет Вова, и усаживается на край чемодана.

— Это добротный чемодан, качественный. Я на таком Тихий океан переплыл в прошлом году. Хороший чемодан.

Вова уселся на ценный предмет всей своей стокилограммовой тушей, и провалился в хороший чемодан.

— Блять! Ты где эту рухлядь нашла?! Я чуть яйца не прищемил! — Завизжал муж.

— Где-где, в пизде! — Тоже заорала. — Сказала тебе, мудаку, русским языком: не садись на чемодан! Нет, бля, приспичило ему!

— Да с тобой вечно так: ни украсть, ни покараулить. Ни подрочить, ни поебаться! Чем тут воняет ещё, а? В этой тельняшке твоего прадеда эксгумировали что ли?

— Чо ты орёшь?! Это не моя идея была, в два ночи хуйнёй заниматься!

— Не хуйнёй, а еблей, дура!

— Сам дурак! «Синенькая пися…». У меня теперь, пиздец, комплекс неполноценности будет!

— А у меня яйца травмированы!

— Мозг у тебя травмирован, Вова! Сказала тебе сразу: давай похряпаю. Нет, ему куртуазность нужна! У него идеи наполеоновские! На чемодане ему подавай! Мудвин!

— Да иди ты в жопу! Второй раз на те же грабли! Если б не я — ты б девственницей померла бы, наверное! И сними ты этот саван в полоску, щас сблюю!

…Полтретьего ночи.

В комнате горит ночник, и освещает тусклым светом меня, тельняшку, разломанный чемодан, резиновые тапки, Вовины красные яйца, и мою синюю писю.

Куртуазно так, что ахуеть.

— Вов… Ну, давай мириться, а? Давай, поиграем? Давай, как будто бы ты пионер будешь в пилотке красной, а я как будто бы пионервожатая Надежда Константиновна. Хочешь, а?

Мужа жалко. Яйца у него красные, ебло пластилиновое, глаза блестят подозрительно.

На шорты уже похуй. Нутром чую, свалит он от меня. Как пить дать свалит. А всё потому, што у меня шляпы нету, тельняшка воняет, и чемодан хуёвый. И пися синяя.

— Давай… — Вздыхает муж. — У тебя есть очки и юбка до колена?

— У меня дудка пионерская есть, а очки только пласмассовые, с грузинским носом и усами. Сойдёт?

— Сойдёт. Давай так: я щас выйду в коридор, и три раза оттуда подудю. А ты мне скажешь: «Петров, заебал ты дудеть! Быстро зайди ко мне, щас я тебе пионерский выговор сделаю!» Идёт?

* * *

Три часа ночи. Лежу в кровати, нацепив мамин халат говнянского цвета, и грузинский нос с усами. В коридоре натужно дудит в пионерскую дудку Вова. Пися у меня синяя.

Ну, скажите мне, кто из вас не ебался в три часа ночи в мамином халате, и в очках с усами, и я скажу кто вы.

Вы — счастливые люди.

И вам не нужно ебаться на чемодане, чтобы спасти свой брак.

Мне, например, это не помогло.

Хотя, скорее всего, во всём виновата оранжевая каска и пионерская дудка. Хуёвое сочетание.

И синяя пися тут совершенно ни причём.

 

Глава 21. Было дело

— Ирка, милая, любимая… — Я ныла в телефонную трубку как профессиональный нищий.

— Ирка, не будь ты скотиной, возьми меня!

— Хуй тебе. — В шестой раз ответила Ирка, но по её голосу я поняла, что ещё щущуть — и она сломается. — Я тебя с первого класса знаю. Свинью такую. Ты мне всю дачу загадишь.

— Не загажу! — Я истово перекрестилась, и сообщила об этом Ирке:

— Вот те крест на пузе. Ира, я перекрестилась, если чо.

— Ничего святого в тебе нет. — С горечью сказала Ирка, и процедила сквозь зубы:

— Завтра в девять утра чтоб была на Выхино, у автовокзала. Вовке своему скажи, чтобы он какие-нибудь шмотки взял, переодеться. Будет мне яблоню выкорчёвывать, пользы ради.

Я положила трубку, и завопила:

— Вованище, мы едем!

Муж, стоящий у меня за спиной, даже не вздрогнул. Только нашёл глазами бумажную икону с Николаем Чудотворцем, мученически на неё уставился, и прошептал:

— Есть Бог на свете…

Те, кто начал свою супружескую жизнь в квартире с прилагающимися к ней родителями — меня поймут. С родителями жить трудно. Даже если это твои собственные родители. На третьем году семейной жизни я крепко сторчалась на валерьянке, а Вовка стал испытывать проблемы с потенцией. Половая жизнь нашей ячейки общества неумолимо угасала, и впереди маячила перспектива развода и дележа имущества, состоящего из телевизора и холодильника с магнитиком в виде жопы.

Иначе и быть не могло. Вовкину потенцию сильно повредила моя мама, каждую ночь входящая в нашу спальню со словами «Одурели что ли — трахаться на ночь глядя? Отцу завтра в шесть вставать, а они пыхтят на весь дом!», и имеющая нездоровую привычку хвалиться своим подругам Вовкиными яйцами: «А какие яйца у моего зятя! Он вчера сидит на кухне в трусах, картошку чистит. Ноги раздвинул — а из трусов такой царь-колокол вывалился — я охуела. Повезло моей дочушке, повезло».

Мои попытки поговорить с родительницей «по душам» дали прямо противоположный результат. Теперь мама каждую ночь входила к нам в спальню, где-то в промежутке между петтингом и минетом, и громко докладывала: «Завтра суббота. Папе на работу не надо — можете трахаться». А подругам своим стала рассказывать, что у Вовки, как оказалось, яйца очень мелкие, а большими они ей вначале показались, потому что у неё очки на плюс шесть. И дочушке её не повезло.

С Вовкиными родителями мне жилось бы намного хуже, потому что папа у него полковник в отставке, и наше первое с ним знакомство началось и закончилось тем, что папа посмотрел на меня как Собчак на Катю Гордон, и отчеканил: «Такое жидкое говно нам весь генофонд испортит. Ни рожи, ни кожи, ни сисек, ни писек. Наплодит тебе хомяков-рахитов и вот таких медуз беспозвоночных, а потом с первым попавшимся гомосеком свалит. А я твой зоопарк кормить не буду».

В общем, выбора не было, и после свадьбы мы с Вовкой стали жить у меня, получив в подарок от родителей набор кастрюль, и предупреждение: «Только попробуйте замок в дверь врезать. Мне внуки ещё не нужны».

Нам внуки тоже пока были не нужны, но ебаться, в общем-то, хотелось. Вовке даже каждый день. Поначалу. Но, спустя два года, Вовке уже не хотелось ничего, кроме как отравиться. А мне постоянно хотелось валерьянки. Вначале мы пытались наладить половую жизнь в гостях у друзей, но друзья быстро догадались, зачем мы к ним приходим, и два часа кряхтим в ванной, и перестали нас приглашать после того, как мы им сорвали раковину, и нечаянно забрызгали зеркало.

Оставалась только Ирка. Ирка, и Иркина дача. У Ирки мы в гостях не были ни разу, и общих знакомых, которые могли бы ей насплетничать про зеркало и раковину, у нас тоже не было. Тем не менее, Ирка никогда не приглашала меня в гости, памятуя о том, как четыре года назад она оставила мне ключи от своей квартиры, в которой жила голодная кошка, нуждающаяся в регулярном питании, а я за три дня Иркиного отсутствия затопила ей квартиру, сломала телевизор, разбила стекло в серванте, и потеряла кошку. Кошку мне Ирка не простила до сих пор, и мою просьбу взять меня и Вовку с собой на дачу — сразу восприняла в штыки. Но она ж меня с первого класса знает. Я ж без мыла в жопу влезу. Поэтому впереди нас с Вовкой ждали незабываемые выходные, полные секса, разврата и разнузданных оргий.

В Выхино наша супружеская пара была уже в восемь утра. На тот случай, если Ирка передумает, и захочет уехать без нас. Наши глаза лучились счастьем, карманы были туго набиты гандонами, и мы крепко держали друг друга за руки.

Ирка появилась у билетных касс в восемь сорок пять, что подтвердило мою догадку о её непорядочности.

— Что ж ты так, Калинина, а? — Я подскочила к Ирке со спины, и хотела укоризненно хлопнуть её по плечу, но одну мою руку мёртвой хваткой держал Вовка (подозреваю, что это была судорога щастья), а второй я придерживала свой карман с гандонами, чтобы они не выпали Ирке под ноги, и не спалили мои намерения. Поэтому я стукнула Ирку лбом по горбу.

— Вы тут со вчерашнего дня торчите? — Глаза Ирки пробежались по нашим измождённым лицам, и остановились на половинке чебурека, который Вовка грустно жевал без помощи рук. — Небось, и билеты уже купили?

Я выразительно постучала по своему набитому карману, а Ирка явно начала что-то подозревать.

— Наш автобус отходит в девять тридцать. Можете сходить поссать. До Рязани поедем без остановок. В автобусе семечки не грызть, на пол не блевать, и соплями на стекле слово «Хуй» не писать. — Ирка уставилась на меня немигающим взглядом, и я поняла, что она в деталях помнит ту школьную автобусную экскурсию в Ярославль. И наверняка не простила мне кошку.

В автобусе я демонстративно уступила место у окна Вовке, а сама уселась ближе к проходу, положив руки на колени так, чтобы Ирка их видела до самой Рязани. Но впечатления на Ирку это не произвело.

— Не вздумай блевать на пол. — Подруга протянула мне два пакета. — Вовке тоже дай. Наверняка он такой же блевун как и ты. Раз на тебе женился.

Так, с добрыми напутствиями и с двумя пакетами, мы отправились в путь. Путь был долгим, Рязань — это даже не Мытищи, заняться было нечем, и я всю дорогу развлекала себя тем, что нашёптывала Вовке в ухо всякие грязные и непристойные вещи, но перегнула палку, и Вовка дважды воспользовался пакетом. Это тоже меня немного развлекло, а Ирка по-учительски покачала головой, давая мне понять, что в моём муже она не ошиблась.

На дачу мы приехали к часу дня, и сразу поинтересовались где мы будем спать. Ирка покосилась на мой карман, сказала, что я озабоченное животное, и указала нам с Вовкой нашу комнату. В тот момент, когда я сняла трусы, оставшись в футболке и панамке, и вывалила на кровать все гандоны, дверь тихо скрипнула, приоткрылась, и в образовавшейся щели появился Иркин рот, который жалобно сказал:

— В этом посёлке живут сплошь научные работники из папиного института. Все люди очень уважаемые, все меня хорошо знают. Умоляю, ведите себя прилично. Вы уедете, а мне тут ещё жить. Пожалуйста…

В Иркином голосе была такая, неземных масштабов, грусть, что я непроизвольно надела трусы обратно, скомкала в руках панамку, и запихнула под кровать гандоны.

— Бог терпел, и нам велел. — Философски высказался Вовка, и спросил у Иркиного рта: — Чо там с яблоней твоей надо делать?

— Выкопать и выбросить. — Грустно сказал рот. — Только у меня лопата сломалась. Вы переодевайтесь, а я пойду к соседу, лопату у него попрошу.

Рот исчез, дверь закрылась, я всхлипнула, Вовка мужественно пошевелил челюстью, и крепко меня обнял:

— Ничего, у нас ещё вся ночь впереди. Ночь, полная страсти, огня, и изысков. Чо ты там в авобусе говорила про жопу?

Я потупила взор, и промолчала.

Стемнело. За домом пылал костёр, на котором мы казнили Иркину засохшую смоковницу, мы с Вовкой пили пиво, а Ирка — молоко.

— Хорошо сидим… — Я сдула пену, вылезающую из моей бутылки. Прям на Вовку.

— Хорошо… — Ирка слизнула молочные усы, и посмотрела на часы. — Чёрт! Уже одиннадцать! Мне ж к Марии Николаевне надо!

— Кто такая? — Лениво поинтересовалась я, прижимаясь к Вовке, и пытаясь незаметно завладеть его второй бутылкой. — Научная работница-душегубка? Убийца лабораторных собачек и обезьянок? Чикатило с вялыми сиськами?

— Не надо так про Марию Николаевну! — Иркины губы задрожали. — Не надо! Это папина двоюродная сестра!

— А чо она тут делает? — Мне нравилось доводить порядочкую Ирку до инсульта. С первого класса нравилось. Наверное, поэтому меня Ирка и не любила. — Никак, папанька твой злоупотребил служебным положением, и выбил своей сестричке шесть соток в Рязани, обделив, возможно, какого-нибудь гения науки, лауреата Нобелевской премии, и обладателя Пальмовой ветви?

— Какая же ты, Лида… — С горечью облизала молочные усы Ирка, и покачала головой.

— В тебе есть хоть что-то человеческое?

— Говно. — Прямолинейно ответила я. — И много. Так что тут делает Мария Николаевна?

— Живёт. — Отрезала Ирка. — Живёт и болеет. Я ей хожу давление мерять. И щас пойду.

Подруга порывисто встала, зачем-то осмотрелась по сторонам, нырнула в дом, вынырнула оттуда с тонометром подмышкой, и демонстративно ушла, хлопнув калиткой.

Наступила тишина. Где-то, непонятно где, тихо пердели сверчки, звенели комары, и казнилась Иркина яблоня. А нам с Вовкой было хорошо.

— Накажи меня, товарищ Фролов! — Я наклонилась к Вовкиному уху, и вцепилась в него зубами. — Я плохая колхозница, мои свиньи потравили твой урожай, и я шпионю на вьетнамскую разведку!

— Ах ты, вредительница! — Вовка задрожал. — Я исключу тебя из партии! Товарищескому суду тебя отдам на растерзание! Без трусов.

— А ещё я утаила от государства пять тонн сахарной свёклы, и продала колхозную корову в Америку! Накажи меня за это, председатель комсомольской ячейки!

— Щас накажу… — Трясся Вовка, сдирая с меня джинсы вместе с трусами, и опрокидывая на спину. — Я тебе покажу как государственное имущество проёбывать, проститутка революционная!

Под моей спиной хрустели ветки, и вкусно пахло, из чего я сделала вывод, что лежу я в кусте чёрной смородины, и Ирке весть о кончине её куста не добавит здоровья.

Хрустели ветки, и мои тазовые кости, уже сросшиеся в результате долгого отсутствия вагинальной пенетрации.

Хрустели кости, и Вовкины суставы.

Мы очень громко хрустели, иногда оглашая окрестности криками:

— Я буду наказывать тебя до тех пор, пока не вернёшь всё что спиздила!

— Я не могу, Володя! Отпусти меня! Не мучай!

— Нет! Я буду тебя ебать, пока ты не сдохнешь! Ты должна быть наказана!

Всё это время я лежала на спине, зажмурив глаза, чтобы чего доброго не окосеть от того, что куст я давно сломала, и теперь бьюсь головой о бетонную плиту, которыми на Иркиной даче были обложены все грядки, чтоб земля не расползалась. Когда Вовка взвыл, и прекратил движения, я посчитала, что опасность косоглазия миновала, и открыла глаза.

И тут же получила дополнительный оргазм, оттого, что увидела над собой усатое еблище незнакомого мужика. Еблище смотрело на меня в упор, ловило ртом воздух, хваталось за сердце, и шептала что-то похожее на «лопата».

— Вова… — Простонала я, поднимая за волосы Вовкину голову от своей груди. — Вова… Там маньяк-извращенец… Я боюсь!

Вовка посмотрел на моё лицо, сгруппировался, ловко вскочил на ноги, умудрившись при этом не оставить во мне свой хуй навсегда, и принял какую-то боевую стойку. Глаза усатого еблища окинули взглядом Вовку, проследили за коротким полётом гандона, сползшего с Вовки, и упавшего еблищу на ногу, и оно снова простонало:

— Лопата…

— А… Вовка дружелюбно улыбнулся еблищу. — Ира у вас лопату брала? Щас-щас-щас, одну минутку. Не уходите никуда, я щас принесу.

— Вова, я с тобой! — Я выбралась из кустов, натянула футболку почти до колен, и Квазимодой поковыляла за мужем. — Я с ним не останусь. Он на меня смотрит очень странно.

— Ещё б он не смотрел. — Вовка вытащил из земли лопату, и постучал ей по бетонной плите, отряхивая засохшую землю. — У него, поди, в последний раз баба была, как Олимпиада — в восьмидесятом году. А тут — на тебе: сиськи-письки, и кино для взрослых в режиме реального времени. Эй, сосед! — Вовка отряхнул лопату, и обвёл участок глазами. — Лопату забирать будешь?

Усатое еблище исчезло.

— Чойта он? — Вовка кивнул на пустое место, где минуту назад ещё стояло еблище.

— Дрочить побежал, что ли?

— А нам-то что? Пусть дедок перед смертью себя побалует. Надо будет потом к нему Ирку с тонометром отправить. А то как бы не помер с непривычки, гипертоник.

Ещё полчаса прошли в полном блаженстве. Я допивала Вовкино пиво, и болтала ногами, сидя на скамейке, Вовка ворошил в костре угли какой-то арматуриной, в воздухе витал запах щастья и жжёной резины, которую мы подобрали возле смородинового куста, и тоже казнили на костре.

Беда пришла внезапно. И выглядела она как усатое еблище с милиционером.

— Вот она, вот! — Кричало еблище, тыкая в меня пальцем, и с ненавистью глядя на Вовку, который замер с бутылкой пива в одной руке, а вторая зависла на полпути к его губам, с которых он собирался стереть пивную пену. — Вот она, девочка бедная, жертва грязного животного! Вы только посмотрите на него! Он же явно олигофрен! Эти глаза, этот тупой, жестокий взгляд, да у него пена изо рта идёт! — Еблище обрушило на Вовку взгляд, полный ненависти.

— Разберёмся. — Осадил еблище милиционер, и подошёл ко мне. — Ну что, заявление писать будете?

— Я?! — Я ничего не понимала? — Я?! Я?!

— Немка, что ли? — Еблище посмотрело на милиционера, и перевело: — Это она «Да» говорит. Три раза сказала.

— Какая нахуй немка?! — Ко мне вернулась речь, а Вовка вышел из ступора, и вытер пену. — Вы ебанулись тут все, что ли?! Да я сама щас этого гуманоида усатого засажу на всю катушку! Какого хуя вы вообще врываетесь на частную территорию? Чо за милиция? Покажите документы! А то знаю я, блять, таких милиционеров!

— Где хозяйка дачи? — Вопрошал милиционер.

— Он её убил! Убил её, животное! — Верещало еблище.

— Идите все нахуй отсюда! — Орала я, размахивая руками, и напрочь забыв, что на мне нет трусов.

— Где тут городской телефон? Я звоню в ноль один, в ноль два, и в ноль три. — Вовка адекватнее всех среагировал на ситуацию.

— Стоять! — Рявкнул милиционер, и достал из кобуры пистолет. — Документы свои, быстро!

— Какие… — Начал Вовка.

— Вова! — Истерично заорала я, и вцепилась ногтями в усатое еблище.

— Мать твою! — Заорало еблище.

— Всем стоять! — Крикнул милиционер, и выстрелил в воздух.

И в этот момент на участок вошла Ирка…

— Хорошо отдохнули, блять… — Я сидела в пятичасовом утреннем автобусе, увозящим меня и Вовку обратно в Москву, и куталась в Вовкину куртку.

— Да брось. — Вовка грыз семечки, и незаметно сплёвывал шелуху на пол. — По-моему, смешно получилось. Ирку жалко только.

— Нихуя смешного не вижу. И Ирку мне не жалко. Предупреждать нужно было.

— Откуда ж Ирка знала, что этот мудвин сам за своей лопатой попрётся, а тут мы в кустах: «Я буду тебя ебать, пока ты не сдохнешь, ты должна быть наказана!». Кстати, соседа тоже жалко. Просто так сложились звёзды, гыгыгы. — Вовка заржал, и тут же поперхнулся семечкой.

Я с чувством ударила его по спине:

— Никогда в жизни больше в Рязань не поеду. Мне кажется, об этом ещё лет десять все говорить будут.

— Да брось. Порнуху любую возьми — там такое сплошь и рядом.

— Вова, я не смотрю порнуху, к тому же, такую грязную. Тьфу.

Полчаса мы ехали молча.

— Знаешь, — я нарушила молчание, — а я всё-таки до сих пор не пойму: зачем Ирке надо было говорить соседу, что к ней на дачу приехала подруга с братом? Муж с женой, заметь, законные муж с женой — это что, позор какой-то?

— Ты сильно на неё обиделась? — Вовка обнял меня за плечи, заправил мне за ухо прядь волос. — Всё равно помиритесь. Подумаешь, горе какое: сосед поцарапанный, Ирка с приступом астмы, и Марья Николаевна с инсультом. Не помер же никто. Помиритесь, зуб даю.

Я отвернулась к окну, ковырнула в носу, и начала писать на стекле слово «Хуй».

 

Глава 22. Шоковая терапия

Как известно, «каждому-каждому в лучшее верится, катится-катится голубой вагон».

В голубом вагоне я прокатилась десять лет назад, имея в попутчиках свою сестру, мужа, и маму. Мы целый месяц в нём катались, и нам всем верилось в лучшее. За это время мы все вполне могли бы четыре раза доехать до Владивостока. Но не доехали.

* * *

В нашей уютной трёхкомнатной квартире, где на шестидесяти метрах не совсем дружно проживали я, мой муж, мама, папа, и младшая сестра, зазвонил телефон. Звонил он как-то по-особенному паскудно и с переливами, как всегда бывает, когда кто-то тебе звонит из ебеней, но меня это не насторожило. Я подняла трубку:

— Аллоу! — Завопил мне в ухо какой-то мужик с акцентом, навевающим воспоминания о заборе родственников из Белоруссии. — Хто это? Лидочка? Машенька? Танечка?

— А вам, собственно, кто нужен? — Я ж умная девочка. Я ж понимаю, что это может быть родственник из Белоруссии, и мне очень не улыбается перспектива переезжать из своей собственной комнаты на кухню, и жить там месяц, пока в моей комнате сушат на подоконнике дырявые носки какие-то упыри.

— Мне нужен Слава. — Ответил дядька, а я нахмурилась. Если тебе нужен Слава — так прямо и скажи. Какая тебе в жопу разница, кто взял трубку?

Но то, что незнакомому дядьке нужен мой папа, немного меня утешило. Родственники из Белоруссии — это по маминой линии. Папа у меня сиротка. У папы никого нету, кроме сестры. Значит, на кухню меня не выпихнут. Но осторожность всё равно не помешает.

— А кто его спрашивает?

— Это Володя с Урала. — Удивил меня дядька. Чо мой папа на Урале забыл? А дядька разошёлся: — Это Машенька или Лидочка? Я ж вас лет десять не видел.

— Лидочка это, — говорю, — только я и десять лет назад никаких Володей не видала. А на память я не жалуюсь.

— Ну как же? — Дядька, по-моему, расстроился. — Я ж тебе ещё платье подарил на день рождения. Голубое, в кружевах.

— Серое, и в дырах. И не на день рождения, а на Первое мая. И это было не платье, а халат. И не подарили, а спиздили с бельевой верёвки у соседки. — Я сразу вспомнила дядю Володю с Урала. Какого-то троюродного папиного племянника. Хуй его забудешь.

— А ещё я помню, как вы напоследок скрысили у моего папы фотоаппарат и дублёнку, а у моей мамы — новую лаковую сумку. И они вас не простили.

Это было правдой. После дядиволодиного отбытия восвояси, мои мама с папой ещё месяц подъёбывали друг друга. Папа говорил маме:

— Тань, не пора ли тебе сходить в театр с новой сумкой?

А мама отвечала:

— Только после того как ты напялишь дублёнку и сфотографируешься.

Видимо, дядя Володя сразу понял по моему изменившемуся тону, что сейчас его пошлют нахуй, и больше никогда не возьмут трубку, и зачастил:

— Лидочка, у меня мало времени, так что я быстренько. В общем, я щас живу в Питере, я сказочно богат, я пиздец какой олигарх, и вот я вспомнил про вас. Мою семью.

— Я фыркнула. — И хочу сделать вам подарки. Вот ты что хочешь, а?

— Ничего. — Отвечаю. — У меня всё есть.

— Зачем ты меня обманываешь? — Дядя Володя хихикнул. — Нет у тебя нихуя. У тебя ж папа алкоголик.

— Зато он халаты у старушек не пиздит. — Мне стало обидно за папу. — И если сравнить тебя и моего папу — то мой папа, по крайней мере, в штаны не ссытся, когда пьяный.

А щас он вообще уже пятый год как не пьёт.

— Да ладно? — Не поверил дядя Володя. — И чо, разбогател?

— Не, — говорю, — в Питер он не переехал, олигархом не стал, но в штаны по-прежнему не ссыт. И то хорошо.

— А откуда у тебя «всё есть»? — Не унимался родственник.

— Да заебал ты! — Я уже не выдержала. — Замуж я вышла. — Муж меня златом-серебром осыпает.

— А шуба у тебя есть?

— Даже две.

— Третью хочешь?

— Хочу, — говорю. Вот сука прилипчивая. Как банный лист. — Очень хочу. Привези мне шубу, я буду рада.

И бросила трубку. И папе даже говорить не стала, что нам звонил олигарх из Питера. Папа у меня мужик серьёзный, ему обидно будет, если он узнает, что имеет в родственниках шизофреника.

Тут бы и сказке конец, но хуй. На следующий день, когда я вернулась с работы домой, ко мне с порога кинулась четырнадцатилетняя сестра, вся покрытая нервными красными пятнами, и зашептала возбуждённо:

— Лидка, щас нам звонил дядя Володя с Урала, он мне компьютер пообещал подарить!

— А шубу не обещал? — Спрашиваю серьёзно.

— Не, я шубу не просила. Он сказал, можно все, что хочешь просить! Как думаешь, привезёт?

— Ага. И шубу, и компьютер, и автомобиль с магнитофоном.

Машка насупилась.

— А я ему верю. Он наш родственник.

— В том-то и проблема. — Я расстегнула один сапог. — Ты в какой семье живёшь? Ты хоть раз в жизни видела в нашем доме родственника, которому можно верить? Мамина родня из Могилёва в последний свой приезд спиздила у нас смеситель из ванной, а папина сестра из Электростали потеряла тебя на кладбище, и ты наебнулась в могилу. Забыла?

— Я сама потерялась… — Попробовала заступиться за свою тётю Машка.

— Конечно. — Я сняла второй сапог. — Только она тебя и не искала. А нашёл тебя какой-то некрофил, который пришёл на кладбище, чтоб поебаться со свежим трупом, обнаружил в могиле тебя, пересрал, и вызвал милицию. Может, напомнить чо у нас спёр олигарх дядя Володя?

— Я хочу компьютер… — Заныла Машка. — Дядя Володя не из Белоруссии, и я ему верю!

В конце концов, ну ведь может быть в нашей семье хоть один нормальный олигарх?!

— Нет. — Я лишила сестру надежды. — В нашей семье все уроды. Включая тебя и меня. Прекрати разговаривать по телефону с дядей Володей, а то маме нажалуюсь.

Машка хихикнула:

— Не нажалуешься. Мама тоже уже разговаривала с дядей Володей, и попросила у него стиральную машину.

Я уставилась в потолок.

— Господи, с кем я живу… Больше ничего не попросили?

— Вовка твой колонки большие попросил. — Вдруг неожиданно сказала Машка, а я икнула.

— Какие колонки?! Ладно, вы с мамой… Мама от природы такая, у неё родня в Могилёве, ладно ты — ты маленькая, и у тебя тоже родственники в Могилёве. Но Вовка-то не из нашей породы! Он-то не дебил!

— У него в Виннице родня. — Напомнила Машка. — И Вовин папа, когда у него кот помер, кота в церковь таскал отпевать, на даче его похоронил, и памятник из мрамора поставил. Двухметровый. А потом с кадилом неделю по соседям ходил, и церковные песни пел.

Возразить было нечего. То что Вовкин папа наглухо ебанутый — это все знают. Он, когда кот помер, все зеркала в доме завесил, сорок дней со свечкой по дому ходил, выл как Кентрвильское привидение, и рисовал маслом портрет покойного. Причём, с натуры. Дохлый кот лежал у него в коробке на столе две недели, пока соседи не вызвали санэпидемстанцию. Вонь на четырнадцать этажей стояла.

Круг замкнулся. Стало понятно, что противостоять вирусу «дядя Володя» придётся именно мне. Папу я жалела.

Через три дня я поняла, что с вирусом мне так легко не справиться. Телефон паскудно тренькал по шесть раз в день, и к нему наперегонки кидались мама, Машка, и, прости Господи, мой муж.

— Колонки! Сабвуфер! — Доносилось из комнаты. — Тостер! Микроволновка! Видак! Шубу Лидке!

Я вздрагивала, и зажимала уши руками. Потом, правда, интересовалась: а нахуя нам ещё один тостер, ещё одна микроволновка, и видак, которых и так два?

Мне ответили, что всё пригодиться. Пусть будет. А видак можно тёте Тане из Могилёва подарить. Как раз она скоро к нам в гости приедет.

Хотелось умереть.

Через неделю я уже сама стала верить, что дядя Володя — олигарх. Он звонил каждый день, каждый час, и ещё по два часа пиздел с моей мамой по телефону. Это ж скока денег надо иметь, чтоб по межгороду часами пиздеть?

Через две недели я стала ждать шубу.

Через три сама первой рванула к телефону, услышав междугородний звонок.

— Лида? — Удивился дядя Володя. — А где Маша?

— В школе, — говорю, — учится она. А скажите-ка мне, дядя Володя, чем вы вообще занимаетесь? Насколько я помню, вы были пьяницей, вором и энурезником.

— Да я и щас вор, — похвалился папин родственник. — Тока щас я ворую по-крупному.

В это я могла поверить. У меня папа за это уже отсидел.

— И про шубу правда? — я всё ещё немножко не верила.

— Конечно. Вот она, шуба твоя. Лежит у меня перед глазами, искрится на солнце. Я решил на свой вкус взять. Норку любишь?

— У меня лиса есть. А норки нет. Люблю, конечно.

— Замечательно! — Обрадовался дядя Володя. — А ты уже подумала, как ты будешь меня благодарить за подарки?

Я поперхнулась.

— Чо делать?!

— Благодарить. Благодарить меня. — Дядя Володя понизил голос. — Ты же потрогаешь мою писю?

В голове у меня сразу всё стало на свои места, я моментально исцелилась, и даже обрадовалась.

— Конечно, потрогаю. И потрогаю, и подёргаю, и понюхаю. Ты когда уже приедешь-то, а?

— Подожди… — судя по возне в трубке, дядя Володя намылился подрочить. — Ты на этом месте поподробнее: как ты её будешь дёргать?

— Молча. — Обломала я дроч-сеанс дяде Володе. — Но, блять, с чувством. Когда приедешь, отвечай?

— Завтра! — Выпалил извращенец, и заскулил: — А может, ты писю ещё и поцелуешь?

— Непременно. Тока шубу не забудь. Засосу твою писю как Брежнев. Завтра жду.

И бросила трубку.

Одни сомнения у меня развеялись — дядя Володя действительно был неотдупляемый мудак, но появились и другие: у моего папы не может быть таких племянников, хоть ты обосрись. Пьющие — это да. Нарушители законов — запросто. Но не имбецилы же.

Помучавшись с полчаса, я пошла на доклад к папе.

Папа был суров лицом, бородат, и смотрел по телевизору «Кровавый спорт». Я присела рядом, и начала издалека:

— Пап, а ты своё генеалогическое древо знаешь?

— Конечно. — Папа не отрывал взгляда от Ван Дамма. — У нас в семье все алкоголики.

— А много их вообще? Алкоголиков этих?

— Уже нет. Остался я, и моя сестричка. — Папа крякнул, потому что на экране отрицательный герой с узкими глазами и неприличным именем Тампон, ёбнул Ван Дамму ногой.

— А помнишь дядю Володю с Урала? — Я стала подводить папу ближе к интересующей меня теме.

— Он мне не родственник. — Папа торжествующе улыбнулся. Ван Дамм ёбнул ногой Тампона. — Мы с Галькой сироты, нам опекуны полагались. Эти опекуны менялись как в калейдоскопе. Сиротам ведь квартиры отдельные давали. Поэтому опекунов у нас было хоть жопой ешь. Одни как раз потом на Урал уехали, а Володя — их сын. Я его сам один раз и видел, лет десять назад. А ты с какой целью интересуешься?

Я собралась с духом, и рассказала папе про нездоровую атмосферу жажды халявы, которая вот уже почти месяц как царит в нашем доме, и даже упомянула о дроч-наклонностях уральского пельменя.

Папа молчал. И это пугало.

Папа интенсивно шевелил бородой, и не смотрел на Тампона.

Потом папа встал, и вышел в прихожую. Там он порылся в комоде, достал из него потрёпанную записную книжку (никогда не подозревала, что у папы есть телефонная книжка, ибо ни он, ни ему никто никогда не звонил), и направился к телефону.

— Тётя Маша? — Минут через пять спросил в трубку папа. — Это Славик. Да, именно. Как здоровье ваше, как дядя Витя? Как Володя? Что? Даже так? Ай-яй-яй… И давно? Ой-ой-ой… И с чего? Ой, бля-бля-бля… Сочувствую. Ну, не хворайте там.

Я во все глаза смотрела на папу.

— Ты была так близка к разгадке, доча. — После минутного молчания сказал папа, и прижал меня к себе. — Володя уже пять лет как в дурдоме живёт. Говорят, совсем плохой был. По ночам звонил Бриджит Бардо и Валерию Носику, и приглашал их на ужин, на черепаховый суп. Черепаху, кстати, он действительно сварил. Пришлось с ним расстаться. Так что теперь надо позвонить в это прекрасное учреждение, и сказать, что их пациент дорвался до телефона, и теперь их ждёт километровый счёт за междугородние переговоры.

— А если он ещё будет звонить?

— Не будет. — Уверенно сказал папа, и пошевелил бородой. Теперь к телефону буду подходить я. А ты сегодня зайди в нашу шестую палату, и оповести больных, что ништяков не будет. Можешь даже рассказать им про дурдом. Это называется шоковая терапия. Они выздоровеют.

В шестой палате меня приняли недружелюбно, а мама сказала, что я всё вру. Вовка тоже открыл рот, но я ему напомнила про мёртвого кота, плохую наследственность, и врождённый порок мозга, как оказалось, поэтому он не стал со мной спорить. Машка так вообще разрыдалась, и заявила, что всё равно завтра будет ждать дядю Володю. Он обещал приехать на чёрном джипе, и привезти компьютер. И она ему верит, потому что он не из Могилёва, и не мамин родственник. И даже не папин, что ещё лучше. Значит, ничего не спиздит.

На следующий день Машка с утра заняла во дворе выжидающую позицию в засаде у бойлерки, и часам к пяти вечера ей пришлось менять место засады, ибо за бойлеркой собралось человек пятнадцать Машкиных подружек, тоже с нетерпением ждущих дядю Володю. Иногда в засаду заглядывала я, и издевалась:

— Машка, я только что дядю Володю на джипе видела. Он в соседний двор зарулил.

— Правда? — Велась Машка. — А ты точно знаешь, что это он?

— А то. Чёрный джип, из багажника торчат колонки и комп, из-под капота — шуба норковая, а к крыше стиральная машина верёвкой привязана. Стопудово это он.

И Машка вместе с подругами убегала в указанном мною направлении. Я всё-таки верила в шоковую терапию.

Когда, десять лет спустя, у Машки появился свой чёрный джип, и она приехала ко мне в гости хвалиться приобретением — первое, что она увидела, выйдя из машины — это меня, стоящую на балконе четвёртого этажа, и орущую во всю глотку:

— Ура! Дядя Володя на джипе приехал!

Машка показала мне фак, и крикнула в ответ:

— Спускайся! Надевай шубу и бери стиральную машину. Щас в Питер поедем!

Я не зря верила в шоковую терапию. Она помогает.

 

Глава 23. Грузин Лидо

Позапрошлой весной меня поимели.

Нет, не туда, куда вы подумали, и даже не в жопу. Меня поимели в мозг. В самую его сердцевину. Гнусно надругали, и жёстко проглумились. А виновата в этом весна, и потеря бдительности.

Баба я влюбчивая и доверчивая. Глаза у меня как у обоссавшегося шарпея. Наебать даже дитё малое может.

Не говоря уже о Стасике.

Стасика я нарыла на сайте знакомств. Что я там делала? Не знаю. Как Интернет подключила — так и зарегилась там. Очень было занятно читать на досуге послания: «Малышка! Ты хочешь потыкать страпончиком в мою бритую попочку?» и «Насри мне в рот, сука! Много насри!»

Тыкать в чужые жопы страпонами не хотелось. Не то настроение. Обычно хочется — аж зубы сводит, а тут — ну прям ни в какую! Срать в рот не люблю с детства. Я и в горшок срать не любила, а тут — в рот. Не всех опёздалов война убила, прости Господи…

А тут гляжу — ба-а-атюшки… Прынц Даццкий! «И хорош, и пригож, и на барышню похож…» Мужик. Нет, нихуя не так. Мальчик, двадцать два годика. Фотка в анкете — я пять раз без зазрения совести кончила. Понимала, конечно, что фотка — полное наебалово, и вполне возможно, что пишет мне пердло семидесяти лет, с подагрой, простатитом и сибирской язвой, который хочет только одного: страпона в тухлый блютуз, или чтоб ему в рот насерели.

Понимала, а всё равно непроизвольно кончала. Дура, хуле…

И пишет мне Стасик: «Ты, моя королевишна, поразила меня прям в сердце, и я очень хотел бы удостоиться чести лобызнуть вашу галошу, и сводить Вас в театр!»

Театр меня добил окончательно. Люблю духовно развитых людей. А ещё люблю мороженое дынное, Юльку свою, и секес регулярный. Но это к делу не относится.

Театр. Вот оно — ключевое слово.

И пох, какой театр. Юного Зрителя, или экспериментальный театр «Три мандавошки», что в подвале на улице Лескова… Культура, ебёныть!

И пишу я ему в ответ: «Станислав, я, конечно, сильно занята, но для Вас и театра время найду непременно! Звоните скорее, любезный!»

Врала, конечно. На жалость давила. Какое там «занята», если я готова была нестись к Стасику прям щас?! Но зачем ему об этом знать, правильно? То-то же.

Встретились мы с ним через три дня на ВДНХ.

Я — вся такая расфуфыренная фуфырка, Стас — копия своей фотографии в анкете. Сами понимаете — пёрло мне по-крупному с самого начала. Стою, лыбу давлю как параша майская, и чую, что в труселях хлюп какой-то неприличный начался. Стас ко мне несётся, аки лось бомбейский, букетом размахивая, а я кончаю множественно.

Встретились, в дёсны жахнулись, я похихикала смущённо, как меня прабабушка, в Смольном институте обучавшаяся, научила когда-то, Стас три дежурных комплимента мне отвесил (видать, его дед тоже в юнкерах служил в юности)… Лепота.

В театр не пошли. Пошли в ресторацию.

В ресторации Стас кушанья заморские заказывал, вина французские наливал, и разговоры только об Акунине, Мураками, да академике Сахарове.

А я ни жрать, ни пить не могу. Я всё кончаю множественно. Надо же, думаю, такого дядьку откопать! И красивого, и не жлобястого, и духовно обогащённого… Попёрло!

Три часа мы в ресторации сидели. Я и костью рыбьей подавилась от восхищения, и нажралась почти как свинья. Но это ж всё от возбуждения морального. И сексуального. Простительно, в общем.

Вышли на улицу. Темно. Фонари горят. Павильон «Киргизия» стоит, сверкает. Может, и не сверкал он нихуя, но мне уже повсюду свет божественный мерещился.

Остановились мы у «Киргизии», и я из себя выдавливаю, как Масяня:

— Ну, я пойду…

Стас мне ручонку мою, потную от волнения, лобызает с усердием, и кланяется:

— Рад был знакомству, клубничная моя… Позвольте отписаться вам в Ай Си Кью, как в усадьбу свою прибуду…

И пауза возникла. По всем законам жанра, щас должен быть поцелуй взасос, но его не было. А хотелось.

И тут я, как бразильский обезьян, ка-а-ак прыгну на Стаса! Да как присосусь к нему, словно к бутылке пива утром первого января! Присосалась, а сама думаю: «Блять, если б не апрель, если б на улице потеплее было… Я б те щас показала белочку с изумрудными орехами!»

Но сдержалась. Ибо нехуй. Мы ещё в театр не ходили.

Упиздила я домой.

Дома включаю аську, и первое, чё вижу — сообщение от Стаса:

«Бля! Акунин-Хуюнин… В ГОСТИНИЦУ НАДО БЫЛО ЕХАТЬ!!!»

Ну, девочка, ну ёптвоюмать! Попёрло так попёрло! Нахуй театр!

На следующий день обзваниваю все гостиницы. На 26-е апреля нет мест! Нигде! Типа, девятое мая на носу, и всё заранее забронировано всякими лимитчиками, которые без Москвы на девятое мая — как без пряников! Тьфу ты, бля!

Я — в Интернет. Ищу хату на сутки. Нахожу. Договариваюсь. Звоню Стасу.

Есть!

В назначенный день приезжаем, берём ключи от хаты у прыщавого хозяина Юры, закрываемся на ключ, и предаёмся дикому разврату, в результате которого я теряю четыре акриловых ногтя, пук волос с головы, и пять кило живого весу.

Мне не нужен театр. Мне не нужен академик Сахаров и Мураками. Мне нужно, чтобы вот это вот никогда не кончалось!

*Лирическое отступление. Недавно мне пришло в голову мою белобрысую, что в таких вот хатах, которые снимаются на сутки сами понимаете для чего — непременно должны стоять скрытые видеокамеры. Я б точняк поставила. В общем, если когда увидите в Тырнете, как лохматая блондинка ебётся, стоя на голове — это не я!*

Домой я ехала на полусогнутых ногах, и непрерывно хихикала.

По-пёр-ло!

…Через месяц, когда Юра-прыщ предложил нам со Стасом, как постоянным клиентам, сдать квартиру на 20 лет вперёд, и сделал тридцатипроцентную скидку — случилось страшное.

С принцем своим я была предельно откровенна, и требовала такой же кристальной честности в ответ. Разумеется, меня интересовало прынцево семейное положение, ибо ходить с фингалом, полученным в подарок от Стасиковой жены-сумоистки, не хотелось.

Стас серьёзно показал мне паспорт, заверил, что я у него одна-единственная, и я вновь ломала дорогущие ногти, царапая спинку старого дивана.

Но наступил час расплаты за своё развратное счастье.

Захожу я как-то утром на тот сайт, где народ страпонов да говнеца требует, да припухла малость.

Ибо получила я сообщение от девушки Марии, девятнадцати годов отроду. Фото не прилагалось.

И писала мне Мария, что ей, конечно, очень неудобно меня беспокоить, но ей очень кажется, что её сожитель Станислав тайно трахает меня. Ага. Видение ей было. В виде прочитанной на заре СМС-ки у Стасика в мобильном, где некий ГРУЗИН ЛИДО (ПЕЛЬМЕНЬ) просит прибыть Стаса в субботу к некоему Юрию, и предаться сексу оральному, а так же вагинальной пенетрации.

Путём неких поисков и расследований, Мария вышла на меня. И просит извинить, если отвлекает.

Минуту я сидела охуемши. Тот факт, что у Стаса есть сожительница, меня убил меньше, чем загадочная фраза ГРУЗИН ЛИДО (ПЕЛЬМЕНЬ).

Потом я развила бурную деятельность.

Понимая, что Стас всё равно будет сегодня мною умерщвлён, я пишу девушке Марии, что общаться виртуально щас не могу, а на все интересующие её вопросы я отвечу лично, ежели мне дадут адрес, куда я могу подъехать.

Приходит ответ: «Метро Беговая, дом…»

Ловлю такси, и еду.

Дверь мне открыла маленькая девочка, лет тринадцати.

— Маша? — на всякий-який спрашиваю, хотя понятно, что это нихуя не Маша, если только Стас-паскуда не педофил конченный.

— Маша! — кивает дитё, и с интересом на меня смотрит, как дошкольник на Деда Мороза на утреннике.

«Вот упырь, бля…» — это про Стаса подумалось.

— Ой, какая симпатичная!!! Лучше чем на фотке даже! Само собой, он в тебя влюбился!

От этих имбецильных восторгов стало кисло. И домой захотелось. Но Стаса увидеть в последний раз было просто необходимо. Хотя бы для того, чтобы выяснить, что такое ГРУЗИН ЛИДО (ПЕЛЬМЕНЬ).

Прошла в квартиру. Дитё суетится, чай мне наливает.

— Ты знаешь, Лид, я ведь давно подозревала, что Стас мне изменяет. Он каждую субботу надевал чистые трусы, и уезжал в Тулу. Ну зачем он ездил в Тулу, да? Да ещё утром возвращался…

— За тульским самоваром… — не удержалась.

— Не-е-е… — смеётся заливисто, колокольчиком, — это он к тебе, наверное, ездил!

«Да ну нахуй? Правда, что ли? Ишь ты… А я б подумала, что в Тулу за пряниками к утреннему чаю».

Зло берёт.

— А однажды я ему звоню на работу, когда он в Туле был, — пододвигает стул, залезает на него с ногами, и подпирает кулачком остренький подбородок, — а он трубку взял, представляешь? Я его спрашиваю, мол, ты же в Туле должен быть! А почему уже на работе? А он мне тогда сказал, что до Тулы он не доехал… Кто-то в поезде стоп-кран дёрнул…

Вздыхает, и пододвигает мне вазочку с конфетами.

Чувствую себя героиней пьесы абсурда, но жру конфеты, чтоб не зареветь от злости.

— А потом, — продолжает, — Стас в ванной был, а у него мобильник зазвонил. Я смотрю — там написано: ГРУЗИН ЛИДО (ПЕЛЬМЕНЬ). Трубку не взяла, Стас не разрешает. Он из ванной вышел, а я его спрашиваю: кто, мол, такой — этот грузин Лидо?

Тут я напрягла уши так, что они захрустели, и даже перестала жевать конфеты.

Дитё засунуло в рот шоколадку, и засмеялось:

— А он мне говорит: «Маша, это один мой знакомый парень-грузин. Мы с ним раньше вместе в пельменном цехе работали. Он у меня как-то пятьсот рублей занял, и с тех пор всё звонит, говорит, что денег у него нету, и что он может пельменями расплатиться». Вот врун-то! Да, Лидуш?

Да, Машуль. А ещё он — труп. Вот только он ещё об этом не подозревает.

Проглатываю конфету, смотрю на часы, и спрашиваю:

— Он домой когда приходит?

— А щас уже придёт. Через десять минут.

Великолепно. Иди же ко мне скорее, моя карамелечка! Я тебя щас казнить буду. Четыре раза в одну дырку. Ага.

Маша показывает мне их «семейный» альбом, я его листаю, не глядя, и жду Стаса.

Через десять минут в прихожей запищал домофон.

Маша кинулась открывать дверь, а я пересела на диван, подальше от двери.

Слышу голос Стаса:

— Привет, родная! Соскучилась?

Я обидно и подло бзднула. Слушаю дальше.

— Соскучилась… Стасик, а к тебе тут гости пришли…

Пауза. И снова весёлый голос:

— Да ну? А кто?

И тут в дверях появляется улыбающаяся рожа Стаса.

Пробил мой звёздный час.

Я встала, улыбнулась, и рявкнула:

— Кто-кто? Грузин Лидо, бля! С пельменного, нахуй, цеха! Вот, проходил я тут мимо. Дай, думаю, к Стасику зайду, пельмешек ему намесю, родимому. Заодно и должок свой верну.

В один прыжок я достала Стаса, намотала на руку воротник его рубашки, подтянула к себе, и прошептала ему на ухо:

— Девочку во мне увидел, сссынок?! Одной жопой на двух стульчиках сидим? Ну-ну…

Потом с чувством засунула ему за шиворот пятихатку, и крикнула:

— Маш, зайди!

Вошла Маша. Глазёнки испуганные. Чёлочку на пальчик наматывает.

А меня уже понесло…

— Грузин? Лидо? С пельменного цеха? В Тулу ездил, самовар ебучий? Стоп-кран кто-то дёрнул? Маш, хочешь, я тебе покажу, кто ему по субботам стоп-кран дёргал и стоп-сигнал зажигал? Чё молчишь, блядина?

Я, когда в гневе — ведьма ещё та… Это к гадалке не ходи. И Стас это понял. За секунду он трижды поменял цвет лица, что твой хамелеон: с белого на красный, с красного — на синий. На синем и остановился. Чисто зомби, бля.

Потом обхватил голову руками, сполз по стенке, и захохотал. Ёбнулся, видать.

Я в одну затяжку выкурила полсигареты, потушила бычок об Стасикову барсетку, пнула его ногой, наклонилась к нему, и припечатала:

— Пидор. Сказал бы сразу — меня бы щас тут не было, а в субботу поехали бы к Юре.

А теперь езди в Тулу. Со стоп-краном. Гандон, твою мать…

Маша закрыла за мной дверь, чмокнула на прощанье в щёчку, и хихикнула:

— Клёво ты с ним… Он теперь точно ещё неделю будет дома сидеть. Спасибо!

Пожалуйста. Только в рот я ебала за ради твоего, Маша, спокойствия, так себе нервы трепать.

Из дома я позвонила подругам и сестре, и рассказала о страшном потрясении. Я искала сочувствия.

И я его не нашла.

И всё бы ничего, да только с тех пор у половины моих подруг и ИХ МУЖЕЙ (!) я записана в мобильном как Грузин Лидо, а на мой звонок выставлена «Лезгинка»…

 

Глава 24. Ассоциации

Ассоциации — вещь странная и порой пиздец какая интересная.

У меня, к примеру, иногда такие ассоциации с чем-то возникают — я сама потом с себя охуеваю.

На днях, заглянув дома в свой рефрижератор, я с прискорбием обнаружила там хуй. В том смысле, что из продуктов питания там имелся только суповой набор в виде верёвочки от сардельки, и лошадиного копыта, для собачушки. А скоро мужик мой с работы прийти был должен. И вполне вероятно, он дал бы мне пизды за отсутствие ужина. В общем, вариантов мало: или пиздюли, или в магазин.

Я выбрала второй вариант. Нарядилась, бровушки подмазала, и попёрлась в супермаркет.

Купила я там пищи разнообразной, гандонов на всякий пожарный, и уже домой почти собралась, но тут стопиццот тысяч чертей меня дёрнули завернуть в магазинчик с разной, блять, бижутерией. Очень я люблю всяческие стекляшки разноцветные. Причём, не носить даже, а просто покупать. Дома уже ящик целый всяких бусиков, хуюсиков, браслетиков, заколочек и прочего счастья туземцев набрался. Бывает, раскрылачусь я возле своего ящика с бохатством, как Кащей, и сижу себе, над златом чахну. Закопаюсь в него по локоть, и ковыряюсь, ковыряюсь, ковыряюсь… Иногда почти до оргазма. И все домашние мои уже знают: если Лида в ванной закрылась, стонет там громко и гремит чем-то — значит, мыться и гадить надо ходить к соседям. Это надолго.

Но вернёмся к ассоциациям.

Я такая, колбасой и томатами нагруженная, с гандонами подмышкой, заворачиваю в этот магазин, где сразу начинаю рыться в бохатсве, и стонать. В магазине этом меня давно знают, и уже почти не боятся. Естественно, нарыла я там себе серёжку в пупок. В виде бабочки-мутанта, с серебристой соплёй, торчащей из жопы. Красивая штописдец. Особенно сопля эта, из стразиков самоцветных. Застонала я пуще прежнего, купила мутанта незамедлительно, и домой поскакала, в спирте её полоскать, и примеривать к своему пупку.

И только я эту бабочку в себя воткнула — в башке сразу ассоциации ка-а-ак попёрли!

Дело было лет восемь-девять назад. Молодая я была, тупая до икоты, и к авантюрам склонная. И подружка у меня была, Наташка. Ну так, подружка-не подружка, в школе когда-то вместе учились. А работала Наташка тогда в каком-то пидрестическом модельном агентстве, администратором. Одна тёлка во всём штате. Остальные — пидоры непонятные. Как её туда занесло — не знаю. По блату, вестимо. Я, например, в то время отрабатывала практику в детской театральной студии, сценарии сочиняла, спектакли ставила. Всё лучше, чем с гомосексуалистами якшаться, я считаю. И как-то припёрлась я к Наташке на работу. То ли отдать ей чота надо было, то ли забрать — уже не помню, не суть.

И вот сидим мы с ней, кофе пьём, над секс-меньшинствами смеёмся-потешаемся, анекдоты про Бориса Моисеева рассказываем. В общем, две такие ниибаццо остроумные Елены Степаненки.

Вдруг дверь открывается, и в кабинет к Наташке заходит натуральный мальчик-гей.

— Хай, Натали, — говорит педик, и лыбится. И в зубах передних у него брульянты лучики пускают, — Арнольдик у себя?

— Чо я тебе, секретарша штоли? — Огрызается Наташка, и злобно на брульянты смотрит. — Не знаю я. Сам иди смотри.

— Экая ты гадкая, Натали. — Огорчилась геятина, и ушла, дверью хлопнув.

— Это кто такой? — Спрашиваю. — И чо у него в зубах застряло такое красивое?

— Это Костик, модель наша бывшая. — Наташка поморщилась. Щас нашёл себе олигарха какого-то, и тот его в тухлый блютуз шпилит. За бабло. А чо там у него во рту… Так это, наверное, Костик так своё рабочее место украшает. Фубля.

— Фубля. — Согласилась.

Тут дверь снова открываецца, и снова к нам Костик заходит.

— А что, девчонки, — сверкнул яхонтами любовник олигарха, — может, выпьем? Арнольдика нету всё равно, и до конца рабочего дня полчаса всего осталось. Так выпьем же!

— Чо такое Арнольдик? — Пихаю в бок Наташку. — Главный гей в вашем рассаднике Пенкиных?

— Типа того. Директор наш. Судя по всему, один из Костиных брюликов — его подарочек. Везёт пидорасам.

— Жуть какая. Просто вертеп разврата. Как ты тут работаешь?

— Охуительно работаю, между прочим. Тебе такое бабло в твоём кукольном театре и не снилось.

Тут я чота набычилась. Не люблю я, когда мне баблом тычут в рожу. Я зато культуру в массы несу, хоть и бесплатно. И с пидорасами не целуюсь. Ну и отвечаю Костику:

— А отчего ж не выпить-то? Плесни-ка мне, красавчик, конинки француской, и мандаринки на закусь не пожалей.

Наташка на меня так злобно позырила, но ничо не сказала.

Короче, чо тут рассказывать: упились мы с Костей-педиком в сракотень. Уж и Наташка домой ушла, со мной не попрощавшись, и на часах почти десять вечера, а мы всё сидим, третью бутылку допиваем и цитрусы жрём.

— А вот зацени, — говорит Костик, и майку с себя снимает, — нравится?

Смотрю: а у него в пупке серёжка висит, и на сиськах серёжки висят, и в носу что-то сверкает, и в ушах злато болтается.

— Заебись, Константин, — говорю, — а ты где такую хуйню себе подмутил?

— Сам проколол. И пупок, и соски, и нос. И язык ещё. Хочешь, я тебе тоже чонить проколю?

А я уже сильно нетрезвая сижу, и эта идея меня вдруг сильно впечатлила:

— Хочу, — отвечаю, — пупок проколоть хочу. Немедленно. И чтоб серьга там висела красивая, как у цыган.

И раздеваюсь уже. Хули педиков стесняться? А Костик из своей бабской сумочки уже инструменты адские вынимает: тампон, зажим, иглы какие-то… Я чуть не протрезвела.

— Ну чо? — Подходит ко мне со всей этой трихомудией. — Ложись.

Я уже перебздела к тому моменту, но зассать перед педиком, это, знаете ли, самый позорный позор на свете, я так считаю. Поэтому тихо ссусь от страха, но ложусь на диван кожаный, глаза закрываю, и почему-то начинаю представлять сколько народу на этом диване анальную девственность потеряло. Затошнило ужасно, и в этот момент мне Костя сделал очень больно в области пупка, а я заорала:

— Костик, блять! Отъебись, я не хочу больше серёг цыганских! Больно же!

А Костик уже свои садо-инструменты обратно в сумочку убирает:

— Поздно, прокомпостировано.

Я с дивана приподнялась, смотрю: а у меня уже в пупке серёжка висит красивая, золотая, и главное, нахаляву. Я заткнулась сразу, и давай перед зеркалом вертеться, пузом трясти, новым приобретением любоваться. И тут меня посетила идея:

— Костик, — говорю, — а давай ты мне сиську тоже проколешь, а? Давай прям щас, а то передумаю.

И лифчик снимаю. Педик же, чо стесняться?

А педик вдруг занервничал, покраснел, отвернулся, и протрезвел.

— Не, — отвечает, — не буду я тебе сиську прокалывать. А ты оденься уже, нехуй меня смущать. Я, между прочим, бисексуал.

Еба-а-ать как интересно!

Я быстро лифчик свой поролоновый на место косо присобачила, и к Костику поближе подобралась:

— То есть ты и с дядьками и с тётьками что ли?

— Типа да. — Смущается такой, и коньяк вдруг пить начинает прям из горла.

— Проблюёшься, Костя. Ты, давай, с темы не съезжай. А тебе с кем больше ебаться нравится? Тока честно.

Чота меня вдруг такой кураж захватил, и нездоровая как триппер жажда познаний в области педерастии.

— Пошла в жопу. — Грубит Костик, и продолжает пить. — Не скажу.

Тут весь выпитый мной алкоголь резко подействовал на мой маленький мозг, и я вдруг говорю:

— Не хочешь рассказывать — щас сама проверю.

И быстро снимаю с себя всё барахло. Только серёжку в пупке оставила, чтоб не проебать халявную драгоценность. Вот с чего мне стало так интересно — совращу я полупидора или нет — не знаю. Конина, наверна, палёная была.

Костик коньяком давится, но зырит, и пятнами пошёл. А я разошлась, по дивану скачу кенгурой, вокруг Костика пляски народов севера устраиваю, соблазняю как умею.

Ну и допрыгалась, ясен пень.

Мальчик-гей кинул в угол пустую бутылку, схватил меня холодными лапками, и алчно повалил на диван, пыхтя мне в ухо:

— Ты любишь тантрический секс?

— Если это не в жопу, то люблю. — Отвечаю честно.

— Точно? — Кряхтит, а я чувствую, как он втихаря хуй дрочит где-то за моей левой коленкой.

— Точно-точно. Ну, давай уже, хорош дрочить-то, бисексуал.

Ну, он и дал…

…Через два часа я уже обзавелась опрелостями на жопе (подозреваю, что диванчик-то был из кожзама), а через три — мозолями вдоль позвоночника. И перестала ощущать свои гениталии. Анекдот сразу вспомнился: «Ты меня ебёшь, или кастрюлю чистишь?»

Хриплю на выдохе:

— Ты когда кончишь-то, зараза?

— Ещё не скоро. Это тантра. Наслаждайся.

И чо я, дура, не спросила сразу чо такое тантра? Это ж хуже чем в жопу…

— Ёбнулся ты штоле? Какая нахуй тантра?! Я щас сдохну уже!

— Устала? Тогда переворачивайся. И наслаждайся.

Да вот хуй тебе, Костя. Я и перевернуться уже не могу. И вообще ничего не могу. Только хриплю как Джигурда. И, само собой, насладилась уже лет на тридцать вперёд.

Вот скажыте мне: нахуя мне всё это нужно было? А? Хуй на. Я тоже не знаю. Но точно знаю, что это порево и жорево надо прекращать. А то у меня мозоли будут не только на спине.

— Я не могу перевернуться, Костя. Чтоб тебя пидоры казнили… Я наслаждаюсь. А давай ты ваще кончать не будешь, а я домой поеду?

С виду-то он худой вроде, а весит как мой шкаф. Я это точно знаю, этот шкаф на меня один раз упал. Поэтому с Костей надо по-доброму. А то щас нагрублю — он до послезавтра с меня не слезет, и я умру позорной смертью. Под педиком. Меня родители из морга забирать откажутся, стопудово. Стало очень обидно и страшно.

— Нет, я должен кончить! — Пыхтит Костик, и подозрительно шарит рукой где-то в районе своей жопы. — Помоги мне.

«Памахи-и-и мне, памахи-и-и мне, в светлохлазую ночь пазави-и-и»! Опять ассоциации.

— Чем тебе помочь, Костенька-сука? — Пищю на последнем издыхании.

— Поиграй пальчиком у меня в попке. А когда я тебе скажу «Давай!» — засунь мне туда ЧЕТЫРЕ пальчика. Тогда я кончу, а ты пойдёшь домой.

Тут меня перекосоёбило штопиздец. Не, я ж понимаю, что сама виновата, дура. Нехуй было с пидором хань жрать, и сиськами своими его смешить. Но совать ЧЕТЫРЕ пальца в чью-то жопу… Я лучше сдохну. Да я, если уж прямо, в любом случае сдохну. Только в варианте с пальчиками ещо сойду с ума, и закончу жизнь, сидя на горшке, с демоническим хохотом пожирая папины кактусы.

Надо было спасать свою гениталию и жизнь заодно, и действовать нужно было хитро. А у меня, если чо, с хитростью и логикой дефицит. Это у меня наследственное, от мамы.

— Ну давай, поиграю… — Говорю, а сама уже зажмурилась. — Можно уже совать палец-то?

— Суй! Суй, Арнольдик! — Кричит Костик, и хрипеть тоже начинает.

Вот же ж пидор… Я, конечно, знаю, что иногда мужики, лёжа на мне, совершенно другую бабу представляют, чтоб кончить худо-бедно, но вот чтобы они другого мужика при этом представляли — это какая-то блевотина. И, естественно, я, как обычно, в её эпицентре.

— Сую, Костя! — Ору, и вонзаю в Костиковы булки все свои десять трёхсантиметровых когтей. — Вот тебе, скотина зловредная!

И давай драть его жопу. Пару раз, каюсь, пальцем в очко ему попала. Чуть сознание не потеряла. Но жизнь дороже. Ору, царапаюсь, ногами слабо шевелю, за жизнь свою никчёмную цепляюсь.

— Бля-я-я-я-я! — Орёт Костик.

— Вот тебе, пидор, клочки по закоулочкам! — Тоже ору.

— Сильнее, сильнее! — Зачем-то вопит.

— На! На! Подавись! — Хуячу его когтями как Балу бандерлогов. Изрядные куски жопы ошмётками в стороны разлетаются.

— Кончаю-ю-ю-ю-ю!!! — Вдруг взвыл Костик, и затих.

Причём затих надолго. Я, пользуясь этим, начинаю из-под него выкарабкиваться, что получаецца с трудом. Ноги атрофировались к хуям. Ползу по полу как Мересьев. Доползаю до своих шмоток, и начинаю одеваться. Причём, всё это на чистом животном страхе. Ног не чую, но каким-то чудом на них встала. И похуй, что они теперь колесом. Кстати, до сих пор такими и остались. Хватаю сумку, подкатываю на своём колесе к двери, и тут с дивана раздаётся:

— Спасибо тебе… Позвони мне завтра, а?

Я охуела, если честно. Я ему всю жопу на заплатки изодрала, а он мне спасибо говорит. Мало, что пидор, так ещё и со странностями половыми. Находка для Фрейда.

— Угу. — Говорю. — Позвоню. Обязательно.

— Врёшь ты всё, все вы такие… — Хнычет Костик. — Не позвонишь ты мне, мерзавка такая!

— Не ссы, прям завтра и позвоню. Спасибо, блять, за тантру.

И съебалась.

Помню ещё, что таксист, который вёз меня домой, всю дорогу косился на мои окровавленные руки и кровавое пятно на футболке, в области пупка. По-любому рожу мою запоминал. Бля буду, он потом наверняка неделю смотрел «Дорожный Патруль», и ждал, когда там скажут: «Разыскивается молодая баба, которая голыми руками убила гомосексуалиста. Приметы: блондинка, вся в кровище. Вознаграждение за помощь в её поимке — миллион долларов — евро США».

Костика я с тех пор никогда не видела. И не жалею об этом. И девять лет о нём не вспоминала до вчерашнего дня.

Пока не купила эту бабочку-мутанта с длинной серебристой соплёй из стразов, отдалённо похожих на брульянты в Костиных зубах.

И эта дырка в пупке…

Как я ненавижу эту свою дырку. В пупке.

И того, кто мне её проковырял.

Зато я совратила педика. Слабое, но всё-таки, утешение. Знать, сильна я в искусстве соблазнения-то, Господи прости.

А ассоциации, что не говори, вещь странная. И, блять, интересная.

С этим не поспоришь.

 

Глава 25. О глобальном

Когда я стану старой бабкой (а это случится очень скоро), и покроюсь пигментными пятнами, чешуёй, коростой, бля, разной, перхотью и хуйевознаит чем ещё — я буду сидеть в ссаном кресле под торшером, вязать носки по восемь метров, через каждый метр — пятку, и думать о хуях…

А что мне ещё делать своим атрофированным мозгом, которого к старости станет ещё меньше чем щас?

И вот какая гадина придумала дешовую отмазку, что, мол, «не в размере хуя кроется тайна мироздания»?! Гадина. И я обосную — почему. И сделаю это сейчас. Не дожидаясь маразма, коросты и восьмиметровых носков. Пока память ещё свежа.

Поехали.

* * *

— Ты необычайно охуительна в этих дедовских кальсонах! — ржала Маринка, тыкая в меня пальцем, — ну-ка, повернись… О, да мой дед, по ходу, ещё тот бздила был! Сзади говно какое-то!

— А ты, конечно, лучше! — я подтянула сползающие кальсоны Маринкиного деда, и оттянула резинку Маринкиной юбки фасона «Моя первая учительница Матильда Вячеславовна, 1924 год».

— Зато без говна. — Отрезала Маринка.

— Говно не моё. — Я быстро внесла ясность.

— Один хуй — мы уродины…

Маринка подвела верный итог, и мы с ней ненадолго опечалились.

Было нам с ней тем летом по 20 годков. Маринка была всё ещё замужем, а я уже оттуда год как вылетела. И мы с ней горевали. Каждая о своём. Настроение требовало немедленно его улучшить, а жопы просили приключений… Не помню, кому из нас пришла тогда в голову беспесды светлая мысль поехать вдвоём к Маринке на дачу, но факт остаётся фактом. Мы с ней сели в пригородную электричку «Масква-Шатура», и, проезжая славный город Гжель, внезапно обнаружили, что изрядно нажрали рыла. Ехать до Маринкиной дачи нужно было два часа, жара на улице стояла под 40 градусов на солнце, а пива мы с ней в дорогу взяли по-босяцки дохуя.

На своей станции мы выпали из вагона на перрон, уронили сумку, в которой лежали наши с Маринкой шмотки, и ещё пять бутылок «Золотой Бочки», и только на даче сообразили, что переодеться нам не во что. Всё барахло наше было мокрым от пива, и воняло дрожжами.

Шляться по старой даче на десятисантиметровых шпильках и в коротких юбках — это нихуя не комильфо. Поэтому мы стали рыться в бабушкином шкафу в поисках какой-нить ветоши, в которой можно лазить по кустам крыжовника, и валяться на грядках с редиской.

Мне достались какие-то кальсоны с дырищей на пизде, и майка с оттянутыми сиськами, с надписью «Олимпиада — 80», а Маринке — коричневая юбка в складку, длиной до икр, и безрукавка из крысиных писек. Один хуй, кроме нас на этой даче никого нет, и забор был высокий и крепкий. Единственное, что осталось крепкого на этой фазенде.

Мы ржали друг над другом минут десять, а потом привыкли, и тупо жрали немытую редиску, сливаясь с природой, и запивая её купленным на станции «Арсенальным».

В тот момент, когда я, поскользнувшись на семействе слизняков, упала ебальником в яму для помоев, а Маринка села ссать под старую засохшую вишню, в калитку кто-то постучал.

— Входите, не заперто! — на автомате крикнула вездессущая подруга, и через секунду заорала: — Нахуй! Не входить!

Но было поздно.

Дверь калитки распахнулась, и в неё вошли два джентльмена. В костюмах и при галстуках.

Я извлекла своё ебло из помойной ямы, и вежливо поздоровалась. По-немецки.

— Гутен таг!

Джентльмены с улыбкой повернулись на голос, и по-моему, обосрались.

Я тоже выдавила с ложечку. Ибо узнала в джентльменах братьев Лавровых — Сергея и Мишу. В последний раз мы с ними виделись года 4 назад, нам с Маринкой тогда было по шестнадцать, а Лавровым — двадцать два и двадцать, соответственно. Мы с братьями лихо пили самогон под той самой засохшей вишней, которая тогда ещё была свежа и плодородна, а потом страстно целовались. Я с Мишей, Маринка с Серёжей. После чего мы ещё пару месяцев ходили за ручку, на брудершафт смущённо поносили, обожравшись ворованных яблок, которые пидор-хозяин обрызгал купоросом, чтоб их не жрал какой-то долгоносик и такие мудвины как мы, и признавались друг другу в любви. Я, правда, не признавалась. Младший Лавров был редкостно гуняв. Унылый, ушастый, долговязый и с козлиной бородулькой. А Маринка влюбилась в старшего Лаврова на всю катушку. Даже сына своего потом назвала в честь него — Сергеем.

Но от тех гопников в кепках не осталось и следа. Братья возмужали, сверкали ботинками, благоухали «Армани» и я, скосив глаза, приметила на дороге у Маринкиного дома припаркованную иномарку. (В машинах не разбираюсь, не ебите мне мозг).

Маринка сидела под вишней, и было непонятно: то ли она всё ещё ссыт, то ли делает вид, что просто сидит на корточках, и любуется раздавленными мною слизняками, то ли она уже срать начала.

Непонятно…

Повисла благостная пауза.

— Привет, девчонки! — прокаркал старший Лавров.

— Приве-е-е-ет… — проблеяли мы. А я быстро вытерла еблет олимпийской майкой.

— А нам, вот, сказали, вас в городе видели… — извиняющимся тоном тихо молвил младший, и посмотрел на меня.

— Что? Никогда не видел, как бабы маски из клубники делают? — рявкнула я.

— А это клубника? — засомневался Михаил.

— А что, по-твоему? — я шла в атаку, вытирая майкой с рожи луковую шелуху, и какие-то сопли.

— Мы очень рады вас видеть! — крикнула из-под вишни Марина, и встала в полный рост, явив миру свою чудо-юбку и бабушкины галоши.

На братьев было страшно смотреть. Мне лично стало их жалко. И я крикнула, не рискуя к ним приближаться:

— Не ссыте, мужики. Это мы по-дачному просто вырядились… Чтоб, типа, не пачкацца… Мы это… Картошку сажаем.

Ага. В августе-то. Самое оно — картошку сажать… Но Маринка меня поддержала:

— Ща, подождите, мы переоденемся!

Мы метнулись в дом. По дороге я ещё наступила в какое-то говно типа кильки в томате, но это уже роли не играло.

За десять минут мы с Маринкой оделись, причесались, и даже худо-бедно накрасились. На нимф мы всё равно не смахивали, но по сравнению с тем что было….

В общем, хули тут сиськи мять — поехали мы с братьями к ним на дачу. Под благовидным предлогом «выпить за встречу».

Сижу. С младшим Лавровым. Пью винище. Которое мягко ложится на пиво, и потихоньку лишает меня способности двигаться и говорить.(Не зря говорят: вино на пиво — диво, а пиво на вино — говно). Но, что характерно, вижу-слышу-соображаю хорошо.

Со второго этажа доносились «немецкие аплодисменты» (для лузеров — это когда животом по жопе шлёпают), Миша загадочно улыбался, а я начала терять остроту зрения.

— Мдя… — сказал младший Лавров.

Нахуя он это сказал? Непонятно….

— Му-у-у… ответила я, а Лавров оживился:

— Тоже хочешь что ли? Ну, а чо молчала-то?!

— Бля-я-я… выдавила я, а Михаил посчитал это за моё согласие с его версией, и накинулся на мою тушку как стервятник на дохлую кошку.

Я тупо свалилась на пол, понимая, что из всех органов чувств у меня щас на полную катушку работают только уши. Я слышала как он пыхтел, шуршал, стонал, но не ебал! Нет! Он просто стонал и шуршал. И вдруг буднично сообщил:

— Спасибо, я кончил. А ты?

Тут ко мне сразу вернулись все остальные чувства. И я заорала:

— Куда ты кончил?!

— Сюда. — Покраснел Лавров-младший, и сунул мне под нос НАПАЛЬЧНИК!!!!!

Я протрезвела. Мне стало страшно. У меня в голове не укладывалось: а нахуя вот надо было дрочить в напальчник? Вы видели ваще, что это такое? Это такой ма-а-аленький гандон, который надевают на палец, когда порежутся. Резиновый и плотный. У моего деда такие штуки в огромном количестве по всему дому валялись. Он потому что вечно сослепу пальцы себе то ножом, то ножницами резал… А Лаврову он нахуя?!

Тут до меня стал доходить смысл второй части вопроса. «А ты?» А что я?! А я как должна была кончить, интересно?!

Тут меня охватила страшная догадка.

Чтоб проверить её, я схватила извращенца Лаврова одной рукой за волосы, чтоб не сопротивлялся, а другую запустила ему между ног…

Я не ошиблась.

С напальчником, правда, Миша себе сильно польстил. Хватило бы и резинки от пипетки. С лихвой.

В ответ на мой дикий ржач на втором этаже утихли немецкие аплодисменты, раздался топот, и в дверях возникли две красные хари: Маринкина и старшего Лаврова.

— Что?! — заорала Маринка.

Она уже включила свет, и её взгляду предстала картина: стою я, одетая, ржу как ебанутая, и держу за волосы Мишку, который стоит со спущенными штанами, и сжимает в руке напальчник…

Миша Лавров навсегда врезался в мою память своим членом, размером с пипетку, которым он умудрялся ебать людей так, что они этого даже не чувствовали, и наверняка стал известным фокусником. Наверняка. Ибо точнее сказать не могу. Уж восемь лет как не виделись, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

…А тогда мы с Маринкой долго ржали. Ржали даже тогда, когда в 4 часа ночи шли пешком через лес 10 километров. Ржали, когда я сломала ногу, наебнувшись в лесу в какую-то силосную яму. И ржали ещё года два.

Пока я не встретила Рому. И не прекратила ржать.

Рома был больше двух метров ростом, больше ста килограмм весом, а поскольку всем известно, что Лида мужиков, как свиней, килограммами меряет — неудивительно, что Рома запал мне в душу. И не только.

Обламывало только одно: Рома был лучшим другом МОЕГО лучшего друга Дениса. Да, бывает и такое. У меня есть воистину лучший друг мужского пола. И, хотя мы с Динькой в интимных отношениях не состояли — к мужикам он меня ревновал шопесдец. В присутствии Дениса насчёт того, чтоб подкатить к Роме и речи не было.

Ну ведь хотелось же! Ну плоть-то ведь требует такова щастья!

И мне повезло.

Однажды ночью звёзды сложились так, что я оказалась у Диньки дома. А ещё там оказался Рома. А ещё у нас у всех оказалось ниибическое содержание алкоголя в крови. Совершенно случайно. И плоть моя меня мучила похлеще гестаповца.

— Денис… — проникновенно сказала я Диньке, оттащив его в коридор, — ты знаешь, я же тебя люблю…

— С Ромой ебацца не разрешаю — сразу отрезал Динька, и добавил: — Пидораска ты.

Потом подумал ещё, и закончил:

— Не станешь ты с ним ебацца. Зуб на вынос даю. Сама не станешь.

Я кивнула головой, и затеребила Динькину рубашку:

— Стану-стану. Смирись. Динь… А если полчасика всего, а? И всё! Ну я только чуть-чуть… Ну, блин, клёвый мужик-то… А я мать-одиночка, одна живу, у меня, между прочим, от отсутствия секса может рак груди быть! — я давила Дениса железными аргументами.

— Давай, я тебя выебу, хочешь? — обрадовался друг, и мерзко улыбнулся.

— Иди нахуй. — Я насупилась. — От тебя у меня потом ко всем возможным эпидерсиям ещё и мандавошки прибавятся. И лишай. В общем, не будь гнидой — дай мне полчаса. А я тебе зато кашку сварю потом. Манную.

Агрумент был уже не железный, а каменный. За мою манную кашу Ден продаст родную маму.

— Кашка… — Денис почесал жопу. — Кашка — это хорошо. Манная такая… Хуй с тобой. Иди к своему Роме. Но имей ввиду — двадцать минут даю. Всё.

В комнату я впрыгнула с ловкостью Сергея Бубки, и кровожадно напала на Рому. Мужик не ожидал такой пакости, и растерялся.

— Штаны снимай, мудило! У нас двадцать минут всего! — я орала, и смотрела на часы.

Рома снял штаны. А потом трусы…

И тут я опала как озимые…

Кто-нибудь видел когда-нить репродукцию картины «Ленин на субботнике», ну, где Ленин весь такой на выебонах, бревно на плече прёт?

Так вот: бревно это было половиной Роминого хуя. Если не третью.

Я молча смотрела на то, что практически доставало до потолка, а Рома смущённо выглядывал из-за этого баобаба, и улыбался.

Я села на стул.

— Это что? — единственное, что пришло мне в голову.

— Это ОН — тихо сказал Рома, и, обхватив баобаб двумя руками, отогнул его в сторону.

— А как же ты с этим живёшь? — грустно спросила я, и собралась заплакать. Потому что совершенно точно знала, что вот ЭТО в меня не влезет даже с бочкой вазелина. А Рома мне по-прежнему нравился.

— Я дрочу. — Тоже с грустью признался Рома, и погладил баобаб.

— Давай хоть поцелуемся, что ли… — со слезами сказала я, и, отпихнув баобаб, горестно чмокнула Рому в нос.

…За дверью слышался Динькин мерзкий ржач, и комментарий:

— А я тебе предупреждал! Лучше б мне дала, дура!

С сексом я обломалась. Это было очевидно. Но отпускать Рому совершенно не хотелось. Он мне нравился. Блин, ну по-человечески нравился!

Поэтому через неделю я приняла Ромино приглашение поехать вдвоём в гости к его другу Пете.

Петя был музыкантом, а я к творческим людям сильно неравнодушна. Поэтому, увидев Петину квартиру-студию, сразу атаковала музыканта кучей вопросов, попросила разрешения похуячить по клавишам синтезатора, сыграла ламбаду, и развесила уши, слушая Петины пояснения и музыку.

Рома тем временем слонялся без дела, и всё время ныл, что хочет спать. Я, конечно, девка благородная, и нахуй никогда никого открытым текстом не посылаю, но в тот момент очень хотелось.

Наконец, у меня лопнуло терпение:

— Ром, иди, бля, и спи уже!

— Я без тебя не пойду… — ныл человек-хуй. — Я только с тобой…

Тьфу!

Пришлось встать, пожелать Пете спокойной ночи, и свалить в спальню.

Кровать у Пети была с водяным матрасом. И застелена шёлковым бельём. Я разделась, плюхнулась на кровать, и тут же начала ловить руками подушку, которая отчего-то выскальзывала из под моей головы как мыльный пузырь.

Рома сорвал с себя свои парчовые одежды, и, с баобабом наперевес, рухнул рядом. Меня подбросило. Ударило о стенку. И я наебнулась на пол. Рома лишь виновато хихикнул. Я бросила на пол скользкую подушку, и устроилась кое-как на краю. Глаза начали слипаться.

Сквозь сон я слышала как ворочается Рома, как пыхтит и вздыхает, и вдруг он гаркнул:

— Хочу ебаться!

А то ж! Надо думать! Только меня, вот, ебать не надо. Я для него щас «пучок мышек-девственниц — пятнадцать копеек».

Я повернулась к Роме спиной, и пробормотала:

— Знаешь, у меня есть секс-фантазия. Давай, ты будешь дрочить, а я буду ржа… Смотреть то есть. Меня это возбуждает.

— Да? — обрадовался Рома-хуй.

— Да. — Твёрдо ответила я, и уснула.

Мне снилось, что я плыву на лодке. С лодочником Петей. Он мне играет на балалайке ламбаду, и поёт голосом Антона Макарского: «Вечная любо-о-овь, верны мы были е-е-ей…»

И тут раздался крик:

— ААААААА!!!! ЫЫЫЫЫЫЫ!! ОООООБЛЯЯЯЯЯЯ!!!

Спросонок я заорала, и мне тут же кто-то обильно кончил на ебло. После чего матрас ещё раз тряхнуло, я подлетела, впечаталась рожей в стенку, почти к ней приклеилась, и сползла на пол.

Зачерпнув с глаз две горсти липких соплей, я обрела слабое зрение, и увидела Ромин баобаб, который продолжал фонтанировать в потолок, а потом самого Рому, который конвульсивно дёргался на матрасе, и стонал:

— Ты это видела? Тебе понравилось, детка?

Я вздрогнула, и ответила:

— Тебе пиздец, дрочер…

Я царапала Рому ногтями, я кусала его за баобаб, я вытирала своё лицо о Ромины волосы, и громко ругалась матом:

— Сука! Мудак! Долбоёб! Я тебе твой хуй в жопу засуну, чтоб голова не шаталась! Уродины кусок!

На мои вопли прибежал Петя-лодочник, накинул на меня одеяло, схватил в охапку, и отволок в душ.

— Петя! — кричала я в одеяле. — Петя! Этот пидор кончил мне на голову, пока я спала! Я убью его!!!

— Убьёшь. — Спокойно отвечал музыкант Петя. — Убьёшь. Но потом. Утром. И подальше от моего дома, пожалуйста.

Рому я так и не убила. Он съебался ещё до того, как я вылезла из душа, где извела на свою голову литр шампуня. Рома съебался из моей жизни навсегда.

Из жизни. Но не из памяти.

И когда я стану старой бабкой, а это будет уже скоро, я буду сидеть в ссаном кресле под оранжевым торшером, и думать о хуях. Как минимум о двух.

О пипетке и о баобабе.

 

Глава 26. И в шесть утра звонит будильник…

Всё просто. Просто как таблица в Экселе. Всё отрепетировано, одобрено и подписано. Всё просто. Хотя и не гениально. Одна таблица. Три графы. «Нужное подчеркнуть»…

Ненавижу.

* * *

— Дзынь-дзынь.

— Кто там?

— Это я, твой Вася.

Хуяк-хуяк, открывается дверь. На пороге стоит букет цветов, полиэтиленовый пакет из магазина «Перекрёсток», и собственно Вася.

— Это тебе.

Букет переходит ко мне как знамя.

— Ой… Спасиба. Какая прелесть! Чмок-чмок. — Пакет вместе с Васей заходит в квартиру, и Вася поясняет:

— Я, вот, винца купил. Сладкого. Как ты любишь. — И трясёт пакетом.

Не люблю я вино, вообще-то. И Вася об этом знает. Вино любит сам Вася. Впрочем, так же как и пиво-водку-виски-коньяк и всё что горит.

— Спасибо, Вася.

— Ну что ты, такой пустяк.

Шуршу пакетом, достаю из него шоколадку «Виспа», бутылку какого-то красного пойла, и чек на сумму шестьсот пятнадцать рублей.

— Выпьем, Лида?

— Выпьем, Вася.

Чокаемся. Васина порция пойла улетает в него как в заливную горловину, а я мочу в бокале нос, и улыбаюсь как целлулоидный пупс.

— Ой, знаешь, у меня сегодня на работе такой смешной случай произошёл! Лид, ты щас обоссышься! Сижу я, значит, на работе, и тут звонит телефон. Я трубку поднимаю, типа: Компания «Волчий Хуй и Колбаса», здравствуйте, — а мне из трубки говорят: «Здравствуй, мой пупсик». Я прям ахуел! Голос-то мужской! Ну я и говорю: «Это ещё кто, бля?», а мужик отвечает: «Ты что, пупсик, не узнал? Это ж я, твой дядя Юра!» Вот я ржал-то! У меня и дяди Юры-то никакого нету… Смешно?

— Ахуеть как смешно. — И выпиваю залпом красное говно из своего бокала.

— Тогда наливай.

Наливаю. Снова пойло улетает в заливную горловину, а в бутылке нихуя уже не остаётся.

Вася смотрит на часы:

— Эх, стопиццот чертей, каналья… Метро уже закрылось, денег на такси нету, и вообще… Я у тебя останусь, ага?

Понятное дело, останешься. Куда ж ты денешься? А то прям я не знала, зачем ты сюда идёшь…

— Ага.

Вася рысит в спальню, а я иду в душ, уныло чищу зубы, и присоединяюсь к Васе. Тот уже лежит под одеялом, и мучает пульт от телевизора на предмет поиска MTV.

Ныряю под одеяло. Целуемся. Привычным движением, Вася одной рукой начинает телепать мою сиську, пытаясь поймать радио «Маяк», а другой снимает под одеялом трусы. С себя. Потом забрасывает на меня ногу, впивается зубами в мою шею, и увлечённо ковыряется у меня в трусах. Минуты две. Зачем больше-то? Не в первый раз же. По истечении двух минут Вася встаёт, и, натыкаясь лбом в темноте на все шкафы, задевая жопой все кресла, сбивая ногами стол — лезет куда-то в кучу своей разбросанной по полу одежды, и ищет в этой куче карман джинсов, в котором лежат гандоны. Ищет минут пять. Я потихоньку засыпаю. Ещё минуту Вася грызёт обёртку гандона зубами, потом дрочит, потом напяливает свой девайс нахуй, и холодной соплёй вползает ко мне под одеяло. Просыпаюсь. Далее следует не очень бурный секс в двух вариациях: бутербродиком и раком. Это если он ещё на бутербродике не облажается. После чего Вася со всхлипом кончает, снимает свой девайс, завязывает его узлом, и выкидывает в форточку. Как сука.

Перекур на кухне, Пепси-Кола, «Ачо, выпить больше ничо нету? Тогда спать», щелчок выключателя, темнота.

— Лид…

— Что?

— Я тебя люблю… До сих пор. Смешно, да?

— Да. Не начинай всё сначала, а?

— Хорошо. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

И в шесть утра звонит будильник…

* * *

— Алло, Юльк, привет. Слушай, ко мне щас Федя едет.

— Какой, бля, Федя?

— С Красной Пресни. Ну, Федя…

— Ах, Федя… Что, заманила в сети малолетку, ветошь старая?

— Дура. Ему двадцать три уже.

— А тебе сколько?

— Иди ты в жопу!

— А мне ещё больше, кстати, гы-гы-гы.

— Юльк, если я его сегодня выебу — это ужас, да?

— Это педофилия, Лида. Мерзкая такая педофилия. С элементами порнографии.

— Клёво. Это я и хотела услышать. Отбой.

— Пожалей мальчишку, сука…

— Непременно. Всё, пока.

Педофилия с порнографией. Замечательно. Дожили, Господи…

— Дзынь-дзынь.

— Кто там?

— Это я, Федя…

Хуяк-хуяк, открываю дверь. На пороге — Федя. Без пакета, без букета и без денег на метро. По глазам вижу.

— Хорошо выглядишь, Лидок.

— Спасибо, Федя, стараемся. Чмок-чмок.

Федя заходит в квартиру.

— Ой, у тебя собачка? Как зовут? Марк, Марк, иди сюда… Сколько ему? Год? А такой большой… Ой, он меня облизал!

— Угу. Не бойся, не укусит. Он тупой. Что будешь? Коньяк, вискарь, водка есть какая-то…

— Спасибо, я пить не буду…

— Молоток. И не пей. Тогда кыш с кухни в комнату.

В спальне Федя усаживается в кресло, а я плюхаюсь на кровать напротив него. Лежу на животе, болтая в воздухе ножками, и ненавязчиво стряхиваю с плеча бретельку домашнего сарафана. Федя, типа, не видит. Хотя уже нервничает.

— Фе-е-едь… А я вчера ножкой ударилась… — И ногу эту свою ему под нос — хуякс.

— Да? Сильно?

— Ага. Синяк видишь?

— Вижу. Бедненькая… Больно?

— Ещё как. Поцелуешь — быстрее пройдёт…

И, пока Федя холодными губами нацеловывает синяк, я выключаю свет.

— Лии-и-ид… Я это…

— Так. Ты или целуй, или щас по месту прописки у меня поедешь. На последней собаке.

— Понял.

Далее всё идёт по схеме: ловим «Маяк», путаемся в трусах, моих и собственных, всякая орально-генитальная возня, грызня обёртки от гандона и бутербродик.

Десять минут спустя…

— Ли-и-ид… Я это… Тебе всё понравилось?

Косяк, Федя… Если тебе не пятнадцать лет, и ты как минимум год уже не девственник — ты такую хуйню спрашивать не будешь. Не должен. Но спрашиваешь. Даже, проживя с женой сто лет — спрашиваешь!

Зачем, а? Имей ввиду — когда-нибудь, кто-нибудь тебе скажет правду. Ты к этому готов?

— Угу. Тебе вставать во сколько?

— В шесть…

— Тогда спи. Раз некурящий. Завтра позвоню. Будешь утром уходить — дверь захлопни.

И в шесть утра звонит будильник…

* * *

— Дзынь-дзынь.

Открываю, не спрашивая, потому что знаю, кто это…

— Я соскучилась… Ты не представляешь, КАК я соскучилась…

— Я тоже, зай. Так и будем на пороге стоять?

Он проходит, по-хозяйски гладит собаку, моет руки, и идёт на кухню.

— Кушать будешь?

— Буду.

Гремлю кастрюлями-тарелками. Полчаса сижу напротив, подперев руками подбородок, и наблюдаю за тем как он ест.

— Сиди, Лид, я сам посуду помою.

Провожаю его влюблёнными глазами, и бегу в душ, наводить марафет. Новое бельё, новый пеньюар, новые духи. Всё новое. Всё для него. Для него одного. Рысью в спальню. Жду.

Он заходит, он снимает часы, он кладёт их на стол. Туда, куда кладёт их всегда. Больше он не успевает снять ничего. Потому что я выскакиваю из-под одеяла, и набрасываюсь на него как голодная собака, срывая с него свитер, расстёгивая ремень, и сдирая зубами трусы.

…И я точно знаю, куда его надо поцеловать. И он точно знает, что между лопатками у меня эрогенная зона. А ещё у него родинка за правым ухом, а меня нельзя щекотать под коленкой. И я не хочу никакого бутербродика. Потому что я хочу смотреть на него сверху вниз. И лицо его видеть. Чтоб не спрашивать потом: понравилось ему или нет. И одной рукой я опираюсь на его грудь, а другой зажимаю себе рот, чтобы не разбудить соседей.

А после я говорю ему «Знаешь, я тебя…», а он не даёт мне договорить:

— Зай, поставь будильник. На шесть.

И я встаю, и завожу будильник. И знаю, что ему, в общем-то, похуй на то, что я скажу. Ему это не нужно. Ему ничего от меня не нужно. Я у него просто есть — и всё. А у меня есть он. И это не всё. У меня смысл в жизни есть. Стимул. Трамплин какой-то. Цель, в конце концов.

А у него — нет. У него жена есть. Сын есть. Всё у него есть. Даже я. Только в этом списке я стою последней. И это — это обстоятельство непреодолимой силы. Он так решил. А я приняла это решение. И мне себя не жалко. Нет. Хотя…

Я возвращаюсь назад, под одеяло, кладу ему голову на плечо, и засыпаю. Засыпаю счастливой.

И в шесть утра звонит будильник…

 

Глава 27. Про Принцев

 

Пролог

Мы будем вас беречь. Мы будем вас холить и лелеять. Мы будем стирать вам носки, и делать праздничные минеты с проглотом.

Будем жрать ради вас мюсли, похожие на козье говно, и салаты из капусты. Будем до потери сердцебиения убиваться на беговой дорожке в спортзале. Будем выщипывать брови, и выдирать воском нежелательные волосы на своём теле.

Мы будем рожать вам детей.

Любить ваших мамочек.

Гулять с вашими стаффордами.

Опускать за вами сиденье унитаза.

Слушать ваши мудовые рыдания: «Тебе не кажется, что ОН у меня такой маленький? Оооо… И стоИт как-то не так… А ты меня не бросишь, когда я стану импотентом? Обещай мне! Поклянись на бабушкиной Библии!»

И мы будем вас любить.

Потому что вы — МУЖЧИНЫ. А мы — мы любим чувствовать себя страдалицами.

Мы. Женщины.

Созданные для вашего комфорта и для вашей же головной боли.

Плюс к минусу, минус к плюсу…

Когда мне было четырнадцать, я свято верила в принца. Пусть даже и без коня. Хрен с ним. С конём.

Мой принц должен был быть красив, высок, кудряв, голубоглаз, и очень хорошо воспитан.

В семнадцать лет я поняла, что мой принц — это хохол из Винницы. Естественно же без коня, без кудрей, и без голубых глаз.

Я воспевала Домострой, вдохновенно пекла пирожки с капустой, варила борщ на сале, как научила меня твоя мама, молча собирала по дому твои носки, и замачивала их в зелёном тазу. Тоже, кстати, подаренном твоей мамой нам на свадьбу.

Я отпускала тебя с друзьями в баню с проститутками, пока сидела дома беременной, а потом отстирывала с твоих, вывернутых наизнанку трусов, губную помаду, и страдала.

Потому что ощущала себя частью женской общины. Которая ДОЛЖНА была страдать.

Я с гордостью могла внести свою лепту в разговор на тему: «А вот мой мудвин вчера нажрался, и…»

Ты не оценил моих героический усилий, и съебался.

Положив тем самым начало моему долгому и длинному поиску Другого Принца.

В двадцать лет я поняла, что Принцев можно классифицировать. На:

1) Чужих Принцев

2) Потенциальных Принцев и

3) Нихуя ни разу не Принцев

Чужие Принцы тем и ценны, что они — не твои. И большой вопрос — останутся они в Твоём королевстве, или ускачут к своей Принцессе. Которая сидит дома, воспевает Домострой, и топит вонючие носки в зелёном тазу.

Чужой Принц, как правило, обладает и конём, и кудрями, и членом в двадцать сантиметров — в общем всем, чем положено обладать Твоему собственному принцу, которого у тебя почему-то нет.

Чужой Принц приезжает к тебе по пятницам, в десять вечера, дарит тебе цветы и плюшевого мишку, потом смущённо выходит на балкон, звонит своей Принцессе, скорбно сообщает ей, что у него сегодня корпоративка, и он вернётся утром, клянётся ей в любви, а потом ложится в Твою постель, и до утра упражняется в искусстве орально-генитального секса, оглашая помещение криками страсти.

К утру глаза Чужого Принца затягиваются грустной поволокой, как два озера туманом, и непременно следует неотъемлемый монолог:

«Девочка моя, родная моя, почему? Ну почему я не встретил тебя раньше? Где я был? Где ты была? О… Какая боль… Я не хочу от тебя уходить… Я хочу вечно лежать в твоих объятиях… Но, чёрт подери, время уже восемь, и мне пора домой. Не скучай, моя любимая, в следующую пятницу я вернусь!»

Да. Иногда они даже возвращаются. На месяц или полтора.

В любом случае, коллекция плюшевых медведей пополнена, и ты не ломаешь голову над тем, что подарить малознакомой подруге на день рождения.

Потенциальный Принц — это заготовка человека с хуем. Не отшлифованная никем до конца.

Потенциальный Принц не имеет, как правило, ни-че-го, кроме какого-то одного НО.

Это может быть какой-то ниибический талант, который Принц не смог реализовать самостоятельно, или неземная красота, или хорошо подвешенный язык — неважно.

Главное, что глаз сразу цепляется за какую-то деталь, и ты начинаешь долго и кропотливо ваять из него Своего Принца.

Ты обзваниваешь всех своих знакомых, чтобы пропихнуть талант Своего Принца повыше. Ты ищешь ему работу, и кормишь деликатесами.

Ты объясняешь ему, что не надо тереть клитор пальцем, как трёт ластиком единицу в дневнике второклассник.

Ты учишь его заниматься любовью, а не дрочить бабой.

Ты любовно вытачиваешь каждую деталь.

На это, порой, уходят, годы…

И на выхлопе ты имеешь вполне сносного Своего Принца, который хорошо зарабатывает, царь и бог в постели, который никогда не нассыт мимо унитаза, и всегда моет за собой посуду.

Радуйся, женщина.

И поспеши. Потому что радоваться ты будешь недолго.

Очень, очень скоро Твой Принц сложит свои вещи в купленный тобою клетчатый чемодан, грустно погладит тебя по голове, и скажет в сторону: «Малыш, спасибо тебе за всё. Я очень благодарен тебе за твою заботу, но я полюбил Машу. Ты — умная женщина. Ты поймёшь меня. Любовь — это прекрасно. Не правда ли? Ну, прощай, малышка. Я тебе когда-нибудь позвоню».

И ты стоишь у окна, приплюснув нос к холодному стеклу, и смотришь, как твой Принц уезжает к Маше.

Которой он не будет натирать клитор до волдырей.

У которой не будет занимать деньги.

И с которой будет заниматься Любовью. Именно так, как ты его учила все эти годы.

Умничка.

После всего этого, как-то незаметно начинает пропадать вера в существование Принцев, и в твоей жизни появляется Нихуя Ни Разу Не Принц.

Как правило, его зовут Петя. Или Вася. Или Коля.

И появляется он в твоей жизни стихийно и случайно.

Это может быть водитель, который подвёз твою пьяную тушку в пять утра из «Самолёта» домой.

Или сантехник, который пришёл чистить твой унитаз, после того, как твой отпрыск спустил в него полукилограммовый апельсин.

Или врач, которого ты вызвала на дом, потому что непонятно с чего, блюёшь уже пятый день.

И ты с ним разговариваешь, и понимаешь, что он тебе, в общем-то, нахуй не нужен.

И ты ему тоже не нужна.

Но вот почему-то он пригласил тебя в кино, и ты согласилась.

А потом кино закончилось поздно, и он пошёл тебя провожать. И по дороге он рассказывает тебе о своей работе, а ты слушаешь вполуха, и тебе хочется спать.

А у него тоже глаза слипаются, а живёт он в Бутово.

И ты укладываешь его у себя в соседней комнате, а утром вы пьёте кофе на кухне, и обсуждаете, куда пойдёте вечером.

И всё это как-то поверхностно… Случайно… Глупо и неинтересно.

Тебе нужен хоть кто-то, кому можно перемыть кости в компании подруг.

Ведь лучше вскользь обронить: «Да, есть у меня щас один мужик… так себе, ничего особенного… для здоровья. Пусть будет. Как что интересное подвернётся — нахуй пошлю. Ага», чем молча слушать других, иногда вставляя: «А вот когда, пять лет назад, я жила ещё с Володей…» В первом случае ты сойдёшь за нормальную, а во втором — за пиздострадалицу.

Что лучше?

И вот однажды твой Петя (Вася, Коля) проснётся в твоей постели.

А ты посмотришь на него, и поймёшь, что дело уже зашло далеко. И что пора сделать вид, что вы с ним незнакомы.

И в последний раз ты наливаешь ему кофе на кухне, улыбаешься, и закрываешь за ним дверь.

И сразу же выключаешь все телефоны.

А через три дня понимаешь, что тебе не хватает этих походов в кино. И утреннего кофепития. И небритых щёк. И в туалете сидушка унитазная опущена. Это как-то неправильно. И Мужиком в твоём доме больше не пахнет.

И ты злишься на себя, а сама смотришь в окно, и ждёшь неизвестно чего.

А потом ты включаешь телефон, и тебе приходит СМС-ка: «Я без тебя не могу! Мне тебя не хватает. Не хватает голоса твоего, смеха, улыбки. Тоненьких рук. Я люблю тебя, слышишь?»

И ты краснеешь и улыбаешься. И перезваниваешь ему. И совершенно неожиданно для себя, говоришь: «А я тебя тоже люблю…»

И — пугаешься на секунду.

Потому что он — не Принц! Совсем-совсем не принц!

… Тогда почему, стоя рядом с ним в ЗАГСе, и произнося сакраментальное «ДА!» — ты наконец чувствуешь себя Принцессой?

 

Эпилог

Мы вас любим.

Мы вас бережём.

И мы вас будем беречь. Всегда.

Вы — наши мужья, любовники, отцы наших детей и просто Друзья.

Мы часто ошибаемся, обжигаемся, становимся упрямыми — не обижайтесь.

Мы — женщины. Нам — простительно.

А вы не ошибётесь никогда.

Потому что умеете то, чего не умеем мы.

Вы умеете делать из нас Принцесс.

 

Часть 5

 

Папа

Знаешь, я давно хотела поговорить с тобой. Да только времени, вот, всё как-то не было. А, может, и было. Только к разговору я была не готова.

Я всегда представляла, что сяду я напротив тебя, и в глаза тебе смотреть не буду…

Я к окошку отвернусь молча. И услышу за спиной щелчок зажигалки, и дымом запахнет сигаретным… Я тоже закурю. Я с шестнадцати лет курю, папа… Ты не знал? Догадывался, наверное. Ты у меня боксёр бывший, у тебя нос столько раз сломан-переломан, что ты и запахи давно различать разучился… А я пользовалась этим. Сколько раз я приходила домой с блестящими глазами, насквозь пропитанная табачным дымом, а ты не замечал… А замечал ли ты меня вообще, пап? Ты всегда мечтал о сыне, я знаю.

Вы с мамой даже имя ему уже придумали — Максимка. А родилась я… Первый блин комом, да? Наверное. Поэтому через четыре с половиной года на свет появилась Машка. Ты думаешь, я маленькая тогда была, не помню ничего? Помню, пап. Не всё, конечно, а вот помню что-то. Помню, как плакал ты, положив на рычаги телефона трубку, сразу после звонка в роддом. Плакал, и пил водку. А потом ты молиться начал. По-настоящему.

Вот как попы в церкви читают что-то такое, нараспев, так и ты… Я так не умею. Хотя всегда хотела научиться. Вернее, хотела, чтобы ты меня научил, папа… Может, ты бы меня и научил, если бы я попросила. А я ведь так и не попросила. Просить не умею. Как и ты.

Ты молился и плакал. А я смотрела на тебя, и думала, что, наверное, случилось что-то очень важное. И не ошиблась.

Машка стала для тебя сыном. Тем самым Максимкой… Твоим Максимкой. Ты возился с ней с пелёнок, ты воспитывал её как мальчика, и это ты водил её семь лет подряд в секцию карате. Ты ей кимоно шил сам. Не на машинке, нет. Я помню, как ты выкройки делал на бумаге-миллиметровке, а потом кроил, и шил. Руками. Своими руками…

Я завидовала Машке, папа. Очень завидовала. И вовсе не тому, что у неё было всё: лучшие игрушки, новая одежда… Нет, я завидовала тому, что у неё был ты. А у меня тебя не было. А ты мне был нужен, пап. Очень нужен. Мне тоже хотелось быть твоим сыном. Я и грушу эту твою самодельную ногами пинала, и на шпагат садилась со слезами — и всё только для того, чтобы быть как Максим. Или, хотя бы, как Машка… Не вышло из меня каратистки. Какая из меня каратистка, да, пап? Самому смешно, наверное… Зато я музыку любила. Хотела научиться играть на пианино. Маше тогда года три ведь было? С деньгами, помню, было туго. А я очень хотела играть на пианино… И ты купил мне инструмент. В долги влез, но купил. И сам пёр полутонную махину к нам на второй этаж… У тебя спина потом болела долго, помнишь? Нет? А я помню, вот. Сколько я в музыкальной школе проучилась? Года два? Или три? Совсем из памяти стёрлось. Мне так стыдно тогда было, пап… Так стыдно, что я была плохой ученицей, и у меня не было таланта, и пианино мне остопиздело уже на втором году учёбы… Прости меня.

Знаешь, мне тогда казалось, что ты совсем меня не любишь. Это я сейчас понимаю, что ты воспитывал меня так, как надо. И мне, спустя многие-многие годы, очень пригодилось оно, воспитание твоё. Ты учил меня не врать. Ты меня сильно и больно наказывал. Именно за враньё. А врать я любила, что скрывать-то? Ты никогда не ругал меня за плохие отметки, или за порванную куртку… Ты просто смотрел. Смотрел так, что я потом очень боялась получить в школе двойку. И ведь не наказывал ты меня за это никогда. Ты смотрел. И во взгляде твоём злости не было. И не было раздражения. Там было разочарование. Во мне. Как в дочери. Или как в сыне? Не знаешь? Молчишь? Ну, я не стану лезть к тебе в душу.

А помнишь, как мы с тобой клеили модель парусника? Ты давал мне в руки каждую деталь, и говорил: «Вот это, дочка, мидель шпангоут, а это — бимс…», а я запоминала всё, и мне очень интересно было вот так сидеть с тобой вечерами, и клеить наш парусник. Ты потом игру ещё такую придумал, помнишь? Будто бы в нашем с тобой кораблике живут маленькие человечки. И они выходят только по ночам. Мы с тобой крошили хлебушек на палубу, а утром я первым делом бежала проверять — всё ли съели человечки? Уж не знаю, во сколько ты вставал, чтобы убрать крошки, но я караулила парусник всю ночь, а к утру на палубе было чисто…

А ещё ты всегда учил меня быть сильной. Учил меня стоять за себя. Драться меня учил. И я научилась. Может, не совсем так, как ты объяснял, но научилась. Зато я разучилась плакать… Может, оно и к лучшему. Ведь мужчины не плачут, верно, пап? Вспомни-ка, сколько раз в жизни ты за меня заступался? Не помнишь? А я помню. Два раза. Первый раз, когда мне было десять лет, и меня побил мальчишка из моего класса. Может, я и сдачи ему б дала, как ты меня учил, но он меня по животу ударил, а живот защищать ты меня не научил почему-то… И я впервые в жизни прибежала домой в слезах. И ты пошёл за меня заступаться. Помню, как отвёл ты в сторону этого, сразу зассавшего, мальчика, и сказал ему что-то коротко. А потом развернулся, и ушёл. Так я и не знаю до сих пор, что же такое ты ему сказал, что он до девятого класса со мной не разговаривал.

И второй раз помню. Мне тринадцать было. А в школу к нам новый учитель физики пришёл. Молодой, чуть за двадцать. Он у нас в подъезде на лестнице сидел, меня ждал, цветы мне дарил, и духи дорогие, французские… И я тогда сильно обиделась на тебя, папа, когда ты пришёл в школу, и на глазах у всего класса ударил Сергея Ивановича, и побелевшими губами процедил: «Ещё раз, хоть пальцем…». Не понимала я тогда ни-че-го… Вот и все два раза. А сколько потом этих раз могло бы быть, и не сосчитать… Только к тому времени я научилась защищать себя сама. Плохо, неумело, по-девчачьи… Но зато сама. А ты видел всё, и понимал. И синяки мои видел, и шрамы на моих запястьях. И никогда ничего не спрашивал. И я знаю, почему. Ты ждал, что я попрошу тебя о помощи. Наверное, ты очень этого ждал… А я, вот, так больше и не попросила… У тебя были дела поважнее, я же понимала. Ты растил Машку. Свою… Своего… Всё-таки, наверное, сына. А я растила своего сына. Одна, без мужа растила. И учила его не врать. И наказывала строго за враньё. Поэтому он у меня рано разучился плакать.

А потом Машка выросла. И я выросла. И даже твой внук — тоже вырос. И вот тебе, пап, уже пятьдесят четыре. И мне двадцать девять. И Машке двадцать пять. Только где она, Машка твоя? Максимка твоя? Где? Ты знаешь, что она стесняется тебя, знаешь? Ей стыдно, что её отец — простой мужик, без образования, чинов и наград. Ей стыдно за твои кроссовки, купленные на распродаже, стыдно за твои татуировки. А мне — мне не стыдно, ясно?! Мне похуй на образование твоё, на награды, которых тебе не дало государство, и на чины, которых ты никогда не выслужишь. И я люблю твои татуировки. Каждую из них знаю и люблю. И ты никогда не называл их «ошибками молодости», как любят говорить многие. Ты тоже их любишь.

Я не Машка. И я не Максим. И, наверное, мы с тобой когда-то давно просто упустили что-то очень важное… Зато я знаю о твоей мечте, папа. Я знаю о твоём слабом месте. Ты никогда не видел моря… Никогда. Помнишь, как в фильме «Достучаться до небес»? «Пойми, что на небесах только и говорят что о Море, как оно бесконечно прекрасно, о закате, который они видели, о том, как солнце, погружаясь в волны, стало алым как кровь, и почувствовали, что Море впитало энергию светила в себя, и солнце было укрощено, и огонь догорал уже в глубине. А ты, что ты им скажешь, ведь ты ни разу не был на Море, там наверху тебя окрестят лохом…»

Ты никогда не был на море. А всё потому, что ты слишком, слишком его любишь… Мы с твоей племянницей хотели тебя отвезти туда, на песчаный берег, а ты не пошёл. Ты сказал нам: «Я там останусь. Я уже никогда не вернусь обратно. Я там умру…»

Знаешь, пап, а давай поедем на море вдвоём, а? Только ты и я… И никого больше не возьмём с собой. Пусть они все остануться там, не знаю где, но где-то за спиной… Машка, Максим этот ваш… Оставим их дома. И уедем, папа. Туда, где Море, Ты и Я… И, если захочешь, мы останемся там вместе. Навсегда. Я даже умру с тобой рядом, если тебе не захочется сделать это в одиночестве…

Я хочу прийти с тобой на берег, вечером, на закате… Хочу на тёплый песок сесть, и к тебе прижаться крепко-крепко. И на ушко тебе сказать: «Папка, ты ещё будешь мной гордиться, правда-правда. Может, не прав ты был где-то, может, я где-то не права была, а всё-таки, у меня глаза твоей мамы…» И улыбнусь. И щекой мокрой, солёной, о бороду твою потрусь, жёсткую… Ты помнишь свою маму? Наверное, смутно. Тебе четыре года было, когда мамы твоей не стало… Только фотографии старые остались, чёрно-белые, почти жёлтые от старости… Там женщина. И у неё глаза мои. Хотя, скорее, это у меня — её… А ты только недавно это заметил… Да пустое это всё, пап. Глаза, волосы… Неважно это всё. Я ведь что сказать тебе хотела всегда, только так и не собралась с духом…

Я люблю тебя, папа.

И не отворачивайся, не нужно. Ты плачь, пап, не стесняйся. Я же видела как ты плачешь, тогда, давно, когда Маша родилась… И никому не рассказала. Значит, мне можно доверять. Ты… Ты просто достань свой большой коричневый носовой платок, и прижми его к глазам, как тогда…

И ещё…

Пап, научи меня молиться. По-настоящему. Как попы в церкви, нараспев. Только чтобы я плакала при этом, как ты…

А летом мы с тобой обязательно поедем на Море.

И тебе совсем необязательно умирать.

Потому что…

«…Стоишь на берегу, и чувствуешь солёный запах ветра, что веет с Моря, и веришь, что свободен ты, и жизнь лишь началась…»

 

Бабушка

Я недолго побыла единственным ребёнком в семье. Всего-то четыре года. Я даже понять этого не успела. Однажды у мамы вдруг появился живот. Он рос и шевелился. Был большой и круглый. Мама предлагала мне его потрогать, а я боялась. Мама ещё сердилась почему-то…

А потом наступила осень. Бабушка нарядила меня в бордовый костюмчик со слонёнком на нагрудном кармашке, и повезла куда-то на автобусе. Потом мы с ней долго куда-то шли-шли-шли, пока не дошли до большого дома. Я подумала, что мы к кому-то в гости едем. Бабушка часто брала меня с собой в гости… Но в дом мы так и не зашли. Бабушка встала под окнами, неуверенно посмотрела на окна, и крикнула:

— Таня!

Я тоже хотела крикнуть, но почему-то застеснялась. Может быть, потому что на мне был мальчишечий костюм? Он мне не нравился. Из-за моей короткой стрижки и этого костюма меня постоянно принимали за мальчика. А я очень хотела, чтобы у меня были длинные косы. До пола. Как у Снегурочки. Но меня почему-то всегда коротко стригли, и не спрашивали чего я хочу. А я хотела ещё юбочку из марли, с пришитыми к ней блестящими бусинками, как у Насти Архиповой из нашей группы, и белые ботиночки от коньков… Я всю зиму просила папу снять с коньков лезвия, и отдать мне ботиночки. Лезвия их только портят ведь.

Белые ботиночки, с большим квадратным каблуком…

Я была бы самая красивая. А в этом дурацком костюме мне было неуютно и стыдно.

Бабушка ещё раз позвала Таню, и вдруг схватила меня за плечи, и начала подталкивать вперёд, приговаривая:

— Ты головёнку-то подними. Мамку видишь? Во-о-он она, в окошко смотрит!

Голову я подняла, но маму не увидела. А бабушка уже снова кричала:

— Танюша, молочко-то есть?

— Нет, мам, не пришло пока… — Отвечал откуда-то мамин голос. Я силилась понять откуда он идёт — и не понимала. Стало очень обидно.

— Где мама? — Я подёргала бабушку за руку.

— Высоко она, Лидуша. — Бабушка чмокнула меня в макушку. — Не тяни шейку, не увидишь. А на руки мне тебя взять тяжело.

— Зачем мы тут? — Я насупилась.

— Сестричку твою приехали проведать. — Бабушка улыбнулась, но как-то грустно, одними губами только.

— Это магазин? — Я внимательно ещё раз посмотрела на дом. Мне говорили, что сестричку мне купят в магазине. Странные люди: даже меня не позвали, чтобы я тоже выбрала…

— Можно и так сказать. — Бабушка крепко взяла меня за руку, снова подняла голову, и крикнула: — Танюш, я там тебе передачку уже отдала, молочка пей побольше. Поцелуй от нас Машеньку!

Так я поняла, что мою новую сестру зовут Маша. Это мне не понравилось. У меня уже была одна кукла Маша. А я хотела Джульетту…

Так в нашем доме появился маленький. Маша была беспокойной и всё время плакала. Играть мне с ней не разрешали.

А однажды мама собрала все мои вещи и игрушки в большую сумку, взяла меня за руку, и отвела к бабушке. Я любила гостить у бабушки. Там всегда было тихо, можно было сколько угодно смотреть цветной телевизор, а дедушка разрешал мне пускать в ванной мыльные пузыри.

Я возилась в комнате со своими игрушками, рассаживая кукол по углам, и слышала, как на кухне бабушка разговаривает с мамой.

— Не любишь ты её, Таня. — Вдруг тихо сказала бабушка. Она очень тихо сказала, а я почему-то, вот, услышала. Куклу Колю забыла посадить на диван, и подошла к двери.

— Мам, не говори глупостей! — Это уже моя мама бабушке отвечает. — Мне просто тяжело сразу с двумя. Машеньке только месяц, я устала как собака. А тут ещё Лидка под ногами путается… И ты сама обещала мне помогать!

— А зачем второго рожала? — Ещё тише спросила бабушка.

— Славик мальчика хотел! — Как-то отчаянно выкрикнула мама, и вдруг всхлипнула: — Ну, пускай она у тебя месячишко поживёт, а? Я хоть передохну. Её шмотки и игрушки я привезла. Вот деньги на неё.

Что-то зашуршало и звякнуло.

— Убери. — Снова очень тихо сказала бабушка. — Мы не бедствуем. Деду пенсию платят хорошую. Заказы дают. Прокормим, не бойся.

— Конфет ей не давайте. — Снова сказала мама, а я зажмурилась. Почему мне не давать конфет? Я же хорошо себя веду. Хорошим детям конфеты можно.

— Уходи, Таня. Кормление пропустишь. — Опять бабушка говорит. — Ты хоть позванивай иногда. Ребёнок скучать будет.

— Позвоню. — Мама сказала это, уже выходя с кухни, а я тихонько отбежала от двери, чтобы никто не понял, что я подслушиваю.

Мама зашла в комнату, поцеловала меня в щёку, и сказала:

— Не скучай, мы с папой в субботу к тебе придём.

Я кивнула, но почему-то не поверила…

Когда мама ушла, ко мне подошла бабушка, села на диван, и похлопала по нему, рядом с собой:

— Иди ко мне…

Я села рядом с бабушкой, и тихо спросила:

— А мне ведь можно конфеты?

Бабушка почему-то сморщилась вся, губами так пожевала, отвернулась, рукой по лицу провела быстро, и ответила:

— После обеда только. Ты что, всё слышала?

Я повернулась к бабушке спиной, и соседоточенно принялась надевать на куклу Колю клетчатые шортики. Бабушка вздохнула:

— Пойдём пирожков напечём. С капустой. Будешь мне помогать тесто месить?

Я тут же отложила Колю, и кинулась на кухню. Дома мама никогда не пекла пирожков. А мне нравилось трогать руками большой тёплый белый шар теста, и слушать как бабушка говорит: «Не нажимай на него так сильно. Тесто — оно же живое, оно дышит. Ему больно. Ты погладь его, помни чуть-чуть, поговори с ним. Тесто не любит спешки».

Весь вечер мы пекли с бабушкой пирожки, а дедушка сидел в комнате, и сочинял стихи. Он всегда сочиняет стихи про войну. У него целая тетрадка этих стихов. Про войну и про Псков. Псков — это дедушкин родной город, он мне рассказывал. Там есть река Великая, и дедушкина школа. Он иногда ездит туда, встречается с друзьями. Они все уже старенькие, друзья эти. И тоже приезжают в Псков. Наверное, там им дедушка читает свои стихи.

Когда уже стемнело, бабушка накрыла в комнате журнальный столик, принесла туда пирожки и розеточки с вареньем, а я, вымытая бабушкиными руками, чистая и разомлевшая, залезла с ногами в кресло, и смотрела «Спокойной ночи, малыши». О том, что я обиделась на маму, я уже забыла. И сейчас вдруг начала скучать…

Я тихо пробралась на кухню, и села у окна. Видно было фонарь и деревья. И дорожку ещё. По которой должна была в субботу прийти мама. Я слышала, как бабушка меня зовёт и ищет, и почему-то молчала, и тёрлась носом о стекло.

Обнаружил меня дедушка. Он вошёл на кухню, скрипя протезом, включил свет, и вытащил меня из-под подоконника. Посадил на стул, и сказал:

— Мама придёт в субботу. Обязательно придёт. Ты мне веришь?

Я кивнула, но в носу всё равно щипало.

— Завтра будем пускать пузыри. — Дедушка погладил меня по голове, и поцеловал в макушку. — А ещё я расскажу тебе о том, как наш полк разбомбили под самым Берлином. Хочешь?

— Хочу…

— Тогда пойдём в кроватку. Ты ляжешь под одеялко, а я с тобой рядом посижу. Пойдём, пойдём…

И я пошла. И, засыпая на чистой-чистой простыне, пахнущей почему-то сиренью, я думала о маме и конфетах.

А мама в субботу так и не приехала…

* * *

Зазвонил телефон. Я посмотрела на определитель, и подняла трубку:

— Да, мам?

— Ты сегодня во сколько дома будешь?

Я посмотрела на часы, пожала плечами, словно это могли видеть на том конце трубки, и ответила:

— Не знаю. До шести я буду в офисе. Потом у меня подработка будет. Это часов до десяти. В одиннадцать заскочу домой, переоденусь, и в кафе. У меня сегодня ночная смена.

— Постарайся зайти в семь. Тут тебя дома сюрприз ждёт. Неприятный.

Мама всегда умела тактично разговаривать с людьми.

— Какой? Скажи лучше сразу.

— С ребёнком всё в порядке, он в садике. Володя приходил…

Я крепко закусила губу. Вовка ушёл от меня четыре месяца назад. Ушёл, не оставив даже записки. Где он жил — я не знала. Пыталась его искать, но он хорошо обрубил все концы… А я просто спросить хотела — почему?

— Что он сказал? Он вернулся? — Руки задрожали.

— Он исковое заявление принёс, и повестку в суд… На развод он подал.

— Почему?! — Другие вопросы в голову не лезли.

— По кочану. — Огрызнулась мама. — Твой муж, у него и спрашивай. От хороших баб мужья не уходят, я тебе уже говорила! А ты всё с подружками своими у подъезда торчала! Муж дома сидит, а она с девками трепется!

— Я с ребёнком гуляла… — Глаза защипало, но матери этого показать нельзя. — Я ж с коляской во дворе…

— Вот и сиди себе дальше с коляской! А мужику нужна баба, для которой муж важнее коляски! За что боролась — на то и напоролась.

— Да пошла ты! — Я не выдержала, и бросила трубку.

Значит, развод. Значит, всё. Значит, баба у Вовки теперь новая… За что, Господи, ну за что, а?

Снова зазвонил телефон. Я, не глядя на определитель, нажала на кнопку «Ответ», и рявкнула:

— Что тебе ещё надо?!

— Лидуш… — В трубке бабушкин голос. — Ты ко мне зайди после работки, ладно? Я уже всё знаю…

— Бабушка-а-а-а… — Я заревела в голос, не стесняясь, — бабушка-а-а, за что он так?

— Не плачь, не надо… Всё в жизни бывает. Все проходит. У тебя ребёночек растёт. Ну, сама подумай: разве ж всё так плохо? Кому повезло больше: тебе или Володе? У Володи новая женщина, к ней привыкнуть нужно, пообтереться… А у тебя твоя кровиночка осталась. Каким его воспитаешь — таким и будет. И весь целиком только твой. Ты приходи ко мне вечерком. Приходи обязательно.

На подработку я в тот день так и не пошла. Провалялась у бабушки пластом. Иногда выла, иногда затихала. Бабушка не суетилась. Она деловито капала в рюмочку корвалол, одними губами считая капли, и сидела у моего изголовья, приговаривая:

— Попей, попей. Потом поспи. Утро вечера мудрёнее. Не ты первая, не ты последняя. Мать твоя дважды замужем была, тётка твоя тоже… А Володя… Что Володя? Знаешь, как люди говорят? «Первым куском не наелся — второй поперёк горла встанет». А даст Бог, всё у Вовы хорошо выйдет…

— Бабушка?! — Я рывком села на кровати, краем глаза увидев в зеркале своё опухшее красное лицо: — Ты ему, козлятине этой вонючей, ещё счастья желаешь?! Вот спасибо!

— Ляг, ляг… — Бабушка положила руку на моё плечо. — Ляг, и послушай: не желай Володе зла, не надо. Видно, не судьба вам просто вместе жить. Бывает, Господь половинки путает… Сложится всё у Володи — хороший знак. И ты скоро найдёшь. Не злись только, нехорошо это.

Я с воем рухнула на подушку, и снова заревела…

* * *

Нервы на пределе. Плакать уже нет сил. Дышать больно. Воздух, пропитанный запахами лекарств, разъедает лёгкие, и от него першит в горле…

— Лида, судно принеси!

Слышу голос мамы, доносящийся из бабушкиной комнаты, бегу в туалет за судном, и несусь с ним к бабушке.

— Не надо, Лидуша… — Бабушка лежит лицом к стене. Через ситцевую ночнушку просвечивает позвоночник. Закусываю губу, и сильно зажимаю пальцами нос. Чтобы не всхлипнуть. — Не нужно судна. Прости меня…

— За что, бабуль? — Стараюсь говорить бодро, а сама радуюсь, что она моего лица не видит…

— За то, что работы тебе прибавила. Лежу тут бревном, а ты, бедная, маешься…

— Бабушка… — Я села возле кровати на корточки, и уткнулась носом в бабушкину спину. — Разве ж мне тяжело? Ты со мной сколько возилась, сколько пелёнок за мной перестирала? Теперь моя очередь.

— Так мне в радость было… — Тяжело ответила бабушка, и попросила: — Переверни меня, пожалуйста.

Кидаю на пол судно, оно падает с грохотом… С большой осторожностью начинаю перекладывать бабушку на другой бок. Ей больно. Мне тоже. Я уже реву, не сдерживаясь.

В комнату входит моя мама. От неё пахнет табаком и валерьянкой.

— Давай, помогу. А ты иди, покури, если хочешь.

Благодарно киваю маме, хватаю сигареты, и выбегаю на лестницу. У мусоропровода с пластмассовым ведром стоит Марья Николаевна, бабулина соседка и подружка.

— Ну, как она? — Марья Николаевна, ставит ведро на пол, и тяжело опирается на перила.

— Умирает… — Сигарета в пальцах ломается, достаю вторую. — Не могу я больше, Господи… Не могу! Уж лучше б я за неё так мучилась! За что ей это, Марья Николаевна?

— Ты, Лидок, как увидишь, что рядом уже всё — подолби в потолок шваброй. Говорят, так душа легче отходит, без мук…

Первая мысль — возмутиться. И за ней — тут же вторая:

— Спасибо… Подолблю. Не могу больше смотреть, не могу!

Слёзы капают на сигарету, и она шипит, а потом гаснет. Бросаю окурок в баночку из-под сайры, и снова иду к бабушке.

Бабушка лежит на кровати ко мне лицом, и молчит. Только смотрит так… Как лицо с иконы.

Падаю на колени, и прижимаюсь щекой к высохшей бабушкиной руке:

— Бабушка, не надо… Не надо, пожалуйста! Не делай этого! — Слёзы катятся градом, нос заложило.

— Тебе, Лидуша, квартира отойдёт. Дедушка так давно хотел. Не станет меня — сделай тут ремонтик, хорошо? Туалет мне уж больно хотелось отремонтировать, плиточку положить, светильничек красивый повесить…

— Не на-а-адо…

— Под кроватью коробочку найдёшь, в ней бинтик эластичный. Как умру — ты мне челюсть-то подвяжи. А то так и похоронят, с открытым ртом.

— Переста-а-ань!

— А в шкафу медальончик лежит. Мне на памятник. Я давно уж заказала. Уж проследи, чтобы его на памятник прикрепили…

— Ы-ы-ы-ы-ы-а-а-а-а-а…

— Иди домой, Лидок. Мама тут останется. А ты иди, отдохни. И так зелёная вся…

По стенке ползу к двери. В кармане звонит телефон. Беру трубку и молчу.

— Чо молчишь? — Вовкин голос. — Алло, говорю!

— Чего тебе? — Всхлипываю.

— Завтра тридцатое, не забудь. Бутырский суд, два часа дня. Не опаздывай.

— Вовкаа-а-а-а… Бабушка умирает… Пожалуйста, перенеси дату развода, а? Я щас просто не могу…

— А я потом не могу. Не еби мне мозг, ладно? Это ж как ключи от машины, которую ты продал. Вроде, и есть они, а машины-то уже нет. Всё. Так что не цепляйся за этот штамп, пользы тебе от него?

— Не сейчас, Вов… Не могу.

— Можешь. Завтра в два дня.

Убираю трубку в карман, и сползаю вниз по стенке…

… «Не плачь, так получилось, что судьба нам не дала с тобой быть вместе, где раньше я была?» — пела магнитола в машине таксиста, а я глотала слёзы.

Всё. Вот и избавились от ненужных ключей. Теперь у Вовки всё будет хорошо. А у меня — вряд ли…

«Только ты, хоть ты и был плохой… Мои мечты — в них до сих пор ты мой…»

— А можно попросить сменить кассету? Ваша Буланова сейчас не в тему. Я десять минут назад развелась с мужем.

Таксист понимающе кивнул, и включил радио.

«Милый друг, ушедший в вечное плаванье, свежий холмик меж других бугорков… Помолись обо мне в райской гавани, чтобы не было больше других маяков…»

— Остановите машину. Пожалуйста.

Я расплатилась с таксистом, и побрела по улице пешком. Полезла за сигаретами — оказалось, их нет. То ли потеряла, то ли забыла как пачку пустую выкинула. Захожу в магазинчик у дороги.

— Пачку «Явы золотой» и зажигалку.

Взгляд пробегает по витрине, и я спрашиваю:

— А конфеты вон те у вас вкусные?

— Какие?

— А во-о-он те.

— У нас всё вкусное, берите.

— Дайте мне полкило.

Выхожу на улицу, и тут же разворачиваю фантик. Жадно ем шоколад. С каким-то остервенением. И снова иду вперёд.

Вот и бабушкин дом. Поднимаюсь на лифте на четвёртый этаж, звоню в дверь.

Открывает мама. Не давая ей ничего сказать — протягиваю через порог ладонь, на которой лежит конфета:

— Я хочу, чтобы бабушка её съела. Пусть она её съест. Знаешь, я вспомнила, как ты мне в детстве запрещала есть конфеты, а бабушка мне всё равно их давала… Я тоже хочу дать бабушке конфету.

Мама молчит, и смотрит на меня. Глаза у неё красные, опухшие.

— Что?! — Я ору, сама того не замечая, и конфета дрожит на ладони. — Что ты на меня так смотришь?! Я принесла бабушке конфету!

— Она умерла… — Мама сказала это бесцветным голосом, и села на пороге двери. Прямо на пол. — Десять минут назад. Сейчас машина приедет…

Наступаю на мать ногой, и влетаю в комнату. Бабушку уже накрыли простынёй. Откидываю её, и начинаю засовывать в мёртвую бабушкину руку конфету.

— Возьми, возьми, ну пожалуйства! Я же никогда не приносила тебе конфет! Я не могла опоздать! Я… Я с Вовкой в суде была, ба! Я оттуда на такси ехала! Я только в магазин зашла… Ну, возьми, ручкой возьми, бабушка!!!

Шоколад тонким червяком вылез из-под обёртки, и испачкал чистую-чистую простыню, которая почему-то пахла сиренью…

* * *

Я не люблю конфеты.

Шоколад люблю, торты люблю, пирожные тоже, особенно корзиночки.

А конфеты не ем никогда.

Мне дарят их коробками, я принимаю подарки, улыбаясь, и горячо благодаря, а потом убираю коробку в шкаф. Чтобы поставить её гостям, к чаю…

И никто из них никогда не спросил меня, почему я не ем конфеты.

Никто.

И никогда.

 

Муж

Светлые волосы раскиданы по подушке.

Карие глаза смотрят сквозь него, бровки хмурятся.

Губы приоткрыты, и пахнут яблоком…

И прижать её к себе хочется, и не отпускать никуда.

И кожа у неё смуглая, горячая и бархатная.

И острые плечики вздрагивают…

И темно.

И только голос в невидимых колонках поёт про семь секунд:

You\'re just seven seconds away… That\'s much, too much. I can\'t touch your heart You\'re just seven seconds away But, babe, it hurts when we\'re worlds apart You\'re just seven seconds away…

И он торопится успеть, уложиться в отведённое ему время, и рвётся всем телом ей навстречу, и знает, что у него осталось только несколько минут…

Несколько минут.

И она уйдёт.

Встанет, виновато улыбнётся, соберёт в пучок растрёпанные светлые волосы, закурит, выпустит в потолок струйку дыма, и спросит:

— Проводишь?

И знает, что нельзя ей отказать.

Невозможно.

И времени совсем нет.

Можно только подойти к ней сзади, уткнуться носом в шею её, вдохнуть её запах — и молча отпустить…

А потом ждать. Ждать-ждать-ждать.

Ждать звонка.

Или встречи.

Или сообщения на экране монитора: «Ты меня ждёшь?»

Ты меня ждёшь?

Зачем она спрашивает? Кокетничает?

Жду. Всегда жду. Каждый день, каждую минуту… Жду.

Глаза её снятся. Волосы. Запах на подушке заставляет перебирать в памяти секунды и мгновения…

Она вернётся. Она обещала. Она вернётся…

Моя девочка… Моя — и не моя…

Вечер пятницы. Лето. Темнеет поздно. Иду бесцельно, и просто живу.

Я ощущаю, что я — живу.

Я чувствую запах лета, листьев, бензина-керосина, и слышу музыку, доносящуюся из летнего кафе.

Сигарета в руке стала совсем короткой.

Я затянулся в последний раз, и пошёл на звуки музыки.

В кафе было шумно, людно, и молодая чернявая официантка, держа в руках грошовый блокнотик, осведомилась:

— Вы уже выбрали?

Настроение было хорошее. Девочка-официантка — приятная, не вызывающая раздражения.

— Пиво. Ноль пять. Пока всё.

И улыбнулся ей в ответ.

Девочка ушла, а я смотрел ей вслед. Что-то в ней было… Определённо, было.

Может, глаза? Живые, любопытные… Как у дворняги…

Или трогательная белизна кожи в вырезе белой рубашки?

Или тонкие пальцы, сжимающие переполненную пепельницу?

Не знаю.

Но сегодняшний вечер сулил приятные сюрпризы, я это чувствовал кожей.

Дикая. Маленькая дикая девочка.

Суетливая, живая, настоящая…

Не бойся меня, девочка… Я никогда не сделаю тебе больно…

Пока не сделаю.

Я слушаю твой голос.

Не слова, нет. Мне неинтересно то, ЧТО ты говоришь.

Мне нравится то, КАК ты это говоришь.

Тонкий голосок, так вяжущийся с её внешностью, с сильным западно-украинским акцентом, звенит колокольчиком в голове.

Говори, говори, девочка… Мне это нравится.

Смейся, улыбайся, хмурься — тебе это идёт.

Живой человечек, живые, настоящие эмоции. Губы пухлые взгляд приковывают.

Настоящая…

Месяц уже прошёл. А интерес не угас.

Нет, и больше он не стал, что тоже интересно.

Мне нравится встречать её после работы, нравится ловить взглядом огоньки в её глазках-черносливках, нравится касаться губами её волос, и проводить языком по тонкой белой шейке…

Она вздрагивает, а я — я улыбаюсь.

Моя.

Она — моя.

Так быстро, и так предсказуемо…

Никогда не задумывался над тем, что у неё есть какая-то жизнь.

Что она где-то гуляет, с кем-то общается, и не чувствует себя одинокой без меня.

Пускай.

Это неважно.

И роли никакой не играет.

«…You\'re just seven seconds away… That\'s much, too much. I can\'t touch your heart You\'re just seven seconds away But, babe, it hurts when we\'re worlds apart You\'re just seven seconds away…»

Сигаретный дым струйкой уходит в открытую форточку, спускаясь капроновым чулком по веткам старого тополя…

Позвонить? Нет?

А почему бы и нет?

— Ты где, моя радость? — дым, свиваясь в причудливые, размытые узоры, стелется по потолку…

— Я? Я у подружки сижу. — голосок звонкий, запыхавшийся, и радостный.

— Ммм… У подружки? Я её знаю?

Подружка… Да, наверное, это так и надо: у неё должны быть какие-то подружки.

— Наверное, видел… Светленькая такая, в твоём доме живёт, кстати…

Светленькая. Замечательно. В моём доме живут десятка три светленьких девушек.

Наверняка я её видел.

— А если я к вам зайду сейчас — подружка не обидится?

Самому интересно — что за подруга такая? И чем она интереснее меня?

Наверняка, откажет…

Улыбаюсь заранее.

— Подожди минутку… — шёпот в трубке, шорохи, смех звонкий. — Заходи, она не против. Спустись на четвёртый этаж.

Даже так?

Искрами рассыпается в пепельнице притушенная сигарета…

Спускаюсь вниз.

Карие глаза, светлые волосы, волнами рассыпанные по плечам, хрупкая фигурка.

— Привет, ты к Оле?

Смотрю на неё. Потом улыбаюсь:

— А можно?

— Проходи… — улыбается солнечно, открыто, искренне.

Закуриваю, спросив разрешения.

Две девушки. Такие непохожие. Разные.

Одна — моя. Живая, настоящая, привычная, изученная до мелочей.

Вторая — старше, выше, тоньше, деликатнее…

И…

И я смотрю на неё, и вижу только тонкие руки, сжимающие сигарету, и поправляющие непослушную прядь волос.

Зацепило.

Сильно зацепило.

Но — не моё.

Не допрыгнуть до неё, не достучаться, не вызвать огонька в её глазах…

А если рискнуть, а? А?

— Ты? — удивление в глазах, и улыбка неуверенная…

— Я, — в глаза ей смотрю нагло.

— Зачем пришёл? — бровки хмурит забавно, по-детски.

— К тебе. Пустишь?

Напролом иду.

Не глядя.

…Светлые волосы, раскиданные по моей подушке.

Хрупкое, вздрагивающее тело…

Длинные ресницы, отбрасывающие тень на раскрасневшиеся щёчки…

С каждым движением я становлюсь к ней ближе — и дальше…

Я касаюсь губами её влажного лба.

Глаза широко распахиваются, и тонкие руки обвивают моё тело.

— Тебе не больно, нет? — шепчу в маленькое ушко.

Маленькая. Тоненькая. Хрупкая такая…

— Нет… — выдыхает протяжно.

Перебираю пальцами её волосы, вдыхаю еле уловимый запах её тела.

Она сидит, подтянув к подбородку колени, и плечики дрожат.

Прижимаюсь грудью к её спине, и чувствую, как бьётся её сердце.

— Не уходи…

Я не прошу, я не требую.

Я вымаливаю.

И в который раз слышу:

— Не могу. Прости. Ты знаешь…

А потом, не глядя на меня, она одевается, зябко обхватывает себя руками, и говорит в сторону:

— Проводишь?

И я провожаю её до лифта.

И возвращаюсь домой. Один. Всегда один.

Странная, неразгаданная и непонятная девочка.

Женщина.

Она старше, она — намного меня старше.

Я в волосы её лицом зарываюсь, и понимаю, что дышу Женщиной.

Настоящей Женщиной.

Женщиной в теле ребёнка.

И понимаю, что обратной дороги нет.

Что я утонул в ней задолго до того, как понял — кто она. Какая она…

Она проникла в меня, в каждую мысль мою, в каждое движение.

Она отдала мне своё тело. Полностью. Целиком.

И больше не дала ничего…

Она приходит, чтобы получить своё.

Берёт, и уходит, оставляя мне свой запах, и смятые простыни…

А я — я не могу её догнать, удержать, запереть…

Она всё равно уйдёт.

Потому что Она не может принадлежать никому.

Женщина-кошка.

Сытая, гладкая, грациозная…

Нежная, ласковая, тёплая…

И — далёкая.

Ей не нужен я. Ей не нужны слова мои, не нужны мысли и чувства.

Ей не нужен никто.

А вот она мне — нужна.

Я жить хочу ей. Дышать ей. Для неё. Ради неё. Всё для неё. А ей — не нужно…

Я закрываю за ней дверь, а через две минуты на экране монитора возникают слова:

«Спасибо тебе за всё. Ты славный мальчик».

Славный мальчик.

И не более того.

Я буду ждать тебя, слышишь? Буду ждать. Дни, месяцы, годы…

Буду ждать тебя.

Одну тебя.

Только тебя.

Потому что люблю.

Люблю…

…Она закрыла входную дверь, и, не зажигая света, села в кресло и закрыла лицо руками.

«Я старая идиотка. Зачем я к нему хожу? Он просит? Пусть просит. Это его трудности. Ты мне ответь — зачем ТЫ туда ходишь? Молчишь? А я тебе скажу. Он — не такой. Он — другой. Он тебя любит только за то, что ты есть. Что ты ходишь с ним по одной земле, и дышишь одним воздухом. И вот скажи ему — «Убей ради меня!» — убьёт. И глаза эти врать не умеют. Ещё не умеют. Не научились ещё. И тебе страшно, да? Да. Страшно. Он младше тебя на семь лет, у него жизнь только начинается… Куда ты со своими мощами лезешь, дура? Отпусти его, не мучай… Верни его на место.

Не могу. Не могу. Не могу я!

Я видеть его хочу. Дышать им. Прятаться у него на груди, и трогать губами его ресницы…

Голос хочу его слышать. Пальцы его целовать. Родные такие… Тёплые… Любимые пальчики…

Засыпать и посыпаться рядом с ним.

Гладить его рубашки по вечерам.

Смотреть телевизор, сидя на его коленях…

И — не могу.

Что? Что ты от меня хочешь, а? Что ты жрёшь меня изнутри?!

Не могу!

Не отпущу! Не отдам! Никогда!

И назови меня трижды сукой — я рассмеюсь тебе в лицо!

Я люблю его.

И это оправдываёт всё.

И несущественным сразу делает, неважным…

Люблю…»

Мерно загудел системный блок, и замерцал экран монитора.

И её руки привычно легли на клавиатуру, и так же привычно набрали текст:

«Спасибо тебе за всё. Ты славный мальчик…»

 

Сын

— Я закурю, не возражаешь? — смотрю вопросительно, накручивая пальцем колёсико грошовой зажигалки.

— Кури.

Закуриваю, выпуская дым в открытую форточку.

— Окно закрой, продует тебя… — в голосе за спиной слышится неодобрение.

Отрицательно мотаю головой, и сажусь на подоконник.

— Скажи мне правду… — говорю куда-то в сторону, не глядя на него.

— Какую? — с издёвкой спрашивает? Или показалось?

— Зачем ты это сделал?

Пытаюсь поймать его взгляд.

Не получается.

— В глаза мне смотри! — повышаю голос, и нервно тушу сигарету о подоконник.

Серые глаза смотрят на меня в упор. Губы в ниточку сжаты.

— Я тебе сто раз объяснял! И прекрати на подоконнике помойку устраивать!

Ну да… Лучшая защита — это…

— Захлопни рот! Тебе кто дал право со мной в таком тоне разговаривать?! Забыл кто ты, и откуда вылез?!

Вот теперь всё правильно.

Теперь всё верно.

— А вот не надо мне хамить, ладно? Ты весь вечер как цепная собака! Я сто раз извинился! Что мне ещё сделать?

А мы похожи, чёрт подери…

Может, поэтому я его люблю?

За голос этот… За глаза серые… За умение вести словесную контратаку…

Я тебя люблю…

Но не скажу тебе этого.

По крайней мере, сейчас.

Пока ты мне не ответишь на все мои вопросы.

— Я повторяю вопрос. Зачем. Ты. Это. Сделал. Знак вопроса в конце.

— Хватит. Я устал повторять всё в сотый раз. Тебе нравиться надо мной издеваться?

Ты не представляешь, КАК мне это нравится…

Ты не представляешь, КАК я люблю, когда ты стоишь возле меня, и пытаешься придумать достойный ответ…

Ты даже не догадываешься, какая я сука…

Прикуриваю новую сигарету, и, склонив голову набок, жду ответа.

— Да. Я был неправ…

Торжествующе откидываю голову назад, и улыбаюсь одним уголком рта.

— … Но я не стану тебе объяснять, почему я это сделал. Я принял решение. И всё. И закрой уже окно, мне твоего бронхита очень не хватает.

Рано, рано… Поторопилась.

Меняем тактику.

Наклоняюсь вперёд, зажав ладони между коленей.

Недокуренная сигарета тлеет в пепельнице.

Дым уходит в окно…

— Послушай меня… Я никогда и никому не говорила таких слов. Тебе — скажу. — Нарочито тяну время, хмурю брови, кусаю губы…

— Я старше тебя, ты знаешь. Естественно, в моей жизни были мужчины. Много или мало — это не важно. Кого-то я любила. Кого-то нет. От кого-то была в зависимости, кто-то был в зависимости от меня. Но никому и никогда я не говорила, что…

Теперь надо выдержать паузу.

Красивую такую, выверенную.

Беру из пепельницы полуистлевшую сигарету, и глубоко затягиваюсь, не глядя на него.

Три… Два… Один!

Вот, сейчас!

Выпускаю дым через ноздри, и говорю в сторону:

— Никому и никогда я не говорила, что он — самый важный мужчина в моей жизни…

Набрала полную грудь воздуха, давая понять, что фраза не окончена, а сама смотрю на его реакцию.

Серые глаза смотрят на меня в упор.

Щёки чуть покраснели.

Пальцы нервно барабанят по столу.

Всё так. Всё правильно.

Продолжаем.

— Ты. Ты — единственный мужчина, ради которого я живу. Знаешь… — Закуриваю новую сигарету, зачем-то смотрю на неё, и брезгливо тушу. — Знаешь, у меня часто возникала мысль, что я на этом свете лишняя… И всё указывало на то, что кто-то или что-то пытается меня выдавить из этой жизни, как прыщ. И порой очень хотелось уступить ему…

Вот это — чистая правда. Даже играть не надо.

— Но в самый последний момент я вспоминала о тебе. О том, что, пока ты рядом — я никуда не уйду. Назло и вопреки. И пусть этот кто-то меня давит. Давит сильно. Очень сильно. Я не уйду. Потому что…

И замолкаю.

И опускаю голову.

Тёплые ладони касаются моих волос.

— Я знаю… Прости…

Переиграла, блин…

Вжилась.

Чувствую, что глаза предательски увлажнились, и глотать больно стало.

Мягкие губы на виске.

На щеках.

На ресницах.

Переиграла…

Поднимаю глаза.

Его лицо так близко…

И руки задрожали.

Тычусь мокрым лицом в его шею, и всхлипываю:

— Ты — дурак…

— Я дурак… — соглашается, и вытирает мои слёзы. — Простишь, а?

А то непонятно было, да?

Шмыгаю носом, и улыбаюсь:

— А всё равно люблю…

— И я тебя… — облегчение такое в голосе.

— А за что? — спрашиваю капризно, по-дурацки.

— А просто так. Кому ты ещё нужна, кроме меня? Кто тебя, такую, ещё терпеть станет?

Хочу сказать что-то, но он зажимает мне рот ладонью, и продолжает:

— А ещё… А ещё, никто не станет терпеть меня. Кроме тебя. Мы друг друга стоим?

Вот так всегда…

Настроишься, сто раз отрепетируешь, а всё заканчивается одинаково…

«Я тебя люблю…»

«И я тебя. Безумно. Люблю».

И ты обнимешь меня.

И я без слов пойму, что я тебе нужна. Ни на месяц, ни на год.

На всю жизнь.

И сейчас я встану с подоконника, налью тебе горячего чаю, и ты будешь его пить маленькими глоточками, а я буду сидеть напротив, и, подперев рукой подбородок, наблюдать за тобой.

А потом мы пойдём спать.

Ты ляжешь первым.

А я подоткну тебе под ноги одеяло, наклонюсь, поцелую нежно, и погашу свет…

Я умею врать. Я умею врать виртуозно. Так, что сама верю в то, что я говорю.

Я могу соврать любому человеку.

Я Папе Римскому совру, и не моргну глазом.

Я только тебя никогда не обманывала.

Даже тогда, когда ты был ещё ребёнком…

Вытираю нос, закрываю окно, и заканчиваю разговор:

— Ты завтра извинишься перед Артемом?

— Извинюсь. Хотя считаю, что он был не прав.

— Ради меня?

— Ради тебя.

— Во сколько тебя завтра ждать?

— После шестого урока.

— С собакой погуляешь.

— Угу.

— Будильник на семь поставил?

— Мам, не занудничай…

— Я просто напомнила.

— Мам, спасибо тебе…

Поворачиваюсь к нему спиной, и сильно вдавливаю пальцем кнопку электрочайника.

— Это тебе спасибо. Что ты у меня есть.

— Я — твой мужчина, да?

Оборачиваюсь, и улыбаюсь:

— Ты — мой геморрой! Но — любимый…

И ОН пьёт чай с абрикосовым вареньем.

И ОН смотрит на меня моими же глазами.

И ОН пойдёт завтра в школу, и извинится перед Артёмом.

Ради меня.

А я смотрю на НЕГО, и тихо ликую.

Потому что в моей жизни есть ОН.

ОН любит варенье и меня.

ОН — мой сын.

МОЙ СЫН!