В истории русской культуры вряд ли есть событие, равное по своему трагизму смерти Пушкина. Столько лет прошло с тех пор, но и сейчас тяжело и горько думать о безвременном уходе нашего гениального поэта.

В его последней драме и поныне многое остаётся невыясненным, тёмным, непонятным. Вероятно, многое никогда и не будет объяснено до конца. Действующие лица давно в могиле. То, что они в своё время скрыли, не занеся на бумагу, скрытым и останется.

Есть, однако, материалы, до сих пор просто не разысканные, и почти каждый год приносит в этом отношении что-либо новое. Наиболее полным исследованием о гибели поэта по-прежнему является труд П. Е. Щёголева «Дуэль и смерть Пушкина». В настоящее время оно уже несколько устарело. Некоторые выводы автора являются спорными, но богатейшее собрание документов, разысканных Щёголевым, имеет непреходящую ценность.

В предисловии к первому изданию своей книги (1916 год) он писал: «Думается, что, после систематически ведённых мною в различных направлениях розысков, в будущем вряд ли можно будет разыскать много документального материала в дополнение к настоящему собранию». Однако Великая Октябрьская социалистическая революция, открывшая исследователям доступ к ряду ранее засекреченных архивов, позволила автору значительно пополнить собранные им ранее обширные материалы. Последнее прижизненное издание книги, третье, вышедшее в 1928 году, даёт, кроме того, новый взгляд на историю возникновения дуэли и, по-видимому, уличает автора анонимного пасквиля, послужившего поводом к поединку. Им, согласно заключения эксперта, оказался князь Пётр Владимирович Долгоруков.

После выхода в свет переработанной книги Щёголева прошло более сорока лет, и за это время был сделан ряд находок, среди которых по своему значению для истории гибели поэта наиболее важны письма членов семьи историка H. M. Карамзина к его сыну Андрею Николаевичу. Эта ныне широко известная «Тагильская находка» была впервые опубликована (в выдержках) И. Л. Андрониковым в 1956 году. В 1960 году Институт русской литературы (Пушкинский дом) выпустил полное научное издание писем.

На желательность отыскания писем Карамзиных указывал ещё Щёголев. Он надеялся также на опубликование писем Натальи Николаевны Пушкиной к мужу, которые, по его сведениям, в 1916 году хранились в Румянцевском музее. Версия о том, что эти ценнейшие документы находятся за рубежом у потомков графини Н. А. Меренберг, должна быть, по-видимому, отвергнута. Надо считать, что судьба писем Натальи Николаевны пока остаётся неизвестной.

Есть также источники давно известные, но полузабытые. К числу их, на мой взгляд, следует отнести и французское письмо барона Густава Фризенгофа, мужа Александры Николаевны Гончаровой, от 14/26 марта 1887 года, о котором я упомянул в первом очерке. Оно написано со слов Александры Николаевны и проверено ею. В печати письмо было известно лишь в неполном и, как уже было сказано, местами неточном переводе. Я получил возможность прочесть его целиком по фотокопии, любезно предоставленной мне Пушкинским домом. Пользоваться этим поздним и далеко не откровенным повествованием, составленным по просьбе племянницы Фризенгоф-Гончаровой писательницы А. П. Араповой, надо очень осторожно, но в нём есть всё же интересные и ценные сведения, которым можно поверить. Я обозначаю этот источник как «письмо Фризенгоф».

О существовании дневника Д. Ф. Фикельмон с обширной записью о дуэли и смерти поэта знал до 1943 года только его последний владелец князь Альфонс Кляри-и-Альдринген. Я уже рассказал о том, как дальний потомок Кутузова пошёл навстречу автору этих строк. Я попытаюсь в дальнейшем прокомментировать дневниковую запись Д. Ф. Фикельмон. Этот документ уже прочно вошёл в научный оборот, но, насколько я знаю, до настоящего времени мало привлекал внимание исследователей.

Д. Ф. Фикельмон довольно подробно и, в общем, добросовестно излагает историю последней дуэли Пушкина. Однако о многом она умалчивает, несмотря на хорошую осведомлённость. Прежде чем приводить текст её записи, будет небесполезно восстановить в памяти читателей ряд дат и фактов, относящихся к последней драме поэта

I

Значительная и притом наиболее существенная частью записи Д. Ф. Фикельмон посвящена Дантесу и его отношениям с H. H. Пушкиной. Остановимся поэтому подробнее на личности убийцы поэта.

Барон Жорж-Шарль Дантес родился в Кольмаре 5 февраля 1812 года. Таким образом, он почти ровесник Натальи Николаевны Пушкиной, которая появилась на свет на следующий день после Бородинского сражения — 27 августа 1812 года. Дантес — французский дворянин родом из Эльзаса, сильно онемеченной области Франции. Как и Гончаровы, Дантесы были дворянами недавними. Предок барона Жоржа, крупный земельный собственник и промышленник, получил дворянство лишь в 1731 году. Наполеон пожаловал отцу Дантеса Жозефу-Конраду баронский титул. Через сто лет дворянства благосостояние Дантесов оказалось сильно подорванным. В 1833 году барон Жозеф-Конрад, обременённый большой семьёй, располагал лишь доходом в 18—20 тысяч франков и намеревался посылать сыну в Петербург всего 200 франков в месяц. Таким образом, молодой человек принадлежал, собственно говоря, к весьма, скромной дворянской семье, пользовавшейся, правда, некоторой известностью в Эльзасе. У Дантесов были, однако, очень большие родственные связи — главным образом по материнской линии. Убийцу Пушкина принято считать французом; таковым он всегда считал себя и сам. По крови он, однако, больше немец, чем француз.

Мать Дантеса, графиня Мария-Анна-Луиза Гацфельд, была чисто немецкого происхождения. Её родной брат состоял прусским послом во Франции в первые годы Второй Империи. Немкой была и бабушка Дантеса по отцу баронесса Райтнер фон-Вейль. Её брат в конце XVIII века числился командором Тевтонского ордена. Германская кровь, несомненно, сказалась также в физическом облике Дантеса, высокого, атлетически сложённого блондина с голубыми глазами. Следует, наконец, отметить, что сын немки, барон Жорж-Шарль, как и большинство уроженцев Эльзаса, по-видимому, отлично владел немецким языком. Немецкая языковая стихия повлияла и на его французскую речь. Никто из русских не упоминает о его немецком акценте, но французское ухо его, видимо, улавливало. Через много лет после петербургской драмы Проспер Мериме, как мы увидим, отметил немецкий акцент барона. Есть полное основание думать, что так же он говорил и в молодые годы. Тем не менее — повторяю ещё раз, — хотя по происхождению Дантес больше немец, чем француз, но и сам он, и окружающие считали его французом.

По установившейся традиции принято считать Дантеса исключительно красивым мужчиной. Если ограничиться отзывами женщин, знавших его в молодости, то традицию придётся признать отвечающей истине. Бароном восхищались женщины всех возрастов и положений. Влюблённая в мужа Екатерина Николаевна с умилением пишет ему сейчас же после высылки Дантеса из Петербурга: «Одна горничная (русская) восторгается твоим умом и всей твоей особой, говорит, что тебе равного она не встречала во всю свою жизнь и что никогда не забудет, как ты пришёл ей похвастаться своей фигурой в сюртуке». Светская барышня М. К. Мердер, любовавшаяся им на балах, отметила в своём дневнике: «Он удивительно красив». Даже престарелая девяностолетняя Наталья Кирилловна Загряжская, к которой Дантес явился представиться перед свадьбой, по его собственному рассказу, переданному внуком барона Луи Метманом, спросила его: «Говорят, что вы очень красивы, дайте на себя поглядеть <…> и велела принести две свечи, чтобы получше его рассмотреть. „En effet vous êtes très beau“ — сказала она, закончив осмотр».

Мужчины отзываются о внешности Дантеса менее единодушно. Польский врач Станислав Моравский, бывший в приятельских отношениях с бароном, описывает его наружность весьма критически. По словам мемуариста, «это был молодой человек ни дурной, ни красивый, довольно высокого роста, неуклюжий в движениях, блондин, с небольшими белокурыми усами. В вицмундире он был ещё ничего себе, но рядом с русскими офицерами, в особенности когда надевал парадный мундир и ботфорты, мало кто завидовал его наружности». Моравский замечает, правда, что «постепенно Дантес становился всё более салонным и ловким». Описание Моравского вполне, как мне кажется, согласуется с рисунком В. Райта, впервые воспроизведённым в книге Щёголева. На нём изображен в профиль молодой офицер очень привлекательной внешности с правильными, крупными чертами лица. Обращает на себя внимание большой тяжёлый подбородок Дантеса. Барон выглядит уверенным в себе, несколько высокомерным человеком. Он красив, но, по крайней мере на мужской глаз, далеко не красавец.

Обычно воспроизводимый портрет Дантеса в парадной кавалергардской форме, вероятно, порядком идеализирует его внешность. Думается, что восторженные отзывы современниц о внешних данных Дантеса и его успех у женщин объясняются не так его красотой, как способностью нравиться. Молодой француз, несомненно, обладал в очень большой степени этим житейским ценным качеством. Нравился он не только женщинам, но и товарищам по полку, и другим офицерам гвардии (среди его приятелей был и сын историка Андрей Николаевич Карамзин), нравился многочисленным светским знакомым, и молодым и старикам. Пушкин долгое время относился к одному из многочисленных поклонников своей жены далеко не враждебно. В ноябре 1836 года он вызвал Дантеса на дуэль, но после того, как столкновение на время было улажено, поэт в конце декабря писал отцу: «Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приёмного сына посланника Голландского короля. Это очень красивый и славный малый (un très beau et bon garèon), он в большой моде и 4 годами моложе своей наречённой».

Выяснить, что за человек был Дантес в молодые годы, нелегко. В русских источниках мы большею частью находим лишь весьма отрывочные данные о молодом, фатоватом офицере гвардии, ничем не выдававшемся, кроме своей наружности. Надо сказать, что и сейчас, несмотря на ряд вновь опубликованных материалов, многое в отношении Дантеса остаётся неясным. До сих пор неясен вопрос о его образовании. Основным источником сведений о Дантесе (за исключением русского периода его жизни и отношений с Гончаровыми) по-прежнему является биографический очерк, составленный для Щёголева внуком барона Луи Метманом.

По его словам, получив первоначальное образование в Эльзасе, Жорж-Шарль Дантес учился затем в Бурбонском лицее в Париже. Если он окончил его (в биографическом очерке этого не сказано), то пришлось бы считать, что молодой человек получил довольно основательное классическое образование. По уверению его отца барона Жозефа-Конрада, Дантес был принят в известную Сен-Сирскую военную школу будто бы четвёртым из ста пятидесяти. Даже если конкурсный экзамен тогда был менее труден, чем впоследствии, всё же это крупный учебный успех. Мы, однако, не знаем, правду ли говорит отец Дантеса. Быть может, барон д'Антес оказался четвёртым в алфавитном списке принятых — и только. Школы он, как известно, не кончил и пробыл в Сен-Сире всего десять месяцев. Не желая служить королю Людовику-Филиппу, юный легитимист уволился оттуда по собственному желанию. Несколько недель, по-видимому, состоял в контрреволюционных военных отрядах герцогини Беррийской, собранных в Вандее, затем вернулся в имение отца близ Сульца. Таким образом, сколько-нибудь основательной военной выучки у него быть не могло.

Отзывы об общем образовании Дантеса противоречивы. Его товарищ по полку князь А. В. Трубецкой считал, что барон «был пообразованнее нас, пажей», но этот аргумент неубедителен — Пажеский корпус того времени давал своим воспитанникам очень неважное образование. Бывший французский лицеист и юнкер мог, пожалуй, при случае блеснуть своими познаниями в среде русских товарищей-офицеров, учившихся ещё меньше его. В противоположность Трубецкому лицейский товарищ и секундант Пушкина К. К. Данзас считал Дантеса человеком весьма скудно образованным. Ещё показательнее опубликованный в 1930 году дополнительный рассказ Луи Метмана. В своё время он составил биографию деда в духе семейной почтительности. Через много лет в беседе с русским журналистом Л. Метман высказался значительно откровеннее.

По словам внука Дантеса, его дед «леностью <…> отличался ещё в детстве. Этим в семье объясняли и пробелы его посредственного образования (les vides de sa médiocre instruction). Даже французский литературный язык давался Дантесу не так легко. Ему приходилось уже много лет спустя обращаться к помощи воспитателя своего внука Луи при составлении некоторых писем и документов. Домашние не припоминают Дантеса в течение всей его долгой жизни за чтением какого-нибудь художественного произведения. Единственные книги этого рода, которые внук видел у него в комнате, были французские издания „Войны и мира“ и „Севастопольских рассказов“. Обе были переведены его знакомым Гованом де Траншером, который их ему и прислал». Таким образом, по достоверным семейным воспоминаниям образование барона Дантеса было посредственным (французский термин «médiocre» к тому же выразительнее русского), а литературой он почти совершенно не интересовался.

Моральные качества Дантеса… В Петербурге он был, приходится это признать, почти всеобщим любимцем — «славного малого» обожали женщины, любили, как уже было сказано, товарищи по полку. К нему благоволили начальники всех рангов, хотя недоучившийся французский юнкер оказался очень плохим служакой. Вероятно, здесь сказалось и то обстоятельство, что, прожив до приезда в Россию три с половиной года на положении молодого французского барича-помещика, он совершенно отвык от военной дисциплины. Во всяком случае, за три года службы в Кавалергардском полку Дантес подвергался дисциплинарным взысканиям (выговоры в приказе, дежурства вне очереди) 44 раза. Объяснить все его многочисленные проступки только незнанием и неумением нельзя. Каждый из них в отдельности более или менее извинителен, но в совокупности они производят впечатление изрядной наглости.

Смеясь, он дерзко презирал Земли чужой язык и нравы…

 — сказал впоследствии Лермонтов о кавалергарде Дантесе. Избалованный молодой человек, видимо, чувствовал, что ему, модному иностранцу, протеже «высоких» и «высочайших» особ, в конце концов всё сойдёт с рук. Та же наглость, которую Дантес обнаруживал при несении службы, чувствуется и в его отношениях с женщинами.

П. В. Нащокин рассказал в 1851 году П. И. Бартеневу, что «Дантес был принят в лучшее общество, где на него смотрели как на дитя и потому многое ему позволяли, например, он прыгал на стол, на диваны, облокачивался головой на плечи дам и пр.». Эти сведения о Дантесе Нащокин, по всей вероятности, узнал в своё время от Пушкина. В тетради Бартенева С. А. Соболевский надписал сбоку строк, посвящённых проказам кавалергарда: «Пушкину чрезвычайно нравился Дантес за его детские шалости». Однако барон Жорж и в очень молодые годы был далеко не наивен. Сын Вяземского Павел Петрович, родившийся в 1820 году, был ещё совсем юн, когда встречался с Пушкиным. Вероятно, впоследствии, вспоминая о Дантесе, он излагал впечатления родителей: «…человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не Ловелас, не Дон-Жуан, а приехавший в Россию делать карьеру».

Можно думать, что там, где это было нужно, он держал себя подобающим образом. Во всяком случае, остроумного, весёлого кавалергарда принимали всюду — не исключая и тех домов, где красивой внешности было недостаточно, чтобы иметь успех. У Карамзиных он стал, например, своим человеком, бывал нередко и у Вяземских.

Всмотримся, однако, ближе в нравственный облик Дантеса. Допустим, что весьма неблаговидные слухи (а также определённые утверждения близко его знавшего и очень к нему расположенного А. В. Трубецкого) о противоестественных отношениях между Дантесом и Геккерном ложны… Дело это очень неясное, как неясен и ряд других обстоятельств, касающихся убийцы Пушкина. Пойдём дальше — не оправдаем, но поймём, почему этот иностранец не поступил на дуэли так, как, быть может, поступил бы русский противник поэта, — не выстрелил в воздух, рискуя через мгновение сам умереть. Ожидать такого самоотвержения от Дантеса было невозможно. Но несчастье свершилось. Пушкин убит. Дантес разжалован в солдаты и, как иностранец, выслан из России. Это, конечно, самый благополучный для него исход дуэльной истории…

Долгое время в России многие думали, что убийцу Пушкина всю жизнь мучили угрызения совести. На известной картине А. Наумова Дантес уходят с места поединка, понуро опустив голову. Такой авторитетный пушкинист, как Б. Л. Модзалевский, ещё в 1924 году считал, что он «всю дальнейшую жизнь ощущал на себе упрёк лучшей части русского общества, выразителем настроений которого явился Лермонтов в своих пламенных строфах на смерть Пушкина. Всякая встреча в новым русским человеком в течение всей долгой жизни Дантеса была для него, без сомнения, тяжела и заставляла его насторожиться и чувствовать новое угрызение совести». В действительности Дантес, когда ему изредка случалось говорить с русскими о дуэли, старался — не всегда, впрочем, удачно — приспособиться к собеседнику. Энтузиаста-пушкиноведа А. Ф. Онегина он уверял, что «не подозревал даже, на кого он поднимал руку, что, будучи вынужден к поединку, он всё же не желал убивать противника и целил ему в ноги, что невольно причинённая им смерть великому поэту тяготит его <…>». Однако, по совершенно достоверному свидетельству А. В. Никитенко, в 1876 году Дантес представился одной русской даме следующим образом: «барон Геккерен (Дантес), который убил вашего поэта Пушкина». «И если бы вы видели, с каким самодовольством он это сказал, — прибавила М. А. С., — не могу вам передать, до чего он мне противен».

Однако его подлинные чувства яснее всего видны из позднего рассказа Л. Метмана, как мы знаем, значительно более откровенного, чем составленный им биографический очерк: «Дед был вполне доволен своей судьбой и впоследствии не раз говорил, что только вынужденному из-за дуэли отъезду из России он обязан своей блестящей политической карьерой, что, не будь этого несчастного поединка, его ждало незавидное будущее командира полка где-нибудь в русской провинции с большой семьёй и недостаточными средствами». Запомним также, что, по свидетельству Метмана, петербургская драма была для его деда лишь одним из приключений молодости («avantures de sa jeunesse»), которому он «отводил, однако, незначительное место» («une place assez médiocre»).

И, наконец, подлинную суть своей мелочной и чёрствой натуры Дантес в полной мере обнаружил, затеяв против родных убитого им поэта долго длившуюся судебную тяжбу. Женившись на Екатерине Николаевне, он сумел добиться от опекуна, Дмитрия Николаевича Гончарова, обещания выдавать сестре ежегодно 5000 рублей ассигнациями. Сверх того, 10 000 рублей было выдано единовременно в качестве приданого. Суммы, конечно, по тогдашним масштабам русских верхов, весьма скромные, но для почти разорённых Гончаровых и они были немалым бременем. Однако Дантес этим не ограничился. Уже после дуэли, в феврале 1837 года, он получил от братьев жены так называемую «запись». Этим полуофициальным документом обеспечивался переход к Екатерине Николаевне причитающейся ей доли наследства душевнобольного отца.

В скором времени дела Гончаровых пришли в такое состояние, что выплата содержания Екатерине Николаевне сначала стала неаккуратной, а в 1841 году вовсе прекратилась. Дантес, конечно, отлично знает, что денег у его шурьев Гончаровых действительно нет, но упорно стоит на своём. «В письмах из-за границы» мы находим новые подтверждения мелочной торгашеской натуры как самого Дантеса, так и его приёмного отца. Будучи, несомненно, состоятельными людьми, Дантес и Геккерн с упорством, граничащим с наглостью, требовали от почти разорённых Гончаровых выплаты обещанного Екатерине Николаевне ежегодного содержания.

Весьма подробное письмо Дантеса, написанное ещё при жизни жены, содержит ряд издевательских выпадов в адрес Дмитрия Николаевича, якобы не умеющего вести дела. Дантес позволяет себе давать шурину ряд финансовых наставлений с целью во что бы то ни стало выжать причитающуюся Екатерине Николаевне сумму. Обращает внимание неприличное заявление, что положение Екатерины Николаевны совершенно плачевно. Вот что он пишет: «…у вашей сестры даже не на что купить себе шпилек! А так как я прекрасно знаю, что вы слишком справедливы, чтобы не понимать, насколько обоснованны мои требования, я вам предлагаю соглашение, которое могло бы устроить всех. Что помешало бы вам, например, в обмен за официальную бумагу от вашей сестры, по которой она бы отказалась от отцовского наследства, признать за нею сумму <…> как спорную между вами, а затем включить её в число ваших кредиторов. Таким образом вы обеспечите будущее Катрин, что я в настоящее время не могу ей гарантировать».

Ещё более поразительны по своему откровенному цинизму и бездушию два письма Луи Геккерна из Вены Дмитрию Николаевичу, написанных во время предсмертной болезни невестки. Эти письма настолько ярко показывают подлинную натуру Луи Геккерна, что представляется необходимым процитировать их. В письме от 14 октября 1843 года Луи Геккерн пишет: «Я должен вам сказать всю правду, любезный Дмитрий, вот что мне пишет откровенно врач: „Причины болезни г-жи Геккерн следующие <…> тяжёлый конец беременности, трудные роды, моральные причины, о которых я не должен распространяться, но которые оказывают огромное влияние на роженицу“. А знаете ли вы, что это за моральные причины? Это огорчение, которое вы ей причиняете, не сдерживая ни одного обязательства, взятого вами в отношении её. Пожалуйста, милостивый государь, напишите ей хорошее письмо и успокойте её в отношении будущности её семейства, постарайтесь, на конец этого года вы уже должны ей 20 тысяч рублей. Будьте добрым братом и не оставляйте мать, которая является вашей сестрой и имеет четверых детей». Это письмо написано за день до смерти невестки.

Видимо, не зная ещё, что Екатерины Николаевны уже нет в живых, а может быть, и зная (от этого человека всего можно ожидать), Геккерн не унимается и 18 октября вновь напоминает Дмитрию Николаевичу о его обязательствах: «Заверяю вас, что я продолжаю выполнять свой долг в отношении вашей сестры, позвольте мне, любезный Дмитрий, побудить вас выполнить ваш». Мы не знаем, какие денежные разговоры происходили у Дантеса и его приёмного отца с Екатериной Николаевной, но, видимо, они оба требовали от неё соответствующих писем к брату. Просьбы, больше похожие на мольбы, повторяются во всех её письмах. В 1848 году, уже после смерти жены, Дантес начинает формальный судебный процесс о взыскании причитающихся ему с Гончаровых сумм и жёниной доли наследства.

Мало того — по этому совершенно частному гражданскому делу он позволяет себе просить заступничества Николая I. В течение двух лет его письма к царю остаются без ответа, но Дантес не унимается. 14 октября 1851 года член законодательного собрания настойчиво просит императора об ответе. Ссылается при этом на «благоволение, которым его величество удостаивал отмечать автора письма во всех случаях». О том, что Николай I как-никак утвердил приговор о разжаловании его в рядовые и выслал Дантеса из России, самоуверенный и наглый барон как будто и не помнит… Просит, во всяком случае, «не отказать об отдаче приказа, чтобы мои шурья <…> были принуждены оплатить мне сумму 25 000 <…>».

Обращение Дантеса, в это время уже вполне обеспеченного человека, было тем более неприлично, что, желая во что бы то ни стало получить с Гончаровых деньги, он нарушил интересы жены и детей убитого им поэта. Николай I совершенно незаконного «приказа уплатить» не отдал, но всё же препроводил просьбу барона Геккерна шефу жандармов Бенкендорфу «для принятия возможных мер, чтобы склонить братьев Гончаровых к миролюбивому с ним соглашению». На наследственное дело было обращено внимание министра юстиции. «Склонить» Гончаровых, очевидно, не удалось, так как в последующие годы французские послы ещё дважды обращались к русскому правительству по делу Геккерна с Гончаровыми.

Только в 1858 году, уже в царствование Александра II и через 21 год после дуэли, опека над детьми Пушкина решила, что «претензия Геккерна в данное время в уважение принята быть не может». Итак, Дантес, став богатым человеком, так и не отступился от теперь уже совсем для него незначительной суммы. Эта совершенно неприличная тяжба с Гончаровыми рисует его человеком расчётливым и сухим до крайности. Таков был Дантес в зрелые годы, таков, надо думать, был и в молодости. Весёлый нрав, общительность и остроумие кавалергарда обманули многих. По-видимому, на некоторое время обманули и Пушкина…

II

Следует признать, что, вопреки очень распространённому мнению, убийца поэта, несмотря на все его отрицательные свойства, ничтожной личностью не был. Об этом свидетельствует французская карьера Дантеса, выяснением которой исследователи занялись лишь сравнительно недавно. Дантеса, современника Пушкина, мы, собственно говоря, знаем лишь односторонне и неполно, так как русские источники, естественно, так или иначе связаны главным образом с трагически закончившейся дуэлью. В свои 24—25 лет он, несомненно, был уже вполне сложившимся человеком, и изучение его дальнейшей жизни на французской родине (формально у него была и вторая — голландская) позволяет составить более ясное представление и о любимце петербургских салонов. Мы уже видели, что ознакомление с судебной тяжбой Дантеса с Гончаровыми, тянувшейся целые десятилетия, обнаружило не замеченные петербургскими знакомыми свойства барона Жоржа — его мелочность и скаредность. Кроме того, в этом же процессе лишний раз проявилась и его незаурядная наглость.

Возможно, эти его качества сыграли свою роль в становлении дальнейшей его карьеры. Чем он занимался первые восемь лет после отъезда из России, неизвестно. С 1845 года он состоял членом Генерального совета департамента Верхнего Рейна. 28 апреля 1848 года барона избирают депутатом по округу Верхний Рейн — Кольмар. Из двенадцати депутатов округа он, надо сказать, получил наименьшее число голосов. К этому времени Дантес, очевидно, основательно забыл свои не столь давние убеждения легитимиста. Иначе он не стал бы баллотироваться в законодательный орган, возникший в результате революции 1848 года. Через год Дантес был переизбран в учредительное собрание и снова небольшим числом голосов. В конце сороковых годов он уже был у себя в Эльзасе человеком заметным. Крупную роль далеко не случайно Дантес сыграл в 1852 году. После государственного переворота, произведённого Людовиком-Наполеоном 2 декабря 1851 года, французская республика фактически уже не существовала. В самом перевороте барону очень хотелось участвовать, но, по-видимому, в это время принц-президент не принимал Дантеса всерьёз и его услугами не воспользовался.

Тем не менее в мае следующего, 1852, года Людовик-Наполеон, подготовлявший провозглашение империи, возлагает на сорокалетнего барона неофициальное, но очень ответственное дипломатическое поручение. Он должен был лично ознакомить с намерениями будущего Наполеона III русского и австрийского императоров, а также прусского короля и, как говорит Л. Метман, «привезти в Париж уверения в том, что восшествие на императорский престол принца-президента будет принято дворами Северных Держав». Людовик-Наполеон и его приближённые, очевидно, считали Дантеса достаточно умным, ловким и тактичным, чтобы вести переговоры с монархами о вопросе большой государственной важности. Из трёх государей двое — русский император и прусский король — к тому же знали Дантеса лично.

С нашей теперешней точки зрения было, правда, величайшей бестактностью посылать убийцу Пушкина для переговоров с русским царём, но современники смотрели и на людей и на события не нашими глазами. Возможно также, что в осведомлённых французских кругах было известно подлинное отношение Николая I к «пресловутому Пушкину». Весьма вероятно, что в тех же кругах знали и о связи барона Дантеса-Геккерна с русским посольством в Париже. Николай I принял бывшего кавалергарда в Потсдаме 10/22 мая 1852 года и имел с ним продолжительный разговор. К сожалению, подробностей этого знаменательного свидания мы не знаем. М. Алданов, основываясь, видимо, на французских источниках, упоминает о том, что «царь был очень любезен и полушутливо называл своего бывшего офицера „господин посол“». Можно поверить, что Николай I через 15 лет после дуэли был весьма любезен с убийцей «пресловутого Пушкина»… Историческое приличие было, однако, соблюдено. Во французской депеше канцлера послу в Париже Киселёву от 15/27 мая 1852 года указывалось, что император, соглашаясь дать Геккерну аудиенцию, приказал «предупредить, что он не может принять его в качестве представителя иностранной державы вследствие решения военного суда, по которому он был удалён с императорской службы. Если же он хотел бы явиться как бывший офицер гвардии, осуждённый и помилованный (condamné et gracié), то его величество был бы готов выслушать то, что он желал бы ему сказать от имени главы французской Республики». На подлиннике депеши имеется надпись царя: «быть по сему».

Как бы то ни было, Дантес успешно выполнил возложенное на него поручение, получив аудиенцию у всех трёх монархов. В награду Людовик-Наполеон назначил его сенатором. Таким образом, сорока лет от роду, будучи моложе всех своих коллег, барон Жорж-Шарль Геккерн-Дантес получил почётную и прекрасно оплачиваемую должность. Дальше он, однако, не пошёл и никаких видных постов не занимал. Тем не менее, оставаясь, собственно говоря, в тени, Дантес был всё же человеком влиятельным и близким к правящим кругам Второй Империи.

Политическим да и житейским успехам барона, несомненно, помогало умение говорить. Из былого краснобая петербургских гостиных выработался отличный политический оратор. Большой французский писатель, прекрасный стилист Проспер Мериме, услышав его выступление в сенате, писал 28 февраля 1861 года своему другу, библиотекарю Британского Музея Паницци, что убийца Пушкина «атлетически сложённый человек, с немецким акцентом, на вид хмурый, но тонкий. Это очень хитрый малый. Не знаю, приготовил ли он свою речь, но произнёс он её великолепно (merveilleusement), с сдержанной силой, которая произвела впечатление <…>». Кроме большой политики Дантес деятельно занимался и местными эльзасскими делами. В конце империи состоял председателем Генерального совета Верхнего Рейна и мэром Сульца.

Не следует, однако, преувеличивать значительность политической карьеры Дантеса. Должности, которые он занимал у себя в Эльзасе, почётны, но имеют чисто местное значение. Достаточно сказать, что в городке Сульце и в тридцатых годах нашего века было немногим больше 4000 жителей. Гораздо значительнее было кресло сенатора, но в истории Второй Империи барон Геккерн, в конце концов, оставил мало следов. Кроме того, став несменяемым сенатором, он вообще сильно охладел к политике.

Вместо государственных дел Геккерн-Дантес, используя своё привилегированное положение, предпочитал заниматься своими собственными делами. Стал крупным и на этом поприще действительно удачливым дельцом. По словам Л. Метмана, «благодаря его близости к братьям Перейр, он был в числе первых учредителей некоторых кредитных банков, железнодорожных компаний, обществ морских транспортов, промышленных и страховых обществ, которые возникли во Франции между 1850 и 1870 годами». Л. Метман объясняет финансовые успехи деда «практическим чувством действительности». Если не ошибаюсь, В. Нечаева первая придала этому выражению более общий смысл.

Дантес на протяжении всей своей жизни обладал необыкновенно развитой способностью приспосабливаться к обстоятельствам и извлекать из них возможную пользу. Шёл в этом отношении так далеко, что современники порой весьма удивлялись. В зависимости от обстановки барон с большой ловкостью примыкал во Франции к очень разным течениям и очень разным людям. Цель у него всегда оставалась одна и та же — преуспеть, ничем не гнушаясь. Неизвестно, какое он оставил состояние, — вероятно, очень значительное. Об этом свидетельствует, между прочим, трёхэтажный особняк, построенный им для себя и своей семьи на улице Монтель рядом с нынешним театром Елисейских Полей.

Итак, исполнитель дипломатических поручений, беспринципный и ловкий политик, отличный оратор, местный — хочется сказать по-русски «земский» — деятель, крупный и удачливый предприниматель… убийца Пушкина, очевидно, и в молодости не был лишь рядовым офицером гвардейской конницы. Он прожил очень долго. Скончался 2 ноября 1895 года в возрасте 83-х лет. Приёмный отец Дантеса барон Геккерн де Беверваард умер 27 сентября 1884 года, не дожив двух месяцев до 94-х лет. Своего отношения к приёмному сыну он не изменил до самой смерти. Могилы обоих стариков находятся на кладбище города Сульца.

Вернёмся теперь снова к Дантесу, который 8 октября 1833 года прибыл в Кронштадт на пароходе «Николай I» вместе с королевским нидерландским посланником бароном Геккерном. Основные факты его русской карьеры общеизвестны. Я изложу их лишь очень кратко, но на некоторых из них всё же придётся остановиться подробнее. Во Франции «короля-мещанина» Людовика-Филиппа Дантесу, не имевшему никакой гражданской специальности и скомпрометировавшему себя участием в контрреволюционном движении, устроиться где-либо трудно. Молодой человек пытался поступить на военную службу в Пруссии, но, несмотря на большие родственные связи и мощное покровительство лично его знавшего принца Вильгельма Прусского (1797—1888), там ему пришлось бы сначала поступить в полк унтер-офицером. Дантесу этого было мало, и, по совету принца, он в 1833 году отправился искать счастья в далёкую Россию на правах французского легитимиста, пострадавшего за верность низвергнутому королю Карлу X.

Располагая рекомендательным письмом сына прусского короля, женатого к тому же на племяннице Николая I, трудно было потерпеть в Петербурге неудачу. Принц рекомендовал Дантеса вниманию одного из наиболее приближённых к царю лиц, генерал-адъютанту В. Ф. Адлербергу, состоявшему в то время директором канцелярии военного министерства. Мне кажется оправданным предположение о том, что кроме этого письма к Адлербергу принц Вильгельм мог написать о Дантесе и непосредственно своему родственнику Николаю I. П. Е. Щёголев справедливо замечает, что русская карьера Дантеса объясняется, таким образом, гораздо проще, чем думали современники, много по этому поводу фантазировавшие. А может, и дальнейшая его карьера также объясняется просто.

Помимо принца Вильгельма молодой барон, по-видимому, совершенно случайно приобрёл ещё одного покровителя, который потом сыграл в его жизни огромную роль. Общеизвестно, что по пути в Россию он встретился с голландским посланником бароном Геккерном, возвращавшимся из отпуска, очень ему понравился и прибыл в Петербург уже в качестве протеже влиятельного дипломата. Не буду останавливаться на истории поступления Дантеса на русскую службу. Я уже упомянул о том, что потерпеть неудачу он, собственно говоря, не мог. Зато удача оказалась из ряда вон выходящей. После облегчённого офицерского экзамена Дантес высочайшим приказом от 8 февраля 1834 года был произведён в корнеты с зачислением в Кавалергардский полк. По рассказу А. В. Трубецкого, Николай I лично представил кавалергардам их нового товарища. Итак, неродовитый, никому не ведомый французский барон, к тому же не прослуживший в России ни одного дня, сразу стал офицером самого блестящего полка империи, доступ в который был исключительно труден. Через полстолетия, при Александре III, брат сербского короля принц Арсений был принят в кавалергарды лишь солдатом — вольноопределяющимся.

Объяснение необыкновенной удачи Дантеса мы находим у Аммосова. По его словам, «императрице было угодно, чтобы Дантес служил в её полку <…>». Тот же автор утверждает, что, «во внимание к его бедности, государь назначил ему от себя ежегодное негласное пособие». Надо думать, что и то и другое сообщение соответствуют истине, — в противном случае цензура в 1863 году не разрешила бы опубликовать эти сведения. Служить в Кавалергардском полку, не имея крупных личных средств, было нельзя, а отец Дантеса мог ему высылать лишь совершенно ничтожную по русским масштабам сумму. По всей вероятности, на первых порах в аристократическом полку на Дантеса несколько косились, несмотря на «высочайшее» покровительство.

Ещё до зачисления его в кавалергарды Пушкин записал в дневнике (26 января 1834 года): «Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Однако кавалергарды быстро успокоились. Как мы видели, в полку Дантеса, несомненно, полюбили, хотя офицер он был весьма нерадивый.

Мы уже знаем, что в житейской карьере Дантеса загадок оказалось меньше, чем думали его современники. Есть в ней, однако, одно обстоятельство, которое и сейчас остаётся странным и не до конца объяснённым. Я имею в виду всем известный факт усыновления Дантеса нидерландским посланником бароном Геккерном. В своё время министр иностранных дел Голландии Верстолк в своём отзыве (lettre d'avis) доносил королю, что весь этот случай, по существу, «странен» и «необычен во многих своих частностях».

Можно считать, что таким же он остаётся и до настоящего времени. Мать барона Жоржа скончалась в 1832 году, но отец был жив и, по всему судя, поддерживал с сыном вполне нормальные отношения. Между тем в начале 1836 года посланник, очень полюбивший Дантеса и поселивший офицера в своей квартире, предложил барону Жозефу-Конраду дать согласие на усыновление им, Геккерном, его сына. Отец Жоржа-Шарля с благодарностью принял это совершенно необычное предложение. Он писал: «Много доказательств дружбы, которую Вы не переставали высказывать мне столько лет, было дано мне Вами, г. барон, и это последнее как бы завершает их; ибо этот великодушный план, открывающий перед моим сыном судьбу, которой я не в силах был создать ему, делает меня счастливым в лице того, кто для меня на свете всех дороже».

По словам П. Е. Щёголева, «5 мая (н. ст.) 1836 года формальности усыновления были завершены королевским актом, — и барон Жорж Дантес превратился в барона Геккерена. 4 июня генерал-адъютант Адлерберг довёл до сведения вице-канцлера о соизволении, данном Николаем Павловичем на просьбу посланника барона Геккерена об усыновлении им поручика барона Дантеса, „с тем, чтобы он именуем был впредь вместо нынешней фамилии бароном Георгом-Карлом Геккереном“. Соответствующие указания на этот счёт были даны правительствующему сенату и командиру Отдельного гвардейского корпуса». Высочайший указ о разрешении поручику барону Дантесу именоваться бароном Геккерном последовал 15 июня 1836 года.

Казалось бы, всё ясно… Неясно только, был ли внесён приёмный сын посланника в число лиц, пользующихся дипломатической неприкосновенностью, трудно совместимой с его служебным положением русского офицера. По-видимому, этого сделано не было, так как в противном случае ни арестовать, ни судить Дантеса было бы нельзя. До сравнительно недавнего времени все считали, что усыновление, официально признанное в России, действительно состоялось. Однако подлинные документы, опубликованные в памятном 1937 году голландскими исследователями Бааком и Грюисом, показали, что Геккерн и Дантес добросовестно заблуждались.

Отношений приёмного отца и сына между ними никогда не существовало, так как, по формальным причинам, усыновление было невозможно. Королевский декрет 1836 года предоставил Дантесу лишь голландское подданство, включил его в голландское дворянство и разрешил именоваться бароном ван Геккерном. Впоследствии, однако, оказалось, что подданства Дантес, опять-таки по формальным основаниям, так и не получил, хотя голландского дворянства при этом не утратил. Министр иностранных дел Голландии долго пытался распутать этот совершенно необычный случай. Юридическая его природа для нас теперь неинтересна. Чтобы не нарушать давнишней традиции, советские и зарубежные пушкинисты по-прежнему пользуются привычным термином «усыновление».

Усыновление молодого кавалергарда иностранным посланником, в то время как было известно, что отец Дантеса здравствует, вызвало большое удивление в светском обществе Петербурга и усилило слухи об их близком родстве. Впоследствии в течение всего XIX века это мнение не раз высказывалось в русской литературе. Некоторые из современников Дантеса считали его просто побочным сыном Геккерна. В известном письме Пушкина к посланнику, которое послужило непосредственной причиной дуэли, поэт среди ряда других эпитетов, которыми он награждает как «отца», так и «сына», называет Дантеса batard, то есть побочным сыном. По-французски, надо сказать, слово batard звучит в значительной мере оскорбительно. Щёголев, изучив родословную барона Жоржа, показал, что никакого доказуемого родства, даже очень отдалённого, между ними не существовало. Нет и никаких фактических данных, чтобы считать Дантеса побочным сыном Геккерна.

Наталья Николаевна Пушкина и Дантес познакомились не позже осени 1834 года. Это роковое знакомство быстро перешло во взаимное увлечение. Начались настойчивые ухаживания Дантеса, которые привлекли пристальное внимание высшего общества столицы, а слух о них распространился далеко за её пределы. Поклонников у Натальи Николаевны и прежде было множество. К числу их, несомненно, принадлежал и сам император Николай Павлович, 30 декабря 1833 года давший Пушкину не соответствовавшее его годам и общественному положению звание камер-юнкера. Эта «милость», как считал и сам поэт, была вызвана желанием царя открыть его жене доступ на придворные балы.

Судя по всему, что мы знаем, Наталье Николаевне доставляло удовольствие кокетничать с самодержцем, весьма известным ловеласом. Пушкину это крайне не нравилось. Рассказов о любовных приключениях Николая Павловича сохранилось очень много. Есть неодобрительные упоминания о «высочайших» романах и в дневнике Фикельмон. Никто, однако, ни в России, ни, что ещё существеннее, за границей, где многие ненавидели царя-реакционера, не назвал его нарушителем семейного счастья поэта. Надо, кроме того, сказать, что в 1836 году, когда увлечение её и Дантеса стало особенно заметным, Наталья Николаевна почти не встречалась с царём. Светское злословие было всецело занято её отношениями с Дантесом, а вовсе не прежним кокетничанием с Николаем I.

Наступило роковое 4 ноября 1836 года. Утром сам Пушкин и ряд его друзей получили по городской почте анонимный диплом-пасквиль следующего содержания:

«Кавалеры Большого, командоры и рыцари светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена.

Непременный секретарь граф И. Борх».

В 1927 году Б. В. Казанским и, независимо от него, П. Е. Рейнботом было высказано предположение о том, что авторы пасквиля (их было не менее двух) намекали на связь Натальи Николаевны не с Дантесом, а с царём. Доказательство исследователи видели в том, что в дипломе Пушкин именуется заместителем Нарышкина, мужа долголетней любовницы Александра I. Предположение о намёке по «царственной линии», впервые опубликованное Щёголевым в журнале «Огонёк» и затем подробно обоснованное в третьем издании его книги, и сейчас разделяют многие видные пушкинисты. Доказанным его всё же считать нельзя. Авторы пасквиля просто могли воспользоваться фамилией всем известного рогоносца Нарышкина, присвоив ему звание «великого магистра» ордена, в который зачислялся Пушкин в качестве обманутого мужа.

Так, видимо, понял диплом и Пушкин. Во всяком случае, четвёртого ноября он послал Дантесу немотивированный вызов на дуэль. Поэт, очевидно, считал, что кавалергард и так поймёт, почему его зовут к барьеру.

Вызов, посланный по почте (текст его неизвестен), попал в тот же день в руки посланника Геккерна, и тот, ничего не говоря сыну, бросился к Пушкину. Он заявил поэту, что принимает вызов за барона Жоржа, но просит отсрочки на 24 часа. Геккерн, видимо, надеялся, что Пушкин, обсудив дело спокойнее, не будет настаивать на поединке. Шестого ноября посланник снова был у Пушкина. Как писал впоследствии П. А. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу, поэт, тронутый волнением и слезами Геккерна, сам предложил отсрочить дуэль на две недели.

Волнение Геккерна понять легко. Весьма возможно, что он знал об умении поэта мастерски владеть оружием. Пушкин был превосходным фехтовальщиком и из пистолета стрелял отлично. Его противнику грозила смертельная опасность.

Труднее понять согласие Пушкина на отсрочку. Похоже на то, что, несколько успокоившись, он подумал о том, что неизвестно кем нанесённое оскорбление в конце концов не основание для дуэли, которая при любом исходе тяжело скомпрометирует Наталью Николаевну.

Во всяком случае, отсрочка была дана. Начались длительные и очень сложные переговоры, в которых участвовали посланник Геккерн, В. А. Жуковский и тётка Натальи Николаевны фрейлина Е. И. Загряжская. Все они старались предотвратить дуэль. Вскоре выяснилось совершенно новое обстоятельство: Дантес собирается жениться на сестре Натальи Николаевны — Екатерине Николаевне.

К этой загадочной главе дуэльной истории мы ещё вернёмся. Пока скажем, что посредникам удалось в конце концов добиться от Пушкина письма от 17 ноября 1836 года на имя своего секунданта графа В. А. Соллогуба, в котором поэт заявил: «Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерна на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов как не имевший места, узнав из толков в обществе, что г-н Жорж Геккерн решил объявить о своём намерении жениться на мадмуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. Прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом так, как вы сочтёте уместным». Виконт д'Аршиак, секундант Дантеса, искренне стремившийся предотвратить поединок, не показывая письма барону Жоржу, сказал: «Этого достаточно».

Крайне удивившая светское общество свадьба была объявлена на балу у С. В. Салтыкова 17 ноября. Она состоялась 10 января 1837 года. Я остановился подробнее на некоторых существенных сторонах истории дуэли, которые в дневнике Фикельмон или обойдены молчанием, или изложены неверно.

Поведение Дантеса после свадьбы, его возобновившиеся, ставшие наглыми ухаживания за женой Пушкина описаны графиней достоверно и точно. Указывает она и на непосредственный повод к поединку.

Выведенный из себя, Пушкин отправил посланнику 25 января предельно грубое и оскорбительное письмо, которое сделало поединок неизбежным. 26 января атташе французского посольства виконт Огюст д'Аршиак передал поэту вызов Дантеса. Дуэль состоялась на другой день.

29 января в 2 часа 45 минут пополудни смертельно раненный поэт после тяжких двухдневных страданий отошёл в вечность.

III

Перейдём теперь к тексту записи Д. Ф. Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина, который в её дневнике занимает 11 страниц (350—360) второй тетради. Установить его удалось не сразу.

Как сообщил мне в своё время князь А. Кляри-и-Альдринген, по обстоятельствам военного времени сам он не имел возможности заняться снятием копии и был принуждён поручить её изготовление лицу, недостаточно знавшему французский язык. Полученная мною машинопись изобиловала ошибками, которых Дарья Фёдоровна, несомненно, сделать не могла.

Оставив в неприкосновенности этот исходный документ, лишь отчасти исправленный кн. Кляри, я совместно с моей помощницей учёным-француженкой попытался восстановить текст записи Фикельмон, который был затем перепечатан на машинке в нескольких экземплярах. Один из них поступил впоследствии в Пушкинский дом и был опубликован Е. М. Хмелевской вместе с переводом, сделанным Е. П. Мясоедовой. По сложившимся обстоятельствам я не мог принять участия в этой публикации и ознакомился с ней лишь позднее.

Вскоре А. В. Флоровский опубликовал в пражском издании «Slavia» французский текст записи по подлиннику дневника. К сожалению, из печати он вышел в совершенно искажённом виде. Авторской корректуры, по-видимому, сделано не было. Н. В. Измайлов указал на ряд расхождений между текстами, опубликованными в Пушкинском сборнике и в «Slavia». Он дал также перевод той части записи, которая вовсе отсутствовала в копии Кляри.

Не решаясь вносить изменения в перевод Е. П. Мясоедовой на основании крайне неисправного текста «Slavia», я в своей книге снова воспроизвёл в 1965 году текст Пушкинского сборника, но присоединил к нему отрывок, переведённый Н. В. Измайловым.

Благодаря тому, что из Праги мне была прислана позднее фотокопия записи, явилась наконец возможность установить надёжный текст документа. Я счёл излишним переводить его заново, так как перевод Е. П. Мясоедовой уже вошёл в научный оборот. Ознакомившись с фотокопией, я внёс в него лишь те изменения и дополнения, которые, на мой взгляд, являлись совершенно необходимыми. После этой правки русский перевод записи принял следующий вид:

«29 января 1837 г.

Сегодня Россия потеряла своего дорогого, горячо любимого поэта Пушкина, этот прекрасный талант, полный творческого духа и силы! И какая печальная и мучительная катастрофа заставила угаснуть этот прекрасный, сияющий светоч, которому как будто предназначено было всё сильнее и сильнее освещать всё, что его окружало, и который, казалось, имел перед собой ещё долгие годы!

Александр Пушкин, вопреки советам всех своих друзей, пять лет тому назад вступил в брак, женившись на Наталье Гончаровой, совсем юной, без состояния и необыкновенно красивой. С очень поэтической внешностью, но с заурядным умом и характером, она с самого начала заняла в свете место, подобавшее такой неоспоримой красавице. Многие несли к её ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновлённый голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблён в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал её в свете и вскоре в тесном дружеском кругу стал более открыто проявлять свою любовь. Одна из сестёр госпожи Пушкиной, к несчастью, влюбилась в него и, быть может, увлечённая своей любовью, забыла обо всём том, что могло из-за этого произойти для её сестры; эта молодая особа учащала возможности встреч с Дантесом; наконец, все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза! То ли тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил её сердце, — как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви. Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, вопреки всем светским приличиям, обнаружил на глазах всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине. Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека, и он был решителен в намерении довести её до крайности. Пушкин тогда совершил большую ошибку, разрешая своей молодой и очень красивой жене выезжать в свет без него. Его доверие к ней было безгранично, тем более что она давала ему во всём отчёт и пересказывала слова Дантеса — большая, ужасная неосторожность! Семейное счастье уже начало нарушаться, когда чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи, и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией. Пушкин, глубоко оскорблённый, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убеждён в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, в особенности того общества, которому его имя дорого и ценно. Большой свет видел всё и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности г-жи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали её виновной и бросали в неё каменья. Он написал Дантесу, требуя от него объяснений по поводу его оскорбительного поведения. Единственный ответ, который он получил, заключался в том, что он ошибается, так же, как и другие, и что все стремления Дантеса направлены только к девице Гончаровой, свояченице Пушкина. Геккерн сам приехал просить её руки для своего приёмного сына. Так как молодая особа сразу приняла это предложение, Пушкину нечего было больше сказать, но он решительно заявил, что никогда не примет у себя в доме мужа своей свояченицы. Общество с удивлением и недоверием узнало об этом неожиданном браке. Сразу стали заключаться пари в том, что вряд ли он состоится и что это не что иное, как увёртка. Однако Пушкин казался очень довольным и удовлетворённым. Он всюду вывозил свою жену: на балы, в театр, ко двору, и теперь бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаза, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала; не желая верить, что Дантес предпочёл ей сестру, она по наивности или, скорее, по своей удивительной простоте спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия. Пушкин не хотел присутствовать на свадьбе своей свояченицы, ни видеть их после неё, но общие друзья, весьма неосторожные, надеясь привести их к примирению или хотя бы к сближению, почти ежедневно сводили их вместе. Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приёмы, прежние преследования. Наконец на одном балу он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намёками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно. Чаша переполнилась, больше не было никакого средства остановить несчастие. На следующий же день он написал Геккерну-отцу, обвиняя его в сообщничестве, и вызвал его в весьма оскорбительных выражениях. Ответил ему Дантес, приняв на себя вызов за своего приёмного отца. Этого-то и хотел Пушкин. В несколько часов всё было устроено: г. д'Аршиак из французского посольства стал секундантом Дантеса, а бывший школьный товарищ Пушкина по фамилии Данзас — его секундантом. Все четверо поехали на острова, и там, среди глубокого снега, в пять часов пополудни состоялась эта ужасная дуэль.

Дантес выстрелил первый, Пушкин, смертельно раненный, упал, но всё же имел силы целиться в течение нескольких секунд и выстрелить в него. Он ранил Дантеса в руку, видел, как тот пошатнулся, и спросил: „Он убит?“ — „Нет“,— ответили ему. „Ну, тогда придётся начать всё снова“.

Его перевезли домой, куда он прибыл, чувствуя себя ещё довольно крепким. Он попросил жену, которая подошла к двери, оставить его ненадолго одного. Послали за докторами. Когда они прозондировали рану, он захотел узнать, смертельна ли она. Ему сказали, что на сохранение его жизни очень мало надежды. Тогда он послал за своими близкими друзьями: Жуковским, Вяземским, Тургеневым и некоторыми другими. Он написал императору, поручая ему свою жену и детей. После этого он разрешил войти своей глубоко несчастной жене, которая не хотела ни поверить своему горю, ни понять его. Он повторял ей тысячу раз, и всё с возрастающей нежностью, что считает её чистой и невинной, что должен был отомстить за свою поруганную честь, но что он сам никогда не сомневался ни в её любви, ни в её добродетели.

Когда пришёл священник, он исповедался и исполнил всё, что полагалось».

Далее в записи следует панегирик Николаю I, который мы опускаем. Затем Фикельмон продолжает:

«Агония продолжалась 36 часов.

В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания. Его ум оставался светлым, ясным, спокойным. Он говорил о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и чтобы передать своим отсутствующим шурьям запрещение драться с Дантесом. К тому же всё, что он сказал своей жене, было, ласково, нежно, утешительно. Он ни от кого ничего не принимал, кроме как из её рук. Обернувшись к своим книгам, он им сказал: „Прощайте, друзья!“ Наконец он как бы заснул, произнеся слово „Кончина!“— „Всё кончено“. Жуковский, который любил его, как отец, и все эти часы сидел около него, рассказывает, что в это последнее мгновение лицо Пушкина как бы озарилось новым светом, а в серьёзном выражении его лица было словно удивление, точно он увидел нечто великое, неожиданное и прекрасное. Эта очень поэтическая мысль достойна чистой, невинной, глубоко верующей, ясной души Жуковского!

Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое её, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние.

- - -

Дантес, после того как его долго судили, был разжалован в солдаты и выслан за границу; его приёмный отец, которого общественное мнение осыпало упрёками и проклятиями, просил отозвать его и покинул Россию — вероятно, навсегда. Но какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину? Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили, — все мы слишком часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрасчётную игру! Мы видели, как эта роковая история начиналась среди нас, подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, делалась такой горестной, — она должна была бы стать большим и сильным уроком несчастий, к которым могут привести непоследовательность, легкомыслие, светские толки и неосторожные поступки друзей, но кто бы воспользовался этим уроком? Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму!

- - -

Печальна эта зима 1837 года, похитившая у нас Пушкина, друга сердца маменьки, и затем у меня Ричарда Артура (?), друга, брата моей молодости, моей счастливой и прекрасной неаполитанской молодости! Он скончался в Париже от последствий гриппа, оставив молодую прелестную жену, двухлетнего сына и бедную безутешную мать! Он был провидением своей многочисленной семьи и всех своих друзей — благородное и большое сердце, рыцарский и чистый характер, способный на редкую и драгоценную дружбу, характер, какой можно встретить только по особой милости бога:! Его место в моём сердце останется пустым — так же, как и место Адели! Это два листа книги моей жизни, которые закрылись навсегда!»

Запись Фикельмон состоит из трёх частей, которые графиня отделила чертами. Написаны они разновременно и разными перьями. Первая, самая обширная, занимает в подлиннике девять страниц, вторая и третья являются небольшими приписками. Основная часть записи датирована днём смерти поэта. Н. В. Измайлов, вероятно, прав, допуская, что 29 января графиня, возможно, начала черновик своего рассказа о дуэли и смерти поэта. Однако текст обработан очень тщательно, и, на мой взгляд, трудно допустить, чтобы Дарья Фёдоровна, несомненно, взволнованная смертью Пушкина, могла 29 января писать о его трагедии такими гладкими литературными фразами. О том же говорит её почерк, как всегда ровный и чёткий. Слова выписаны тщательно, и повествование о дуэли и смерти поэта разбирать легче, чем некоторые другие страницы дневника, несомненно, написанные прямо набело. Помарок почти нет. Только описывая поединок и, в особенности, поведение смертельно раненного Пушкина, когда его привезли домой, Долли Фикельмон, по-видимому, сильно волновалась. Слова «Тогда он послал за ближайшими друзьями: Жуковским, Вяземским, Тургеневым и некоторыми другими» и т. д. написаны с необычными для неё нажимами, некоторые буквы расплываются. Вряд ли тут виновато перо…

Короткая вторая часть (одна страница), несомненно, написана значительно позже, так как в ней упоминается об отъезде из Петербурга посланника Геккерна, покинувшего столицу 18 апреля.

Третья часть — это ещё более короткая приписка (всего две трети страницы), снова сделанная другим пером. А. В. Флоровский в своей публикации её опустил, приведя лишь начальную фразу. Общий тон записи, за исключением начала и, в особенности, второй части, чрезвычайно сдержанный. О своих личных переживаниях в связи со смертью поэта Дарья Фёдоровна не говорит ничего, хотя, конечно, она о многом передумала и многое перечувствовала в те траурные дни. Семь с лишним лет знакомства, долгая дружба, пусть короткое, но всё же увлечение гениальным человеком…

Её мать могла войти в кабинет Пушкина и при всех опуститься на колени перед умирающим гением. Жена австрийского посла не могла себе этого позволить… На отпевании она была вместе с мужем, который явился в Конюшенную церковь в полной парадной форме фельдмаршала-лейтенанта австрийской армии, но об этом мы знаем из других источников. Сама графиня Долли о прощании с прахом великого друга не сказала ничего.

Донесение её мужа канцлеру Меттерниху о дуэли и смерти Пушкина проникнуто сочувствием к погибшему поэту, но очень кратко и также весьма сдержанно, хотя граф Фикельмон знал покойного ближе, чем кто-либо из дипломатов, аккредитованных в Петербурге. Возможно, что он считался с реакционными настроениями своего начальника. 2—14 февраля посол писал ему: «Вчера здесь хоронили г. Александра Пушкина, выдающегося писателя и первого поэта России. Император приказал ему поселиться в Петербурге, поручив ему написать историю Петра Великого; для этой цели в его распоряжение были предоставлены архивы империи. Г. Пушкин был убит на дуэли офицером Кавалергардского полка бароном Дантесом, покинувшим Францию вследствие революции 1830 года. Это обстоятельство вместе с солидными рекомендациями обеспечили ему благосклонный приём; император отнёсся к нему милостиво. Геккерн привязался к молодому человеку; есть какая-то тайна в поводах, побудивших его усыновить молодого человека, передать ему своё имя и состояние. У г. Пушкина была молодая, необыкновенно красивая жена, которая подарила ему уже четверых детей. Раздражение против Дантеса за то, что преследовал молодую женщину своими ухаживаниями, привело к вызову на дуэль, жертвою которой пал г. Пушкин. Он прожил 36 часов после того, как был смертельно ранен». Остальная часть донесения посвящена «благодеяниям» Николая I и интереса не представляет.

Начало записи графини Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина, взволнованное и искреннее, отличается по своему тону от остального текста. Можно думать, что именно эти строки, по крайней мере начерно, графиня написала тотчас же по получении известия о смерти поэта. Прекрасно сравнение Пушкина с сияющим светочем, который озарял всё окружающее. Но уже самые первые слова дают тон всему дальнейшему содержанию. «Сегодня Россия потеряла Пушкина…» Россия, а не Дарья Фёдоровна Фикельмон… Только по контексту можно понять, что угасший светоч озарял и её.

Днём позже вдова Карамзина, Екатерина Андреевна, написала сыну замечательное по глубине и искренности письмо (против обыкновения по-русски): «Милый Андрюша, пишу к тебе с глазами, наполненными слёз, а сердце и душа тоскою и горестию: закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина!» И у неё ощущение погасшего источника света, и она говорит о великой потере для родины, но не скрывает и своих слёз, своего личного горя.

Мы не знаем, плакала ли тайком от всех Долли Фикельмон. На людях, наверное, нет, а в дневнике, как я уже упомянул, нет ни слова о том, как она лично переживала кончину поэта. В целом полтораста примерно строк основной части её повествования — это своего рода памятная записка о дуэли и смерти Пушкина, предназначенная для потомства, может быть, и для истории, но не интимная запись для себя.

Эта записка распадается на две далеко не равноценные части. Весь преддуэльный период графиня излагает в основном как непосредственная свидетельница. И Пушкина, и Наталью Николаевну, и Дантеса она знала близко, постоянно с ними встречалась и своими глазами наблюдала всё развитие драмы. Каждое её замечание, каждое слово ценно, а порой и драгоценно.

О самой дуэли и о кончине поэта Фикельмон пишет с чужих слов, главным образом, по-видимому, со слов Жуковского. Новых данных в этой части записи почти нет, но мы лишний раз узнаем от достоверной свидетельницы о том, что именно говорил Василий Андреевич о последних днях и часах своего друга вскоре после того, как Пушкина не стало.

Тщательно обработанная запись графини Долли содержит в сжатой форме многочисленные высказывания о людях и событиях. Несмотря на сдержанный тон повествования, искреннее сочувствие к погибшему поэту ощущается от начала до конца записи. Но даже в скорби интеллект Дарьи Фёдоровны, как всегда, ясен и точен. Фикельмон, повторяю, всей душой на стороне Пушкина, но это не мешает ей видеть его житейские ошибки.

Самая большая из них — это женитьба. Не женитьба на Наталье Николаевне Гончаровой, а женитьба вообще. Графиня упоминает о том, что Пушкин женился вопреки мнению всех своих друзей. Если не все, то многие из них действительно считали его человеком, не созданным для семейной жизни. Как мы знаем, П. А. Вяземский, например, долго не хотел верить, что Пушкин собирается жениться. Мать графини Фикельмон, Елизавета Михайловна Хитрово, находила, в свою очередь, что женитьба поэта мешает его творчеству. «Я опасаюсь для вас прозаической стороны супружества…» — писала она.

Д. Ф. Фикельмон, можно думать, разделяла мнение матери, Вяземского и других верных друзей Пушкина о том, что жениться ему не следовало. Она вспомнила о былых разговорах и опасениях в те дни, когда семейная драма поэта закончилась его смертью.

Графиня, как и раньше, говорит об исключительной красоте Натальи Пушкиной. Считает естественным, что жена поэта заняла блестящее положение в обществе.

Зато к духовным качествам Натальи Николаевны она относится очень критически. Я привёл уже её мнение о том, что у Пушкиной не много ума. Оно было высказано ещё в сентябре 1832 года. В дуэльной записи отзыв графини об уме и характере жены поэта тоже довольно пренебрежителен: она считает слабым и тот и другой.

Ряд других современников в связи с ролью Натальи Николаевны в дуэльной истории отозвался об её умственных способностях гораздо резче. Хотя отзыв Фикельмон не так суров, но и он несправедлив. Мы видели, что жена поэта была неглупой женщиной.

Что же касается характера Натальи Николаевны, то, быть может, Долли Фикельмон и здесь не совсем права. Судя по всем данным, Наталья Николаевна была очень мягка в обращении с людьми, но эта мягкость сочеталась у неё с весьма настойчивым и энергичным характером.

Об Александре Николаевне Гончаровой Фикельмон вовсе не упоминает.

К старшей Гончаровой, Екатерине Николаевне, у автора записи отношение насмешливое и слегка презрительное. Мастерски владея французской фразой, Дарья Фёдоровна находит для немолодой уже барышни слова и обороты, в которых немало тонкого яда (в переводе он чувствуется не так ясно). В безответной, слепой влюблённости Екатерины Николаевны никакой романтической красоты она не находит. Французскому слову «s'engouer», которым Фикельмон определяет чувство старшей Гончаровой к Дантесу, довольно точно соответствует грубоватое русское «втюриться». В другом месте, рассказывая о предложении Дантеса, Дарья Фёдоровна говорит, что «молодая особа» сразу его приняла. По-французски, особенно на языке того времени, в выражении «молодая особа» тоже есть насмешливая ирония, когда речь идёт о девице без малого тридцатилетней. (Интересно отметить, что в метрической книге Исаакиевского собора в записи о бракосочетании Гончаровой и Дантеса лета невесты уменьшены на два года.)

В общем, строки, посвящённые Екатерине Николаевне, позволяют думать, что для Фикельмон она была комическим персонажем трагедии. Однако в данном случае с Дарьей Фёдоровной Фикельмон мы согласиться не можем. Несмотря на свою замечательную наблюдательность и умение разбираться в людях и событиях, умения, граничившего с прозорливостью, на этот раз она сильнейшим образом ошиблась.

Письма Екатерины Николаевны к брату Дмитрию за то время, когда развивался роман Натальи Николаевны с Дантесом, показывают, что в развёртывающейся трагедии старшая Гончарова играла, правда, жалкую, но, несомненно, трагическую роль. 10 ноября, когда Пушкину уже стало известно от Жуковского со слов посланника Геккерна, что Дантес намерен жениться на Екатерине Николаевне, она пишет брату Дмитрию: «…счастье моё уже безвозвратно утеряно, я слишком хорошо уверена, что оно и я никогда не встретимся на этой многострадальной земле, и единственная милость, которую я прошу у бога, это положить конец жизни столь мало полезной, если не сказать больше, как моя. Счастье для всей моей семьи и смерть для меня — вот что мне нужно, вот о чём я беспрестанно умоляю всевышнего».

Если бы содержание этого письма стало известно графине Фикельмон, она, вероятно, написала бы о предельно несчастной Екатерине Николаевне другие строки. Глубоко драматичны по существу и её письма из-за границы, хотя она тщетно старается дать понять родным, что счастлива и довольна своей новой жизнью. В действительности, оказавшись на чужбине, Екатерина Николаевна искренне тоскует по Родине, от которой оторвана навсегда, несомненно тоскует по своей гончаровской семье, отвернувшейся к тому же от неё из-за мужа — убийцы Пушкина. Почти в каждом письме Екатерины Николаевны брату Дмитрию эта тоска чувствуется очень сильно.

«Я иногда переношусь мысленно к вам, — писала Екатерина Николаевна брату, — и мне совсем не трудно представить, как вы проводите время, я думаю, на Заводе изменились только его обитатели. Уверяю тебя, дорогой друг, всё это меня очень интересует, может быть, больше, чем ты думаешь, я по-прежнему очень люблю Завод». «…Если наша переписка будет идти так, как сейчас, то в конце концов мы совсем перестанем писать друг другу, а это меня очень опечалило бы. Ты — совсем другое дело, так как ты живёшь среди того, что тебе дорого, а я так оторвана от моей семьи, что если кто-либо из вас хоть иногда не смилостивится надо мной и не напишет, я и совсем не буду знать, живы вы или нет, а ведь не так легко отказаться от всего того, чем так привыкла дорожить с раннего детства». «…Я в особенности хочу, чтобы ты был глубоко уверен, что всё то, что мне приходит из России, всегда мне чрезвычайно дорого и что я берегу к ней и ко всем вам самую большую любовь. Voila une profession de foi!»

Несомненно и, вероятно, сильнее всего её тяготило сознание того, что она нелюбима человеком, которого сама горячо любит. Свою семью она потеряла, в семью Дантесов вошла как чужая, — невольно посочувствуешь судьбе этой женщины.

О том, как мучительно умирала Екатерина Николаевна, которую, помимо тяжкой болезни, мучили какие-то «моральные причины», мы уже упоминали. И на смертном одре её, вероятно, терзала мысль о тяжёлом положении Гончаровых, и прежде всего любимого брата Дмитрия, мысль, которая не позволяла умирающей выдать мужу какой-либо документ, связывающий брата. Это, конечно, лишь предположение. В данном случае я разделяю мнение Ободовской и Дементьева, которые пишут: «О каких моральных причинах, так повлиявших на течение болезни Екатерины Николаевны, умалчивает врач — мы не знаем и, вероятно, не узнаем никогда. Требовали ли Дантесы от умирающей какого-нибудь документа или письма, связанного с задолженностью брата? Или хотели заставить её принять католичество? Кто знает?» «Она принесла в жертву свою жизнь вполне сознательно, — говорит Метман. — Ни одной жалобы не слетело с её уст во время агонии».

В первом издании книги «Портреты заговорили» я привёл широко распространённое мнение о том, что Екатерина Николаевна приняла католичество. Письмо Луи Геккерна Дмитрию Николаевичу Гончарову от 21 октября 1843 года в котором он извещает последнего о смерти его сестры, показывает, что Екатерина Николаевна до конца жизни оставалась православной: «Она получила необходимую помощь, которую наша церковь могла оказать её вероисповеданию».

Из трёх сестёр Гончаровых до самого последнего времени наименее ясным представлялся нам облик старшей Гончаровой. Обнаруженные письма сестёр к брату Дмитрию, а также письма из-за границы дают много нового для понимания личности Екатерины Николаевны. Старшая Гончарова, несомненно, была так же, как и её сёстры, духовно привлекательным человеком, остроумной, наблюдательной, склонной к тонкой иронии. Кроме того, у неё, несомненно, были ярко выраженные литературные интересы. В своё время полной неожиданностью явилось обнаружение в архиве Дантесов в г. Сульце двух альбомов Екатерины Николаевны, заполненных стихами русских поэтов, которые она собственноручно переписала. По словам французского пушкиниста Андре Менье (André Meynieux), опубликовавшего предварительное сообщение об этой находке, теперешний владелец архива барон Клод Геккерн-Дантес дружески предоставил в распоряжение автора «часть реликвий, оставленных его прабабкой, реликвий, которые представляют несомненный интерес для историка литературного общества этой эпохи».

В антологиях Е. Н. Гончаровой, составленных ею, по-видимому, целиком в Полотняном Заводе ещё до переезда в Петербург, произведений Пушкина имеется только четыре. Полностью переписан «Домик в Коломне». Приведены три стихотворения — «Письмо к Лиде» (у Гончаровой «К Лиденьке»), «Желание славы» и не указанная Менье «Епиграмма». Надо заметить, что «Письмо к Лиде» при жизни Пушкина не печаталось.

В одном из альбомов 132 страницы мелкого почерка заняты «Горем от ума». В свои сборники Екатерина Николаевна включила стихотворения почти всех знаменитых и крупных поэтов того времени, в том числе четыре произведения казнённого Рылеева. Нельзя не согласиться с мнением А. Менье, который считает, что, судя по её альбомам, Екатерина Гончарова представляется «без всякого сомнения девушкой культурной, хорошо разбирающейся в поэзии и далеко не лишённой вкуса». Кто знает, быть может, она вела дневник, и он также найдётся в Сульце…

Некоторые места её писем говорят, что ум у этой барышни был весьма самостоятелен, а убеждения фрейлины Гончаровой не особо верноподданнические. Рассказывая в одном из писем о последних новостях, она тонко иронизирует по поводу рождения «ещё одного бесполезного украшения для гостиных» — дочери великого князя Михаила Павловича.

Приходится пожалеть о том, что Екатерина Николаевна, как и её сёстры, писала свои письма по-французски, только иногда вкрапляя в них русские, довольно образные и остроумные фразы. Тем не менее, родной язык эта барышня, получившая по преимуществу французское образование, видимо, знала превосходно. Переписать вполне грамотно такой длинный и сложный текст, как «Горе от ума», в то время ещё не изданный, не обладая сильно развитым чувством языка, было бы невозможно. Екатерина Николаевна, несомненно, не принадлежала к тем женщинам, о которых Пушкин сказал, что они,

…русским языком Владея слабо и с трудом, Его так мило искажали, И в их устах язык чужой Не обратился ли в родной?

Нам остаётся сказать несколько слов о внешности Екатерины Николаевны. К сожалению, портретов её опубликовано совсем немного, а сведения современников очень противоречивы. На известном портрете Екатерины Николаевны во весь рост она выглядит умной, но несколько суховатой — такой она, по-видимому, была и в действительности. Екатерина Николаевна далеко не обладала той душевной щедростью, которой так богато была наделена младшая Гончарова. Не была она и так красива, как Натали, — быть может, она казалась бы красивой, не будь у неё такой красавицы сестры. В данном случае можно понять довольно злоязычный отзыв Софи Карамзиной, которая писала о них так: «…кто смотрит на посредственную живопись, если рядом Мадонна Рафаэля?»

Однако у той же Софи Карамзиной не было устоявшегося мнения о внешности трёх сестёр Гончаровых. В одном из писем она говорит о них так: «…среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровы (все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями)». Мне кажется, что ближе всего к истине мнение сестры поэта О. С. Павлищевой: «Они красивы, эти невестки, но ничто в сравнении с Наташей».

Как и все светские барышни, Екатерина Николаевна бывала на балах, но не особенно их любила. Ей больше нравилось бывать в доме Вяземских или Карамзиных, что, возможно, больше отвечало её литературным интересам. Своей гувернантке Нине она пишет: «…здесь дают балы решительно каждый день, и ты видишь, что если бы мы хотели, мы могли бы это делать, но, право, это очень утомительно и скучно, потому что если нет какой-нибудь личной заинтересованности, нет ничего более пошлого, чем бал. Поэтому я несравненно больше люблю наше интимное общество у Вяземских и Карамзиных, так как если мы не на балу или в театре, мы отправляемся в один из этих домов и никогда не возвращаемся раньше часу». Всё, что мы сказали о Екатерине Николаевне, ещё раз заставляет нас повторить, что с ироническим отношением Долли Фикельмон к ней согласиться никак нельзя.

…Остаются ещё Дантес и Геккерн. К барону Жоржу Фикельмон, несомненно, враждебна, гораздо более враждебна, чем большинство людей её круга. В её записи, когда речь идёт о Дантесе, чувствуется и огорчение и большая личная антипатия. Мы увидим в дальнейшем, что и ряд лет спустя графиня не переменила своего отношения к убийце Пушкина.

В дневниковой записи Дарья Фёдоровна ни словом не упоминает о своих прошлых добрых отношениях с молодым кавалергардом. Бывал ли он в салоне Фикельмон в последние преддуэльные годы, мы не знаем. Похоже на то, что не бывал. Однако в первой по времени книжке о дуэли и смерти Пушкина, составленной, как известно, со слов секунданта поэта К. К. Данзаса, есть упоминание о том, что Дантес приехал в Россию, «снабжённый множеством рекомендательных писем». «В числе этих писем было одно к графине Фикельмон, пользовавшейся особенным расположением покойной императрицы. Этой-то даме Дантес обязан началом своих успехов в России. На одном из своих вечеров она представила его государыне, и Дантес имел счастье обратить на себя внимание её величества». Далеко не все сведения, приведённые Аммосовым, достоверны. Непосредственно за цитированными строками следует, например, рассказ о первой встрече будущего убийцы Пушкина с императором Николаем I в мастерской художника Ладюрнера (Ladurnère), но этой истории пушкинисты веры не придают. Можно, однако, думать, что в отношении покровительства Дантесу рассказчик не ошибся.

Дневник и письма Дарьи Фёдоровны показывают, что она сама и её сестра любили опекать молодых людей, начинавших светскую карьеру. Кроме того, сестра Долли, камер-фрейлина графиня Е. Ф. Тизенгаузен, которой в это время было всего 60 лет, несомненно, прочла наделавшую много шума брошюру Аммосова. Если бы его рассказ о покровительстве Дарьи Фёдоровны Дантесу был напраслиной, Тизенгаузен, вероятно, так или иначе бы опровергла. Опровержения не последовало — ни тогда, ни впоследствии.

Вряд ли мы ошибёмся, если предположим, что лицо, снабдившее барона Жоржа письмом к Д. Ф. Фикельмон, — это всё тот же покровитель Дантеса принц Вильгельм Прусский. Его отец, король Фридрих-Вильгельм III (1770—1840), был издавна близок к семейству Хитрово-Тизенгаузен и, по некоторым сведениям, в 1824 году даже собирался жениться на сестре графини Долли. Сам принц Вильгельм, по-видимому, передал в 1825 году Е. М. Хитрово на воспитание своего внебрачного сына, которого она привезла в Россию. Очень поэтому вероятно, что, направляя Дантеса в Россию, принц рекомендовал его не только генералу Адлербергу, но и своей доброй знакомой, графине Фикельмон, а та действительно в какой-то мере помогла его первым светским успехам.

Ничего предосудительного в этом, конечно, не было. Не могла же Фикельмон в самом деле предвидеть в конце 1833 или начале 1834 года, что Дантес станет убийцей Пушкина. Винить себя графине было не в чем, но всё же, вероятно, она с тяжёлым чувством вспомнила о своих хлопотах.

О посланнике Геккерне в связи с дуэльной историей Дарья Фёдоровна упоминает очень глухо. По её словам, Пушкин обвинил Геккерна в сообщничестве с Дантесом «и вызвал его в весьма оскорбительных выражениях». Последнее, как мы знаем, неверно. Письмо Пушкина действительно было такое, что кровавая развязка стала неизбежной, но вызова оно не содержало.

Во второй части записи, составленной не раньше, чем через два с половиной месяца после основного текста, Дарья Фёдоровна говорит о том, что общественное мнение осыпало Геккерна-отца «упрёками и проклятиями», и он, попросив об отозвании, «покинул Россию — вероятно, навсегда». Вот и всё — ни слова о подлинной роли Геккерна-отца в дуэльной истории, о своём отношении к нему. Снова досадное умолчание, причины которого объяснить не берусь. Ведь не постеснялась же графиня Фикельмон, как уже было упомянуто, назвать в том же дневнике Геккерна шпионом министра иностранных дел Нессельроде, а царя — деспотом за его расправу с побеждёнными поляками. Между тем о подлинной роли Геккерна Фикельмон, несомненно, знала многое, а эта роль и до сих пор остаётся одной из загадок дуэльной драмы.

Дарье Фёдоровне не могло не быть известно, почему общественное мнение осыпало голландского посланника «упрёками и проклятиями». Его обвиняли, как обвинял и Пушкин, в составлении диплома-пасквиля и в сводничестве. Геккерн энергично защищался в письмах к министру иностранных дел Нессельроде, доказывал нелепость этих обвинений. Надо сказать, что в отношении диплома он, судя по всему, был прав. Пасквиль в то время был понят многими как намёк на связь Пушкиной с Дантесом, и не мог же Геккерн не сознавать, что рассылка его неизбежно приведёт к дуэли.

Вряд ли можно согласиться и с предположением Щёголева о том, что Геккерн мог быть причастен к составлению диплома, направленного по «царственной линии». Опытный дипломат, к тому же очень дороживший своим местом, никогда бы не решился на подобную проделку, оскорбительную для монарха, при котором он был аккредитован. Об отличной осведомлённости русского Третьего отделения он, прожив в Петербурге четырнадцать лет (с 1823 года), надо думать, тоже имел ясное представление. Судя по всем данным, Геккерн — человек злой, аморальный, но, несомненно, умный. Подлость он сделать мог, вопиющую глупость — нет…

И всё же в результате дуэли он лишился своего насиженного места, лишился с большим скандалом. Оставаться посланником в России после гибели Пушкина приёмный отец убийцы, конечно, не мог. Так считали и его коллеги по дипломатическому корпусу. Однако, будь он лично ни в чём не виноват, ему бы предоставили возможность уехать с почётом. Между тем Николай I, который, конечно, был очень хорошо осведомлён обо всём этом деле, нанёс голландскому посланнику несомненное оскорбление. Он отказался дать ему аудиенцию и прислал табакерку, положенную, по обычаю, послам, окончательно покидающим свой пост, хотя официально барон уезжал только в отпуск.

Этим дело не ограничилось. В письме к принцу Вильгельму Оранскому, в то время наследнику нидерландского престола (он был женат на сестре Николая I великой княжне Ольге Павловне), царь, очевидно, так отозвался о посланнике, что, вернувшись на родину, Геккерн не получил никакого нового назначения и пять лет находился не у дел. K сожалению, несмотря на содействие русского министерства иностранных дел, П. Е. Щёголеву не удалось разыскать этого чрезвычайно важного документа, отправленного с курьером в Гаагу 22 февраля 1837 года. Содержание его остаётся неизвестным и до настоящего времени. В своём позднем (1887 года) письме к А. П. Араповой — дочери Натальи Николаевны от второго брака, — составленном совместно с Александрой Николаевной, барон Фризенгоф сообщает: «Старый Геккерн написал вашей матери письмо, чтобы убедить её оставить своего мужа и выйти за его приёмного сына. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это устно или письменно».

Через 50 лет после событий А. Н. Фризенгоф-Гончарова, видимо, вспомнила о том, что Геккерн-отец пытался помочь любовным домогательствам приёмного сына, но потерпел неудачу. Однако упоминание о письме посланника, в котором он якобы убеждал Наталью Николаевну оставить мужа и выйти замуж за Дантеса, — это упоминание, можно думать, является одной из ошибок памяти старой баронессы. Умный и хитрый дипломат мог быть сводником, но во всяком случае не написал бы такого тяжко компрометирующего его письма. После дуэли в неофициальном обращении к министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде от 1/13 марта 1837 года Геккерн не только категорически отвергал клеветнические, по его словам, слухи о пособничестве Дантесу, но и предлагал обратиться по этому поводу к самой H. H. Пушкиной.

«Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падёт само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я её от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся». Геккерн утверждает также, что он потребовал от сына «письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких-либо видов на неё. Письмо отнёс я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы показать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей».

Комиссия военного суда по делу Дантеса не сочла нужным обращаться с какими бы то ни было вопросами к H. H. Пушкиной, но ведь она могла поступить и иначе… Пожелание Геккерна о том, чтобы Наталья Николаевна была допрошена, является одной из загадок истории дуэли. Нельзя забывать, что обвинения Геккерна в сводничестве фактически всецело основаны на том, что говорила по этому поводу Наталья Николаевна. Никто, например, кроме неё, не мог слышать слов приёмного отца Дантеса: «Верните мне моего сына!» Исследователям приходится верить в то, что женщина и в данном случае сказала правду…

Переходим теперь к роману Пушкиной и Дантеса в изображении Фикельмон. По словам Дарьи Фёдоровны, «он [Дантес] был влюблён в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме». Период такой «приличной влюблённости» Дантеса, по-видимому, примерно совпадает с календарным 1835 годом. Барон Фризенгоф сообщил впоследствии племяннице, что «Дантес… вошёл в салон вашей матери, как многие другие офицеры гвардии, которые в нём бывали». Вряд ли это верно. Есть и другие поздние упоминания о том, что Дантес бывал гостем Пушкиных, но они мало надёжны. Поверим скорее записи Фикельмон, сделанной, во всяком случае, вскоре после дуэли, а не полвека спустя.

В дальнейшем, по словам Фикельмон, «он… постоянно встречал её в свете и вскоре в тесном дружеском кругу стал более открыто проявлять свою любовь <… > Наконец, все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза! То ли одно тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил её сердце, — как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать этой необузданной любви».

Если графиня пишет искренне (в чём, на мой взгляд, можно сомневаться), то чувства Натальи Николаевны для неё неясны — то ли… то ли…

Однако уже 5 февраля 1836 года светская барышня фрейлина М. К. Мердер (1815—1870), видевшая Пушкину и Дантеса на балу у княгини Бутера, записывает в дневнике: «…они безумно влюблены друг в друга». Вряд ли превосходная наблюдательница Фикельмон не замечала того же самого.

В данное время мы располагаем первоклассной важности документами, которые вносят полную ясность в вопрос об отношениях Пушкиной и Дантеса.

В 1946 году талантливый французский писатель Анри Труайа опубликовал в своей двухтомной книге о Пушкине найденные им в архиве Дантеса-Геккерна два письма барона Жоржа к своему приёмному отцу, находившемуся в то время в отпуске за границей. Советский читатель может с ними ознакомиться по работе М. А. Цявловского (французский текст и перевод). Письма датированы 20 января и 14 февраля 1836 года. Подлинность их не подлежит сомнению.

В первом письме Дантес впервые признался приёмному отцу в том, что он «безумно влюблён». Фамилии Пушкиной он не называет, боясь, что письмо «может затеряться», но прибавляет: «…вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать её имя. Но всего ужаснее в моём положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив <…>». Дантес умоляет Геккерна не делать «никаких попыток разузнавать, за кем я ухаживаю, ты её погубишь, не желая того, а я буду безутешен».

Тщетная предосторожность влюблённого! Как раз в это время фрейлина Мердер делает свою запись и, конечно, не она одна догадывается о чувствах влюблённой пары.

Ещё интереснее второе письмо. Дантес рассказывает о своём объяснении с Пушкиной, которую он, судя по контексту письма, уговаривал «нарушить ради него свой долг». Наталья Николаевна ответила: «…я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем моё сердце, потому что всё остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой <…>».

Я вас люблю (к чему лукавить?). Но я другому отдана…

Легкомысленная, как все считали, Наталья Николаевна в роли Татьяны-княгини… Неизвестно, выдержала ли она эту роль до конца, но в начале 1836 года, несомненно, хотела выдержать.

Находка Труайа показывает, сколько ещё неожиданностей таит дуэльная история. Весьма возможно, что, если со временем будут опубликованы дальнейшие новые материалы, исследователям придётся отказаться от ряда, казалось бы, прочно установленных взглядов. И, несомненно, прав М. А. Цявловский, говоря: «В искренности и глубине чувства Дантеса к Наталии Николаевне на основании приведённых писем, конечно, нельзя сомневаться. Больше того, ответное чувство Наталии Николаевны к Дантесу теперь тоже не может подвергаться никакому сомнению».

Дантес действительно «тронул и смутил её сердце», как с оговорками допускала Фикельмон, но и чувства Дантеса были гораздо серьёзнее, чем считалось до сих пор…

Итак, в январе — феврале 1836 года, за год до дуэли, влюблённый кавалергард вёл себя очень осторожно (ему, по крайней мере, так казалось) и даже в письмах к отцу боялся назвать имя любимой им женщины. Не совсем понятно, почему осмотрительный и как будто до поры до времени весьма деликатный барон Жорж через несколько месяцев резко изменил свою линию поведения. По словам Фикельмон, он «стал более открыто проявлять свою любовь». Посмотрим, что кроется за этим дипломатическим выражением жены дипломата.

Необходимо предварительно немного остановиться на хронологии событий и топографии местности. Лето 1836 года Пушкины провели на даче на Каменном Острове (с середины мая и до второй половины августа). 23 мая Наталья Николаевна родила дочь Наталью. Кавалергарды летом стояли в лагере в Новой Деревне и вернулись в казармы 11 сентября.

От дачи до Новой Деревни очень недалеко. Нужно было только переправиться через самый северный проток дельты Невы — Большую Невку. Если верить позднему (1887 года) рассказу князя А. В. Трубецкого, Лиза, горничная Пушкиных, часто приносила Дантесу записки Натальи Николаевны. Сам кавалергард будто бы ездил на дачу к Пушкиным, а все подробности своего романа с женой поэта разбалтывал товарищам-офицерам. Рассказ старика Трубецкого о событиях полувековой давности полон неточностей и анахронизмов, но зерно правды в нём есть. Поведение Дантеса в это время было далеко не рыцарским. Его товарищи по полку, по-видимому, искренне считали Наталью Николаевну любовницей своего однополчанина (сам Трубецкой этого не говорит).

Д. Ф. Фикельмон подтверждает давно известные рассказы о том, что влюблённая в Дантеса Екатерина Николаевна «учащала возможности встреч с Дантесом», «забывая о всём том, что может из-за этого произойти для её сестры». По другим сведениям, её не раз видели вместе с Натальей Николаевной и Дантесом в аллеях Летнего Сада, что, конечно, обращало на себя внимание. Письма Дантеса к приёмному отцу показывают, что до 1836 года о таких прогулках втроём не могло быть и речи. Вряд ли беременная Наталья Николаевна появлялась в Летнем Саду весной 1836 года, незадолго до родов. Скорее эти неосторожные встречи происходили в сентябре, после возвращения кавалергардов из лагеря. В это время Летний Сад чудесно красив, а погода обычно стоит хорошая. О роли Екатерины Николаевны в преддуэльные месяцы крайне резко отзывается Александр Николаевич Карамзин в письме к брату Андрею от 13/25 марта 1837 года: «…та, которая так долго играла роль сводницы, стала, в свою очередь, возлюбленной, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она — единственная, кто торжествует до сего времени, и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи Пушкиной, и вызвав смерть её мужа, она в день отъезда последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и всё ей простить!!!»

Как далеко зашли отношения Пушкиной и Дантеса — сказать невозможно. С другой стороны, некоторые веские соображения, о которых речь будет впереди, говорят за то, что своей цели в отношении Пушкиной Дантес не добился. Придётся всё же по этому поводу сделать некоторое отступление.

Недавно выяснилось, что князь А. В. Трубецкой был не только полковым товарищем Дантеса, но и очень близким другом императрицы Александры Фёдоровны (и только ли другом?..). В её интимной переписке с ближайшей приятельницей графиней С. А. Бобринской он «засекречен» и именуется «Бархатом». 4 февраля 1837 года царица пишет: «Итак, длинный разговор с Бархатом о Жорже. Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын. — Я знаю теперь всё анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное ».

Эмма Герштейн, опубликовавшая этот документ, даёт ему весьма многозначительное объяснение по «царственной линии». На мой взгляд, дело обстоит много проще. Кавалергард рассказал своей коронованной приятельнице (будем скромны), что отношения Дантеса и Натальи Николаевны зашли далеко, но в связи они не были.

В конце концов важно то, что оба влюблённых вели себя в последние преддуэльные месяцы крайне неосторожно. В записи Фикельмон речь, несомненно, идёт об осени и зиме 1836 года. По её словам, поведение Дантеса (ещё до женитьбы на Е. Н. Гончаровой) было нарушением всех светских приличий, причём казалось, что Наталья Николаевна «бледнеет и трепещет под его взглядами». Я склонен думать, что не обладавшая сильной волей женщина, в начале года искренне хотевшая подражать Татьяне, теперь не могла подавить в себе страстного увлечения кавалергардом.

Фикельмон считает, что Пушкин в это время совершал большую ошибку, позволяя красавице жене одной бывать в свете, а Наталья Николаевна допускала «большую, ужасную неосторожность», давая мужу во всём отчёт и пересказывая слова Дантеса. Можно, однако, усомниться в том, что Наталья Николаевна действительно передала Пушкину всё. И вряд ли, например, он знал, что в своих записках его жена обращается к кавалергарду на «ты» (надо заметить к тому же, что по-французски «ты» звучит много интимнее, чем по-русски).

Неладно было в семье Пушкиных в 1836 году. Это замечали многие. Графиня Долли вместе с другими друзьями поэта всячески выгораживает Наталью Николаевну. Уверяет даже, что, по крайней мере раньше, она «веселилась без всякого кокетства». В этом отношении она, несомненно, исполняет предсмертный завет Пушкина, желавшего, чтобы современники и потомки считали его жену невинной жертвой.

И — снова приходится повторить, к сожалению, она лишь очень глухо говорит о времени непосредственно перед получением пасквиля: «…семейное счастье уже начало нарушаться…» В чём же выражалось это нарушение? Когда-то, в самом начале семейной жизни, Пушкин, рассорившись с тёщей, писал ей 26 июня 1831 года: «…обязанность моей жены — подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года» (XIV, 182).

Теперь о подчинении и речи нет. Пушкин стал как бы наблюдателем своей собственной драмы. В чём же причина этой странной пассивности? Почему Наталья Николаевна может не считаться с волей мужа?

IV

Об отношениях супругов Пушкиных в преддуэльные месяцы мы знаем очень немного. Думаю поэтому, что будет небезынтересно привести здесь запись моего разговора с покойной княгиней Антониной Михайловной Долгоруковой, женой бывшего члена Государственной думы Петра Дмитриевича Долгорукова, запись, сделанную в Праге через несколько часов после нашей беседы. С А. М. Долгоруковой я был знаком почти двадцать лет и знал её благоговейное отношение к памяти Пушкина. Она, несомненно, ничего не выдумала. Вот текст записи, оригинал которой хранится в рукописном отделе Пушкинского дома.

«31 мая 1944 княгиня Антонина Михайловна Долгорукова сообщила мне, Николаю Алексеевичу Раевскому, что в 1908 году в Москве к ней явился внук П. В. Нащокина, тогда ещё молодой человек, и предложил ей купить пачку писем Пушкина к его деду [613] . Княгиня Долгорукова видела письма, но не прочла их. Из чувства щепетильности не хотела покупать чужой интимной переписки.
Н. Раевский».

По словам внука Нащокина:

1. Александра Николаевна Гончарова сыграла большую роль в семейных неурядицах поэта.

2. Она была в связи с Пушкиным.

3. Наталья Николаевна знала о связи, и у неё не раз происходили бурные сцены с мужем. С Пушкиным при этом случались истерики и он плакал.

4. Александра Николаевна будто бы открывала глаза поэту на отношения Натальи Николаевны с Дантесом.

5. Когда Пушкин умирал, у Александры Николаевны происходили якобы резкие столкновения с сестрой. Она почти не подпускала её к мужу, сама ухаживала за ним и вообще держала себя хозяйкой (все до сих пор известные материалы говорят обратное. — Н. Р.).

Княгиня А. М. Долгорукова оставляет рассказ всецело на ответственности внука Нащокина, но уверена в том, что суть его передана правильно.

Пункт пятый записи, несомненно, неверен в отношении ухода за раненым Пушкиным. Зато Александра Николаевна, надо думать, действительно всем распоряжалась, так как жена поэта была в состоянии, близком к безумию. Всё остальное содержание рассказа очень похоже на правду. Сведения, сообщённые внуком Павла Воиновича, являлись семейным преданием. В 1908 году оно, надо заметить, было очень свежим, так как вдова Нащокина, Вера Александровна, хорошо знакомая с Пушкиным в течение последних лет его жизни, скончалась всего лишь восемью годами раньше — в 1900 году.

Недавно М. Яшин подверг подробной критике вопрос о взаимоотношениях Пушкина и Александры Николаевны. Он старается доказать, что все свидетельства современников по данному вопросу не заслуживают доверия. Думаю, однако, что это не так. Рассказ внука Нащокина показывает, что и ближайший друг поэта, возможно, знал о последнем увлечении Пушкина. Надо, однако, заметить, что об этом потомок П. В. Нащокина в 1908 году мог узнать из воспоминаний А. П. Араповой, — соответствующая глава была опубликована в иллюстрированных приложениях к газете «Новое время», 1907, № 11413, 19 декабря.

Приходится поэтому ко всему рассказу внука Нащокина отнестись с большой осторожностью. Несомненным остаётся лишь тот факт, что он предложил А. М. Долгоруковой купить письма Пушкина, которые он ей показал. Путём переписки с ныне здравствующими потомками П. В. Нащокина, живущими в Советском Союзе, я попытался выяснить, кто именно из внуков Павла Воиновича мог посетить А. М. Долгорукову в 1908 году. У Нащокина было два сына — старший Александр и младший Андрей. Взрослого сына у Андрея Павловича в 1908 году не было. С наибольшей вероятностью можно предположить, что у Долгоруковой побывал один из многочисленных сыновей Александра Павловича, человек, который пользовался хорошей репутацией, но зачастую нуждался в деньгах. Намечается и довольно правдоподобный путь, которым к нему могли попасть письма поэта. Уточнять эти сведения в печати по ряду причин является преждевременным.

Вернёмся теперь к записи Фикельмон. Текст пасквильного диплома, вероятно, остался ей неизвестен, но о его получении она, надо думать, узнала. Один из экземпляров пасквиля (в запечатанном конверте, адресованном Пушкину и вложенном в другой с адресом получателя) был прислан и Елизавете Михайловне Хитрово. Ничего не подозревая, она переслала диплом поэту. Другие его друзья были осторожнее — вскрыли конверты с пасквилем и уничтожили его.

Однако граф В. А. Соллогуб, которому такой конверт передала его тётка А. И. Васильчикова, решил, что он, быть может, имеет какое-то отношение к его несостоявшейся дуэли с Пушкиным. Поэтому Соллогуб не счёл себя вправе вскрыть конверт и также отвёз его к поэту. По словам Соллогуба, Пушкин распечатал конверт и тотчас сказал: «Я уже знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елизаветы Михайловны Хитрово: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безымянным письмам я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на моё платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не моё. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться её не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитрово. Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами <…>».

Соллогуб обладал отличной памятью. Вероятно, и слова Пушкина он передал достаточно точно. Письмо поэта до нас не дошло. Зато сохранилось ответное письмо Е. М. Хитрово к Пушкину, которое совсем недавно опубликовала Т. Г. Цявловская. Елизавета Михайловна, умная женщина, верный друг поэта, отозвалась на его письмо с сообщением о пасквиле совершенно неожиданным образом: «Нет, дорогой друг мой, для меня это настоящий позор — уверяю вас, что я вся в слезах, — мне казалось, что я достаточно сделала добра в жизни, чтобы не быть впутанной в столь ужасную клевету! — На коленях прошу вас не говорить никому об этом глупом происшествии».

Е. М. Хитрово вообразила, что на Наталью Николаевну «напали лишь для того, чтобы заставить меня сыграть роль посредника и этим ранить в самое сердце». Т. Г. Цявловская справедливо прибавляет, что эгоцентризм Хитрово производит тяжёлое впечатление. Действительно, Елизавета Михайловна совершенно не думает о переживаниях Пушкина. Думает только о себе. Но вряд ли можно сомневаться в том, что, обидевшись и разволновавшись, она сейчас же рассказала об этом происшествии дочери. Вероятно, дала ей прочесть письмо Пушкина, может быть, и своё…

Трудно поэтому понять, почему в своей «исторической записке» графиня Долли говорит не о дипломе, а о том, что «чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией». Возможно, что наряду с дипломом Пушкин действительно получал такие письма, и Дарье Фёдоровне стало известно их содержание, но в пасквиле, кроме намёка на супружескую измену Пушкиной, никаких подробностей нет. Имена Натальи Николаевны и Дантеса не упоминаются в нём вовсе.

Приходится снова повторить, что дуэльную историю графиня Долли, к сожалению, излагает очень неоткровенно и местами, кажется, сознательно искажает её ход. Вряд ли, например, она могла не знать, что Пушкин, получив пасквиль, не «написал Дантесу, требуя от него объяснений по поводу его оскорбительного поведения», а без всяких объяснений в тот же день вызвал кавалергарда на дуэль.

Несравненно интереснее непосредственные наблюдения и оценки Дарьи Фёдоровны. В её глазах дуэльная история — чисто семейная драма Пушкина, которая, однако, получила большое общественное значение благодаря огромной популярности поэта. О враждебном отношении к нему значительной части высшего общества, которое она порой жестоко критиковала в своих дневниках, Фикельмон предпочла умолчать. Поведение Дантеса она резко порицает, но в то же время утверждает, что в глазах большого света оно «было верным доказательством невинности г-жи Пушкиной». Надо сказать, что к этому соображению графини Долли приходится отнестись со всей серьёзностью. Осенью 1836 года Дантес действительно вёл себя скорее как потерявший голову влюблённый, а не как осторожный любовник. Жена Пушкина, по-видимому, повинна лишь в духовной измене мужу, но она своего супружеского долга не нарушила, несмотря на страстное увлечение Дантесом… Однако — и это лишний раз свидетельствует о проницательном уме графини — Фикельмон утверждает, что для Пушкина было важно не мнение высшего общества, а то, что «десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали её виновной и бросали в неё каменья».

Дарья Фёдоровна лишь кратко упоминает о том, что неожиданное сватовство Дантеса, внезапно сделавшего предложение Екатерине Николаевне Гончаровой, чрезвычайно удивило светское общество. О причине, побудившей барона Жоржа жениться на сестре Пушкиной, она не говорит ничего.

Густав Фризенгоф в письме племяннице сообщает со слов Александры Николаевны: «Молодой Геккерн принялся тогда притворно ухаживать за своей будущей женой, вашей тёткой Катериной; он хотел сделать из неё ширму, за которой старался достигнуть своих целей. Он ухаживал за обеими сёстрами сразу. Но то, что для него было игрою, превратилось у вашей тётки в серьёзное чувство». По словам Фризенгофа, Пушкин в конце концов заявил Дантесу: либо тот женится на Катерине, либо будут драться.

Рассказ Фризенгофа о притворном ухаживании Дантеса очень правдоподобен, но относительно угрозы поэта этого сказать нельзя: считать Дантеса трусом нет оснований, а подобная угроза неминуемо привела бы к поединку. Женился он, во всяком случае, не из страха перед пистолетом Пушкина.

Что же в действительности заставило его пойти на этот шаг? Пока мы этого не знаем, женитьба Дантеса — одно из загадочных глав дуэльной истории. Неясно, каковы были отношения Екатерины Николаевны и Дантеса до свадьбы. По словам Густава Фризенгофа, он «притворно ухаживал за своей будущей женой». В русском письме Е. И. Загряжской к В. А. Жуковскому, посланном сейчас же после того, как «жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением», говорится также: «К большому счастью, за четверть часа перед ними приехал старший Гончаров, и он объявил им родительское согласие, и так все концы в воду». Очень интимное и совершенно личное дело, насколько теперь известно, приобрело широкую огласку в петербургском высшем обществе и настоятельно требовало быстрого решения.

Графиня София Александровна Бобринская, прекрасно осведомлённая в делах светского Петербурга, писала, например, своему мужу 25 ноября 1836 года: «Никогда ещё с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустную молву. Да, он женится, и мадам де Севинье обрушила бы на него целый поток эпитетов, каким она удостоила некогда громкой памяти [Лемюзо]! Да, это решённый брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра. Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, чёрной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина. Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю. Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно… Под сенью мансарды Зимнего дворца тётушка плачет, делая приготовления к свадьбе. Среди глубокого траура по Карлу X видно одно лишь белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом! Во всяком случае, её вуаль прячет слёзы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море. Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни».

Как известно, наблюдая взаимное увлечение Натальи Николаевны и Дантеса, многие их знакомые и даже ближайшие друзья поэта склонны были видеть в происходящем лишь занимательную главу в великосветской хронике. А некоторые, например София Николаевна Карамзина, находили в этом материал для изощрённого зубоскальства. До сих пор считалось, что одна лишь графиня Долли Фикельмон воспринимала всё происходящее как нарастающую драму. Того же взгляда придерживался и я.

Сейчас приходится признать, что внимательная наблюдательница Фикельмон в своём прогнозе не была одинокой. Об этом же с полной определённостью говорит София Александровна Бобринская: «Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни». Приходится признать, что в среде близких знакомых и друзей семьи Пушкина эта странная женитьба вызвала не только недоумение, но и настороженность.

Вот что писала по этому поводу сестра Пушкина Ольга Сергеевна Павлищева: «…По словам Пашковой, которая пишет отцу, эта новость удивляет весь город и пригород не потому, что один из самых красивых кавалергардов и один из наиболее модных мужчин, имеющий 70 000 рублей ренты, женится на мадемуазель Гончаровой, — она для этого достаточно красива и достаточно хорошо воспитана, — но потому, что его страсть к Наташе не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я довольно потешалась по этому поводу; поверьте мне, что тут должно быть что-то подозрительное, какое-то недоразумение и что, может быть, было бы очень хорошо, если бы этот брак не имел места».

В последние годы в широких читательских кругах стала весьма популярной выдвинутая ленинградским исследователем М. И. Яшиным гипотеза, согласно которой Дантес женился на Екатерине Николаевне Гончаровой, исполняя желание Николая I. Прямых свидетельств, подтверждающих это предположение, у автора не было, и большинство специалистов отнеслось к его гипотезе отрицательно. Подлинной сенсацией пушкиноведения явилось, однако, опубликование в Париже русского перевода записок дочери Николая I — Ольги Николаевны. В этой книге, вскоре ставшей известной и в Советском Союзе, имеется следующее место: «Папа <имеется в виду император Николай I>… поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано (курсив мой. — Я. Л.) жениться на старшей сестре Наталии Пушкиной, довольно заурядной особе. Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться. Некоторое время спустя <…> Дантес стрелялся с Пушкиным на дуэли, и наш великий поэт умер, смертельно раненный его рукой».

Казалось, что свидетельство дочери царя неопровержимо. Я. Л. Левкович с полным основанием заметила в своей статье: «Теперь загадка женитьбы Дантеса перестала быть загадкой». Автор этих строк также нимало не сомневался в решающем значении опубликованного в Париже текста. Представлялось всё же совершенно необходимым, чтобы для большей точности он был сверен непосредственно с не опубликованным до сих пор французским подлинником «Записок», хранящимся в настоящее время в Штутгартском архиве. В печати был известен лишь немецкий перевод этого источника, выпущенный в Германии ещё в 1955 году. С него и был сделан опубликованный в Париже русский перевод. Подлинный французский текст недавно сообщил в Ленинград живущий в Париже праправнук Пушкина Георгий Михайлович Воронцов-Вельяминов.

По словам Я. Л. Левкович, «от двойного перевода всегда можно ждать неожиданностей». И действительно, при проверке оказалось, что во французском подлиннике речь идёт не о вмешательстве царя, а об активности друзей поэта, которые «нашли только одно средство, чтобы обезоружить подозрения» — принудить Дантеса жениться. Нельзя не согласиться с мнением автора статьи, подчеркнувшей, что, «таким образом, предположение Яшина о женитьбе по приказу царя снова превратилось в неподтверждённую документами гипотезу».

Попытки установить истинную причину загадочного поступка Дантеса, надо думать, будут продолжаться. Однако менее всего вероятно, что они подтвердят утверждения Геккерна-старшего, писавшего 30 января 1837 года министру иностранных дел Голландии барону Верстолку: «Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с г. Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счёл за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре жены Пушкина <…>». Трусом Дантес не был, но вся его жизнь показывает, что рыцарем он также не был. Очень интересно упоминание Фикельмон о том, что Наталья Николаевна ревновала сестру к Дантесу и отважилась говорить об этом с мужем.

В письме С. Н. Карамзиной к брату от 20—21 ноября 1836 года тоже есть многозначительные строки: «Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о замужестве сестры, голос её прерывается». Повествуя о романе Пушкиной и Дантеса, Дарья Фёдоровна говорит: «…все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза!» Все видели, но далеко не все понимали, как понимала Фикельмон, что перед ними разыгрывается драма поэта.

Семья Карамзиных — давние и близкие друзья поэта. Все они любят Пушкина как человека и чтут его гений, но к его семейным делам Карамзины относятся совершенно иначе, чем Долли Фикельмон. В особенности характерны письма дочери историка, Софьи Николаевны.

Приведу из них несколько выдержек: «Вяземский говорит, что он [Пушкин] выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает». «…Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех тёмных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения». «Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая кофе в Бадене». Александр Николаевич Карамзин, бывший шафером Е. Н. Гончаровой, писал: «Неделю тому назад сыграли мы свадьбу барона Эккерна с Гончаровой <…> Таким образом кончился сей роман à la Balzac к большой досаде петербургских сплетников и сплетниц».

Тирадам насмешливой барышни можно было бы не придавать серьёзного значения, но из её писем мы узнаем, что смеялась не одна она. Подтрунивал над Пушкиным Вяземский, и даже Василий Андреевич Жуковский, только что с великим трудом уладивший дело с первым вызовом, находил повод к смеху. Насмешливое отношение к этой странной истории чувствуется и в письме Александра Николаевича Карамзина. Глубоко и искренне было горе друзей Пушкина. Но всё это было после катастрофы, а когда она готовилась, многие и многие близкие Пушкину люди, в противоположность прозорливой Фикельмон, видели в том, что происходило, не трагедию, а комедию или, в лучшем случае, трагикомедию…

Ещё до рассылки диплома, наблюдая обращение Дантеса с Натальей Николаевной на светских собраниях, графиня заметила, что барон решил «довести её до крайности». Надо сказать, что французское выражение, которое она употребила, применяется охотниками в смысле «загнать», «довести до изнеможения» свою жертву. Позднее, перед самым поединком, странное и тяжёлое впечатление производило в обществе поведение всех главных действующих лиц дуэльной драмы.

С. Н. Карамзина потом сожалела о том, что так легко отнеслась к «этой горестной драме», но для нас всё же ценны её наблюдения в один из вечеров жизни поэта (24 января): «В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза под жарким и долгим взглядом зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин (Екатерина Николаевна Геккерн. — Н. Р.) направляет на них свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей доли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем всё это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».

В записи Фикельмон мы не находим таких зарисовок, но она считает, что именно наглое поведение Дантеса послужило непосредственным поводом к дуэли. Дарья Фёдоровна лишь описывает факты, но не даёт их объяснения. Его мы находим в письме барона Фризенгофа, причём на этот раз он говорит лично от своего имени (не надо, однако, забывать, что письмо было целиком проверено и одобрено Александрой Николаевной): «…Геккерн продолжал демонстративно восхищаться своей новой свояченицей; он мало говорил с ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с неё глаз. Это была настоящая бравада, и я лично думаю, что этим Геккерн намерен был засвидетельствовать, что он женился не потому, что боялся драться, и что если его поведение не нравилось Пушкину, он готов был принять все последствия этого».

Это объяснение очень правдоподобно. Своей непонятной женитьбой Дантес поставил себя в глазах общества в ложное и унизительное положение. Вероятно, многие подозревали, что блестящий кавалергард действительно струсил и женился, чтобы избежать поединка. К сожалению, и Пушкин, как показывает его письмо к посланнику Геккерну, вызвавшее дуэль, держался того же взгляда и вряд ли хранил его в тайне. «…Я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивлённая такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, а то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном», — писал он Геккерну-отцу.

Развязка приближалась. Бал, о котором упоминает Фикельмон, состоялся у обер-церемониймейстера графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова 23 января накануне приёма у Мещерских. Барон Фризенгоф описал то же происшествие в следующих выражениях: «В своё время мне рассказывали, что поводом послужило слово, которое Геккерн бросил на одном большом вечере, где все присутствовали; там был буфет, и Геккерн, унося тарелку, которую он основательно наполнил, будто бы сказал, напирая на последнее слово: это для моей законной. Слово это, переданное Пушкину с комментариями, и явилось той каплей, которая переполнила чашу».

26 января поэт послал голландскому посланнику роковое письмо. Существует и другая версия «последнего толчка», которую принимает П. Е. Щёголев. Она восходит к самой Наталье Николаевне и впервые была изложена в воспоминаниях А. П. Араповой. По её словам, года за три перед смертью H. H. Ланская «рассказала во всех подробностях разыгравшуюся драму нашей воспитательнице, женщине, посвятившей младшим сёстрам и мне всю свою жизнь и внушавшей матери такое доверие, что на смертном одре она поручила нас её заботам <…>». Поводом к дуэли послужило свидание, которое Дантес, угрожая в случае отказа покончить с собой, выпросил у Натальи Николаевны, уже будучи женатым. Свидание состоялось в кавалергардских казармах на квартире приятельницы и свойственницы Пушкиной Идалии Григорьевны Полетики, внебрачной дочери графа Г. А. Строганова.

«…Дойдя до этого эпизода, мать, со слезами на глазах, сказала: „Видите, дорогая Констанция, сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание… Свидание, за которое муж заплатил своей кровью, а я — счастьем и покоем всей своей жизни…“» «Несмотря на бдительность окружающих и на все принятые предосторожности, не далее, как через день, Пушкин получил злорадное извещение от того же корреспондента о состоявшейся встрече». По уверению А. П. Араповой, Пушкин «прямо понёс письмо к жене». «Оно не смутило её. Она не только не отперлась, но, с присущим ей прямодушием, поведала ему смысл полученного послания, причины, повлиявшие на её согласие, и созналась, что свидание не имело того значения, которое она предполагала, а было лишь хитростью влюблённого человека».

Опытная писательница А. П. Арапова умело сочиняет диалоги (как русские, так и французские) и сводит концы с концами, повествуя о том, как «тихо, без гневной вспышки ревности» обошлось объяснение супругов. «Он нежным прощающим поцелуем осушил её влажные глаза и, сосредоточенно задумавшись, промолвил как бы про себя: „Всему этому надо положить конец!“» «Приведённое выше объяснение имело последствием вторичный вызов на дуэль Геккерна, но уже составленный в столь резких выражениях, что отнята была всякая возможность примирения».

В подробном рассказе Араповой о дуэльной истории есть ряд фактических ошибок (вызов на поединок был, например, сделан Дантесом, а не Пушкиным). Многое в этом рассказе, несомненно, относится к области беллетристики, а не мемуарной литературы.

Нельзя, однако, не согласиться с мнением Щёголева о том, что, по существу, рассказу Араповой «можно и должно поверить, ибо это говорит дочь о матери». «Да, на квартире у Идалии Григорьевны Полетики состоялось свидание Дантеса с Натальей Николаевной». Прибавлю от себя — легкомысленное согласие на такое свидание, даже если оно, в самом деле, было «столько же кратко, сколько невинно» — это согласие является тяжким житейским грехом жены Пушкина, за который она, по-видимому, не переставала себя упрекать до конца своих дней. Факт свидания не подлежит сомнению, но дата его остаётся неизвестной. Возможно, что Пушкин узнал о нём непосредственно перед балом у Воронцовых-Дашковых. Тогда обе версии друг другу не противоречат — поведение Дантеса 23 января только усилило разгоравшийся гнев Пушкина. Во всяком случае рассказ Фикельмон, непосредственной свидетельницы, несомненно, ценен и заслуживает внимательного исследования, как и всё её повествование о преддуэльных месяцах.

Наоборот, как справедливо указывает Е. М. Хмелевская, вторая часть «записи, где говорится о дуэли и смерти Пушкина, не представляет большого интереса». Дарья Фёдоровна, как я уже упоминал, говорит с чужих слов, причём главным её информатором, говоря современным языком, является В. А. Жуковский. Краткое описание поединка, которое она даёт, в общем, соответствует истине, но ничего нового не содержит. Рассказывая о последних днях и часах поэта, Дарья Фёдоровна старательно, но порой не вполне точно повторяет легенду, созданную Жуковским и другими друзьями Пушкина в интересах его жены и детей. Нового здесь почти ничего нет, за исключением сообщения о том, что умирающий попросил своего секунданта Данзаса обещать не мстить за него и передать своим отсутствующим шуринам запрещение драться с Дантесом. Кроме Дарьи Фёдоровны, никто об этих словах Пушкина не упоминает.

Я не буду комментировать второй части записи. Сделаю исключение только для упоминания Фикельмон о том, что «несчастную жену с трудом спасли от безумия, в которое её, казалось, влекло мрачное и глубокое отчаяние».

Приведу по этому поводу выдержку из черновика малоизвестного письма В. Ф. Вяземской, адресованного, по-видимому, Е. Н. Орловой. Вяземская почти не покидала квартиры Пушкиных в те дни, когда поэт умирал. Её наблюдения, несомненно, точны и правдивы. Описывая трагические минуты сейчас же после кончины, Вяземская говорит: «Она (Пушкина) просила к себе Данзаса. Когда он вошёл, она со своего дивана упала на колени перед Данзасом, целовала ему руки, просила у него прощения, благодарила его и Даля за постоянные заботы их об её муже. „Простите!“ — вот что единственно кричала эта несчастная молодая женщина, которая, в сущности, могла винить себя только в легкомыслии, легкомыслии, без сомнения, весьма преступном».

Горе Натальи Николаевны не было лишь кратким приступом отчаяния. Она долго и тяжко переносила смерть мужа. Наблюдательная Долли Фикельмон, по-видимому, была права, считая, что Наталья Николаевна была недалека от безумия. Вот что мы читаем в воспоминаниях ближайших друзей Пушкина. П. А. Вяземский: «Это были душу раздирающие два дня, Пушкин страдал ужасно, он переносил страдания мужественно, спокойно и самоотверженно и высказывал только одно беспокойство, как бы не испугать жены. „Бедная жена, бедная жена!“ — восклицал он, когда мучения заставляли его невольно кричать». А. И. Тургенев: «…1 час. Пушкин слабее и слабее… Надежды нет. Смерть быстро приближается, но умирающий сильно не страждет, он покойнее. Жена подле него… Александрина плачет, но ещё на ногах. Жена — сила любви даёт ей веру — когда уже нет надежды! Она повторяет ему: „Tu vivras“ („Ты будешь жить!)“».

С. Н. Карамзина: «…Мещерский понёс эти стихи Александрине Гончаровой, которая попросила их для сестры, жаждущей прочесть всё, что касается её мужа, жаждущей говорить о нём, обвинять себя и плакать. На неё по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет более безумного взгляда. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовёт Пушкина». Её мольбы о прощении словно обращены в века…

Я уже упомянул о том, что короткая, вторая, часть записи отделена чертой от основного текста, который в целом носит характер исторической справки. Её содержание гораздо более интимно, и, может быть, именно по этой причине правнук графини не счёл уместным включить её в присланную мне копию. Графиня Фикельмон больше не историк драмы Пушкина. Она внезапно становится откровенной и спрашивает себя: «Но какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину?» Тут же Дарья Фёдоровна даёт ответ, который похож на полупризнание в том, что она тщательно скрывает: «Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили, все мы слишком часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрасчётную игру». Строки, несомненно, и очень искренние, и очень личные. Праведницей графиня Долли себя не чувствует…

По её мнению, «роковая история» Дантеса и Натальи Николаевны должна была бы послужить хорошим уроком для светского общества, но этого не случилось. Всё осталось по-старому: «Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму!»

В совсем короткой заключительной приписке, также отделённой чертой, графиня Долли как бы хочет сказать будущим читателям дневника — и своим потомкам и посторонним людям: «… эта печальная зима отняла у нас Пушкина, я скорблю о нём, как и все, но не подумайте, что он был другом моего сердца. Это всё мама… Я потеряла в эту зиму другого человека, действительно мне дорогого, друга, брата моей молодости, моей счастливой и прекрасной неаполитанской молодости!»

Трудно решить, правдиво ли говорит Дарья Фёдоровна о своих тогдашних чувствах или всё это лишь маскировка её былого увлечения поэтом. Упоминания о Пушкине в связи с тем, что он был другом покойной матери, есть и в поздних письмах Дарьи Фёдоровны к сестре. Вскоре после отъезда из Петербурга она пишет: «Я хотела бы иметь гравированный портрет Пушкина в память привязанности, которую питала к нему мама» (22 октября 1840 года). «Мне показали вчера портрет Пушкина: он возбудил во мне большую нежность, напомнив мне всю его историю, сочувствие, с которым к ней отнеслась мама, и как она любила Пушкина» (3 декабря 1842 года). «Пришли мне, пожалуйста, автографы для Вильнев-Транса и для меня. Прежде всего императора Николая, императора Александра, Петра Великого, Екатерины II, Марьи Фёдоровны, Пушкина — словом, всё, что ты найдёшь наиболее интересного для моего кузена и для меня <…>» (13 мая 1843 года).

В письмах к сестре за 1840—1854 годы Долли Фикельмон постоянно вспоминает о своих многочисленных русских друзьях и знакомых, но только раз она упомянула о Наталье Николаевне, и притом неодобрительно: «…Пушкина, как кажется, снова появляется на балах. Не находишь ли ты, что она могла бы воздержаться от этого; она стала вдовой вследствие такой ужасной трагедии, причиной которой, хотя и невинной, как-никак явилась она» (17 января 1843 года).

К Дантесу Дарьи Фёдоровна осталась непримиримо враждебна. Он приезжал в 1842 году в гости к своему приёмному отцу, назначенному в конце концов посланником в Вену. 28 ноября этого года графиня пишет: «Мы не увидим госпожи Дантес, она не будет бывать в свете, и в особенности у меня, так как она знает, что я смотрела бы на её мужа с отвращением. Геккерн также не появляется, его даже редко видим среди его товарищей. Он носит теперь имя барона Жоржа де Геккерна». А у русской знати, проживавшей летом 1837 года в излюбленном тогда Бадене, не было и тени отвращения к убийце Пушкина; всего через несколько месяцев после дуэли свидетели недавней трагедии превесело проводили время вместе с высланным из России бароном Жоржем. Даже Андрей Николаевич Карамзин, с таким гневом писавший близким о дуэльной истории, помирился с Дантесом и принимал участие в этих увеселениях.

Мне остаётся исправить одно старинное недоразумение. В 1911 году П. И. Бартенев в рецензии на книгу писем графа и графини Фикельмон упомянул о том, что Дарья Фёдоровна принимала в Вене госпожу Геккерн, то есть Екатерину Николаевну. Однако соответствующее письмо помечено 20 декабря 1850 года, когда последней уже давно не было в живых (умерла в 1843 году). Видимо, публикатор неверно прочёл во французском подлиннике «madame» вместо «monsieur», или же в текст вкралась опечатка. Речь, несомненно, идёт о посланнике Геккерне, который оказался соседом Фикельмонов по дому и сделал графине визит. Она пишет: «…я была взволнована, снова увидев эту личность, которая мне так много напомнила. Я приняла его так, будто всё время продолжала с ним видеться, и у него был гораздо более смущённый вид, чем у меня». Больше фамилия Геккерна в письмах не упоминается. Видимо, эта первая встреча через тринадцать лет после дуэли была и последней. В другом месте графиня Долли упоминает о том, что единственный человек в Вене, с которым она может говорить о Петербурге, — это Медженис.

* * *

Я попытался в трёх очерках дать характеристику Дарьи Фёдоровны Фикельмон и выяснить её роль в жизни и творчестве Пушкина. Отдельный очерк посвящён переписке друзей поэта — Долли Фикельмон и П. А. Вяземского. В последнем очерке я разобрал дневниковую запись Д. Ф. Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина. Расставаясь теперь с этой, несомненно, выдающейся женщиной, сохраним о ней благодарную память. Если она и поведала нам о Пушкине много меньше, чем могла бы, то всё же её записи о поэте и его жене умны, достоверны и ценны.

Прах Д. Ф. Фикельмон покоится в семейном склепе князей Кляри-и-Альдринген в небольшом селении Дуби (Dubi) близ Теплица (Чехословакия), где её внук Карлос построил небольшую церковь в стиле флорентийской готики. Вход в усыпальницу находится прямо в церкви. Гробы замурованы в нишах, прикрытых плитами с надписями. Побывавшая в усыпальнице Сильвия Островская сообщила мне, что она содержится в порядке. Надпись на надгробной плите внучки Кутузова гласит:

DOROTHEA GRAFIN FICQUELMONT

GEB. GRAFIN TIESENHAUSEN.

PALAST DAME

14. X. 1804 — 10. IV. 1863.