Дни становились все жарче и жарче. Жарко было и по ночам. Неофрон и Феокрит, как и почти все жители Лампсака, спали в саду.

При лунном свете люди думают иначе, чем днём. Днём всё ясно. Днём помещик Неофрон знает твёрдо, что рождённые быть рабами, рабами и останутся. И если провинится раб, то философия философией, а следует его высечь розгами или заковать в цепи, или прижечь ему бока раскалённым железом, или даже поднять на дыбу, если провинность тяжёлая. Иначе сладу не будет с «телами».

Не сомневался он и в том, что смерть — конец всему. Ни загробной жизни, ни загробных мук. Уничтожение. Вечный, неосознаваемый покой. На пирах при свете факелов, как и днём, говорит об этом и твёрдо верит в то, что говорит. Но когда нет ни дневного света, ни огней, когда миром владеет бледная обманщица Селена, всё становится неясным. Вещи теряют цвет, исчезают границы, мысли бродят, как заблудившиеся дети. Сомнения, колебания, страх перед непостижимым.

При луне и в саду Неофрона беседы тихие, слова задушевные.

— Вот, дорогой Феокрит, не мое мнение, а то, что говорит учитель... Не может быть, чтобы в бесконечном пространстве в течение бесконечного времени образовался только один мир...

— Мы ничего не знаем о других Неофрон.

— Мало ли чего мы не знаем. Не знаем, не значит — нет. Подумай только, нет предела бесконечному миру — трудно представить и поверить, что только на нашей планете есть жизнь, а нигде больше ее нет. Почему первичные тельца, случайно сцепившись, образовали только один мир и ничего больше? Почему? Подумай, Феокрит... Ясно, что там, где бесконечно много зачатков и бесконечно много возможностей, там должны были возникнуть и иные бессчетные миры.

— Бессчетные?

— Да, Феокрит, бессчетные. Мы их не знаем и никогда не узнаем, но они есть...

Друзья замолчали. Спать еще не хотелось. Лежали рядом и смотрели на небо. Месяц был на ущербе и посылал на землю робкий призрачный свет.

Феокрит задумался. Он любил и умел видеть конечное, ясное, четкое. Силился представить необъятность пространства и не мог. Пробовал сказать себе, что где-то оно кончается — получалась бессмыслица. Пространство было сильнее ума. От бесконечности тянуло ледяным холодом. Хотелось поскорее вернуться в ограниченный уютный привычный мир, в котором лето, цветы, пастушеские песни, ласковое тепло Миртиллы. Но всякий раз, глядя на звезды, поэт не мог не думать о вечном и неземном.

В саду Неофрона был полумрак. Деревья стояли черными стенами. Вспыхивали и гасли зеленоватые искорки светляков. На просветах неба носились летучие мыши, словно беспокойные мысли. Приторно пахли лилии.

Неофрон приподнялся, посмотрел на соседа.

— Не спишь, Феокрит?

— Нет ещё...

— О чем думаешь?

— Всё о том же… ночью ясно, что мы здесь, на земле, словно путники, сбившиеся с дороги. Не знаем, куда идем, и что с нами будет завтра. Часто об этом думаю.

— Ты боишься ночи?

— Не ночи, а мыслей, которые приходят ночью.

— Я тоже, Феокрит... Днём нет времени подумать о том, что наш мир когда-то рухнет, как обветшавший дом, и останутся одни обломки. Нет, даже обломков не останется...

— О чём ты говоришь? О здешнем царстве, что ли?

— Нет, обо всей нашей Земле. Стареет она...

— Почему ты так думаешь, Неофрон?

— Будь ты земледельцем, сам бы это почувствовал. Всё идёт к упадку. Разве теперь Земля рождает таких зверей, как раньше?.. Видел вчера кости, которые у меня выкопали на винограднике? Кажется, олень, но нет теперь таких громадных оленей. Все измельчало. Пока земля была молодой, не приходилось ее пахать. Теперь мы истомляем на работе быков, истомляем людей, а толку все меньше и меньше. И с виноградниками то же самое, и со скотом. Стареет наш мир...

— Эх, Неофрон, Неофрон... Мы с тобой стареем, а не мир.

— Мы быстро, мир медленно, а всё-таки он стареет. В конце концов время возьмет его приступом. Все рухнет, как подкопанная стена...

Феокрит не ответил. Спать ему всё ещё не хотелось, но не хотелось больше и спорить. Торжественно и спокойно текла летняя ночь. С моря по временам тянуло тёплой влагой. Феокрит притворился спящим. Продолжал думать.

Земля стареет. Неправда, неправда… Кажется, Эпикур и в самом деле так учил, но и он неправ. Наслушался, должно быть, тех скупцов-земледельцев, которые ничего не знают и не видят, кроме своих медимнов. Поля стареют, если их плохо удобрять, а не вся земля. Как им не стареть, когда люди жадничают. Берут много, дают мало… У хороших хозяев и поля не стареют, и сады растут на радость людям, как росли раньше. Может быть даже лучше стали, чем в древние времена. Феокрит опять вспомнил свой «Праздник жатвы»; когда писал его, на Косе было позднее лето. Хлеба давно убрали:

«Всё это летом богатым дышало и осенью пышной.

Падали груши к ногам, и сыпались яблоки щедро

Прямо нам в руки, и гнулся сливняк, отягченный плодами,

Тяжесть не в силах нести и к земле приклоняясь верхушкой.»

Поэт закрыл глаза. Так лучше вспоминать. Ночи больше не было. Сверкающий горячий день. Нежный аромат яблок. Вместо постели подстилка из свеженарезанного тростника и виноградных листьев. От нее попахивает болотной прелью и раздавленными букашками. Хозяин принес корзину груш, сыр, хлеб, вино — душистое, сладкое, ласково пьянящее. Пили чашу за чашей и Феокриту чудилось, что вот-вот появится сама подательница урожаев, плодоносная Деметра. В загорелых полных руках богини пшеничные снопы и связки огненно-красных маков. Богатая одежда заткана золотыми колосьями. Подойдёт к пирующим и довольно улыбнется, видя, как блаженствуют люди, облагодетельствованные дарами земли.

Нет, нет, не прав Неофрон... И горной весны он, должно быть, давным-давно не видел, а то бы понял, что земли по-прежнему юна. Снова Феокрита охватила тихая радость. Вспомнилась вершина Иды. Внизу знойное лето, трава выгорела, а там весенний цветистый ковер. На каменистых осыпях темно-фиолетовые горечавки, покрытые серым пушком. Прежде чем украсить ими голову, Миртилла, присев на корточки, долго рассматривала никогда ею не виденные цветы.

— Смотри, смотри, Феокрит, на них точно хлена...

Подруга протянула ему, короткий пушистый стебелек с двумя колокольчиками-близнецами, а он снова подумал о том, как хорош этот мир, в котором такие цветы, и такие глаза, и такие руки — милые, ласковые, её руки...

И вдруг стало страшно. Вспомнил восход солнца, тогда, на вершине священной горы. Миртилла стояла на коленях, залитая багровым светом. Словно на костре горела... Нет, нет... Защитит. Сбережет. От самой судьбы защитит. Да и существует ли судьба?..

Ему снилась золотая, крепко скрученная нить. Тянется, свивается в клубок... Сучат ее тонкие загорелые пальцы. Ее пальцы... ее, Мы сами прядем нити нашей жизни. Каждый свою... Поэт продолжал думать во сне. Но вскоре все исчезло... Уснул, как пастух, исходивший за день много стадий по крутым тропинкам.

Неофрон с завистью прислушивался к его храпу. Недавно еще земледелец, намаявшись с раннего утра, засыпал быстро, но страдная пора кончилась. Неофрон любил поспать под вечер, а настоящий ночной сон потом, случалось, и не приходил. Так было и в эту ночь. Большая Медведица встала на дыбы, близилось утро, а эпикуреец все думал и думал.

По-прежнему он доволен и недоволен. В имении все идет хорошо. Пшеницу и ячмень убрали вовремя, хотя и не хватало рабов. Урожай богатый. Из Афин понаехали скупщики и дают хорошую цену. В земле скифов жестокая засуха. Посевы сгорели, и вывозить оттуда нечего. С продажей следует подождать — к осени цены ещё поднимутся, Сад оправился после мохнатых червей, и в густой листве наливается великое множество зарумянившихся яблок. И масличные рощи обещают такой урожай, что надо заранее прикупить кувшинов для масла. Неофрон подумал было, что Феокрит, пожалуй, прав — земля еще не состарилась. Подумал, но тотчас запретил себе думать дальше. Все, что сказал Эпикур,— истина, сомнения — от нашего невежества.

Скоро конец ночи, а все еще не спится. По привычке думает об урожае, но сейчас эти думы только протока большой реки. Воды мало, и течет она словно нехотя. В большом русле снова мысли о госте, тревожные, сердитые мысли. Миновала большая опасность. Рабы, рассказывавшие в харчевне Стесимброта о том, как волнуется хозяин, говорили правду. Страшно ему и вспомнить, как это было. Феокрит, собираясь в путь, сказал, что хочет пройтись с Миртиллой по берегу Геллеспонта в сторону Дардана. Дня через два вернётся. Время было самое хлопотливое. Неофрон даже обрадовался. Пусть побродит с подругой, раз ему охота. По берегу селений много — переночевать есть где, да и места там безопасные. Когда прошло три дня, и Феокрит не возвращался, стало страшно. Послал верхового по дороге в Дардан. Тот вернулся ни с чем. Ни в одной из деревень такие путники не ночевали. Никто их не видел и на дороге. Ясно, что Феокрит пошел не туда, куда сказал. Вечером Неофрон разослал рабов по харчевням — там легче всего узнать скрываемое. Один из посланных встретился с башмачником Гедилом. Ремесленник не успел еще как следует напиться и рассказал подробно то, что сумел увидеть.

Ушли в горы... Ушли и не возвращаются. У него, Неофрона, жил знаменитый человек, и, если он погибнет, кто же поверит, что хозяин не знал, куда отправился гость? Феокрит здесь, рядом. Дышит, бормочет во сне. Но, снова переживая те дни, Неофрон потеет от страха. Мог погибнуть, мог... Посылать людей в необитаемые леса Троады — все равно, что искать драхму, упавшую в море. Две ночи почти не спал. Вот-вот узнает — нашли трупы... Вернее всего и трупа не найдут, и никто не узнает, что с ним сталось. Тогда позор, вечный позор. Пройдут сотни лет, а его, Неофрона, все еще будут винить в смерти поэта. Когда поздно вечером запыхавшийся раб, первый увидевший Феокрита на улице, вбежал в комнату и крикнул: «Вернулся!» — Неофрон почувствовал, что ему нечем дышать. А гость вошел спокойный и веселый. Обнял, улыбаясь, попросил прощения.

— Не сердись, друг, не сердись. Скоро старость: надо торопиться, чтобы было чем вспомнить последние хорошие годы...

На следующее утро, пока Феокрит гулял, Неофрон позвал троих его рабов. Бить слуг гостей нельзя. Напоил самым крепким неразведенным вином. Сначала отмалчивались. Потом, перебивая друг друга, рассказали все, что знали. Знали немного, но стало ясно — не путешествие, а безумие. Решил сразу, что второй раз этого не допустит. Теперь, куда ни идет Феокрит, за ним следят соглядатаи — рабы.

Что-то надо еще сделать, непременно надо. Раз уж Феокрит так любит эту девчонку, пусть знает, что ради гостя хозяин на все готов. Придется быть с ней поласковее... Неофрон мысленно выругал Миртиллу, как ругают девок пьяные рабы. Выругал, но сейчас же подумал, что, не будь её, Феокрит давно бы уехал. Нет, без неё не обойтись… Эпикуреец вздохнул, полежал ещё немного и наконец заснул. Восток светлел. На заднем дворе пели петухи.

Миртилла тоже долго не могла заснуть в эту ночь. В хорошую погоду она всегда укладывалась в саду, хотя побаивалась скорпионов, порой забиравшихся под подушку. Лампсакские скорпионы всё же не очень страшны. Миртилла знала что от их укусов не умирают. Распухнет рука или нога, поболит день-другой и пройдет. Куда страшнее скорпионов были приведения. В очень темные ночи спала с Эвноей под одним одеялом.

Дни у Миртиллы бывали то счастливые, то несчастные. Счастливые начинались с появлением Феокрита. Он приходил спозаранку,— случалось, что Эвноя не успевала еще комнату прибрать. Приносил то охапку только что срезанных роз, то корзинку ранних яблок, мед, свой любимый сыр. По обыкновению, улыбался, целовал, обняв сильными загорелыми руками. После завтрака шли купаться. Миртилла храбрилась. Пробовала заплывать подальше, но Феокрит не позволял. Сквозь сверкающие снопы брызг она видела ласково-заботливое лицо поэта. Усталости не было. Хотелось плыть и плыть, а он уже властно напоминал:

— Миртилла, назад, назад!

Лежа на утреннем теплом песке, спорили.

— Чего ты боишься?.. Я же умею теперь плавать.

— Милая, тонут чаще всего те, которые умеют.

— Если суждено потонуть, все равно потону...

— Я не верю в судьбу, Миртилла.

— А я верю...

— Ну и верь. Но к нереидам я тебя не пущу, девочка моя дорогая.

Она притворно хмурилась, но сама была рада. Ласковый он, заботливый. Послала Афродита счастье...

Снова, взявшись за руки, вбегали в теплую искрящуюся воду. Медленно плыли вдоль невысоких прибрежных скал. Потом опять растягивались на песке. Солнце пекло уже по-дневному. Бежали часы за часами. Дома встречала взволнованная Эвноя. Обед перестоял. Феокрит смеялся:

— Что значит обед по сравнению с морем и тобой, Миртилла...

Прощаться было грустно. Так хотелось, чтобы он остался на ночь, а Феокрит не соглашался. Всё боится обидеть этого Неофрона… Не каждый день удавалось видеться и по утрам. У помещика теперь было немало свободного времени. К несчастью, немало… Созывал философов, устраивал прогулки, поездки по Геллеспонту, симпозии на берегу моря. В такие дни Миртилла горевала и плакала. Потом встречала Феокрита с распухшими глазами и опять плакала. Поэт утешал, говорил, что надо потерпеть. Всё равно скоро уедут — либо в Египет, либо на остров Кoc. Тогда навсегда вместе. Миртилла улыбалась сквозь слезы. Обнимала друга. Становилось спокойно и легко.

Но по ночам тосковала. Чтобы поскорее заснуть, с вечера заставляла Эвною рассказывать деревенские сказки. Страшных не любила — после них не спится. Зато истории любовные слушала бы часами, не будь служанка такой соней. Знала она сказок много, говорила складно, но случалось — начнет и захрапит на самом интересном месте. Будить было жалко. Миртилла закрывала глаза, старалась ни о чем не думать, просила бога сна пожалеть ее, а ворота его царства не отворялись чуть не до рассвета.

В ту ночь, когда Феокрит и Неофрон беседовали о множестве миров, ей было особенно тяжело. Феокрит не приходил два дня подряд. Ни разу еще этого не случалось. А вдруг он там не один?.. Ревность жгла душу, словно кипящее масло. Миртилла была готова тайком пробраться в сад Неофрона, хотя знала, что это невозможно — вокруг всей усадьбы высокая каменная ограда, внутри сторожа, собаки... Рыдала беззвучно, уткнувшись головой в подушку. Не хотела, чтобы услышала Эвноя. Стыдилась своего горя. Сон все же пришел — путаный, тяжелый.

Херсий лежал дома в своей спаленке. Выздоравливал от лихорадки. Она трепала его трое суток. Нестерпимо болел затылок и глаза. На груди точно камень лежал. Молодой философ знал, что от этой болезни не умирают. Три дня промучаешься, а потом она больше никогда не повторяется. Не то, что опасная трясевица, которой болеют в болотистых местах. Та многих уносит в Аид.

Болезнь так же внезапно оставила юношу, как и началась. Жар спал, захотелось есть, но когда Херсий прошлым утром попробовал встать и пройтись по двору, он едва не упал от слабости, Почти весь день проспал. Ночью напала бессонница. Лежал в каморке один. Младший брат ушёл спать с родителями в сад, а ему мать не позволила. Херсий смотрел на кусок неба, видневшийся в окошко. Думал не о философии. Снова и снова вспомнил немногие встречи с Миртиллой: пир у Неофрона, чудесный пир трех у нее в саду, два-три свидания. Надеялся тогда, что она согласится стать его подругой. Нёсколько раз вешал венки на ее калитку. Уговаривал, упрашивал. Слезы текли... К чему ей Феокрит — все равно уедет и с собой не возьмет. Ничего не вышло. Не захотела... Сказала ясно:

— Херсий, ты хороший, но ищи себе другую. Помни, я больше не гетера…

Ну, раз так... больше не приходил. Пробовал забыть, забыть не может, хотя только раз целовал ее тогда, на пиру у Неофрона. Потом не позволяла. Все бы отдал, позволь она прийти ночью, хоть раз, хоть ненадолго. Зачем ей этот старик, зачем, зачем?.. Его стихи прекрасны, но она-то что в них понимает?! А как бы он, Херсий, любил Миртиллу... Юноша беспокойно мечется на постели. Ему обидно. Готов заплакать от досады, от страсти, от жалости к себе, и к ней — упрямой, милой. А голова кружится, хочется пить, и грудь ноет надоедливо, тупо, тоскливо. Заснуть надо, заснуть...

Актера, который когда-то понравился Миртилле на пиру у Неофрона, звали Гиперид. Она давно о нем забыла — мало ли перевидела мужчин с тех пор, как стала гетерой... Забыл о ней и Гиперид. Тогда у Неофрона он не говорил с ней. Только пошутил, встретив на дворе подвыпившую пару — Херсия и Миртиллу. На людях они старались идти чинно, поддерживая друг друга, но актер мысленно сравнил их с кораблем, потерявшим управление,— то в одну сторону несет, то в другую. Сказал:

— Юноша, где же твоя философия?

Херсий посмотрел на Миртиллу и ответил:

— Вот она... Видишь?

Гетера расхохоталась. Зубы у нее были удивительно ровные. Внимательно посмотрела на Гиперида. и пошла дальше.

Его родители жили в Лампсаке. Гиперид был членом городского синода актеров, но часто ездил в другие полисы один. Из Лампсака отправился на Лемнос, договорился с тамошним синодом и после нескольких удачных представлений уплыл вместе с товарищами в Эпидавр. Там дела синода тоже пошли удачно. Гиперид был доволен. Нравился прекрасный огромный театр, так удачно расположенный на склоне пологого холма, что даже в последних рядах каждое слово было ясно слышно. Актеры не раз поминали добрым словом его строителя Поликлета Младшего. Нравилась и щедрая на одобрения публика, всякий раз заполнявшая амфитеатр снизу доверху. Гиперида и его товарищей то и дело звали на пиры к богатым гражданам.

Но счастье капризно и переменчиво, особенно счастье актера. С Гиперидом тоже приключилась беда. Больше всего он любил играть «Ипполита увенчанного», Когда герой, умирая, прощался с Артемидой, многие зрители плакали. Сколько раз уже в разных городах Гиперид произносил:

«Волшебное благоуханье! В муках

Ты льешься в грудь... и будто легче мне...

Ты здесь со мною, со мною, Артемида?»

Обыкновенно богиню играл совсем молодой актер. Свежий звучный голос отвечал:

«Она с тобой... любимый, бедный друг.»

И снова Ипполит-Гиперид спрашивал:

«— Владычица, ты видишь Ипполита?»

А юноша-актер продолжал утешения богини.

«— Из смертных глаз бы слезы полились…»

В Эпидавре всегдашний исполнитель роли Артемиды, напившись в жару холодной воды, Тяжело заболел, а городской совет непременно хотел видеть «Ипполита увенчанного». Пришлось сделать замену. Роль поручили актеру опытному, но совсем ужа не молодому. На репетициях его глуховатый голос раздражал Гиперида, а во время представления богиня, сказав умирающему:

«— Но он умрёт в лучах моей любви…»

— вдруг закашлялся старческим неудержимым кашлем. В театре поднялся хохот и свист. Кто-то метко швырнул в Артемиду сырым яйцом, и оно оставило на маске далеко видную желтую кляксу. Хохот и свист еще усилились. Трагедию едва доиграли.

Вернувшись домой, самолюбивый, привыкший к успехам Гиперид не мог успокоиться. Лежал на постели. Проклинал незадачливого товарища, и зрителей, и тот день, когда решил стать актером. Вечером послал за вином. Пьяницей не был, но на этот раз решил напиться. Чашу за чашей пил, как варвар, неразведенное хиосское вино. Душистая сладкая влага понемногу одолевала горечь обиды. Голова начала кружиться. Ложе качалось. Гиперид плыл — куда, сам не знал. С трудом приподнялся. Налил еще чашу. Теперь он лежал на опушке густого леса. Из кустов вышла молодая женщина в высоко подвязанном хитоне, с луком в руках. Охотница наклонилась над Гиперидом. Актер услышал низкий грудной голос:

— Она с тобой... любимый, бедный друг...— хотел ответить, и не смог. Черные блестящие глаза богини смотрели ласково и печально. Зубы были удивительно ровные. В волосах блестела золотая бабочка, усыпанная изумрудами. Хитон Артемиды вдруг стал прозрачным. Светло-голубые складки легко струились по загорелому телу. Перед Гиперидом стояла женщина, которую он когда-то и где-то видел. Силился вспомнить, где. Не мог.

Богиня луны ушла навестить навеки усыпленного красавца Эндимиона. Ночь кончилась. Вещи снова обрели цвета и формы. Запели птицы.

Миртиллу разбудила на рассвете корова, замычавшая на соседском дворе. После ночных горестей подруга Феокрита встала с тяжелой головой. Решила сразу же выкупаться. Не будя Эвнои, оделась, отворила калитку. Город еще спал. Теплый неподвижный воздух чуть пах смолой кипарисов. Дышалось легко. На берегу Миртилла, сбросив одежду, села на прохладный песок, обхватила руками колени. Задумалась. Сидела долго. На востоке медленно разгорался небесный пожар. Сизо-белесая вода Геллеспонта заблестела, стала розовой. Миртилла хотела подняться и вдруг испуганно вскрикнула. Сильные мужские руки закрыли ей глаза. Через мгновение их узнала. Феокрит поцеловал её в затылок, обнял.

— Глупышка, не трусь...

И сразу стало легко. На её глазах заблестели радостные слёзы.

— Милая, прежде всего я хочу тебе кое-что сообшить.

— Хорошее или плохое? Плохого лучше не надо.

— Хорошее... хорошее... Со мной сейчас говорил Неофрон... О тебе.

Они уселись рядом. Феокрит еще одетый, она по-прежнему нагая. На берегу никого не было. Давно проснувшиеся чайки чертили над головами беседовавших свои крикливые петли.

Неофрон, хотя ночью почти не спал, проснулся, как всегда, вовремя. Поговорил с рано поднявшимся Феокритом, умылся и пошел отдавать приказания домоправителю. Приготовить назавтра парусную лодку, провизию и вина. Раба, разбившего вечером старинную чашу, нещадно выпороть. Нет, мало — накалить черепицу и прижечь, но только спину... Седалище не трогать, а то слишком долго будет поправляться. Назначить людей для возки навоза. Еврей, который приехал за хлебом, пусть придет через три дня... Раб-домоправитель старался все запомнить.

Херсий проснулся позже. Разбудила мать. Принесла парного молока. Присела на ложе, попробовала лоб. Хорошо... выздоравливает сынок... Только очень уж он грустен.

Поздно проснулся у себя в Эпидавре актер Гиперид. Когда открыл глаза, на солнечных часах во дворе дома, где он снимал комнату, тень указателя подбиралась к полудню. Голова болела, Лежал неподвижно. Пьяные видения не забылись. Силился припомнить, кто же эта черноглазая?.. Вспомнил наконец. Гетера, которую приставили к Феокриту. Потом еще шла, обнявшись с этим... как его... молоденький философ... складно говорит... Жаль, пришлось тогда сразу же уехать из Лампсака. Встретиться бы с ней.