#doc2fb_image_02000004.jpg

Гости кончили есть. Прислужники — эфебы унесли грязную посуду. Разобрав приготовленные в дальнем углу метлы из свеженарезанных ивовых ветвей, быстро вымели из-под столов обглоданные кости и хлебные корки. Усыпали узорчатый каменный пол перистиля терпко пахнущей мятой и желтыми звездочками душистого жасмина. Потом, вымыв руки, внесли амфоры с вином хиосским, лесбосским и критским, кратеры с ключевой водой, амфоры с медом, десятки расписных чаш, лекифы — кувшинчики с розовым маслом, искусно сплетенные корзинки, полные пирожков, яблок, фиников, орехов и фиг. Расставили по столам сыры, вазы с оливками и персидские блюда из червленого серебра, на которых домоуправитель разложил восточные пряности.

Философ-эпикуреец Неофрон, дававший пир в честь своего приятеля — поэта Феокрита, был хозяин рачительный и опытный. Даже кратер с морской водой велел приготовить на тот случай, если кому-нибудь из гостей взбредет на ум портить вино соленой влагой, Разные ведь вкусы бывают...

Сам Неофрон, хотя и не был скуп, никогда не прибавлял к вину ни розового масла, ни пряностей. Любил во всем древнюю простоту. За большие деньги покупал старинные вазы и чаши, которые лет двести тому назад искусные ремесленники покрывали черным лаком и, постепенно удаляя его, превращали нежно-красный фон в изображение богов, героев, морских чудовищ или в процессии девушек-канефор. Теперь делают другие... Черно-белые еще недурны, но чаще всего пестрые — там и синий, и ярко-желтый, и красный, и червонное золото. Словно пестрые азиатские ткани, в которые сейчас одевают рабов на богатых пирах, особенно в Александрии. У Неофрона эфебы прислуживали нагими, как было в обычае во времена Софокла и Платона. Им полагались простые венки из тонких ветвей горного дуба, а гостям перед началом симпозия подносили плоские корзины с венками цветочными.

Был самый конец месяца элафеболиона, дни стали жаркие, но розы в Лампсаке еще не распускались. Зато нарциссы, гиацинты, фиалки, жасмин в изобилии цвели в саду Неофрона, и в день пира рабы-садовники под вечер принялись опустошать грядки. Нарезали заодно и миртовых ветвей, и масличных, и побегов серебристого тополя — каждый из гостей мог выбирать, что ему понравится.

Пришлось Неофрону позвать на пир и гетер, и музыкантов, и танцовщиц. Охотно бы обошелся и без них - умели же в старину беседовать без этой визгливой и дорогостоящей оравы,— но ничего не поделаешь, Теперь без женщин и пир не пир. И хозяин заранее разослал по городу рабов предупредить кого нужно, чтобы были свободны в этот вечер. К гетере Миртилле пришлось пойти самому. Она недавно еще из Афин, свободнорожденная, поклонников столько, что тростниковый коврик перед дверью, говорят, всегда истерт. Послать раба — пожалуй, еще обидится и не придет, а другой такой в Лампсаке нет. Неофрон вспомнил, что сам Эпикур любил беседовать со своей подругой и ученицей гетерой Леонтион. Миртилле, правда, до писательницы Леонтион очень, очень далеко. Кажется, и читает-то с грехом пополам, но и он ведь не Эпикур... Пошел, пригласил. Обещала прийти и пришла вовремя, еще до начала симпозия. Ожидая в задней комнате, когда позовут к гостям, болтала по-приятельски с гетерами-рабынями, с кифаристками, настраивавшими свои инструменты, с танцовщицами, пробовавшими кастаньеты. Поправила растрепавшиеся волосы девочке-акробатке, посоветовала флейтистке не расставлять локти. Перед тем как войти к пирующим, еще раз посмотрелась в серебряное зеркало, которое держала ее служанка.

После полутемной комнаты освещение перистиля, обращенного в пиршественный зал, показалось таким ярким, что Миртилла прищурила глаза. Четыре высоких канделябра, поставленных между ложами гостей, горели желтыми беспокойными языками. Перистиль был полон дрожащих теней. Они скользили по плитам пола, по колоннам, с трех сторон опоясывавшим двор. Тени оживили своей пляской и стены дома за колоннами. Лампы, подвешенные вдоль карниза, Миртилла заметила не сразу. Они светились неярко среди дубовых гирлянд, словно вылитых из темного металла. С мраморного жертвенника клубами поднимался синеватый дым. По обеим сторонам жертвенника стояли наготове две флейтистки со своими инструментами.

Чувствуя на себе взгляды нескольких десятков мужчин, гетера подняла голову и, ни на кого не глядя, направилась в глубину зала. Ноги, обутые в мягкие позолоченные сандалии, ступали легко и неслышно. За ней вереницей шли остальные женщины. Миртилла знала, что сейчас гостям еще не до них. Подозвать никто не отважится, чтобы не обидеть хозяина. Стоя у жертвенника, Нефрон ждал, когда можно будет начать речь.

Миртилла попробовала рукой колонну — не пачкает ли известь. Приподняла легкую ткань тарантидиона, присела на базис колонны рядом с флейтисткой. Афинянка при случае не прочь была послушать умное. Слуха на этот раз напрягать не пришлось. Неофрон говорил громким, уверенным голосом:

— ...Душа есть, но она смертна. Она подобна легчайшему невидимому пару, и частицы пара, вылетев из сосуда, рассеиваются в воздухе, так и душа наша, покинув тело, вовсе перестает существовать. И не печалиться на-до этому, а радоваться. Мысли о мнимой вечной жизни — это черви, которые поедают цветы нашей подлинной, радостной единственной жизни. Я уверен в том, что после смерти для нас нет ничего — ни загробной жизни, ни загробных мук...

Недовольный надтреснутый голос прервал хозяина:

— А боги?

Миртилла увидела, что с ложа приподнялся высокий седоволосый человек с узким миртовым венком на голове.

— Боги... Боги есть, Филоксен, но ты знаешь, что мы о них думаем. Богам нет дела ни до нас, людей, ни до мира. Боги сами по себе. Вселенной они не создали и ею не управляют. Они пребывают в извечном покое. Я не хочу его нарушать и досаждать небожителям возлияниями и молитвами. Все равно ведь не помогут... Богов я не потревожу. Я совершаю возлияние в память об Эпи-куре, незабвенном нашем учителе, в память о том, кто объяснил людям радости жизни и освободил их от стра-ха смерти.

Пусть его золотые изречения живут вовеки!

Пусть слава его растет, доколе существует человеческий род!

Протяжно зазвучали флейты. Неофрон наклонил фиал. Зашипели угли, Над жертвенником поднялось белое облако пара. Подождав, пока оно рассеялось, хозяин снова обратился к пирующим.

— Я знаю, друзья, что многие из вас со мной не со-гласны... В этом зале у всех равные права. Пусть же каждый, кто желает, совершит возлияние. Мы слушаем…

Миртилла недовольно повела плечами. Сколько же тут еще сидеть?.. Холодок весенней ночи начал донимать едва прикрытое тело, и она прижалась и соседке.

К алтарю подошел строгий старик в миртовом венке. Кашлянул. Заговорил медленно и наставительно.

— Вселенная пропитана единым разумом, как губка водой. Я верю и знаю, что миром правит логос — живая разумная сила, которая непрерывно творит. Логос — это душа мира. Наши души — только временно оторвавшиеся частицы ее. Прежде чем эти частицы вступят в общение, прежде чем мы начнем наш симпозий, я хочу почтить возлиянием божественный логос, который определяет форму всего сущего от комара до звезды!..

Снова зашипели уголья, и над жертвенником поднялось белое облако. Старик, покашливая, вернулся на свое место, а к жертвеннику уже спешил юноша лет двадцати в венке из нарциссов и ветвей серебристого тополя. Он поклонился пирующим и вопросительно по-смотрел на хозяина.

— Говори, Херсий! Стоя сказала свое слово — теперь очередь за Ликеем...

Юноша взял с ближайшего стола цветок нарцисса и, держа его перед собой, начал неуверенным, срывающимся голосом:

— Во всем живущем есть душа. Вот и этот нарцисс — он родился из семени, рос, расцвел... Теперь скоро умрет, как умирает бык на бойне, как умирает лас-точка в когтях сокола, как умирает воин, забытый на поле битвы. Пока же он еще жив. Жив... Значит, и в нем есть душа, превратившая землю и воду в белые душистые лепестки...— Голос юноши стал увереннее,— Пройдет десять тысяч лет, и нарциссы станут еще прекраснее. Станут лучше и люди, потому что все живое стремится к совершенству, к вечной красоте, к божеству. Я совершаю возлияние в честь вечного разума, создавшего материю и давшего вселенной первый толчок!

В третий раз над жертвенником взвился белый пар и медленно растаял в воздухе. Миртилла, хотя ее все больше и больше пробирала дрожь, внимательно выслушала речь юноши. Понравилась его взволнованная скромность, большие блестящие глаза, румянец во всю щеку. Но еще больше гетере понравился высокий, статный мужчина лет тридцати, который подошел к алтарю вслед за Херсием. Прежде чем он начал свою речь, Мир-тилла привычным взглядом заметила, что его подбородок только что выбрит, на длинных пальцах поблескивают перстни, а складки гиматия собраны, как у статуй в афинских храмах. И у жертвенника он стал не как другие, а подобно богу или герою,— голова высоко поднята, одна рука поддерживает снежно-белый гиматий, другая простерта к слушателям. Красивый мужчина несколько мгновений молчал, дал на себя посмотреть и затем начал звучным, бархатистым голосом:

— Друзья, я не философ, я, как вы знаете, актер, Миртилла усмехнулась. Шепнула флейтистке:

— Мог этого и не говорить. Сразу видно.

Актер продолжал:

— Вы поймете меня, друзья, если я скажу, что я верю не в мировой разум, не в бесчувственных далеких богов, которым нет до нас дела. Нет, я просто верю в эллинских богов, в богов, которых воспел Гомер и ваял Фидий. Верю в Зевса, владыку мира, в Аполлона, вдохновителя искусств, в Деметру, подательницу урожая... Но сегодня я хочу почтить возлиянием не их, а того могучего бога, которому подвластны и животные, и мы, смертные, и са-ми небожители. Хочу почтить Эрота. Вы помните, что говорил о нем Софокл?..— Актер сделал паузу. Стал вполоборота к жертвеннику и, набрав воздуха, принялся читать негромким проникновенным голосом, словно обращаясь к прилетевшему богу:

«Эрос, бог всепобеждающий,

Бог любви, ты над великими

торжествуешь, а потом,

Убаюканный, покоишься

На ланитах девы дремлющей,

Пролетаешь чрез моря,

Входишь в хижину убогую.

Ни единый в смертном племени,

Ни единый из богов,

Смерти чуждых, не спасается,

Но страдают и безумствуют

Побеждённые тобой.

. . . . . . . . . . .

И единый взор сияющий

Меж опущенных ресниц

Юной девы, полный негою,

Торжествует над законами

Вековечными богов,

Потому что всё живущее,

Афродита, вечно юная,

Побеждаешь ты, смеясь!»

Хвала тебе, Эрот-победитель! Ты мучишь богов и людей, но без этих мучений не стоило бы жить!..

Миртилла забыла о холоде, Ей хотелось крикнуть — верно! Так хорошо, понятно говорил этот человек, и стихи такие хорошие... Непременно надо подсесть к нему.

Когда возлияния кончились и хозяин дома дал знак гетерам подойти к гостям, Миртилла, заранее улыбаясь, направилась в ложу актера. Неофрон, следивший за ней, едва успел остановить непослушную афинянку. Беспорядка он не терпел. Нагнувшись к уху Миртиллы, властно прошептал:

— Помни уговор! Вот Феокрит — садись!

Улыбка погасла. Губы гетеры недовольно сжались. Хотелось резко ответить, но Миртилла привыкла сдерживать свои чувства. Иначе не проживешь... Снова улыбнулась — невесело, неискренне, но все-таки улыбнулась, Знала, что особенно нравятся мужчинам — и молодым, и старым — ее прекрасные ровные зубы.

Почетный гость, к которому пришлось подойти Миртилле, был не молод. Гетера сразу заметила, что виски у него сильно тронуты сединой, но глаза смотрели молодо. Смотрели на подошедшую женщину внимательно и весело. «Должно быть, добрый...» — подумала Миртилла и, быстро сняв позолоченные сандалии, присела на край ложа Феокрита. Скамеечка для ног попалась удобная — как раз по росту. Миртилла оправила тарантидион. Еще раз внимательно посмотрела на поэта. Мужественное спокойное лицо было ласково и просто. Загорелая, обветренная кожа совсем не походила на старческую. Только от углов веселых глаз чуть заметными веерками расходились светлые морщинки. В ответ на пытливый взгляд женщины Феокрит приветливо кивнул. Сильной теплой рукой слегка прикоснулся к обнаженному плечу Миртиллы. Ее улыбка на этот раз не была куплена на хозяйские деньги.

Когда Неофрон предложил совершить возлияние всем желающим, Феокрит приготовился скучать. Вместо привычного короткого обряда в честь доброго демона сразу же речи, речи... К счастью, лампсакские философы говорили куда короче, чем их собратья в Сиракузах и в Александрии. Поэт слушал, задумчиво поглаживая бело-черно-рыжую кошку, прыгнувшую на его ложе. Изогнувшись дугой, тихо мурлыча, она терлась головой о хитон, щекотала его руки распушенным хвостом и все ждала, когда же ее покормят. Так и не дождалась. Пришлось перепрыгнуть на соседнее ложе. Загорелый ласковый человек не заметил ее исчезновения. Быстро забыл он и о юной женщине, сидевший у него в ногах. Молча прислушивался к начавшейся беседе гостей. Думал свое.

Мерным глуховатым голосом говорил престарелый стоик Филоксен.

— Как и твой учитель Эпикур, ты думаешь, Неофрон, что все существующее состоит из первоначальных телец. Ваших атомов, не забывай, никто не видел и никогда не увидит. Выдумал их Демокрит, а вы все повторяете за ним. В эти невидимые атомы я не верю, но и знаю другое. Наша земля — один из атомов божьего тела. И звезды, которые горят над нами, тоже божественные атомы, ибо мир и есть бог. Но вселенная не мертвый бог. Она не беспорядочна, не бездушна. Она и материя и дух в одно и то же время. Единая стихия, пропитанная единым разумом.

— Извини мою молодость, Филоксен, но твой бог все-таки мертвый. Мертвая вода.

— Нет, Херсий, логос — живая разумная сила, которая непрерывно творит. Я уже сказал, что он есть часть и целое, начало, середина и конец. Логос...

— Ой, ой, ой... Не понимаю тебя, Филоксен, да и вряд ли ты сам себя понимаешь...

— Не перебивай, Неофрон, не перебивай. Поразмысли как следует, если тебе непонятно. Только речи рыночных торговок размышления не требуют.

— Филоксен, и сегодня, и всегда и слушаю тебя так же внимательно, как прилежный школьник учителя, но непонятное остается непонятным. Или часть, или целое, или начало, или конец... Не понимаю, не понимаю...

Над головами пирующих на темном прямоугольнике неба сквозь весеннюю влажную дымку мягко мерцали звезды. Атомы божественного тела... Феокрит внимательно посмотрел на умолкнувшего Филоксена. Старик чинно возлежал на своем ложе и медленно потягивал вино из старинной чаши. Венок из темно-зеленых мирт казался почти черным на его снежно-белой голове. Атомы божественного тела... Кажется, это его собственное. Ни у Зенона, ни у Клеанфа ничего подобного нет. Разве что у Хрисиппа. Поэт улыбнулся. Знал, что Хрисипп написал неимоверно много — не то семьсот сочинений, не то восемьсот. Так и говорят о нем: «Без Хрисиппа нет и Стои». Но не полагается ведь стоикам говорить об атомах, даже о таких вот громадных, небесных, совсем на первичные тельца не похожих, Но если бог есть мир, а мир бесконечен, то почему, в самом деле, не считать, что земля...

— Люблю философов, не люблю философии...

Феокрит повернул голову. А, это она шепчет... Все еще тут. Соскучилась, должно быть. Улыбается. Большие черные глаза задорно блестят. В волосах зелеными огоньками переливаются изумруды на крыльях золотой бабочки. Какая она, однако, легкая, стройная... Сама точно бабочка, присевшая отдохнуть.

Чтобы не мешать спору философов, поэт нагибается и тоже шепчет:

— Как тебя зовут?

— Миртилла.

— Хорошее имя... Так ты не любишь философии, Миртилла?

— Не люблю.

— Зря... Разумная философия — лекарство от всех недугов.

— Например, от чесотки?

— Во всяком случае, от душевной чесотки.

— Ну хорошо. Но ты говоришь о разумной философии, а как же я-то, бедная, отличу разумную от безумной?

Феокрит рассмеялся. Бойкая она.. Сама легкая, и ум у нее, видно, легкий. Хотел было продолжить болтовню, но не удалось. Хозяйский глаз Неофрона уже давно заметил непорядок. Пир в честь приезжего гостя, философы спорят на славу, а Феокрита словно и в зале нет. Как будто бы слушает, а может быть, и не слышит ничего. Беда с поэтами. Вместо того чтобы принять участие в беседе, шепчется с гетерой. Повеселел. Гладит ей руку. Рано же еще. Придет и тому время... Неофрон решил, что пора вмещаться. Улыбнувшись Феокриту, поднял килик — плоскую чашу.

— Друг наш, ждем твоего слова!

Головы поворачиваются. Тени чаш и рук мечутся по стенам, по колоннам, по полу. Голоса перебивают друг друга.

— Да, да... Ждем. Обрадуй нас, Феокрит!

— Ждем, как козы весны.

— Как цикады лета.

— Как воины добычи.

— Как голодные души праздника антесферий.

Нечего делать, придется-таки говорить. И эта егоза тоже подзадоривает шепотком: — Дорогой гость, скажи что-нибудь непонятное... Успел шепнуть: — Понятное лучше. Слушай.