Богобоязненный Никий — старинный друг Феокрита — уже давно счастливый семьянин, верный муж и добрый отец. Милетские гетеры о нем и думать не смеют. А когда-то на острове Косе молодой врач-стихотворец вместе с Феокритом провел немало ночей у тамошних подруг. И вина они выпили вместе немало. Дороже Никия был поэту только один человек — недавно умерший Арат Солский, поэт-астроном, «друг наилучший», как звал его Феокрит. Не раз вспоминал в своих песнях и того и другого. О Неофроне в них не было ни слова, хотя лампсакский эпикуреец тоже имел право считать себя давнишним другом поэта.

Когда-то случайно встретились в Олимпии, купаясь в Алфее после знойного дня игр. Обоим недавно минуло тридцать лет, и оба впервые приплыли в Элладу. Разговорились. Быстро подружились. Все казалось им неожиданным, новым и интересным. Чтобы лучше увидеть страну, пошли в Афины пешком с котомками за плечами. Рабов с ними не было. Побывали в Орхомене и Немее. Осмотрели там пещеру, близ которой, по преданию, Геракл палицей из дикой маслины убил льва, наводившего ужас на соседние селения. Путники сильно устали, но, когда пришли на ночлег в соседнее местечко Бембину и подкрепились ужином, Феокрит прочел наизусть своего «Геракла-младенца». Он показался Неофрону чрезвычайно длинным и довольно скучным, но запомнились змеи, которых задушил десятимесячный герой. Неофрон очень боялся змей и не любил о них думать.

Из Немеи друзья отправились в Коринф. Прожили там две недели. Переправились потом на остров Саламин, около которого два с лишним века тому назад погиб персидский флот, разбитый Фемистоклом. Посетили Элевсин и наконец со священным трепетом вошли через Фриазийские ворота в Афины. Там прожили вместе целых полгода. С утра до ночи бродили по знаменитым местам. Сидя под платаном на берегу Илисса, вспоминали Сократа и Платона. Слушали философов и в Академии, и в Ликее, и в саду Эпикура. Как и раньше, великий город был полон учителей и учеников. Впоследствии Неофрон уверял, что он эпикуреец чуть ли не с пятнадцати лет, но это была неправда. Увлекся он учением Эпикура уже после возвращения из Афин. Там ему больше понравился хитрый спорщик Аркесилай, будущий схоларх Академии, который красноречиво утверждал, что ровно ничего утверждать нельзя.

Феокрит охотно слушал всех, наблюдал, запоминал — и речи, и лица, и афинский способ располагать складки гиматия, и шорох пиний в роще героя Академа, и капли пота на лице древней старухи, тащившей вязанку хвороста в жаркий день. Навсегда остался у него в памяти и тощий босоногий пифагореец с нелепо длинными прядями нечесаных волос. Вокруг него в тени портика собралась куча зевак, грубо шутивших над проповедником, а он, ни на кого не обращая внимания, продолжал говоритьрить о мировой гармонии и тайнах чисел.

Академия, Стоя, Ликей, пифагорейцы, киники... Много философов было в Афинах. Все говорили умно и все по-разному. Феокрит старался понять, где же истина, и не мог. Больше других ему было по душе ясное и светлое учение только что умершего Эпикура, но и эпикурейцем он не стал. Иногда поэту казалось, что все эти рассуждения о мире и человеке вообще ни к чему. Только мешают видеть настоящий мир и живых людей.

Друзья расстались в Пирее. Неофрон поплыл на север, Феокрит на восток. Поэт долго был непоседой. Часто переезжал из города в город, из страны в страну и вскоре потерял из виду Неофрона. Два-три раза писал ему со случайными людьми, но ответа не получил. Должно быть, послания не дошли. Не мог даже дознаться, жив ли его лампсакский приятель. В Лампсаке любой мальчишка постарше знал богатого человека, чьи поля тянулись на добрый десяток стадий. В ойкумене о нем не знал никто. Афинские месяцы ушли в прошлое. Поэт вспоминал Неофрона все реже и реже. Понемногу совсем забыл о нем.

Между тем слава Феокрита росла. Хвастуном он не был. Хотел даже казаться скромнее, чем был на самом деле. Талант свой ценил. В стихах не очень настойчиво спорил с теми, кто считал его первым поэтом тех дней:

«Музам глашатай я звонкий, и часто меня называют

Все наилучшим певцом; но, клянусь, я не так легковерен!»

Уверял, что не может тягаться ни со своим учителем Филетом, ни с Асклепиадом Самосским. Лягушке, мол, не пристало состязаться в пении с кузнечиком. Надеялся, что читатели скажут иначе. Иногда сам изображал себя пастухом-поэтом.

«Нимфы меня обучили в горах, где быков стерегу я,

Песням таким, что их слава домчалась до Зевсова трона.»

По ойкумене она, эта слава, разливалась вдоль и вширь. Феокрита читали не только эллины, но и варвары, знавшие по-гречески. О том, что он поселился в Александрии, где его отличает грозный повелитель Египта; Птолемей Филадельф, стало известно многим. Узнали об этом и в Лампсаке. Неофрон обрадовался и за Феокрита и за себя. Во время странствий по Элладе и пребывания в Афинах он искренне полюбил поэта — жизнелюбивого, ласкового, всегда бодрого. Охотно слушал и его стихи, которые раньше совсем не знал.

О том, что случайно встреченный в Олимпии приятель не только поэт, но и великий поэт, Неофрон все же не догадался. В древней поэзии он был начитан, в толковании стихов тоже, но комментаторы, биографы, грамматики занимались давно умершими песнопевцами, а современников не считали достойными внимания. Сам же будущий эпикуреец, как и большинство читателей, больше верил другим, чем себе. Он знал к тому же, что большие поэты давно уже не бедняки, подобные Гомеру. Взять хотя бы Пиндара... Столько греческих и иноземных царей его одаривало, что и перечислить нелегко, Теперь же и подавно — стоящие поэты без покровителей не остаются и без денег не сидят. А Феокрит все никак не может устроить свою судьбу. Сам признался, что порой ему не на что жить. Неофрон жалел незадачливого приятелятеля, но не раз спрашивал себя, так ли уж хороши его стихи, как ему, Неофрону, кажется...

Сборников своих писаний Феокрит не издавал. Ходили по ойкумене отдельные его песни. Изредка попадали и в Лампсак. Лет через семь после путешествия по Элладе Неофрон прочел энкомий Гиерону. Поэт горько жаловался на судьбу своих творений. Редко кто радушно раскрывает перед его Харитами двери своего дома. Приходится им, бедным, уходить восвояси с пустыми руками:

«Снова вернутся домой не обуты и, жалуясь горько,

будут опять издеваться за то, что напрасно бродили,

Спрячутся снова потом недовольно в ларце опустелом,

Голову грустно склоняя к озябшим от стужи коленям.»

Значит всё по-прежнему. Бедняком был, бедняком и остался. Но какая гордость у этого человека... Бессмертие царям и героям дают поэты, и он обещает обессмертить Гиерона, если тот станет его покровителем. Прямо-то так не сказано, — Феокрит умеет говорить искусными обиняками, но смысл ясный:

«Некий появится муж, кто в моей будет песне нуждаться,

Доблестью равный с Ахиллом великим и с грозным Аянтом,

На Симоэнта равнине, близ насыпи Ила-фригийца.»

И время показало.

Забот у Неофрона было много. Он давно перестал думать о поэте, и вдруг это известие… Феокрит при дворе египетского царя, у него немало учеников и подражателей, он прославленный поэт, знаменитый человек.

Неофрон всегда был честолюбив. Остался честолюбцем и став последователем Эпикура. Не раз перечитывал слова учителя о том, что ни богатство, ни слава, ни знатность происхождения ничего не приносят душе Единственное, что ей нужно, это, откинув заботы и страх, наслаждаться ничем не нарушенным покоем. Для Неофрона слова Эпикура оставались все же только словами. Своей славы не было, надежды на нее тоже не было. Давно хотелось приобщиться к чужой, а случая не представлялось. Отец умер, Надо было самому вести огромное хозяйство, круглый год оставаться в Лампсаке. Когда-то в нем живали знаменитые люди, но сейчас их нет. Не Идоменей же великий человек — тот, который уже много лет сидит ночами над историей афинских демагогов?

Известие о почти забытом Феокрите взбудоражило честолюбца, Как-никак не раз спали под одним плащом в свежие аркадские ночи. И сколько было пережито вместе и переговорено за те полгода в Афинах. И как простились тогда в Пирее... К тому же он, Неофрон, помог поэту. У Феокрита окончательно вышли деньги. Не на что было вернуться на Кос, и он дал ему взаймы. На отдачу не рассчитывал — трудно жилось бедняге. Так и вышло. А на самом деле Феокрит отослал свой долг с первым же письмом, но человек, взявшийся отвезти деньги, и в Лампсак не попал и на Кос не вернулся.

Ну что там долг — пустяки... Неофрон о нем, конечно, не напомнит. Важно, чтобы его друг, знаменитый поэт Феокрит, согласился приехать в Лампсак. Об этом путешествии заговорят, а потом в жизнеописании столь известного человека, наверное, будет сказано и о том, у кого он гостил на берегу Геллеспонта. И Неофрон принялся посылать в Александрию письмо за письмом. Там было все — и воспоминания, и заверения в неостывшей дружбе, и восхищение бессмертными песнями, которые он, Неофрон, хранит в драгоценном ларце, и уговоры, уговоры...

Распечатав первое послание и взглянув на заголовок «Неофрон Феокриту привет», поэт сразу и не сообразил, кто же это такой. Прошло четверть века с тех пор, как двое молодых людей странствовали вместе по горам Эллады. Стал читать, улыбнулся. А вот оно что... Жив, значит. Когда представился случай, ответил кратко, но с теплым чувством, Через несколько месяцев опять письмо из Лампсака — большой тетрадион с приложением тщательно запечатанного кожаного мешочка. Оказался там прекрасной работы золотой стилос с ручкой в виде лебедя, распустившего крылья. Пришлось благодарить, хотя стилос и не понравился Феокриту — он был тяжел и неудобен для письма. Попенял Неофрону за расход на эту драгоценность. Прибавил, шутя, что пастухи его песен к золоту не привыкли — хватит с них и тростника. Что же касается приглашения приехать в Лампсак, то сейчас, к сожалению, невозможно. Может быть, когда-нибудь позже... Он, Феокрит, рад был бы повидать давнишнего друга и осмотреть места, прославленные поэтами, начиная с Гомера.

Получив это второе письмо Феокрита, Неофрон так обрадовался, что даже простил раба, опоившего лошадь. Сам потом удивился своему необычному великодушию. Любил, правда, вспоминать слова Алкидаманта: «Все люди суть вольноотпущенные божества: природа не создает рабов», но на деле обходился с рабами, как и другие. Конюху предстояло назавтра получить полсотни плетей, и варвар не знал, каких богов ему благодарить — своих или греческих. Неофрон же почувствовал, что у него появляется надежда на бессмертие. Теперь он не только богатый человек, любящий философию, а прежде всего друг Феокрита. Письма поэта Неофрон показал немногим и будто невзначай — пусть не думают, что эпикуреец хвастается. Своего все же добился — в Лампсаке немало было разговоров об этих посланиях.

Вот если бы Феокрит еще посвятил ему хотя бы эпиграмму... Довольно нескольких строк, и его, Неофрона, имя не умрет:

«Людям от Муз лишь одних посылается добрая слава,

Все же богатство умерших развеют по ветру живые.»

Поэт прав... Теперь Неофрон совсем другими глазами читал его послание Гиерону. Если бы... если бы... Но мечта о посвящении стихов не исполнялась и, самое главное, Феокрит в Лампсак не ехал, Вероятно, никогда бы и не приехал, не будь путешествия в Милет. Оттуда не так уже далеко и до Лампсака. Поэт решил, что следует наконец исполнить просьбу Неофрона, а заодно взглянуть и на места знаменитейшей из всех войн, осмотреть берега Геллеспонта, побывать, если удастся, на горе Иде...

Корабль, задерживаемый встречными ветрами, медленно шел на север. Мелкие островки Эгейского моря были словно опрокинутые зеленые чаши на голубой скатерти. Обогнули лесистый Самос, два дня простояли у восточного берега белокаменного Хиоса. Наконец ветер подул с юга. Вышли в открытое море. Снасти скрипели. Ветер крепчал и крепчал. Когда плыли мимо Лесбоса, он повернул на северо-восток и превратился в бурю.

Феокрит не был новичком морских странствий. В гимне «Диоскуры», подражая Гомеру, он описал одну из пережитых бурь:

«Парус изорван в клочки, и снасти висят в беспорядке.

Хлынули с темного неба потоки дождя ледяного.

Ночь надвигается быстро. Бушует широкое море,

Ветром бичуемо буйным и хлещущим градом суровым.»

Буря у Лесбоса разыгралась днем. Ни дождя, ни града не было. Ярко светило солнце, но тем страшнее было путникам. Капитан с остервенением стегал плетью охваченных отчаянием матросов. Милетские купцы, ехавшие в Византий, вспоминали о небесных покровителях моряков Касторе и Полидевке и, упав на колени, громко молили Зевсовых сыновей о помощи. Хотя паруса успели убрать, корабль несло прямо на прибрежные скалы. С великим трудом удалось проскочить в узкий вход залива Эврипа Пиррийского. В городке Пирре натерпевшиеся страху путешественники сошли на берег. Всем хотелось переночевать на твердой земле. Милетские купцы решили, что богам не угодна их поездка в Византий. Скорее, скорее домой...

До вечера было далеко. Феокрит, завернувшись в дорожный плащ, улегся на прибрежном песке. С удовольствием вытянул ноги. Задумался. Здесь, в заливе, волны были несмелые, мелкие, но ветер свистел по-прежнему, и по голубому небу быстро неслись обрывки облаков. После пережитой опасности дышалось легко, и мысли, освободившиеся от страха смерти, текли спокойным потоком.

Феокрит вспомнил недавнее жертвоприношение в Милете. Улыбнулся. Он зачастую улыбался своим мыслям. Что сказал бы Никий... Не помог его покровитель Асклепий. Не испросил, видно, у Эгидодержавного Зевса спокойного плавания кораблю. Правы эпикурейцы... Не во всем правы, но о богах они думают правильно. Если и есть небожители, то к судьбе людей они, равнодушны. И, если бы он, Феокрит, сегодня оказался на дне морском, не огорчился бы ни Зевс, ни Афродита, ни Аполлон; хотя его и считают издревле покровителем поэтов.

A хорошо, что проскочили в залив... Снова можно жить и радоваться тому, что живешь. Прекрасна жизнь со всеми своими радостями и горестями, с богами или без богов — все равно прекрасна. А для умерших нет ничего. Какой там Аид. А может быть, может быть... Феокрит принялся вспоминать ушедших — отца Праксагора, мать Филину, любимого отчима Симмахия, косского друга Арата, многих, многих. Он редко размышлял о смерти, но когда задумывался, всякий раз чувствовал, что ни в чем по-настоящему не уверен. Очень хотелось поэту прочно убедиться в том, что загробного мира нет. Спокойнее без него, и проще, и веселее — но эта уверенность не приходила. Эпикурейцы измышляли десятками доказательства смертности души, почти каждый год находили все новые и новые. Феокрит прилежно в них вчитывался, но сомнение оставалось.

Волны оставляли на песке быстро тающую белую бахрому. Свистел свежий ветер, но под плащом было тепло. Поток мыслей становился все мельче и мельче. Феокрит почувствовал, что очень устал. Улегся поудобнее, положил под голову дорожную сумку. Закрыл глаза. Сразу ушел в царство снов, где живые часто встречаются с мертвыми.

На следующий день море утихомирилось. Корабль от бури почти не пострадал, и вскоре после полудня снова двинулись на север. Феокрит сидел на носу. Смотрел на белые гребешки мелких волн. Берег был недалеко. Вокруг корабля с пронзительными криками носились алькионы — чайки. Подлетали к самым бортам, ловили на лету кусочки хлеба, которые им бросали путешественники. Зоркий глаз поэта заметил, что не все птицы одинаковы — у одних крылья острые и сизая грудь, другие почти целиком белые, с широкими крыльями и красными ногами. Дельфины то обгоняли судно, то плыли обратно, поблескивая серыми спинами. Порой то один, то другой на мгновение взметывался в воздух и, сверкнув белым брюхом, возвращался в свою стихию.

Плавание проходило спокойно, но из того, что интересовало поэта, увидеть почти ничего не удалось. Капитан корабля, и так уже потерявший несколько дней из-за встречных ветров, не согласился сделать остановки в Ахейской гавани близ входа в Геллеспонт, где находился лагерь греков, осаждающих Илион. С палубы в местах, где была Троя, и зоркие глаза Феокрита не различили ничего, кроме зарослей тростника по берегам Скамандра, низких глинистых холмов да нескольких хижин, окруженных тополями и платанами. Не пришлось посмотреть как следует и на берега Геллеспонта. В конце месяца элафеболиона туманы здесь редки, но на этот раз вечером пролив окутался таким покрывалом, что пришлось, не дойдя до города Дардана, бросить якорь и ждать рассвета. С восходом солнца туман поредел, стали видны берега, но на них по-прежнему лежала белесоватая дымка.

Феокрит вынул из походной сумки небольшой тетрадион. Работая в Александрийской библиотеке, он записал все достопримечательности, которые предстояло увидеть на берегу Херсонеса Самофракийского и на азиатской стороне.

Место, называемое Кинос-Сема — «могила собаки», где будто бы похоронена злосчастная Гекуба, вторая жена царя Приама. Почему оно так называется, александрийские комментаторы не могли установить — то ли судьба обошлась с ней как с бродячей собакой, то ли Гекуба в самом деле была превращена в собаку, и мальчишки убили ее камнями, пока еще сука не ощенилась. На корабле местных жителей не было, и никто не мог указать, где же место, именуемое Кинос-Сема. Если бы и указали, все равно в тумане виднелись только темно-зеленые холмы, и даже отдельных деревьев нельзя было различить.

Не пришлось поэту рассмотреть и храм, воздвигнутый над останками Протесилая. Молодой царь фессалийской Филаки женился как раз накануне отплытия греков в поход. Он знал предсказание оракула, сулившего смерть первому, кто высадится на троянский берег. Несмотря на мольбы Лаодамии, просившей мужа не заботиться о славе, он решил пожертвовать собой ради победы эллинов и в первом же бою пал от руки Гектора. Феокрит едва различил в тумане невысокое белое строение.

Только башню Геро удалось увидеть ясно и совсем близко. Когда плыли мимо городка Сеста, туман наконец рассеялся.

Теперь Феокриту ничьи указания больше не были нужны. Конечно, та самая башня... Четырехугольная из дикого камня с черными проемами немногих окон. Она за городом, на самом берегу. Рядом, среди кипарисовой рощицы, единственный в городе храм, — наверное, святилище Афродиты, жрицей которого была Геро. Напротив, па азиатском берегу, Абидос — родина Леандра.

Поэт задумался. Представил себе ту лунную летнюю ночь, когда влюбленный юноша, сбросив одежды на прибрежный песок, впервые плыл на эту сторону. На крыше башни Геро пылал видимый издалека факел. А потом пришла и последняя ночь осенняя, холодная, бурная. Леандр не вытерпел разлуки и, как всегда, поплыл к возлюбленной. Но ветер погасил факел, и юноша утонул. Поутру волны выбросили его труп к подножию башни. Все знают, что Геро не пережила смерти Леандра — бросилась в море...

Феокрит не собирался писать об этой любви, но, как всегда, с радостным вниманием смотрел на места, прославленные мифами. Пусть нет в них ни слова правды — не в этом дело. Когда видишь воочию, начинаешь верить, и поэту нужно хоть на время поверить в то, о чем он пишет.

Плыли дальше. Сверкающая голубая гладь пролива тянулась между весенне-зелеными берегами. Ярко горело солнце.

Корабль с едва наполненными ветром парусами медленно шел, преодолевая течение Геллеспонта.

На азиатском берегу открылась полукруглая гавань. Большой город из серого камня, темная зелень садов; над городом на холме белый храм. Четырехугольники полей, обрамленные деревьями. Лампсак, древняя колония фокейцев.

Поэта сопровождали в путешествии трое рабов. Богатым человеком он не стал, но и пора бедствий миновала. Пока двое рабов сносили на берег поклажу, Феокрит приказал третьему идти в город и разыскать Неофрона. Зная, что тот никуда надолго не отлучается из Лампсака, решил заранее не предупреждать приятеля о предстоящем приезде.

Неофрон, не веря тому, что услышал от посланца, переспросил, а когда наконец понял, что Феокрит здесь и ждет его на пристани, побледнел. Потом обнял растерявшегося раба, сунул ему серебряную монету. И чуть не бегом бросился на берег.

Обычно Феокрит просыпался рано — особенно весной и летом. Просыпался и сейчас же вставал. Где бы ни жил, любил на рассвете выйти в сад или прогуляться по полям и лесам. Любил и городские улицы на заре, когда грязные камни мостовой становятся нарядно-розовыми, а редкие еще пешеходы шагают бодро и смеются громко.

После пира Феокрит проснулся поздно. Неохотно открыл глаза, осмотрелся. В маленькой спальне было темно, но сквозь дырку в занавеске пробивался яркий лучик. Поэт встал, приподнял тяжелую ткань. Да, уже день. Кровать Неофрона пуста. Должно быть, наводит порядок после вчерашнего. На смятом одеяле, свернувшись клубком, спит пестрая кошка. Феокрит узнал ее. Та самая, которая вчера прыгнула на его ложе и ластилась, пока гости философствовали.

Одеваться еще не хотелось. Яркий свет резал глаза. Поэт опустил занавеску и снова улегся поудобнее. Мысли текли, как реки родной Сицилии в сухую погоду.

Философствовали... Феокрит знал, как обычно это делается. Будто бы все невзначай. Собрались, возлегли, поели, пришло время симпозия, и полились речи, словно струи многоводного фонтана. Ясность, чистота, блеск. Да, у прославленных мудрецов так и бывало, Но много ли сейчас настоящих философов в Элладе, да и во всей ойкумене? А желающих философствовать многое множество. И занимательно, и от людей почет. Ну и готовятся старательно к каждому пиру. Часами мусолят свитки, выуживают чужие мысли — авось попадается такая, что и за свою сойдет. Иной испишет заметками несколько тетрадионов, пока подготовит беседу. Всего, конечно, не предусмотреть, но умеючи, можно, где следует, промолчать. Не все, правда, так. Вчерашние готовились мало. Актер, тот, конечно, всю речь написал заранее, только вступление приладил на месте. А старик, как его... атомы божьего тела... он вовсе не готовился. Все-таки, совсем неплохой симпозий — особенно для такого далекого города. Самое главное — не тянули. И совсем хорошее вино — даже самосское. В Александрии на пирах его не подают, а Неофрон раздобыл отличное. Рыбу приготовили удивительно — надо будет спросить, что это за соус.

Феокрит в гостях у пастухов с наслаждением ел ноздреватый овечий сыр, маслянистый и терпкий, но любил и кухню царей Египта. Живем только раз, и всего надо отведать. Не подражать же косматым постникам-пифагорейцам и египетским гимнософистам, которые целый свой век сидят и смотрят на собственный пуп.

Подумал о том, что следует в Александрии открыть секрет Неофронова соуса придворным поварам, а может быть, и самой Беренике. Молодой монарх очень любит выпить, к еде же, кажется, равнодушен. Ему бы соленые оливки да маринованную рыбу. Царица — другое дело. Понимает толк и в соусах и в прочем. Нет, в самом деле, привезти ей этот кухонный подарок. Феокрит представил себе милостивую улыбку красавицы Береники, ее довольный смех...

И вдруг мысли замутились, как те же сицилийские речки после грозы в горах. Понеслись пенистым потоком.

Что он наделал вчера... Нельзя же было рассказывать на пиру эту историю с волосами царицы так, как он рассказал. Вздор, конечно, и Береника отлично знает, что вздор... Но ей было приятно — пройдут века, тысячелетия, а на небе по-прежнему будут мерцать ее волосы. Умно придумал старый Конон. И все при дворе делали вид, что верят. Полагалось верить. Он, Феокрит, тоже принес поздравления царице по случаю столь явной милости богов. Нельзя не ублажать царей. Нельзя...

«.. Ведь Крониона Зевса забота

Всех окружает владык благородных...»

Сотад... Феокрит вздрогнул. Закололи в ладонях ледяные иголочки. Всегда так бывало, когда чувствовал близкую опасность. Последний раз совсем недавно — во время бури у Лесбоса. Теперь опять... Сотад... Сразу вспомнилась его история: Сотаду долго чихала судьба. Он был настоящий поэт, только охальник, каких мало. Любил посмеяться и над другими и над собой — больше, правда, над другими. Грубо смеялся, очень грубо. Такие словечки употреблял, что пергамент мог покраснеть, а о женщинах и говорить нечего. Все же они читали потихоньку сотадовские песни и еще как их любили. Давились от смеха, хотя на людях делали вид, что о таком поэте и не слышали. Сама тогдашняя царица Арсиноя, говорят, читала тайком от мужа-брата «Приапа» и «Нисхождение в Аид». Все сходило с рук, пока не трогал царей. А потом написал песснку о браке Птолемея Филадельфа, женившегося на родной сестре, и погиб бедняга. Царю донесли, он приказал раздобыть песню, прочел, а ночью Сотада, исполосованного бичами, положили в свинцовый ящик и бросили в море.

Феокриту стало холодно при мысли о том, как птолемеевы матросы раскачивали этот страшный ящик. Его-то, правда, не утопят — Береники он не оскорблял, да и как можно ее обидеть. Приветливая, добрая... И Птолемей Эвергет не то, что его отец. Поэт вздохнул. Не любил вспоминать о том, как он славил умершего цяря. Много раз славил. Написал в его честь длинный энкомий — хвалебную песнь. Работал над ней долго, но чувствовал, что, несмотря на все старания, энкомий подобен подогретому льду. Сколько ни грей, не согреешь. А написать было нужно... Птолемей любил Феокритовы песни. Щедро одаривал, избавил его, тогдашнего полунищего скитальца, от бедности. В Александрии можно было спокойно жить и дружить с музами. Но энкомий — словно душевный нарыв. Вспомнит, шевельнется совесть, и становится больно за то, что написал:

«Счастлив будь, царь Птолемей! Наравне я с полубогами

Славу твою помяну. Мое не забудется слово

Меж поколений грядущих...»

Знал, что потомки, если прочтут, как он славил нечистый брак царя, помянут песнопевца совсем не добрым словом. Не поможет и сравнение с браком небожителей. На Олимпе поженились дети Реи — Зевс и Гера, на земле — Птолемей и Арсиноя.

«...она превосходит

Всех, кто в дому заключает супруга в объятья;

Всею душой она его любит: и брата и мужа.»

Подумал об энкомии и поморщился. Прозвучали в памяти и другие слова похвалы:

«Для вольного — лучший владыка:

Добр и приветлив, разумен, искусен в любви,

в стихотворстве...»

Да, нечего сказать, добр... Что ему стоило казнить поэта, когда он двух родных братьев приказал умертвить?..

Феокрит подумал о том, что, искрении или неискренни его похвалы Птолемею Филадельфу, а все же они его заступницы. Сказал лишнее о супруге теперешнего царя, но прославил его отца, мать, деда, бабку... Стал размышлять спокойнее. Свинцовый ящик не грозит. Не за что. К тому же до Александрии далеко — там, вероятно, и не узнают. А могут и узнать... Отсюда в Египет ездят иноземные купцы и, кажется, не очень редко. Могут разболтать, переиначить. Из застольных шуток такое сделают, что нельзя будет показаться во дворце. Запретят, пожалуй, работать в Музее. Феокрит провел ладонью по вспотевшему лбу. Музей. Прохладные, низкие залы библиотеки, где в бесконечных ларях хранится четыреста с лишним тысяч свитков — сокровище, равного которому нет во всей ойкумене. Что он будет делать без Александрийской библиотеки?..

И только ли это?.. Опять закололи иголочки. Забыл о важном. Собираясь навестить Неофрона, долго раздумывал над тем, можно ли ехать в царство Селевкидов, раз Сирийская война снова началась. Он, правда, иностранец, гражданин Сиракуз, но все же как бы не навлечь гнев Птолемея... Не раз советовался в Александрии с друзьями. Нашли, что можно. Лампсак в Мисии, а давно известно, что тамошние полисы не любят антиохийских царей. Птолемеям они не враги. Поезжай, Феокрит, только не говори лишнего…

Снова выбранил себя за вчерашнее. Не подумал вовремя и о том, что царь все еще влюблен в царицу — не только она в него. Может разгневаться сильно. Не простит тогда и поездки в страну врагов. Засадит в темницу. Когда еще разберется, в чем дело. Сойдешь с корабля, вернешься домой, а за тобой придут. А в тюрьме грязь, вонь, крысы, с потолка каплет вода. И в конце концов изгнание навсегда, да еще все отберут, что накопил за эти годы, Жизнь придется начинать сызнова. Нет, не надо было вчера болтать…

Решил сразу — придется подождать с возвращением в Александрию. Пожить здесь не две недели, как хотел, а несколько месяцев, разузнать, как там — известно или нет… Если обойдётся, тогда можно и обратно. Пока в Лампсаке есть с кем побеседовать, на что посмотреть. Близко Ида, недалеко Иллион…

Лежать надоело. Следовало кликнуть раба, но одеваться еще не хотелось. Поэт снова откинул занавеску, присел на узкий подоконник.

Дом Неофрона стоял над самым берегом. За купами цветущих яблонь блестел Геллеспонт. С Пропонтиды веял легкий ветер. Паруса рыбачьих лодок были надуты, и морская гладь, подернутая рябью мелких волн, походила на кованое персидское серебро. На фракийском берегу тянулись низкие холмы, поросшие лесом. Виднелись серые домишки городка Каллиполя. До него было не близко — больше тридцати стадий, но зоркие глаза Феокрита различали башни акрополя, темное пятно кипарисовой рощи и белую башню маяка на мысе у входа в Пропонтиду.

В саду Неофрона под яблонями бродила редкостная индийская птица — павлин. Нарядный пришелец с голубой грудью и коронкой на голове по временам останавливался, распускал веером пышный зелено-золотистый хвост с глазчатыми пятнами и хрипло кричал, точно приглашая на себя полюбоваться. Глядя на него, Феокрит грустно усмехнулся. Подумал о том, что вчера и он распустил хвост, как эта птица, а теперь не знает, куда его спрятать.

Задумался. Хорошо было бы в самом деле снова стать никому не известным, забраться куда-нибудь в деревню... Вспомнил одну из своих подруг тех времен — молодую рабыню из страны сарматов. Об этих людях рассказывали удивительные и странные вещи. Живут они на телегах и на конях где-то между Борисфеном и рекой Оар. Новорожденным девочкам сразу же прижигают раскаленной медью правую грудь. Когда они вырастают, наливается только левая грудь, а справа девушка выглядит, как мужчина. Им, одногрудым, удобнее рубить мечом и натягивать лук. Каждая, прежде чем выйти замуж, должна убить хотя бы одного врага — иначе ее обрекают на вечное девство. Сарматская девушка была рабыней приятеля. Феокрит не мог выговорить ее странного имени. За золотистые косы прозвал Хризис. Золотоволосая Хризис сначала очень его дичилась, но совсем не была похожа на дикарку. Большие серые глаза смотрели ласково. Румяным щекам с чуть заметными веснушками могли бы позавидовать многие эллинские девушки. Сильные красивые руки легко управлялись с лопатой и косой. Она была застенчива, любила цыплят и козлят. По утрам что-то бормотала про себя, воздев руки к небу,— молилась своим богам. Грудь у неё была, как и у всех, и никогда Хризис не бралась ни за лук, ни за копье. Феокрит однажды спросил ее о вечном девстве — правда ли? Сначала не поняла, потом расхохоталась.

— Ты же знаешь, что не был первым... А я никого не убила, клянусь тебе, что никого. Даже кур не люблю резать.

Она на самом деле была незлобива и нежна, золотоволосая соседка. Жаль, жаль, что нельзя снова стать молодым... Выкупил бы Хризис, женился на ней, уехал куда-нибудь подальше. Подальше от Птолемея и всех вообще благородных владык, охраняемым Зевсом.

Знал, что без покровителей ему не обойтись даже и теперь, да и свитки библиотеки нужны поэту, как трава козам. Иногда хотелось свободы. Писать только то, во что веришь. Почитать лишь достойных почитания. Жить по-своему...

Что-то пушистое коснулось его ноги. Проснувшаяся кошка, подняв хвост, ласкалась к человеку. Поэт погладил ее податливую спину и впервые за это утро вспомнил о Миртилле. «Люблю философов, не люблю философии...» Как она хороша, эта загорелая гетера. И почему так — ведь всякий вчерашний вздор перебирал в памяти; родинку девочки-акробатки, похожую на голову мышонка, лишай на щеке эфеба, соус не то с шафраном, не то еще с чем-то... Для всего нашлось место в голове, а Миртилла исчезла. Феокрит вспоминал — Миртилла и Херсий, посматривая друг на друга, уходят в темноту портика. Влюбленные полупьяные дети, которым хочется целоваться. Ну и пусть… Молодое тянется к молодому, а ему там делать нечего. Не старик еще, но для нее он стар.

«Что же делаешь ты? Долго ль еще будешь сходить с ума?

Ты не видишь ужель? — Белых волос много в висках твоих.

Да, пора поумнеть...»

Взглянул вчера на Миртиллу и Херсия и отвернулся. Продолжал беседовать с Неофроном. Когда ложились спать, последнее, что подумал,— как она хороша, Миртилла, но запретил себе думать о ней. Так и заснул.

В делах любви запреты не прочнее египетских стеклянных сосудов. Чуть ударит жизнь — и остаются одни черепки. Для того запрета, который наложил на себя Феокрит, не понадобилось и удара. Его хватило на ночь, а солнечного утра он не перенес.

Геллеспонт блестел. В саду Неофрона вокруг цветущих яблонь гудели пчелы. Нарядный павлин останавливался и распускал отливающий золотом хвост. Все оживляющее радостное солнце било в лицо. Виски перестали болеть. Феокрит с наслаждением вдыхал горячий воздух, нежно пахнувший миндалем. Взглянул на свое тело. Загорелая кожа упруго блестела. Морщин не было. Нет, он не старик еще... Хотелось жить и любить. Снова промелькнули в памяти Асклепиадовы стихи:

«Сердце ж молвило мне: «Кто возмечтал, будто бы так легко

Будет им побежден Эрос-хитрец, верно, мечтает тот,

Сколько звезд в небесах ночью прошло, счесть по девяткам вмиг.

Доброй волей или нет, шею согнув, иго влачить теперь,

Знаю, мне суждено…»

Да, ведь назавтра Миртилла пригласила и его и Херсия. Жаль, что обоих, но что же делать — поборемся, поборемся. Он славный, этот юноша-философ, но пусть-ка завоюет Миртиллу, а так просто он, Феокрит, ее не уступит. Глядя на сияющее море, он готов был поблагодарить небожителей за то, что они привели его на здешний берег, где живет загорелая Миртилла с золотой бабочкой в волосах.