Глаза поэта блестели. Сам того не замечая, он принялся насвистывать песню гоплитов, идущих в бой. Пальцы отбивали такт.

— Что я слышу?.. Песня воинов... Ты ли это, Феокрит? — Неофрон стоял перед ним вспотевший, в запыленном хитоне — видно, уже успел побывать на полях. Поэт рассмеялся.

— Как будто бы я… А что?

— Не узнаю поклонника мира... Не узнаю. Ты ведь писал Гиерону:

«и... пусть паутиною легкой

Латы затянет паук и слово «война» да умолкнет.»

Видишь, я хорошо помню.

— Хорошо, да не все. У меня сначала победа, а потом паутина на ненужных больше латах:

«О, если б с острова снова враги наши изгнаны были

Вновь на сардинские волны, чтоб дома, и женам и детям

Гибель друзей возвестить! Пусть немного их станет из многих!»

— Сейчас-то ты кого собирался побеждать?

— Хотя бы твоих врагов. Неофрон.

— Не справишься, друг мой, слишком их много.

— Ты в этом уверен?

Вполне. Прежде всего, каждый раб хочет стать свободным, а рабов у меня много. Каждый арендатор хотел бы получить свой участок в собственность, а арендаторов у меня много. Ну, что ещё… Я не ростовщик, но должников у меня тоже не мало, и каждый почти должник — мой враг. Хватит — пойдем умываться, дорогой гость, а то, пока я кончу, ты успеешь обрасти грязью.

Мылись в саду. Рабы принесли чистые хитоны, губки, полотенца, флаконы с душистым маслом. Неофрон сам повернул рукоятку, и из львиных пастей, припаянных к бронзовым столбам, полились широкие струи. Вода была проведена сюда из горного ручья. Она приятно обожгла тело, прогнала остатки мрачных мыслей. Свежий и бодрый, Феокрит вошел вместе с хозяином в беседку, увитую виноградом. Молодые листья давали мало тени, и на столе, вперемежку с темными пятнами, лежали сверкающие солнечные декадрахмы. Утром было приятно пить неразведенное вино с хлебом. Неофрон велел принести с еще оливок и сыру. Первые глотки поэт сделал с трудом — даже вздрогнул слегка, когда терпкая влага оросила горло. Хозяин похлопал его по плечу.

— Пей, пей, пройдет...

Сам тоже поморщился, прикоснувшись губами к кубку. Феокрит уже преодолел послепиршественный страх перед вином. По телу разлилось тепло. Захотелось есть. Положил в рот кусок любимого овечьего сыра. Улыбнулся.

— Что же, Неофрон? Пей, пей... Вакх — бог добрый.

— С каких пор ты в него уверовал?

— Как поэт, всегда верил... Твердо верил и верю. Не только в Вакха — во всех богов верю, особенно в Афродиту и Эрота. Готов, как видишь, повторить то, что вчера сказал актер. Без богов нам, поэтам, пришлось бы замолчать. Скучный без них мир, серый, пустой... Вот, возьми первоначальные тельца... Кто его знает,— может быть, и правда, но, согласись, поэзии в них ни на один стих не хватит.

— Ну, это еще вопрос...

— Мне кажется, что никакого вопроса нет. Пустота, и в ней потоки этих самых телец — плотных, вечных, простых. Как вы еще, эпикурейцы, говорите... бесконечно малых, неделимых, твердых, постоянных... Ты видишь,— я читал внимательно, но это философия, математика — все, что хочешь, а только Эвтерие здесь делать нечего и Эрато тоже...

— В философии и в математике тоже есть поэзия.

— В математике, по-моему, ровно никакой. Возьми, например, Эвклида. Где там поэзия, Неофрон? В чем? Очень ученая, очень полезная книга, но, право же, каждому свое. Я ни одной теоремы не выдумаю, а Эвклид, вероятно, ни одного стиха не написал. Вот наш александрийский Эратосфен — тот и стихи пишет. Чего только он не умеет, хотя и молод... геометр, хронограф, географ, философ, грамматик, поэт... Только, знаешь; ничего это не доказывает. Оттого, что прекрасный геометр сочиняет плохие стихи, математика поэзией не становится.

Неофрон рассмеялся:

— Верно, друг... Мы с тобой, как посмотришь, недаром слушали софистов...

Рассмеялся и Феокрит. После холодного омовения и вина у него окончательно прошла хандра, Даже говоря о серьезном, хотелось пошутить. Несколько минут друзья молчали. Ветер шевелил виноградные листья. По столу скользили солнечные блики.

Феокрит продолжал:

— Так вот, Неофрон, по-моему, сколько ни дои математику, поэзии из нее не выдоишь. Философия — другое дело...

— Трудно спорить о поэзии с поэтом, да еще с таким, как ты, но я чувствую, прямо-таки чувствую, что в отношении математики ты неправ. Ты видишь в ней лишь совокупность аксиом, лемм, теорем, чертежи, скучные доказательства...

— Скучные, но полезные, необходимые, согласен с тобой...

— Погоди... Ты не видишь самого главного. Математика — это законы гармонии мира, а в гармонии всегда есть поэзия

Феокрит пристально посмотрел на собеседника. Задумался.

— Может быть, друг мой, может быть... Дело в том, что ты математику и знаешь, и чувствуешь, а я только знаю, да и то плохо. Если в Эвклидовых «Началах» и есть своя поэзия, то не мне ее уразуметь... Так-то, Неофрон... Мы с тобой оба скоро будем стариками, а смотри, как хорошо побеседовали — совсем, как в давнишние времена. Поспорили, ни в чем почти друг с другом не согласились... Помнишь, у нас в Афинах так же бывало.

— Да... Ты по-прежнему великий спорщик.

— Ты тоже, Неофрон. Но мы никогда не ссорились — ведь правда? Я не обидел тебя сегодня?

— Что ты, Феокрит, что ты... Может быть, я тебя?

— Давай об этом не будем говорить, а то мы как любовники после долгой разлуки.

— Да, без малого тридцать лет... Кстати, как ты думаешь, Феокрит... Нет, это нелепая мысль...

— Какая же?

— Могут мужчина и женщина не видеться столько времени, сколько мы с тобой, и продолжать любить друг друга?

— Смотря по тому, кто... Брат и сестра, конечно, да. Супруги... Не верится, Неофрон, не верится. Пенелопа и та, хотя ждала мужа двадцать лет, но, ожидая, кажется, изменила.

— Впервые слышу...

— Ты знаешь Пенелопу Гомера, а другие говорят: что, пока Одиссей странствовал, она породнилась с богами. Полюбила Гермеса и родила от него Пана.

— Любят люди сплетничать.

Неофрон предложил гостю осмотреть хозяйство. Миновав цветник, друзья молча шли по аллее между рядами цветущих яблонь. Хозяин с довольным видом поглядывал на немолодые уже, но полные сил деревья. Он ожидал редкостного урожая. Феокрит просто любовался яблонями. В Александрии, по соседству с сухой знойной пустыней, они росли плохо. Опять вспомнил молодость и остров Кос. Там среди душистых яблоневых шатров он впервые встретил подругу, о которой писал:

«Да, Симихиду на счастье чихнули Эроты; ах, бедный!

Так же влюблен он в Мирто, как влюбляются козы весною.»

Она умерла давно...

Уже много лет не видел он такого цветения, как в саду Неофрона,— не аллея, а душистый, пчелогудяший коридор. Ни листьев, ни ветвей — одни крупные белые цветы, кое-где тронутые розовым наплывом.

За яблонями с одной стороны стройными рядами стояли молодые серебристо-зеленые маслины, насаженные Неофроном после смерти отца. С другой стороны начинались бесчисленные кусты большого ягодного сада, обрамленного стеной высоких, по-молодому стройных кипарисов. Там работали полуобнаженные рабыни--садовницы и несколько совсем голых рабов. Старик-надсмотрщик в коротком хитоне и шапке из собачьего меха стоял в тени, опираясь на толстую палку. Блестели на солнце бронзово-загорелые потные спины. Мелькали черные головы эллинов и похожие на лен космы северных варваров. Кто-то из них вполголоса пел на своем непонятном языке.