Плюшевый мишка

В жизни каждого человека случаются события, оставляющие в памяти вечные отметины. Они, как шрамы от ранений, не исчезают, не истираются временем.

Еще до шрамов, оставленных мне войной, я перенес ранение души... Ранение тяжелое, кровоточащее: 26 июня 1938 года был арестован мой отец. Больше я его уже никогда не видел. Мне было тогда 13 лет, моей сестре — всего восемь.

В первых числах июня 1938 года отец уезжал в служебную командировку в Тбилиси. Вместе с отцом ехал его старый товарищ Иосиф Матвеевич Полонский. Исключительная судьба этого человека обязывает Меня сказать о нем хоть несколько слов. В течение многих лет, еще до революции, Полонский был связным Ленина. Член партии едва ли не с первых дней ее создания, Полонский постоянно находился под прицелом царских жандармов. Его неоднократно арестовывали и ссылали на каторгу, где он провел немало лет. Судьбе было угодно так распорядиться, что в конце 30-х Годов Полонского вновь арестовали. На этот раз сотрудники НКВД. К послужному списку каторжанина прибавилось еще 17 лет, которые провел он в сталинских лагерях. После XX съезда КПСС он был полностью реабилитирован.

Здесь я должен, мне кажется, сделать одно пояснение. Приводя некоторые подробности биографии сослуживцев и товарищей отца, я отнюдь не стремился как-то их приукрасить или подчеркнуть, как может кому-то показаться, их ущербность. У каждого человека одна жизнь и одна биография. И представлять их нужно такими, какими они были, не дозволяя своему перу склоняться «влево» или «вправо» в зависимости от политической конъюнктуры. Полагаю, что читателю вполне по силам самому во всем разобраться.

Подробности той поездки отца хорошо помнит моя сестра Юля, которая тоже ехала вместе с отцом. Он должен был оставить Юлю в Харькове нашей бабушке по материнской линии Марии Андреевне Кузиной. Наша мама была родом из Харькова. Ее родители, Мария Андреевна и Петр Павлович Кузины, дворяне по происхождению, всю жизнь прожили в Харькове, в Армянском переулке.

Бабушка до войны обычно снимала под Харьковом, в поселке Южном, комнату и с удовольствием (так мне по крайней мере тогда казалось) почти ежегодно брала с собой на отдых то меня, то Юлю.

В дороге отец купил сестре маленького плюшевого медвежонка со смешно высунутым красным язычком. В передних лапах плюшевый зверь сжимал шоколадку.

Этот медведь по сей день как самая дорогая реликвия живет в московской квартире сестры. Старый добрый плюшевый зверь забавляет уже третье поколение нашей семьи. После Юли мишка стал любимой игрушкой ее дочери Лены, а позже с ним играл маленький Сашка — сын Лены и внук моей сестры. Ныне любимой игрушкой Саши стал компьютер.

Тогда, в начале июня 38-го, никто еще не знал, что Юля в последний раз видела отца.

Отец

Наша мама, Вера Петровна Кузина-Рафалова, не очень любила рассказывать об отце; Точнее, она не обо всем рассказывала нам с сестрой. А настаивать на подробностях, огорчать мать нам не хотелось. В марте 1981 года в стене колумбария Ваганьковского кладбища появилась скромная доска с надписью: «Рафалова Вера Петровна. 1900—1981».

После похорон мы с Юлей стали все чаще вспоминать детские годы и наших родителей. Когда в Москве развернул свою работу «Мемориал», когда прошла Неделя совести, мы с печальной растерянностью убедились, что очень мало знаем и помним о своем отце! Предстояло многое вспомнить, собрать по крупицам, найти документы, обратиться к архивам.

Думаю, что кое-что нам удалось сделать. Хотя далеко не все.

Вот штрихи биографии отца. Или, как долгие годы было принято говорить, «анкетные данные».

Михаил Арнольдович Заявлин родился 1 декабря 1895 года в городе Николаеве в Семье мелкого служащего, работавшего в хлебоэкспортной конторе.

Полагаю целесообразным сразу же внести ясность по поводу фамилии отца. В заведенном на него правоохранительными органами уголовном деле он проходил под двойной фамилией — Рафалов-Заявлин. Так вот, Заявлин — это настоящая фамилия, полученная, как говорится, в законном порядке, по наследству Рафалов — псевдоним, который понадобился в годы Гражданской войны, когда отец вел подпольную работу в Киеве. Об этой странице биографии отца я знал от матери: От нее же узнал, почему был выбран именно этот псевдоним. Дело в том, что у отца было две сестры и два брата; самым младшим и самым любимым был брат Рафаил. Привязанность отца к младшему брату подсказала выбор псевдонима.

В конце 80-х годов мне очень повезло: я получил Возможность ознакомиться с партийным делом отца, хранящимся в архивах ЦК КПСС, а позже и с уголовными делами, находящимися сегодня в архивах КГБ. В стареньких, едва не рассыпающихся от долгой жизни папках хранится, в частности, и такой документ: «Настоящим подтверждаю, что товарищ Рафалов Михаил работал в Киевском подполье в 1919 году во время деникинщины. Выполнял все поручения группы Пригожина, Владимирова, Никанорова и Зорина. Член ВКП(б) с июля 1917 г. Б.М. Скачко. п/билет № 0723437. 10.03.32».

Впрочем, обратившись к анкетным данным отца, я, объясняя причины появления псевдонима, сильно забежал вперед.

В 1913 году отец окончил коммерческое училище в Николаеве и был направлен в Бельгию. Более года он работал в Антверпене корреспондентом транспортного общества. Видимо, тогда царские столоначальники еще не освоили всех премудростей так Называемой кадровой политики. Она, эта политика, зарождалась в годы культа личности Сталина, совершенствовалась, модернизировалась и достигла своеобразного ренессанса в годы развитого социализма. В проклятое царское время чиновники еще не были способны дотянуться до простейших изобретений в области «воспитания и расстановки кадров». Тогда все жители необъятной России еще не были поделены на выездных и невыездных. Наверное; поэтому восемнадцатилетний еврейский юноша был Послан работать в Бельгию.

После возвращения отец в 1914—1917 годах трудился статистиком в николаевском статуправлении.

В 1918—1919 годах он оканчивает два курса Киевского политехнического института. Одновременно он — секретарь политпросвета 46-го полевого строительства Рабоче-крестьянской Красной армии (РККА). Является секретарем комиссии помощи красноармейцам, заведует отделом периодической печати Госиздата ЦИК УССР в Киеве.

Во время деникинщины под фамилией Рафалов отец активно работает в киевском подполье. В декабре 1919 года в Киеве его без кандидатского стажа принимают в ряды РКП(б) — Российской Коммунистической партии (большевиков).

В последующие пять лет отец работал секретарем партячейки мельницы № 3, начальником Управления регулирования Наркомторга Украины, уполномоченным Наркомвнешторга, преподавал в губернской партшколе, заведовал агитпропагандой в окружном комитете КП(б)У (Коммунистической партии (большевиков) Украины), в городе Сумы.

В те же годы отец учился в Харьковском институте народного хозяйства, который успешно окончил в 1922 году.

В том же году он женился на русской женщине дворянского происхождения — Вере Кузиной. Родители молодоженов встретили это событие как национальную катастрофу. Еврейские родители категорически отвергали русскую невестку, русские — еврейского зятя. Всякие контакты прерываются. Казалось бы, навсегда прервана связь поколений. Некоторое потепление в отношениях наступает лишь после появления первенца. Это обстоятельство растопило сердца непримиримых националистов. Стараясь не встречаться с иудеем, Мария Андреевна и Петр Павлович навещают нас с мамой (вы, наверное, уже догадались, что первенцем был я), когда отца не бывает дома. Лед непримиримости медленно подтаивал, хотя и еврейская сторона не проявляла склонности к уступчивости и компромиссам.

Мое появление на свет состоялось в сентябре 1924 года в городе Харькове. Детские годы сложились для меня достаточно счастливо. Отец, занимавший видные должности в системе Внешторга, в 1926 году был назначен торгпредом Украины во Франции, и вся наша немногочисленная семья (отец, мама и я) отбыла в Париж.

В эти же годы полпредом СССР в Париже работал Христиан Георгиевич Раковский, который до этого возглавлял Совнарком Украины.

В марте 1938 года Раковский был осужден Военной коллегией Верховного суда СССР и вскоре после начала войны, 11 сентября 1941 года, расстрелян в орловской тюрьме.

Вы обратили внимание на дату этой акции? Оставалось всего 22 дня до оккупации Орла. В нескольких десятках километров неумолимый молох войны пожирал тысячи молодых жизней сынов России, умиравших под гусеницами немецких танков. А здесь, в Орле, кому-то все еще казалось, что жертв недостаточно. И убивают еще одного честного и преданного Родине коммуниста. Убивают не фашисты. Спусковые крючки винтовок, нацеленных в Раковского, нажимают наши люди...

Какая нелепая, непостижимая трагедия! Разве можно забыть и простить такое? В 1988 году Христиан Георгиевич был реабилитирован.

В 1930 году наша семья возвратилась в Харьков, который был тогда столицей Украины. Отец возглавил сектор внешней торговли Наркомторга республики. 6 июня 1930 года количество детей в молодой семье удвоилось — родилась сестра Юлия. А вскоре после этого отца перевели на работу в Москву, в Наркомат внешней торговли. Мы стали москвичами.

Здесь мне хотелось бы рассказать со слов мамы об одном забавном, но поучительном эпизоде. Он, по-моему, позволяет судить не только о нашем отце, но и о людях его окружавших, его единомышленниках.

Шел февраль 1930-го. Семья недавно вернулась из Парижа и пыталась адаптироваться к непривычной харьковской жизни. Было холодно и голодно. Для нашей семьи ситуация осложнялась еще и тем, что мама ожидала второго ребенка. До появления на свет Юли оставалось три-четыре месяца. Проблемы, словно морские волны, набегали одна на одну.

«Миша, — обратилась как-то к отцу мама, — необходимо где-то достать еще один примус или керосинку: родится ребенок, все время будет нужна горячая вода».

В очередной выходной день отец отправился выполнять задание жены. Вернулся он поздно, очень возбужденный и довольный. Видя радостное лицо мужа, мама прямо у порога спросила с затаенной надеждой: «Достал?» «Что достал?» Я не понял было отец. «Примус!» — «Нет, не удалось». И отец принялся рассказывать, как он долго ходил по городу, пока не набрел на магазин, около которого стояла огромная очередь за примусами. Вскоре пошли разговоры, что через черный ход, со стороны двора, какие-то люди все время выносят примусы. Подобрав себе двух помощников, отец перекрыл черный ход и потребовал у завмага прекратить отпуск товара налево. Очередь пошла быстрее. К вечеру объявили, что примусы кончаются. Заведующий магазином предложил отцу и помогавшим ему пикетчикам приобрести примусы как бы в награду за многочасовое дежурство на морозе. «Мы отвергли это предложение», — гордо завершил свой рассказ отец. «Молодцы», — сказала мама, вставая и направляясь на кухню. И было не очень ясно, чего больше в этом слове — похвалы или затаенного упрека...

Шли годы. У отца возникает много критических ситуаций по партийной линии. Достаточно сказать, что с 1931 по 1938 год его пять (?!) раз исключали из партии. Мы еще вернемся к этой теме. А сейчас я вынужден упомянуть об этом немаловажном обстоятельстве, чтобы было ясно, почему служебная карьера отца начиная с 1931 года твердо держала курс на понижение. Заместитель директора Академии Наркомвнешторга, начальник планово-экономического сектора «Союззаготэкспорта», заместитель начальника объединения «Авторемснаб», заместитель директора фабрики «Арфо», заведующий плановым отделом и, наконец, старший инспектор треста «Союзвзрывпром».

Цитата, оборвавшая жизнь

Я уже упоминал о том, что отец был принят в ряды коммунистической партии в 1919 году, минуя кандидатский стаж. Этому решению способствовала его работа в киевском подполье.

Как мне помнится, отец не был лишен честолюбия. Примерно в 1934 году он, будучи исполняющим обязанности начальника Объединения «Авторемснаб», получил личное телеграфное послание, подписанное Сталиным. Отец пришел домой страшно возбужденный. Он холил по квартире, держа в руках телеграмму Сталина, и распевал песни. Его распирала гордость, хотя послание было отнюдь не похвальным.

Я вспомнил этот эпизод не случайно. В то время власть Сталина уже практически ничем не ограничивалась. Она была безмерна. Этим да еще повышенным честолюбием отца я объясняю его настроение после получения телеграммы от «вождя всех времен и Народов».

В то же время у меня есть основания думать, что отец никогда не страдал безмерной любовью к Сталину. Занимая сравнительно высокие посты в системе Наркомвнешторга, а затем в крупнейшем объединении, которым в те годы являлся «Авторемснаб», будучи членом партии с 1919 года (Номер первого партбилета — 0626975) отец постоянно общался с видными партийными и государственными работниками. Он знал, конечно, о судьбах многих людей, которые с нарастающей последовательностью пополняли скорбный список жертв сталинского произвола. Осмелюсь предположить, что отец и многие его товарищи отрицательно относились к непомерно раздуваемому культу личности генерального секретаря.

Почему я позволяю себе высказывать такие предположения? В 1938 году, когда осиротела наша семья, мама, взволнованная ростом моею патриотизма, выражавшегося в безотчетной вере в Сталина (а это действительно было так), решилась на крайние меры. От нее я впервые узнал о «Письме к съезду» Ленина, о его завещании партии. Отлично помню этот поздний ночной разговор с мамой, ее взволнованный шепот. Признаюсь, мне было трудно поверить всему, что я услышал. Многие годы, особенно в период войны, я верил Сталину. Хотя, наверное, благодаря маме был избавлен от благоговейной, слепой любви к «вождю и учителю».

Знаю, что отец очень любил мать. Во всем ей доверял. Поэтому уверен, что настроения матери и ее явно неприязненное отношение к Сталину объяснялись не только арестом отца. Они отражали чувства и мысли мужа и товарища, которым мать всегда считала отца.

О том, что отец занимал довольно высокие для того времени должности, свидетельствуют, на мой взгляд, и такие факты: регулярные приглашения на трибуны Красной площади на военные парады 1 мая и 7 ноября вручались в те годы только людям, занимавшим высокие посты в партийном или государственном аппарате. Мест рядом с мавзолеем не так уж много — несколько тысяч. Тем не менее отец постоянно получал пропуска на Красную площадь.

В ряду событий, свидетельствовавших о высоком должностном положении отца, уместно, по-моему, отметить, что какое-то время я учился в так называемой 25-й Образцовой школе Москвы. Располагалась она в Старопименовском переулке, неподалеку от Тверской улицы и площади Маяковского. В этой школе учились дети Сталина, Василий и Светлана, а также дочь Молотова — ее тоже звали Светлана, дети наркома просвещения Бубнова и многих других партийных и государственных деятелей.

Конечно, возможность посещения международных футбольных матчей на московском стадионе «Динамо» выглядела менее престижной, чем посещение парадов на Красной площади или моя учеба в элитарной школе. Тем не менее на главной трибуне — Северной, где располагалась так называемая правительственная ложа, собиралась в основном элитарная публика. Пропуска на эту трибуну, как правило, получали большие начальники.

Отец когда-то сам хорошо играл в футбол и поэтому очень любил его. Он часто брал меня с собой на матчи.

Наверное, именно в то время под влиянием отца и его друзей крепла и росла моя привязанность к футболу. Все свободное время я проводил с ребятами во дворе, гоняя мяч. А перед войной меня заметили тренеры и пригласили выступать за сильную команду стадиона «Юные пионеры». После возвращения с фронта я несколько лет играл в армейских и студенческих командах. В начале 50-х увлекся судейством, обслуживал матчи чемпионата СССР, дорос до звания судьи Всесоюзной категории, стал почетным судьей по спорту. В 1955 году на страницах «Советского спорта» появились мои первые публикации, а затем я начал печататься в других журналах и газетах. Написал больше 20 книг о футболе и его замечательных людях. Благодаря футболу повидал десятки стран и сотни зарубежных городов. Смею предположить, что у отца, будь он жив сегодня, не было бы серьезных оснований в чем-либо корить сына.

Я уже писал, что с начала 30-х годов дела отца выглядели далеко не лучшим образом. Его биография члена партии с 1919 года по тем временам не выглядела безупречной. После того как Троцкий был изгнан из страны и объявлен контрреволюционером, отца с завидной поспешностью обвинили в приверженности к троцкизму.

Первое исключение из партии последовало в 1931 году. Дело было в следующем. В 1928 году в сборнике «Экономика и политика внешней торговли» была опубликована статья отца «О монополии внешней торговли и торговой политике СССР». Если бы хоть кто-нибудь мог тогда представить, как отразится эта статья на судьбе всей нашей семьи! Вся соль была в том, что в своем материале отец привел несколько высказываний Троцкого.

Через пять лет в протоколе одного из партийных собраний было записано: «Рафалов написал в 1926 году статью, содержащую ряд политических ошибок. Для определения сущности важнейших этапов Экономической политики партии товарищ Рафалов пользовался цитатами контрреволюционера Троцкого. Сущность нэпа определялась им следующим образом: «В возрождении рынка, его методов и учреждений состоит существо новой экономической политики».

Вы внимательно прочли последнее высказывание? Вам не показалось, что оно удивительно созвучно периоду нашей перестройки с ее разбалансированным и неустойчивым рынком?

Тогда эта фраза обошлась моему отцу дорогой ценой: его лишили партийного билета. В протоколе вердикт выглядел четко и лаконично: «За неизъятие из библиотеки Академии внешней торговли троцкистской статьи, написанной им в 1926 г.». Оказывается, требовалось не только каяться в политическом заблуждении, но еще автору нужно было изымать «крамолу» из всех библиотек!

В марте 1932 года контрольная комиссия МГК вернула отцу партийный билет.

Однако в 1933 году при чистке партии Октябрьский райком ВКП(б) г. Москвы вновь исключил Рафалова М.А. из партии... «как не изжившего троцкистских шатаний».

В марте 1935 года Центральная комиссия по чистке партии вновь восстанавливает отца в рядах ВКП(б).

А буквально через пару месяцев, в мае 1935 года, «как дважды исключавшегося за принадлежность к троцкистской оппозиции»... отца опять лишили партийного билета.

Вновь последовала апелляция, и Комиссия партийного контроля при ЦК ВКП(б) под председательством известнейшего большевика Емельяна Ярославского возвращает Рафалова в ряды коммунистов.

Но и это еще не все. В декабре все того же злополучного 1935-го при проверке партдокументов Ленинский РК ВКП(б) вновь, в четвертый раз, исключает отца из партийных рядов «как не доказавшего на деле преданности партии»!

Через пять месяцев КПК при ЦК ВКП(б) отменяет решение Ленинского райкома.

Не знаю, можно ли это назвать забавным, но не отметить «связи поколений» или иронии судьбы не могу. Многие годы я, сын того самого Рафалова, состоял на партийном учете в том же самом Ленинском РК КПСС г. Москвы. Кстати, именно в этом райкоме в 1986 году было оформлено представление на установление мне персональной пенсии.

Вернемся, однако, к основной теме нашего повествования. Все данные о бесконечных мытарствах отца, о его исключениях из партии и последующих восстановлениях по сей день хранятся в его партийном деле. Они зафиксированы и в протоколе № 10/96 заседания бюро Куйбышевского РК ВКП(б) г. Москвы от 29.01.37. К тому времени у отца был партийный билет образца 1936 года № 1289284.

Теперь я могу только приблизительно представить себе, как тяжело переживал отец все эти изломы своей судьбы. Его облик — чистого и Честного гражданина своей Родины, которую он безмерно любил, даже в те страшные годы, когда его пытались насильственно отторгнугь от нее, — требует самых возвышенных слов. Эти требования намного превышают мои литературные возможности, но писать надо без крикливых штампов, без полуправды и недомолвок, без излишних прикрас и ненужного пафоса.

Оглядываясь назад через пропасть промчавшихся лет, особенно остро ощущаешь необходимость вернуть Истории всех людей, судьбы которых так трагически оборвались в те страшные годы.

26 июня 1938 года

К началу 1935 года дела отца шли все хуже и хуже. Клеймо «бывшего троцкиста» уже прочно пристало к нему. 23 января 1935 года он вынужден был подать заявление на имя начальника объединения «Авторемснаб» С. Быстрова с просьбой освободить его от должности заместителя начальника объединения. Это была, по существу, последняя высокая должность отца. «Авторемснаб» объединял тогда все автомобильные и авторемонтные заводы и предприятия страны. Объединение подчинялось первому заместителю наркома тяжелой промышленности Георгию Леонидовичу Пятакову. А возглавлял тот наркомат Серго Орджоникидзе.

Через год в ходе следствия арестованного Пятакова вынудят написать, что «скрытым троцкистом был Рафалов». Эти показания расстрелянного затем заместителя наркома, которого Ленин в своем завещании отмечал, как «человека несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей», явились важной частью обвинения, сфабрикованного против отца (Г.Л. Пятаков был через много лет посмертно реабилитирован).

Но все это было потом. А тогда, в начале 35-го, отец вынужден был оставить пост. Удушающее кольцо травли сжималось все плотнее. Меньше чем через два месяца, 14 марта 1935 года, в парткомиссию РК ВКП(б) на имя партследователя (были тогда, оказывается, и такие не очень благозвучные, на мой взгляд, должности) Зубова поступило заявление от секретаря парткома «Авторемснаба», фамилию которого я не записал (кажется, Маринин). Он писал: «Во время моего доклада о Ленине в Ленинские дни т. Рафалов выступил в прениях и в конце своего доклада сказал следующее: «Когда Маркс умер, то на его могиле была подпись Энгельса, что человечество пало на одну голову ниже. Когда же умер Ленин, то человечество пало на две головы». На этом он закончил свое слово, не упомянув о том, что осталась после Ленина партия, коллективный Ленин, что остался Ленинский ЦК и верный ученик и соратник тов. Ленина — тов. Сталин. После него выступили многие еще товарищи, но никто его не осадил. Я же в заключительном слове дал ему резкий отпор, указав на то, что под руководством т. Сталина человечество поднялось неизмеримо выше и мы идем к бесклассовому обществу». (Здесь и далее во всех цитатах сохранены стиль и орфография авторов. — М. Р.)

В партийных делах отца не сохранилось документов о том, как реагировали в МК ВКП(б) на этот донос. Но стиль и характер этого письма уже отдают зловещим запахом средневекового мракобесия. Многие тысячи лучших людей России уже поднимались на эшафоты, шагали по страшным этапам смерти в Магадан, Норильск, Воркуту, Соловки... Через два-три года по этому пути в небытие к своим Голгофам пройдут миллионы.

Этот день исковеркал жизнь моей когда-то очень счастливой семьи. Кто знает, как бы сложились наши судьбы, если бы не страшная дата 26 июня 1938 года.

В этот жаркий солнечный день отец, как всегда, отправился на работу. Вернуться домой ему уже было не суждено. Его арестовали. Приговор звучал традиционно и банально: «Враг народа». Статья 58, пункты 10 и 11. Наша семья жила тогда в квартире № 10, на пятом этаже дома № 8 по Петровскому переулку, напротив филиала МХАТа. Позже этот переулок превратился в улицу Москвина, а теперь вновь обрел свое первоначальное название.

В нашем доме жило много людей, занимавших видные посты в партийных и государственных организациях. В частности, в одном подъезде с нами на третьем этаже жил с супругой бывший первый комендант Московского Кремля Павел Дмитриевич Мальков. Помню, что Мальковы держали двух красавцев — белых борзых.

Отец и Мальков поддерживали добрососедские отношения, хотя, насколько мне помнится, в гостях друг у друга не бывали. Первый комендант Кремля тоже не избежал судьбы большинства людей, работавших с Лениным. Знаю, что Мальков был арестован в конце тридцатых годов. Его дальнейшая судьба мне неизвестна.

В 1938-м отец занимал скромную должность старшего экономиста в тресте «Союзвзрывпром». Эта организация располагалась в районе улицы Куйбышева (ныне Ильинка), кажется, в Хрустальном переулке. Поэтому на работу и обратно отец ходил пешком. 26 июня он прошел этот путь в последний раз и только в одном направлении. В середине дня в трест явились два человека в форме НКВД, посадили отца в машину и увезли. В это же время другие исполнители чьей-то злой воли чинили обыск в нашей квартире. До сих пор не могу понять, почему люди, совершавшие эту акцию, прихватили с собой полное собрание сочинений Г.В. Плеханова, мой фотоаппарат «Фотокор», подаренный отцом. Исчезли из дома еще кое-какие вещи.

Меня в тот страшный для всей семьи день дома не было: я где-то отдыхал вне Москвы. Юля отдыхала под Харьковом, у бабушки. Мама вынуждена была принять на себя удар судьбы одна.

Запоздалое прозрение

В один из теплых воскресных дней осени 1988 года мы с моей женой Таней поехали побродить по Новодевичьему кладбищу. Многие захоронения в этом мемориальном месте столицы тревожат память, будят острые воспоминания о пережитом. У могил и памятников партийных и государственных деятелей: Хрущева и Микояна; многих замечательных артистов: Шаляпина, Вертинского, Утесова, Папанова, писателей и поэтов: Чехова, Гоголя, Твардовского, Шукшина, Багрицкого, Эренбурга; скульпторов Вучетича и Коненкова; воздушных асов Коккинаки и Покрышкина, около многих других захоронений посетители замедляют шаг, останавливаются... Тихо шепчутся о чем-то высокие клены и ели... Торжественно и тихо вокруг. Напряженно трудится людская память...

На старой территории, недалеко от могилы жены Сталина Надежды Сергеевны Аллилуевой, я остановился потрясенный: перед нами стояла черномраморная стела с двумя фотографиями когда-то хорошо знакомых мне людей. Под фотографией мужчины было написано: «Бунич М.М. — горный инженер, орденоносец, 1894—1941». Надпись под фотографией женщины была лаконичнее: «Бунич Л.Н., 1898—1973».

Память мгновенно отбросила меня на 50 лет назад, в лето 38-го. После отдыха, когда я вернулся в Москву, встретившая меня мама не повезла домой. Она не хотела, чтобы я сразу узнал про арест отца, увидел зловещую сургучную печать на двери его кабинета. Была еще более веская причина не привозить меня домой. В то страшное время немногие жены «врагов народа» оставались на свободе. Поэтому, опасаясь своего ареста, мама делала все возможное, чтобы избавить нас с сестрой от горькой участи детдомовских ребят, которую познали многие тысячи детей репрессированных родителей.

Мама отвезла меня на дачу, которую под Москвой, в Малаховке, снимали Буничи. Они не были нашими родственниками. Даже к близким знакомым их нельзя было причислить, Марк Моисеевич и Любовь Наумовна Буничи были всего лишь родителями товарища моего детства Грини.

До переезда в Петровский переулок мы жили в арбатском переулке Сивцев Вражек. Семья Буничей жила с нами в одном доме, в соседнем парадном, Там-то мы с моим ровесником Гриней познакомились и подружились. А наши родители были едва знакомы. Они общались, лишь когда приходилось разыскивать кого-либо из нас в гостях друг у друга.

И тем не менее эта семья рискнула приютить у себя сына «врага народа». Только 50 лет спустя, стоя у могильной плиты, я осознал, что сделали для меня и моей семьи родители Гриньки. Как же они рисковали! Глава семьи, суровый на вид и молчаливый мужчина, занимал тогда ответственную должность в системе « Цветметзолото». Как легко он мог лишиться ее! Но ничто не остановило этих людей с незамутненной совестью и высоким сознанием своего гражданского долга.

Мы с Таней долго стояли у могилы. Мне было очень стыдно, что за многие годы, живя в одном городе с семьей моих благодетелей, я ни разу не склонил благоговейно перед ними голову. Ни разу не сказал им спасибо. С каким опозданием навестило меня прозрение...

Многие житейские истины мы постигаем путем простых сравнений и сопоставлений. Как резко поступок семьи Буничей контрастировал с поведением любимого брата моего отца! Того самого, чье имя подсказало отцу выбор псевдонима в далеком 1919-м... После ареста мужа ошеломленная от безысходности и отчаяния мать позвонила нашему с Юлей дяде. «Я слушаю», — спокойным голосом ответила трубка. Захлебываясь от рыданий, мама сбивчиво поведала о случившемся. Трубка немного помолчала, а потом сказала: «Вера, я тебя очень прошу, не звони больше по этому телефону». И... короткие гудки. Мама выполнила эту просьбу. Наша семья больше никогда не общалась с любимым братом отца: он для нас просто перестал существовать.

Признаюсь, что даже имя этого родственника долгие годы я не мог воспринимать без гнева и презрения. А сегодня, спустя почти 70 лет, ни в малейшей степени не стремясь оправдывать дядю, я все же отдаю себе отчет, что он был всего лишь продуктом своего времени. Как это ни печально сознавать, но таких было тоже много. Очень много! Совсем иначе встретил трагическое известие об аресте моего отца его средний брат Григорий Арнольдович и его семья. Многие годы они постоянно помогали матери, мне и сестре. И морально, и материально. Мы часто встречались, бывали друг у друга в гостях. А ведь дядя Гриша немало рисковал: он работал тогда в Московском Художественном театре, который часто посещали члены правительства. Еще дядя Гриша преподавал в Школе-студии МХАТ, читал лекции. Эти обстоятельства предъявляли чрезвычайно высокие требования к кадровой стерильности работников такого учреждения.

Отношение к нашей семье родных братьев отца, семьи Буничей и многих других людей, таких разных и непохожих, во многом характеризовало то трагическое время.

В те годы в моде была ставшая расхожей фраза: «Яблоко от яблони не далеко падает». Это изречение как бы помогало опоясывать круговой порукой всех членов семей «врагов народа». Уже чуть позже, когда едва ли не половина населения страны оказалась или за колючей проволокой, или в числе лишенцев, которых давили в душных объятиях подозрений и беззакония, «вождь и учитель» изрек, что «сын за отца не отвечает». Мой печальный опыт свидетельствует, что это было далеко не так.

Тем не менее яблоки действительно далеко от яблони не падают. Я горжусь тем, что мы с сестрой остались верны светлой памяти отца. И, несмотря на восемнадцатилетний стаж детей «врага народа», не утратили нравственный стержень, не сломались и, как мне кажется, достойно прожили жизнь.

Это касается и семьи Буничей. Гриня (теперь он — Григорий Маркович) прошел войну, после полученных ранений стал инвалидом, окончил юридический институт и только в 2001 году из-за тяжелой болезни оставил работу. В начале июня 2005 года мой старый товарищ скончался. Его тоже уже умерший старший брат Яков был видным инженером-электриком. А их двоюродный брат Павел Бунич также хорошо известен: он был крупным экономистом, членом-корреспондентом Академии наук СССР, в марте 1989 года избирался в народные депутаты.

Мама

Окончилось лето 1938 года. Что же было с нами дальше? Перед началом занятий в школе мама все же взяла меня от Буничей домой. Рассказала все, что произошло с отцом.

Жизнь продолжалась. А жить было не на что. Наша семья никогда не страдала так развившейся нынче болезнью: вещизмом, накопительством. Хотя, согласитесь, торгпред в Париже имел обширные возможности подумать о материальном обеспечении семьи. Не думал! Не умел! Не хотел! Подобные мысли никогда не навещали ни отца, ни мать.

И когда отца не стало, выяснилось, что ценность для реализации представляют только карманные золотые часы отца и наручные часы мамы. Тоже из золота. В актив можно было занести еще мамину шубу да два-три хорошо пошитых костюма отца. Все эти вещи почти сразу же перекочевали в ломбард. Дорогу к этому учреждению пришлось познать и мне. Хорошо помню дом на Большой Дмитровке, в котором он тогда располагался. Но прожить втроем на ссуды ломбарда было невозможно. А на работу маму — жену «врага народа» — никуда не брали. Хотя она была высококвалифицированной машинисткой-стенографисткой, в совершенстве владела французским языком.

Так или иначе, а нужно было на что-то жить. В Москве, на улице Кузнецкий мост, напротив ЦУМа и сегодня располагается кафе. Полвека назад здесь тоже было общепитовское заведение. Называлось оно просто — «Закусочная». Вот для этой закусочной мама подрядилась ежедневно печатать меню. Она сама, а иногда и я относили несколько листочков папиросной бумаги с отпечатанными на них названиями немудреных блюд в закусочную. Взамен мы получали простенький обед: суп, котлеты, компот. Этот бесценный дар судьбы погружался в судки и бережно доставлялся домой. Так обеспечивался «прожиточный минимум» для нас с сестрой и мамы.

Пишущая машинка мамы фирмы «Ундервуд» жива по сей день. На ней печатаются многие мои литературные опусы. А тогда в осиротевшей комнате она была словно членом нашей семьи. Нашей кормилицей. Единственным источником средств к существованию.

Почти ежедневно мы с сестрой засыпали и просыпались под аккомпанемент «Ундервуда». Мне сейчас кажется, что мама в те ужасные годы вообще не ложилась спать. Когда-то стройная, красивая женщина, она как-то сразу постарела, сжалась и все свои силы безраздельно отдавала нам с Юлей.

Машинка стрекотала, не умолкая. Так продолжалось долго, очень долго...

Здесь я полагаю уместным хотя бы коротко рассказать об истории семьи Кузиных, к которой, как я писал выше, принадлежала и моя мама Вера Петровна.

Кузины фамилия в Харькове довольно известная. Более ста лет назад в топонимике города по рейтингу популярности эта фамилия была первой. Представьте, рейтинг возглавлял не художник, не писатель, не ученый и даже не государственный деятель, а купец. И звался он Кузьмой Никитовичем Кузиным. Это был прадед нашей мамы. Его именем были названы улица, переулок, четыре спуска, один въезд, мост и базар, то есть всего девять объектов. А сам Кузьма Никитович считался в Харькове личностью выдающейся. Начав свою карьеру подносчиком в питейном заведении, Кузин проявил незаурядную сноровку и к 1830 году стал одним из первых в городе купцов 1-й гильдии. Тогда же Кузьма Никитович получил почетное звание коммерции советника — первым в истории Харькова.

По данным харьковского интернет-сайта «Первая столица», автор исторических очерков о знаменитых людях Харькова Инна Можейко указывает: «Свое состояние купец Кузин сделал на водке, причем — вполне законным путем... Кузин открыл в городе единственный водочный завод... При этом сам купец, как утверждали современники, был удивительным трезвенником».

Мамин прадед был широко известен своей благотворительностью. В дом Кузиных постоянно обращались просители. Кузьма Никитович давал деньги в долг попавшим в беду купцам или приказчикам, желающим открыть свое дело. После его смерти в ящике письменного стола был найден целый ворох разорванных расписок, деньги по которым обратно не просил. Кузьма Никитович постоянно привечал неимущих, раздавая им различные вещи. А в городе ни одно благотворительное мероприятие не обходилось без Кузина и его супруги Екатерины Игнатьевны — ни постройка или ремонт храмов, ни устройство школ, ни спектакли. В 1841 году Кузин делает Харькову свой, наверное, главный подарок: на собственные деньги он возводит Всесвятскую церковь — большой каменный четырехпрестольный храм на Холодногорском кладбище. Неподалеку от храма была сооружена часовня во имя Косьмы и Дамиана. В ней в 1844 году в возрасте 64 лет был похоронен, почетный потомственный гражданин Харькова, коммерции советник Кузьма Никитович Кузин.

Ну а в нашей семье на память о замечательном роде Кузиных сохранилась метрическая выпись моей мамы Веры Петровны Кузиной. Копию этого примечательного документа я поместил в иллюстративном ряду этой книги.

Еще замечу, что маминому отцу и моему деду Петру Павловичу Кузину, по свидетельству наших родственников, тоже перешло приличное наследство. Но после событий 1917 года он, как мне рассказывала мама, от всех материальных благ отказался и до конца дней своих добросовестно трудился простым банковским служащим. Два родных брата мамы в годы Гражданской войны оказались в рядах Белой армии. Борис пропал на полях сражений, а Евгения судьба забросила в Бельгию, где он закончил свою жизнь в середине прошлого, XX века.

Обмен по-чекистски

Здесь следует рассказать еще и том, как нас «перемещали» из квартиры в Петровском переулке в большую коммунальную квартиру дома № 15/13, располагающегося по сей день на углу Петровки и хорошо известного всем москвичам Столешникова переулка.

Этот нафаршированный маленькими магазинчиками уголок в центре Москвы почему-то в те годы облюбовали разного рода дельцы и спекулянты. Поэтому остряки переименовали переулок в «Спекулешников». Впрочем, нас тогда это соседство не беспокоило.

Наша квартира в Петровском переулке приглянулась какому-то генеральскому чину НКВД. Видимо, поэтому буквально через несколько дней после ареста отца к маме явился молодой офицер. Он вручил ей под расписку предписание, обязывающее в 24 часа освободить квартиру и переехать в одиннадцатиметровую комнату на одну из московских окраин.

Разбитая горем мать нашла в себе силы встать на защиту детей. Не знаю, куда она ездила, кому звонила, но первый штурм чекистов ей отбить удалось. Выселение приостановили.

Однако генерал проявлял нетерпение, заставлял своих «квартирьеров» разрабатывать варианты, торопился с «приватизацией».

Не могу ручаться за достоверность того, что затем произошло. Подробности только через несколько лет доверил маме управляющий домом 15/13 по Петровке, в который мы вскоре переехали, — Недождых.

В большущей коммунальной квартире № 28 занимал длинную, с одним окном В торце комнату майор НКВД. Так как хозяйственникам никак не удавалось решить квартирную проблему своего генерала, у кого-то созрела идея «убрать» майора, а в его комнату переселить нас с мамой. Тем самым достигалась стратегическая задача: освобождалась квартира для генерала. План этот осуществили без особых осложнений. Майору были предъявлены какие-то обвинения, он был арестован и освободил занимаемую площадь...

Так мы оказались жильцами дома 15/13 по улице Петровке. Вынужден напомнить, что подробности этой «операции» мы узнали только через несколько лет после «новоселья».

Управляющий домом. Недождых оказался добрым гением нашей семьи. Перед самой войной, в конце 1940-го или в начале 1941 года, все домоуправления получили указание составить списки неблагонадежных семей. Следует ли говорить, что мама и мы с сестрой относились к этому контингенту жителей. Про таких говорили когда-то при царе: «Под негласным надзором».

Мама, несмотря на крайне тяжелое положение семьи, оставалась человеком добрым и отзывчивым. Ее пишущей машинкой наше домоуправление пользовалось частенько. Мама никогда не отказывала в помощи. Видимо, поэтому Недождых «пропустил» нашу семью при составлении списков неблагонадежных, подлежащих выселению из Москвы.

Об этом маме стало известно тоже только по прошествии нескольких лет. А тогда, с момента ареста отца и до начала войны, мама жила под постоянной угрозой собственного ареста. Опасаясь больше всего за нашу судьбу, она заранее договорилась, что если что случится, то Юлю заберет к себе семья дяди Гриши. К счастью для всех нас, этот вариант не понадобился.

Я понимаю, что многие, особенно молодые люди, с некоторым скепсисом и недоверием относятся к чудовищным подробностям жизни страны в 1937—1938 годах. Но куда деваться от неопровержимых фактов? После того как наша семья осталась без отца, у мамы были все основания опасаться своего ареста и с ужасом думать о перспективах нашего с Юлей «счастливого» детства. Конечно, мама тогда не знала совершенно секретного приказа народного комиссара внутренних дел СССР товарища Ежова от 15 августа 1937 года № 00486, который, в частности, гласил: «С получением настоящего приказа приступить к репрессированию жен изменников Родины. На каждую арестованную и на каждого социально опасного ребенка заводится следственное дело. Жены осужденных изменников Родины подлежат заключению в лагеря на сроки не менее как на 8 лет»... Но страшное эхо этого приказа уже гудело над страной. В казахские степи и в другие «курортные» новостройки ГУЛАГа потянулись эшелоны с десятками тысяч оболганных, униженных и ни в чем не повинных женщин...

Нам даже повезло

Жизнь шла своим чередом. Мы с сестрой продолжали учиться. Я в школе №170, а Юля — в стоящей рядом 635-й. В нашем классе примерно у половины учеников родители были арестованы. Многих фамилий я уже не помню. Но Юру Петровского (Мосякова), с которым дружил, помню по сей день. У него тоже был арестован отец. Жил Юра вдвоем с мамой в доме № 26 по Петровке. А в соседнем с моим доме № 17 жил Ким Ивановский, тоже сын репрессированных. Мы почти не говорили о своих родителях. Каждый молча нес свой крест. Но как же нам было невыносимо трудно!

Помните замечательные строчки Александра Трифоновича Твардовского;

И за одной чертой закона Уже равняла всех судьба; Сын кулака иль сын наркома, Сын командарма иль попа...

Тягостный груз гражданской неполноценности усугублялся унизительной нищетой и безысходностью.

Мама давно продала золотые часы, свою шубу, костюмы отца... Только неумолкаемый голос «Ундервуда» оставлял нам какие-то шансы. Помогал нам и дядя Гриша. Но ему это давалось нелегко: у него была и своя семья.

Между тем от отца стали, хотя и очень редко, приходить письма. На фоне всего, что творилось тогда, получение писем от заключенных можно было считать счастьем, невероятным везением. Ведь многие тысячи были расстреляны, многие канули в небытие. Их судьбы были никому не ведомы. В подавляющем большинстве приговоров злополучных «Особых Совещаний» или стояли зловещие слова «к высшей мере», или, в лучшем случае, — «10 лет заключения без права переписки».

Отец получил «всего» 8 лет с правом переписки. Многие нам тогда завидовали. Нам говорили: «Вам повезло: вы хоть знаете, где он и что он жив».

Только через много лет я узнал, за что погубили моего отца. В постановлении особого совещания от 23.08.38 было сказано: «Участник троцкистской организации и активный проводник ее дел». В 1989 году мне стало известно, что отец более 40 дней, несмотря на «обработку» и истязания, сопротивлялся нажиму следователей и отказывался подписывать признание в троцкистской деятельности. Сломили его 7 августа. В этот день он все же подписал протокол допроса, в котором «признался», что с 1923 года входил в троцкистскую группу, которой руководил Макотинский. В эту группу входили также Пятаков и Вайнштейн.

Каким способом было добыто это признание, можно только догадываться. Еще в одном из первых писем отец как бы невзначай сообщает маме, что ему трудно питаться, так как почти не осталось зубов и сломан протез. Нет сомнений, что это было делом рук «стоматологов» внутренней тюрьмы на Лубянке, которым нужно было скорее получить «признательную» подпись отца в протоколе.

К сожалению, я не знаю, сколько всего писем от отца из заключения получила мама.

Незадолго до смерти она отдала мне все хранившиеся у нее письма, написанные отцом из заключения. Вместе с письмами отца мама подарила мне и мои письма с фронта.

Только недавно я смог расшифровать все одиннадцать писем отца. В течение нескольких лет я не мог прочесть больше одного-двух его посланий — душили рыдания... Кроме того, большинство писем было написано на темной оберточной бумаге, плохими чернилами или карандашом. Их в буквальном смысле приходилось расшифровывать.

Первое письмо датировано седьмым октября 1939 года. Отправлено оно с прииска Геологический, бухта Нагаево, Оротукан ЮГПУ.

И в этом, и во всех последующих письмах нет ни единой фамилии — ни жертв, ни их палачей. Никаких подробностей о быте и физических страданиях, разве что несколько раз упоминаются страшные морозы. Видимо, писать подробности о местном «курорте» было категорически запрещено. Особой бодростью письма отца не отличались, правда, в первом послании есть такие слова: «Вот наступают Октябрьские торжества — 22-я годовщина Великого Октября. 2-ю годовщину я провожу в заключении. Но уверен, что правда восторжествует и 23-ю годовщину мы будем вместе. Только бы хватило здоровья и сил».

Второе письмо было написано только через два месяца — 12.12.39. Очевидно, действовала какая-то квота. Оптимизма во втором послании заметно поубавилось. Сказывалось ухудшение здоровья: «Во многом я уже чувствую себя стариком: походка, физические силы и общее состояние». Это пишет человек, которому всего... 44 года.

Третье письмо от 12.07.40 (через полгода!). В нем и вовсе упаднические нотки: «А пока, Верунька, живи полной жизнью, если есть возможность, не отказывай себе ни в чем, что нужно человеку, я не буду ревновать, ибо настолько тебя люблю, что считаю все тобою совершаемое как должное и нужное. Я уже не такой, каким был, я стар»... Даже сейчас, спустя почти 70 лет, невозможно без содрогания читать эти строчки — душат рыдания...

5 июня 1941 года отец написал очередное письмо. Оставалось всего полмесяца до начала Великой Отечественной. Видимо, отцу уже начинает изменять память, которая раньше была всегда безупречной. В этом письме отец путает дату рождения Юли. Но не это самое грустное. Здоровье отца резко и быстро ухудшается. Даже лагерное начальство находит возможным перевести его на «...более легкую работу. Я работал и на кухне судомоем, и поломоем, — пишет отец, — в лесу на лесозаготовках и на строительстве с плотниками, был и санитаром в медпункте...».

Затем наступает двухлетний перерыв в переписке. Видимо, начавшаяся война вынудила инквизиторов наложить запрет на переписку с заключенными.

Из последующих писем можно представить, в каком состоянии пребывал отец в эти годы безвестности. 8 сентября 1943 года отец пишет не маме, а жильцам нашей квартиры. Он сообщает, что последнее письмо от жены, датированное 31 мая 1941 года, он получил более чем через год — летом 1942-го. Два с половиной года он ничего не знает о семье! Вопль отчаяния напоминают последние строчки письма к соседям: «К сожалению, я не знаю адресов моих родственников. Я все позабыл. Я всех растерял, находясь на таком большом расстоянии от Москвы в течение 5 лет. Я совершенно одинок». Эти горестные строки отец пишет, уже будучи признан инвалидом. Его актируют, и с 15 июля 1943 года он находится в Магадане, где работает в автогараже Колымснаба.

Только в ноябре 1943 года, после тридцатимесячного (!) безмолвия, к отцу наконец прорвалось письмо от мамы. Из него отец узнал, что я уже несколько месяцев в составе бригады морских пехотинцев нахожусь на Северо-Западном фронте. Весточка из дома после столь мучительной безвестности заметно изменила настроение отца. В его письмах вновь появляются признаки бодрости и надежды: «Я горжусь тем, что нами воспитанный сын находится в рядах борющихся против гнусного звериного германского фашизма»... А в конце письма: «Горячо поздравляю с праздником 26-летия Великого Октября!».

Видимо, работая в гараже, отец действительно почувствовал себя несколько свободнее, если такое слово применимо к зекам. Письма от него стали приходить чаще. Он с нескрываемой гордостью пишет, что, работая слесарем, выполняет нормы на 201, 205, даже на 209%.

Отец был видным специалистом в области внешней торговли, свободно изъяснялся на пяти европейских языках. Неужели именно эти знания имел он в виду, когда сообщал в своем очередном письме: «...мой старый, большой опыт и знания позволяют мне быть полезным работником. Я это чувствую и сознаю, это меня еще больше бодрит и морально поддерживает. Я состою в рядах двухсотников и горжусь этим...»?

А неумолимое время уже заканчивает свой трагический отсчет. Отцу остается жить всего три месяца. Но надежды все же не покидают его: «...мы еще снова увидимся и будем жить одной семьей, дружной, крепкой, как и прежде...».

Последнее письмо было написано отцом 1 февраля 1944 года. «До окончания войны я не жду никаких изменений в моем положении. Но так как я уверен, что победоносный конец будет в ближайшее время, то 1944 год может принести много существенных изменений в моем положении».

Изменения действительно произошли. И весьма существенные: 7 марта 1944 года отец умер в Магадане. Недавно ему исполнилось 48... Всего 48...

Много лет спустя, 22 мая 1957 года, Верховный суд СССР принял решение об отмене постановления Особого Совещания при народном комиссаре внутренних дел СССР от 23 августа 1938 года в отношении Рафалова Михаила Арнольдовича, 1895 года рождения, «за отсутствием состава преступления». Но отца уже не было в живых, и мы с мамой даже не знали, где его могила.

После реабилитации отца я получил в Тимирязевском ЗАГСе г. Москвы свидетельство о его смерти. В нем говорится: «Умер седьмого марта 1944 года. Причина смерти — паралич сердца... Место смерти — город Москва». На мой недоуменный вопрос сотрудница ЗАГСА голосом, не терпящим возражений, сказала: «Гражданин (тогда еще не придумали нынешнего «звания» — мужчина), мы знаем, что пишем».

Желая получить подтверждение о месте, дате и причине смерти отца, я обратился в УВД Магаданского исполкома. Вскоре получил ответ, который подписал начальник ИЦ УВД Г.А. Сабанов. В его письме говорится: «Умер 07 марта 1944 года. Причина смерти: паралич сердца. Захоронен в Магадане, в настоящее время кладбища с захоронениями до 1960 года сносятся».

Холодным, леденящим душу безразличием и цинизмом дышит каждая строка этого послания. И словно пощечина в заключение: «сносятся». Как будто речь шла о старом заборе или курятнике.

Вы обратили внимание на грубейший подлог: ЗАГС утверждает, что отец умер в Москве, а Магаданское УВД — что в Магадане?!

Вообще правда о последних днях жизни отца почти 20 лет оставалась для нашей семьи тайной за семью печатями. Я уже упоминал, что последнее письмо отца было датировано первым февраля 1944 года. А потом наступило душераздирающее молчание. Удушливая тоска от полного неведения о судьбе дорогого человека терзала душу нашей мамы.

Война катилась к своему победоносному завершению. До окончания срока заключения отца оставалось чуть больше двух лет. А что с ним, почему он замолчал, мама и Юля не ведали. Мамины попытки узнать что-либо натыкались на холодную стену молчаливого равнодушия.

Как она все это переносила, я даже представить себе не могу. Мне было значительно легче: я был погружен во фронтовые будни, мы, несмотря на отчаянное сопротивление немцев, продвигались к старой границе с Латвией. Все наши мысли занимали военные проблемы. Лишь в коротких перерывах между боями мы делились своими мечтами о предстоящей жизни после разгрома фашистов.

Об отце я мог узнавать только из писем мамы, а она почему-то перестала писать о нем: видимо, не хотела меня огорчать. Только вернувшись домой, я узнал, что в конце войны к маме заезжал какой-то пожилой изможденный мужчина, отбывавший срок вместе с отцом. Их места на нарах располагались рядом. Они в тягостные морозные дни мечтали об освобождении и возвращении домой, к своим семьям. Тогда-то они условились, что если кому-либо посчастливится вырваться из гулаговского ада, то он посетит семью товарища по несчастью и расскажет о его судьбе.

И вот к маме, словно с того света, пришел посланец отца и поведал горькую новость. Он рассказал, что в ночь на 7 марта 1944 года лежавший с ним рядом на нарах отец умер. Все произошло тихо и неожиданно; отец внезапно вскрикнул во сне и затих. Врач констатировал смерть.

К сожалению, у мамы не сохранилось ни адреса, ни фамилии человека, принесшего ей скорбное извещение. Думаю, что и это отнюдь не случайность. Видимо, освобождавшимся из-под стражи зекам строго-настрого запрещали делиться с кем бы то ни было подробностями лагерного быта. Тем паче надлежало хранить в тайне сведения об умиравших товарищах.

Можно ли было верить маминому гостю? На этот вопрос теперь уже вряд ли удастся получить достоверный ответ. Точно стало известно только одно: мама стала вдовой, а мы с сестрой лишились отца.

И невольно память подсказала из «Непридуманного» Льва Разгона: «Они все канули в неизвестность, чтобы через двадцать лет эта неизвестность обернулась лживой бумажкой, где все — и дата, и причина — все было лживо. Кроме одного — умер».

Эти же мысли терзали замечательную поэтессу Анну Андреевну Ахматову, отозвавшуюся на происходящее еще в марте 1940 года бессмертными строками:

Хотелось бы всех поименно назвать, Да отняли список, и негде узнать... О них вспоминаю всегда и везде, О них не забуду и в новой беде.

Как все это непостижимо и страшно. Поймут ли это приходящие в жизнь сегодня? Задумаются ли: как можно было так жить?

Вряд ли можно рассказывать о жизни практически любой советской семьи в начале 40-х годов, не затрагивая военной темы. Война грубо, необратимо вторглась в нашу жизнь.

Гражданский подвиг мамы

Начало войны, как это ни парадоксально, принесло в жизнь нашей семьи какое-то облегчение. И материальное, и моральное. Маму приняли на работу в школу № 168 на должность секретаря-машинистки.

Школа располагалась на углу Большой Дмитровки и Петровского переулка. Теперь на месте старенького, невзрачного здания красуется новое, современное. В нем заседает Совет Федерации.

Мамина работа давала ей право на рабочую продовольственную карточку, что было чрезвычайно важно. После моего призыва в армию мама, носившая несколько лет несмываемое клеймо жены «врага народа», обрела новый статус: мать солдата. А когда в январе 1943 года я в составе 15-й Гвардейской отдельной морской стрелковой бригады начал свой фронтовой путь, мама получила своеобразное повышение в звании — она стала матерью фронтовика! Все это существенно изменило отношение к нашей семье.

Работая в школе на скромной должности секретаря, мама умудрилась совершить, как, наверное, сказали бы сегодня, гражданский подвиг.

Сейчас многие знают, а все пожилые люди помнят, в каком тяжелейшем состоянии оказался фронт, оборонявший столицу, к середине октября 1941-го. Особенно врезался в память страшный день — 16 октября. Я был все время в Москве и хорошо помню тот день. Помню пепел, летящий из труб различных учреждений, где жгли архивы; москвичей, быстро семёнящих по улицам с большими Кульками муки, выданной им сверх нормы; беженцев, идущих на восток с вещевыми мешками за плечами. Помню панику на улицах и на вокзалах. Все было непредсказуемо, страшно, тревожно.

Было холодно и жутко. Что делать, мы с мамой не знали. Хорошо, что Юлю с ее школой успели эвакуировать в Пермскую область. У меня дома на всякий случай тоже лежал маленький рюкзачок с продуктами, документами и какими-то случайно оказавшимися там вещами.

В тот день, 16 октября, в школе была получена телефонограмма: предлагалось срочно уничтожить все хранившиеся документы. Исполнение этой акции было возложено на маму. Она выполнила приказ не полностью. Трудовые книжки и часть вузовских дипломов эвакуированных из столицы учителей мама не уничтожила. Она спрятала их дома и хранила до возвращения их владельцев в Москву. Можете себе представить, как были благодарны люди скромной секретарше, избавившей их от уймы хлопот, продиктованных нашим забюрокраченным бумажным веком!

И еще один эпизод, характеризующий нашу маму. Когда я был тяжело ранен и весной 44-го доставлен самолетом на берег озера Селигер в город Осташков, мама приехала ко мне в госпиталь, сняла небольшую комнатку, и мы два-три дня были счастливы, прожив там вместе...

Вообще всему хорошему, что я приобрел в своей очень непростой жизни, я обязан маме. Она была очень доброй, внимательной, заботливой» а главное — глубоко порядочной женщиной. Теперь, спустя много лет, я с благоговением вспоминаю о многих маминых поступках, характеризующих ее как удивительно тактичного и умного педагога. Я, например, не припомню ни одного случая, чтобы мама ударила меня или Юлю. Наблюдая за моим в высшей степени непоседливым и не в меру шкодливым характером, мама избрала для меня весьма действенную «меру пресечения». После какой-либо моей очередной выходки она не терпящим возражений тоном требовала от меня улечься в кровать. Для моего бунтарского нрава непоседы это было хуже любой «высшей меры», и я всячески старался избегать материнского гнева.

Помню, когда в начале 30-х годов мы жили на Сивцевом Вражке, я, как это частенько со мною случалось, принял участие в какой-то очередной потасовке. Досталось Мне тогда прилично, размазывая по всей физиономии кровь вперемешку с обильными слезами, я явился домой И стал рассказывать маме, кто меня так сильно поколотил. Вместо ожидаемого мной сочувствия мама очень спокойно выслушала мое «боевое донесение» и, ничуть даже не возмутившись, заявила: «Ты постоянно ввязываешься в какие-то драки, а потом являешься домой и еще жалуешься на своих обидчиков. Хорошо ли это? Ты уже взрослый парень — тебе скоро десять лет, так научись сам защищать себя». Эту заповедь мамы я запомнил на всю жизнь. И хотя далеко не всегда мое умение защищаться давало необходимый эффект, следовать мудрому совету мамы я пытаюсь и по сей день.

Наверное, было бы большим упущением, если бы я не рассказал еще о некоторых чертах нашей незабвенной мамы. Хорошо помню ее постоянное стремление привить нам с Юлей любовь к природе, искусству, литературе. В далекие годы, когда нашу семью еще не лишили отца, мы летом жили на служебной даче в Немчиновке. Теперь она оказалась в непосредственной близости от пересечения Минского шоссе с МКАД, а тогда казалась нам довольно удаленным от Москвы поселком. Мама очень любила гулять с нами по лесу, собирать ягоды, грибы, и при этом она интересно рассказывала о видах различных растений, деревьях, о жизни и повадках лесных обитателей. Возможно, мамина любовь к естествознанию и природе передалась ее внучке, Юлиной дочери Лене. Она после окончания института преподавала в школе естественные науки, а затем, проработав несколько лет в научной лаборатории одного из московских НИИ, сумела в 2005 году стать кандидатом биологических наук, чем очень всех нас порадовала. От бабушки, которая весьма успешно писала маслом, Лена унаследовала умение рисовать. Должен заметить, что и я также увлекался рисованием, и получалось у меня неплохо. А так как от отца я перенял увлечение стихоплетством, то вынужден был, начиная со школьных лет и до своей старости, терпеть надоедавшую мне изрядно общественную работу редактора стенной газеты. Чтобы как-то отвлечься от этого нудного занятия, я частенько малевал веселые фривольные картинки, которые, не особенно стесняясь, оснащал, мягко говоря, стишками с отчетливо прослеживающимся эротическим уклоном.

Летело время. Завершилась самая кровавая в истории человечества война. Еще в декабре 1943 года на фронте я был принят в ряды коммунистической партии.

Председатель парткомиссии полковник (фамилию его я не запомнил) задавал много вопросов об отце. Выслушав мои ответы, он резюмировал: «Сын троцкиста, врага народа!». Тем не менее меня приняли единогласно. Кровью, пролитой на фронте, я, по мнению членов комиссии, смыл с себя «грехи» отца. Чему было удивляться — ведь это происходило в 43-м...

Считаю целесообразным прояснить ситуацию о моей партийной принадлежности. Я вступал в партию на излете 43-го года. Мне едва исполнилось 19 лет. Тогда войска 2-го Прибалтийского фронта и входившая в его состав 15-я Гвардейская морская бригада, в коей я имел честь сражаться, вели активные наступательные бои. Стоит ли говорить, что накануне атаки мы меньше всего думали о карьере и каких-то привилегиях, которые, по ныне распространенному обывательскому представлению, якобы давала красная книжица. Наши заявления в парторганизацию не отличались оригинальностью и разнообразием стилей: «Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Хочу идти в бой коммунистом» — так писали почти все. И клич комиссаров или политруков: «Коммунисты, вперед!» — тоже не плод чьей-то фантазии. Этот призыв действовал и на самом деле вел вперед! Поэтому я не стыжусь своей прошлой принадлежности к КПСС. Важно, мне кажется, не то, в какой партии ты состоял, а то, чем ты в ней занимался, как вел себя.

А о том, что многие партийные руководители, как потом выяснилось, дискредитировали партийные ряды, мы узнавали с болью и горечью. Слишком много было тогда лжи, фальши, беззакония. Культ личности — одно из самых мрачных порождений партийного руководства страной, которая и прекратила свое существование не из-за «беловежского сговора», как хотели бы доказать некоторые «теоретики», а благодаря окончательно обанкротившейся и в политическом, и в экономическом отношении КПСС.

Что же касается рядовых коммунистов, то подавляющее большинство их были вполне достойными и порядочными людьми, добросовестно делавшими свое дело в самых различных отраслях народного хозяйства страны. Конечно, они тоже были повинны в том, что старались не замечать многих порочных явлений в жизни партии и страны.

В конце 1986 года, когда ветер перемен всколыхнул страну и разворачивалась перестройка, Ленинский РК КПСС г. Москвы рассматривал вопрос об установлении мне персональной пенсии. Я спросил членов комиссии, стоит ли мне приложить документы о судьбе посмертно реабилитированного отца и о том, что 18 лет носил клеймо «врага народа», не согнулся, несмотря на все превратности судьбы. Председатель комиссии подумала и сказала: «Об отце лучше не надо. Это могут неправильно понять».

Нечто подобное имело место весной 2000 года. Корреспондент одной из самых читаемых и тиражных газет брал у меня интервью. Узнав о моем отце, погибшем в лагерях в 48-летнем возрасте, журналист, прервав мой рассказ, быстро запричитал: «Нет, нет, нет! Это нам не нужно!» Кому это «нам», я, конечно, уточнять не стал. Однако подумал — не потому ли по нашим городам марширует шпана с фашистской символикой на рукавах? И не стимулирует ли дремучесть мышления моего интервьюера стариков выходить на улицы с портретами человека, сгубившего миллионы жизней?

Персональным пенсионером я все же стал. Независимо от судьбы отца. Но правильно ли это — что «независимо»? Разве смогли бы мы стать такими, какими стали, независимо от наших героических отцов? Спасибо им за все и низкий наш поклон.

Уволен! За... невыход на работу!

5 марта 1953 года умер Сталин. Мы с мамой были дома вдвоём, когда захрипела висевшая на стене черная тарелка репродуктора и сообщила страшную весть. Мы сидели за пустым обеденным столом и плакали. Это не было проявлением чрезмерной скорби или сожалением об ушедшей из жизни. Это был страх за судьбу страны, патриотами которой мы оставались всегда. Несмотря ни на что. Представить страну без Сталина было выше наших сил. Представить такое было просто невозможно. И мы плакали.

Пользуясь случаем, хотел бы для ясности сказать о моем личном отношении к Сталину. Замечу, что с годами оно претерпело значительную трансформацию. И сейчас, на склоне лет, я во многом разделяю мнение о Сталине государственного и военного деятеля, члена коммунистической партии с 1910 года Федора Раскольникова, который в 1939 году направил из Франции письмо Сталину. Вот что в нем говорилось:

«Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долю. Бесконечен список ваших преступлений. Бесконечен список ваших жертв, нет возможности их перечислить. Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов» (журнал «Огонек», № 26, 1987).

Потом наступила хрущевская оттепель, и на XX съезде КПСС Никита Сергеевич сделал свой знаменитый доклад. Прокаженные становились нормальными людьми. Их не нужно было остерегаться, подозревать, ограничивать в нравах и доверии...

Мама взахлеб читала все выступления Хрущева. Она его боготворила. За отца! За нас с сестрой!

В 1956 году мы подали заявление с просьбой пересмотреть дело отца.

Определением Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР от 22 мая 1957 года дело в отношении отца было отменено и «производством прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления». Так было сказано в справке Верховного суда от 24 мая 1957 года.

Согласно каким-то решениям вышестоящих чиновников семьи реабилитированных имели право получить своеобразную компенсацию за убиенных отцов, матерей, мужей, жен, братьев, сестер... По два оклада за каждого...

Платить должны были учреждения, предприятия, организации, в которых работал репрессированный к моменту ареста.

Когда я явился в трест «Союзвзрывпром» за получением денег, управляющий трестом, Голобоков сразил меня поразительным сообщением. Он заявил, что в тресте нет сведений об аресте Рафалова! И показал приказ от 5 июля 1938 года. Я не верил своим глазам; в приказе говорилось, что «Рафалов уволен с 27.06.38 за невыход на работу». Много повидал я на своем веку канцелярских сочинений, но такого... Это был высший пилотаж в области цинизма и бумаготворчества. Сидевший передо мной чиновник работал вместе с отцом. Он прекрасно знал (возможно, и видел), что отца забирали на работе... Тем не менее дремучесть своего мышления управляющий трестом удостоверил в выданной мне справке от 3 июня 1957 года. Там так и написано: «За невыход на работу».

Такое даже и не прокомментируешь. Чего здесь больше — подлости или глупости? Видимо, в этом «коктейле» хватало и того, и другого.

Пришлось вновь обращаться в Верховный суд. Заместитель председателя ВС Н. Морозов многозначительно вздохнул и без всяких промедлений подписал 5 июня 1957 года новую справку. В ней после слов о реабилитации было дополнение: «По данным уголовного дела Рафалов-Заявлин М.А. до дня его ареста работал старшим инспектором треста «Союзвзрывпром». Бюрократы оказались поверженными. Я получил две отцовские очень скудные зарплаты.

Мертвые возвращаются

Откровенно говоря, готовя рукопись этой книги к печати, я долго сомневался в целесообразности ознакомления читателей с материалами уголовного дела отца.

Документы этого дела являют собой кошмарный коктейль из человеческой мерзости, подлости, глупости, невежества и цинизма. Их нет никакой надобности комментировать. Можно лишь просить читателя остановить свой взор на наиболее «выдающихся» эпистолярных шедеврах инквизиторов XX века.

И еще одна просьба к читателю. Не торопитесь листать страницы. Это не детектив, где хочется скорее добраться до развязки и найти ответы на многочисленные вопросы, нагроможденные автором. Здесь все проще. Трагическая развязка неизбежна и заранее известна. И все же...

Документы дела обильно приправлены сработанными по модульному принципу оборотами; «контрреволюционная троцкистская деятельность», «нелегальная (или подпольная) литература», «подпольные совещания», Эти протокольные изыски, напоминающие записки сумасшедшего, должны были, по мысли их авторов, изничтожить жертву. Эти люди не молились на ночь. По ночам они профессионально творили великий грех: истязали, калечили, убивали.

Постарайтесь, уважаемый читатель, задаться несколькими простыми вопросами.

В чем же состояла контрреволюционная деятельность Рафалова?

Какая «подпольная» литература владела умами Рафалова и его товарищей?

Может, это были книга Михаила Булгакова или крамольные сочинения Исаака Бабеля? Возможно, они улыбались, читая веселые сочинения юмористов Евгения Петрова и Ильи Ильфа? Может статься, что они восторгались стихами незабвенной Анны Андреевны Ахматовой или замученного Николая Гумилева?

Чем занимались на «подпольных сборищах» их участники? Может быть, играли в преферанс, а заодно не выражали буйных восторгов по поводу деятельности вождя «всех времен и народов»? Все может быть.

И еще. Отец был арестован 26 июня. Трудно даже предположить, что, вынужденно занимая остродефицитное место в камере внутренней тюрьмы на Лубянке, он не подвергался допросам аж целых полтора месяца. Лишь 7 августа отец после длительной «технологической обработки» оказался на коленях. Ему прочли заранее заготовленный и отпечатанный на машинке протокол допроса и вынудили подписать этот роковой «документ». И все же, оказавшись в столь драматической ситуации, отец находит в себе силы, чтобы не назвать ни одной новой фамилии «врагов народа». В его «показаниях» упомянуты фамилии либо уже умерших, либо уже расстрелянных доблестными чекистами людей, либо уже осужденных ими же. Видимо, даже полутора месяцев костоправам НКВД оказалось недостаточно, чтобы превратить отца в стукача.

Здесь я позволю себе просить читателей ознакомиться с рядом документов уголовного дела отца. Они говорят сами за себя.

Во всех прилагаемых документах сохранены стиль, пунктуация и орфография оригинала.

ВЫПИСКИ ИЗ УГОЛОВНОГО ДЕЛА

АРХИВНЫЙ № 295267 № Р13799

Следственное дело № 19914

Стр. дела 1 и 2.

Рафалов Михаил Арнольдович, 1895 г. рожд. урожд. Николаевской губ. с 1917 по 1918 г. состоял членом партии соц-демократов интернационалистов, с 1919 г. является членом ВКП(б), в 1935 г. исключался из партии за принадлежность к троцкизму, но был восстановлен, работает ст. инженером-экономистом «Союзвзрывпрома». Проживает в Москве по Петровскому пер. д. 8, кв. 10.

Рафалов М.А. скрытый активный участник антисоветской троцкистской организации с 1929 года. Свою принадлежность к троцкизму тщательно скрывает.

Работая с 1927—30гг. в аппарате Торгпредства СССР в Париже, Рафалов вел активную контр-революционную троцкистскую работу, имея непосредственную связь с открытыми участниками организации: Исаевой, Тером, Кивкуцапом, Харнас, и Нуллером. Кроме этих лиц Рафалов также был связан с расстрелянными террористами Пятаковым и Хариным и выполнял их задания, связанные с проведением нелегальной троцкистской работы (связь с открытыми троцкистами, распространение к-p. троцкистской литературы и т.д.). В принадлежности к антисоветской троцкистской организации Рафалов изобличался показаниями Пятакова, Харина и Харнас.

Так, троцкист-террорист Харин показал:

«Муза Исаева, Тер, Рафалов... являются открытыми участниками троцкистской организации. Тер, и Рафалов получали контр-революционные троцкистские документы, посещали нелегальные троцкистские собрания», «В Париже в торгпредстве я связался со скрытым троцкистом Рафаловым, который знал о моей троцкистской деятельности за границей»... «Кроме Рафалова и Тера о моей троцкистской работе за границей знали открытые троцкисты Харнас и Нуллер, с которыми я был связан через Рафалова»… «Со слов Рафалова я знал, что управделами Торгпредства СССР в Париже член ВКП(б) Кивкуцан, Герваси и Файнштейн — быв. зав отделом торгпредства в Париже и Барышников Михаил Васильевич член ВКП(б) директор Северо-Европейского банка в Париже, являются скрытыми троцкистами, в прошлом бывали на нелегальных троцкистских сборищах у Раковского и Пятакова».

Из показаний Харина от 26/IV-36 г.

О Рафалове как своем единомышленнике и скрытом участнике антисоветской троцкистской организации Пятаков показал:

«В 1928 г. в Парижском торгпредстве работала Лена Давидович, скрыто от партии занимавшаяся троцкистской деятельностью. Кроме нее скрытыми троцкистами были Рафалов...»

Из показаний Пятакова от 12/IX-36 г.

Осужденный как активный участник к.р. троцкистской организации Харнас Ю.Ш. показал:

«Позднее в разное время я установил связь со скрытым троцкистом Рафаловым... проживавшим в Москве и работавшим в Авторемснабе членом правления»...

Из показаний Харнас от 13/Ш-38г.

Стр. дела 25—27.

«Утверждаю» «Утверждаю»

зам. нач. 4 отдела Прокурор СССР

I Упр. МКВД майор (Вышинский)

Государственной «.....» августа 1938 г.

Безопасности

Подпись... (Глебов) Ни подписи, ни числа нет.

13 августа 1938 года

ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

По следственному делу № 19914 по обвинению Рафалова-Заявлина Михаила Арнольдовича в преступлениях предусмотренных ст. 58/10 и 11 УК РСФСР.

По делу вскрытой и ликвидированной антисоветской троцкистской организации материалами следствия установлено, что одним из участников этой организации являлся бывш. старш. инспектор треста «Союзвзрывпром» Рафалов-Заявлин М.А.

Рафалов-Заявлин на следствие признал, что он, являясь кадровым троцкистом, в 1925 году был вовлечен в антисоветскую троцкистскую организацию, ныне репрессированным Баргиором.

«Будучи к этому времени уже сформировавшимся в полном смысле этого слова троцкистом, я предложение Баргиора принял и дал согласие на вступление в троцкистскую организацию для борьбы с ВКП(б)».

Являясь участником троцкистской организации, Рафалов-Заявлин участвовал на нелегальных троцкистских совещаниях, на которых обсуждались методы борьбы с ВКП(б), Будучи резко озлобленным, Рафалов клеветал в отношении руководителей ВКП(б).

«Высказывая к-p клевету по адресу руководителей партии, в то же время восхвалял лидеров троцкизма».

Находясь на загранработе во Франции, Рафалов установил организационные связи с троцкистами, работающими в полпредстве СССР, совместно с которыми участвовал на нелегальных собраниях, проводимых совмести но с французскими троцкистами.

На основании изложенного Рафалов-Заявлин Михаил Арнольдович, 1895 г. рождения, уроженец Николаева, бывш. член ВКП(б) с 1919 г., исключен в связи с арестом по настоящему делу. До ареста старш. инспектор треста «Союзвзрывпром».

Обвиняется в том, что:

являясь участником к-p троцкистской организации, по заданию которой проводил активную контрреволюционную деятельность, т.е. в преступлениях, предусмотренных ст. 58/10 и 11 УК РСФСР

Виновным себя признал полностью. Кроме того изобличается показаниями арестованных Харина, Пятакова и Харнаса.

Считать следствие по делу законченным.

Стр. дела 28.

Выписка из протокола Особого Совещания при народном комиссаре внутренних дел СССР от 23.08.38.

ПОСТАНОВИЛИ

Рафалова-Заявлина Михаила Арнольдовича за к.р троцкистскую деятельность заключить в исправтрудлагерь сроком на восемь лет, сч. срок с 20/VI-38 г.

Дело сдать в архив.

Жизнь продолжалась

Итак, дело сдали в архив. Отец умер. Казалось бы, на этом все и завершилось... Но жизнь продолжалась.

В феврале 1956 года в Москве состоялся XX съезд КПСС. На нем с докладом о культе личности и его последствиях выступил Никита Сергеевич Хрущев. Для миллионов людей это был поистине исторический доклад. Он зачитывался и обсуждался на всех партийных собраниях. Следует признать, что далеко не все советские люди встретили доклад и решения съезда с ликующим одобрением. Но огромная масса населения страны, и в первую очередь семьи, потерявшие от незаслуженных репрессий своих родных, восприняли выступление Хрущева с нескрываемым чувством благодарности. Люди, в течение долгих лет считавшиеся изгоями в своей стране, вновь обрели общепринятые права, избавились от унизительного страха и оскорбительных подозрений. Они освобождались наконец от навязанного им статуса «врагов народа».

Следует ли говорить о чувствах, переполнявших сердца и души всех членов нашей семьи?

Вскоре после завершения работы XX съезда в Главную военную прокуратуру за маминой подписью ушло заявление с просьбой пересмотреть дело отца.

Главной Военной Прокуратуре

От Рафаловой Веры Петровны, прожив, в г. Москве, Б-78, Хоромный тупик 6 кв. 4

Муж мой Рафалов-Заявлин Михаил Арнольдович рожд. 1895 г. член партии с 1919 г. был арестован 26-го июня 1938 г. в Москве и в августе того же года был отправлен на Колыму по решению Особого Совещания для отбытия 8-ми летнего срока наказания.

Из писем моего покойного мужа, мне известно, что им было направлено в Генеральную прокуратуру СССР ходатайство о пересмотре его дела, в котором он доказывал необоснованность и неправильность его осуждения. Так как ходатайство моего мужа было оставлено без последствий, я обращаюсь к Вам с просьбой о пересмотре его дела и реабилитации.

Пересмотр дела моего мужа, как человека полностью преданного Партии и нашему Советскому государству, окажет большую моральную поддержку нашим детям: сыну Марку рожд. 1924 г., чл. КПСС, участнику Великой Отечественной войны, в настоящее время студенту ВУЗа и дочери Юлии рожд. 1930 г., чл. ВЛКСМ — педагогу школы.

1/11 — 57 г.

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ОСОБЫЙ АРХИВ

26.11.56. № 16/6/003565

АРХИВНАЯ СПРАВКА. Сов. Секретно!

В документальных материалах Центр. Гос. Особого архива СССР имеются следующие сведения о запрашиваемом Рафалове Михаиле Арнольдовиче.

По документам Французской контрразведки и французской полиции проходит Рафалов Михаил, родившийся 1 декабря 1895 года в г. Николаеве в семье Заявлина Арнольда и Иконниковой Евы.

В 1922 году в Харькове Рафалов женился на Кузиной Вере Петровне, родившейся 5 или 22 июля 1900 г. в Харькове, служащей, имел сына Марка, родившегося в 1924 г. в Харькове.

В документах Рафалов характеризуется как ярый коммунист, активный советский агент, опытная личность.

Не могу удержаться от желания просить читателя еще раз прочесть, как характеризует отца французская контрразведка: «ярый коммунист, активный советский агент, опытная личность»... Забавно, не правда ли?

В СУДЕБНУЮ КОЛЛЕГИЮ ПО УГОЛОВНЫМ ДЕЛАМ

ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА СССР

ПРОТЕСТ № 02/ДСП-976-57

28/III-57.

...Постановление особого совещания в отношении Рафалова-Заявлина М.А. подлежит отмене по следующим мотивам:

— Рафалов-Заявлин обвинялся в том, что являлся участником к-р троцкистской организации, по заданию которой проводил активную к-р деятельность. Основанием к осуждению Рафалова-Заявлина послужили его собственные и единственные показания, подписанные им 7/VIII-1938 года спустя полтора месяца после его ареста на заранее заготовленном и отпечатанном на пишущей машинке протоколе допроса. При этом следует отметить, что в протоколе допроса исправлена дата допроса и имеются дописки и другие исправления».

Действительно, поверх ранее напечатанного «июля» чернилами сделано исправление — «августа». Видимо, были уверены, что сломят отца еще в июле.

...В означенном протоколе допроса Рафалов-Заявлин показал, что он примкнул к троцкистской оппозиции в 1923 году под влиянием Макотинского, после чего имел связи с троцкистами Грушевским, Баргиором, Чусовской, Лившицем и другими, с которыми встречаясь в неофициальной обстановке, толковали все вопросы в троцкистском духе.

От Баргиора и Чусовской получал подпольную троцкистскую литературу, а затем в 1925 году вступил в к/p троцкистскую организацию, в которую кроме перечисленных лиц входили Остроумов, Лошенов, Дашевский и другие.

Показания Рафалова о его организационной связи с троцкистами и о его к/p троцкистской деятельности к моменту осуждения подтверждено не было.

В процессе дополнительной проверки, произведенной Комитетом Госбезопасности при СМ СССР, установлено, что ни к какой троцкистской организации Рафалов не принадлежал и троцкистской деятельностью не занимался.

По показаниям Макотинского, Чусовской, Баргиора, Каждана, Рафалов не проходил..

...К делу приобщена выписка из показаний Пятакова, Харина и Харнаса, которые не приведя никаких заслуживающих внимания доводов назвали Рафалова «скрытым троцкистом», а Харнас показал, что он установил связь с троцкистами Рафаловым и Хариным».

Дела в отношений Барышникова, Иванова, Файнштейна, Ауэрбаха, Харина, Нуллера, Каневца и Гольдштейна, проходящих по показаниям Рафалова как его сообщники, производством прекращены за отсутствием состава преступления, а по делу Харнаса в Верхсуд СССР внесен протест на предмет прекращения дела.

Таким образом, принадлежность Рафалова-Заявлина к к/p троцкистской организации и какая-либо активная троцкистская деятельность не установлена, что подтверждено приобщенной к делу справкой партархива (л.д. 51) в которой указано, что «Рафалов ни к какой оппозиционной группировке не принадлежал, троцкистов не поддерживал и вел активную партийную работу».

...Из материалов дела видно, что Рафалову-Заявлину вменялось в вину еще и то, что им в 1928 году была написана и помещена в сборнике... статья, в которой он, излагая историю советской внешней торговой политики, утверждал, что «вначале предполагалось только одно регулирование внешне-торговых операций и что последние должны выполняться частно-торговым аппаратом» а слова Ленина «о необходимости подготовить монополизацию внешней торговли государством,» Рафалов истолковал так, что, по его мнению, на первом этапе развития советской экономики монополизация внешней торговли еще не предусматривалась. Монополизация внешней торговли, по мнению Рафалова, изложенном в статье, вытекала из самой сущности военного коммунизма. В подтверждение своих мыслей Рафалов привел цитаты из высказываний Троцкого и Преображенского.

...В связи с этим статья Рафалова была признана троцкистской и за эту статью он в 1931 году (т.е. спустя 3 года после ее опубликования) был исключен из членов КПСС. В 1933, 1935 и 1936 гг. Рафалов за это же самое исключался из членов КПСС вновь, но высшие парторганы считали возможным его в партии восстанавливать. К тому же из документа партархива видно, что статья Рафалова была написана еще в 1926 году, а помещена в сборнике в 1928 году и без его ведома.

В рецензии написанной 2/1-1957 года кандидат экономических наук Соловьев пишет, что статья в основном выдвигает правильные положения о советской внешней торговле, но наряду с этим имеются и серьезные ошибки троцкистского толка. Однако считать Рафалова-Заявлина за эту статью виновным в совершении контрреволюционного преступления нет оснований, тем более что его статья обсуждалась и была осуждена в партийном порядке.

Исходя из изложенного и руководствуясь ст. 16 Закона о судопроизводстве СССР и Союзных республик

ПРОШУ:

Постановление Особого совещания при Наркоме Внутренних дел СССР от 23 августа 1938 года в отношении Рафалова-Заявлина Михаила Арнольдовича отменить и дело на основании ст. 4 п. УПК РСФСР производством прекратить.

Приложение: дело 295267 в I томе.

Зам. Генерального прокурора СССР,

государственный советник юстиции I класса

Подпись…….Д. Салин

Справка: О результатах сообщить жене осужденного Рафаловой Вере Петровне. Москва, Б-78, Хоромный тупик, дом 6, кв. 4.

Стр. дела 123—124.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ

Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР

В составе: председательствующего — Якименко И.Д.

Пенюгина В.Е.

Супатаева А.

Рассмотрела в заседании 22 мая 1957 года протест Генерального прокурора СССР на постановление Особого совещания НКВД СССР от 23 августа 1938 г.

Далее приводятся доводы, почти полностью повторяющие то, что было изложено в протесте Прокуратуры СССР (М.Р.).

Постановление особого совещания при НКВД СССР от 23 августа 1938 года отменить и дело в отношении Рафалова-Заявлина Михаила Арнольдовича производством прекратить за отсутствием в его действиях состава преступления.

Председательствующий

(подпись) Якименко.

Изучением дела отца я занимался в приемной Федеральной службы безопасности в июле 1992 года. Мне помогали внимательные и учтивые сотрудники этого ведомства. Несколько дней я провел в невзрачном старом доме 22 на Кузнецком мосту.

30 июля я перевернул последнюю страницу и закрыл уже ветхую папку с архивным номером 295267. В начале шестого я вышел из здания службы безопасности. Стояла смрадная и липкая московская жара. В самом разгаре был час пик. На Лубянской площади в сторону метро, ГУМа, ЦУМа, «Детского мира» бежали разомлевшие после работы люди. В центре площади, обтекаемой со всех сторон потоком автомобилей, возвышался высокий постамент. На нем долгие годы стоял и взирал на окружающих главный чекист страны — Железный Феликс. Теперь его не было. На его месте, использовав отверстия, крепившие гигантские сапоги скульптуры, лихие казаки поставили простой деревянный крест в память о невинно сгинувших жертвах чудовищного режима. Режима, потомки которого отчаянно сопротивляются напору свежих ветров и норовят вновь взобраться на пьедестал...

Позволю себе сделать еще одно отступление. В 90-е годы в нашей многострадальной России стало очень модным заниматься очернительством всего и вся. К сожалению, свобода слова не только не препятствовала этому явлению, но явно его стимулировала.

В своих заметках о судьбе отца я не всегда, упоминая чекистов, служивших в системе ГУЛАГа, объяснялся им в любви. Полагаю, что мои чувства вам понятны. Могут ли заслуживать уважения и признания люди, принявшие на себя обязанности палачей, костоломов и истязателей?

Но значат ли мои высказывания, что любой сотрудник органов внутренних дел или госбезопасности достоин осуждения? Ни в коем случае! Мне довелось поддерживать дружеские отношения с рядом сотрудников этих организаций. Разве не стоят многие из них добрых слов и уважения за свой труд?

Допускаю, что среди людей, коим доведется ознакомиться с этими воспоминаниями, найдутся циники, которые будут упрекать меня за стремление сделать своеобразный реверанс, адресованный нынешнему президенту России... Бог им судья. На то они и циники. Мне же в моем возрасте и положении уже нет никакого резона заниматься таким непотребным делом. Поэтому, повторяю еще раз то, что писал в начале этой книги. Важно не в каком ведомстве служил человек, а то, чем он там занимался и как вел себя.

ГЕНЕРАЛЬНАЯ

ПРОКУРАТУРА

РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ

ул. Б. Дмитровка 15а

Москва. Россия. ГСП-9 101999

17.10.2001 №13-112-96

СПРАВКА О РЕАБИЛИТАЦИИ

Рафалов Марк Михайлович, родившийся 4 сентября 1924 года в г. Харькове

по заключению Генеральной прокуратуры Российской Федерации от 17 апреля 1996 г. На основании ст. 2-1 Закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» признан пострадавшим от политических репрессий

В соответствии со ст. 1-1 указанного Закона и определением Конституционного Суда Российской Федерации от 18.04.2000 № 103-0

Рафалов Марк Михайлович

как оставшийся в несовершеннолетнем возрасте без попечения отца, необоснованно репрессированного по политическим мотивам, признан подвергшимся политической репрессии и реабилитирован.

Помощник Генерального прокурора

Российской Федерации

Старший советник юстиции Н.С. Василенко

Это решение Генеральной прокуратуры повлекло за собой увеличение моей месячной пенсии на... 92 рубля 66 копеек.

Вот, кажется, и все... Отец полностью и безоговорочно реабилитирован, посмертно восстановлен во всех правах. Хочется верить и надеяться, что больше никто и никогда не посмеет надругаться над памятью чистого и беззаветно преданного Родине человека, ставшего жертвой страшного времени. Увы, наш отец был не одинок... Миллионы людей разделили его горькую участь.

Желание написать воспоминание об отце возникло у меня давно, но реализовать его было далеко не просто. По многим причинам. Во-первых, в ряду сотен подвергшихся репрессиям крупных партийных и государственных деятелей, известных писателей, имя отца и его судьба не представляли особого интереса для читателей, а соответственно и для издателей. Во-вторых, я не располагал тогда необходимыми материалами и документами, позволявшими мне писать хорошо аргументированный очерк, не говоря уже о том, что мои литературные возможности не могли встать в один ряд со многими произведениями, затрагивавшими лагерную тематику. Ни «Детей Арбата» А. Рыбакова, ни «Одного дня Ивана Денисовича» А. Солженицына я, естественно, создать не мог.

В-третьих, в период хрущевской оттепели, да, к сожалению, и в наши дни, описания подробностей чудовищных и невиданных по своей массовости и жестокости политических репрессий не всеми людьми встречаются с пониманием и сочувствием. Ведь и по сей день на нашей многострадальной Руси живет еще много персонажей, не желающих знать и помнить о страшных годах, унесших жизни лучших сынов и дочерей России.

Вынужден еще раз просить читателей задуматься над всеми противоречивыми событиями, раздирающими нашу страну. Не мы ли все сами своим преступным благодушием и терпимостью поощряем разгул экстремизма и мракобесия в нашей России?

Разве можем мы полагаться на понимание марширующих по улицам наших городов фашистских молодчиков, прославляющих фюрера, так же как наивно рассчитывать на поддержку оболваненных старичков, выходящих на площади и проспекты с портретами нашего доморощенного тирана, равного которому не знала история человечества. Рядом с нами сегодня, в начале XXI века, находятся люди с ампутированной совестью, которые недрогнувшей рукой пишут в вышестоящие инстанции ходатайства с требованиями оправдать и реабилитировать уникального и неповторимого душегуба Лаврентия Берию!

Согласитесь, что в подобных условиях очень непросто отважиться писать о жертвах незаконных репрессий. Хотя дважды такие попытки мною предпринимались. В начале 1989 года по просьбе магаданского «Мемориала» я отправил им очерк об отце — объемом примерно 30—35 машинописных страниц. Лидия Владимировна Андреева, проживавшая тогда на Кольцевой улице, любезно известила меня, что очерк получен, одобрен и будет опубликован в готовящемся к печати мартирологе. Мы еще несколько раз обменивались письмами и... связь оборвалась.

Примерно через три года нечто подобное произошло в Москве. Некая Татьяна Ивановна, отрекомендовавшаяся секретарем очень пожилого человека, работающего над альманахом о жертвах политических репрессий, настойчиво просила меня передать ей мой очерк для включения в альманах. Я поддался уговорам. Мы встретились на станции метро «Александровский сад». Я передал дорогую для меня работу, после чего Татьяна Ивановна тоже исчезла. Когда я и моя сестра звонили ей, она очень недовольным тоном заявила, что рукопись в работе... Минуло десять лет...

Как-то я поведал о судьбе рукописей своему коллеге-журналисту. В заключение своего монолога сказал с горькой усмешкой, что рукописи ведь не горят. Собеседник улыбнулся и проронил: «Да, рукописи не горят, теперь их самым вульгарным способом воруют»...

Не смею в чем-либо укорять названных мною дам, но факт остается фактом.

Теперь, как принято в спорте, у меня осталась еще одна попытка — третья, и, я надеюсь, последняя. Состоялось мое восьмидесятилетие. Мне нет никакого резона приукрашивать свою биографию и повышать свой рейтинг. Все это уже ни к чему.

Я повидал много горя, прошагал сотни тяжких километров по дорогам Великой Отечественной, перенес множество лишений и тяжелых потерь, и, несмотря на все пережитое, я всегда оставался оптимистом. Но сегодня, наблюдая за всем происходящим, читая, слушая о многих событиях, сотрясающих нашу повседневность, я испытываю опасение. Не за себя — за свою страну.

Мне хочется верить и надеяться, что настанет все же время, когда никому, нигде, никогда не доведется стать заложником страшных лет, которые выпали на долю нашего отца, и миллионов людей его поколения, и нам — их сыновьям, дочерям, женам, внукам...

Не нужно больше проводить показушные Недели совести! Ибо совесть нужна людям всегда! Круглогодично! Повседневно! Ежечасно! Всегда!

Как же бережно и трепетно мы должны к ней относиться! Чтобы никогда она не покидала нас... Чтобы нас не одолевали сомнения о бесцельно прожитых годах.