У театрального подъезда

Непосредственное прикосновение войны я ощутил через месяц после ее начала. 22 июля 1941-го немцы осуществили свой первый воздушный налет на Москву. Впрочем, настоящим налетом происшедшее поздним вечером того дня назвать вряд ли можно. К городу удалось прорваться очень небольшому количеству самолетов со зловещими черными крестами. Тем не менее столичные власти проявили непривычную для них оперативность. Буквально через день-два у здания исполкома Коминтерновского района Москвы возле дома № 22 по Петровке (теперь он знаменит тем, что на нем установлена мемориальная доска, посвященная жившему здесь любимому всеми актеру театра и кино Андрею Миронову) состоялось собрание, на котором был образован один из комсомольско-молодежных отрядов по борьбе с последствиями от налетов вражеской авиации. Я оказался в рядах этого новообразования. Теперь после сигнала «Воздушная тревога!» мы были обязаны явиться на крыши и чердаки заранее объявленных нам предприятий или жилых домов и при попадании на них зажигательных бомб сбрасывать их вниз, на асфальт, или гасить в приготовленных на чердаках бочках с водой. По моему мнению, подготовительная работа в столице по предотвращению пожаров была проведена очень четко: чердаки всех домов очистили от хлама. Там же имелось все необходимое: кроме бочек с водой стояли ящики с песком, висели багры, клещи, рукавицы для укрощения зажигалок, которые, по замыслу немцев, были призваны вызвать пожары и панику среди населения.

 Так или иначе, но мне во время ночных бдений на чердаках довелось отличиться трижды: две зажигалки я сбросил во двор, а одну успел утопить в бочке. За эти не столь уже великие подвиги я был впоследствии награжден медалью «За оборону Москвы». Этой медалью я горжусь больше, чем многими другими: как-никак она была первой из двадцати моих государственных наград.

Страшный оскал войны мне довелось увидеть в один из теплых дней конца октября 41-го. Если не ошибаюсь, это произошло в выходной день. Мы с мамой были дома. Неожиданно где-то в районе площади Свердлова (ныне Театральная) прозвучал сильный взрыв. Я выскочил на улицу. По Петровке бежали люди; в сторону центра. Я устремился туда же. Между ближней к Петровке колонной Большого театра и Центральным универмагом в луже крови лежала маленькая девочка лет шести-семи, над ней заламывая руки, рыдала женщина, по-видимому мать ребенка.

Оказалось, что какой-то фашистский стервятник на большой высоте сумел прорваться в воздушное пространство Москвы и начал оттуда сеять смерть. Бомба, убившая девочку у Большого театра, попала между квадригой и стеной здания над главным входом. Другой смертоносный груз приземлился на проезжей части улицы Горького (теперь Тверской), напротив Центрального телеграфа. Рядом располагался большой магазин «Диета», возле которого стояла традиционная очередь. Фашистский гад и здесь погубил и покалечил несколько мирных жителей. Сейчас, спустя 65 лет, я не помню всех мест, где нагадил мерзавец. Через несколько месяцев я оказался в кровавой пучине войны. Ежедневно, ежечасно приходилось видеть смерть и страдания людей. Но девочку, лежавшую в кровавой луже, я помню по сей день.

Суслонгер

Многие москвичи, наверное, знают, что большинство молодых ребят, призывного возраста прощаются с родной столицей на сборном пункте у железнодорожной станции Угрежская. Моя воинская служба также начиналась там в 1942 году. На дворе уже вовсю хозяйничала осень. Резкий, холодный ветер и моросящий дождь способствовали быстрому погружению в обычные товарные вагоны, которые тогда назывались телятниками. Поезд медленно потащился на восток. За его перемещением я со своими новыми товарищами следил по захваченному из дома атласу мира. Это собрание географических карт оказалось единственной памятью о доме, которая прошла со мною все долгие годы военной службы. Теперь атлас хранится в музее боевой славы морской пехоты в московской школе №120 Гагаринского района. Там же, кстати сказать, экспонируются и написанные мною книги и многие принадлежавшие мне когда-то военные реликвии. В частности, медальон, в который всем фронтовикам надлежало положить записку с адресами родных и близких. Им в случае гибели родного человека высылались похоронки.

Сейчас я уже не помню, за сколько суток не очень поспешавший паровозик дотащил нас до берегов Волги. Преодолев великую русскую реку, поезд наконец остановился в городе Зеленодольске, что в Татарии. Нас быстро перегрузили в другие вагоны, которые, преодолев еще 80 километров пути на север, доставили нас в глухой таежный марийский поселок Суслонгер. Там располагался огромный военный лагерь, где в спешном порядке за три — три с половиной месяца готовили солдат и сержантов и отправляли на фронт.

Три месяца лагерного режима в Суслонгере я с содроганием вспоминаю до сих пор. И дело было не только в ужасающих бытовых условиях, отвратительном двухразовом питании баландой, но и в высшей степени унизительной обстановке. С нами обращались хуже, чем с самыми отъявленными преступниками. Все было как бы нарочно организовано для подавления всех человеческих чувств и достоинства.

Спали мы на деревянных нарах, на старых дырявых ватных матрацах, практически без подушек. Команда «Подъем!» звучала в пять часов утра, и мы в одних гимнастерках и стареньких ботинках с обмотками, несмотря на тридцатиградусные морозы, выбегали на зарядку. Эта инквизиция продолжалась полчаса. Затем следовал так называемый завтрак. На неструганые доски, из которых были наскоро сколочены столы, ставилось два таза, мало чем отличавшихся от обычных банных шаек. Тарелок или хотя бы мисок не было. На каждую «шайку» с баландой из мороженой картошки, гороха или перловки приходилось по шесть едоков. Ложка у каждого была своя. Поэтому наиболее шустрые новобранцы обзаводились ими у местных умельцев. Размер некоторых средств доставки пищи из шаек в рот вполне мог конкурировать с емкостью половника. Это обстоятельство приводило в ярость всех едоков. А так как среди нас было немало бывших уголовников, то трапезы нередко завершались мордобоем.

Следующий прием баланды осуществлялся в четыре-пять часов пополудни, когда измученные голодом и холодом новобранцы возвращались с занятий. Обучение проводилось исключительно в поле, ибо тогда особенно строго соблюдался приказ Сталина о том, что вся военная подготовка должна быть максимально приближена к боевой обстановке. Казалось бы, в правильности этой формулы нет оснований сомневаться. Но... Даже когда темой занятий являлось изучение различных воинских уставов, то все они проводились вне пределов казармы. Мы, одетые в видавшие виды старенькие шинельки, облезлые шапки и в ботинки с обмотками, вынуждены были, дрожа от лютых морозов, часами стоя на снегу, внимательно слушать глубокомысленные комментарии офицеров, одетых в добротные меховые полушубки и обутых в валенки. При этом нам настоятельно внушалось, что случаи обморожения будут караться так же строго, как дезертирство, за которое, по законам военного времени, полагался расстрел.

Может быть, наиболее чувствительному читателю мои воспоминания о Суслонгере покажутся продуктом воспаленного самолюбия и он подумает, что я где-то сгустил краски. Поверьте — это не так. Когда мы наконец покинули злополучный марийский поселок, к нам на фронт продолжало прибывать из Суслонгера новое пополнение. Вновь прибывавшие однополчане рассказывали нам, что после нескольких случаев самоубийства доведенных до отчаяния солдат в лагерь из Москвы прибыла строгая комиссия во главе с Климентом Ворошиловым. Местные краснозвездные начальники были подвергнуты разносу. И только после этого солдатский быт в Суслонгере немного улучшился.

Тем временем, терпя жестокое обращение и унижение, мы продолжали постигать тонкости военного дела. Я считался одним из самых образованных солдат. Ибо зимой 1941/42 года, несмотря на то что в Москве школы не работали, я умудрился заочно завершить учебу в 10-м классе школы, организованной на Краснопролетарской улице при типографии «Красный пролетарий». В моем аттестате было всего три «четверки». Против наименований почти всех предметов, написанных строгим почерком, красовались слова «отлично»! Моими однополчанами в таежном марийском лагере были ребята, образование которых редко превышало пять-шесть классов. Видимо, моя высокая по тем временам образованность побудила местное начальство определить меня в минометную школу. Из нас готовили специалистов тяжелых полковых минометов калибра 120 мм.

Старшиной нашей роты был невысокий, ладно сложенный человек с красивым лицом, который до войны служил смотрителем в казанской тюрьме. Он владел всем набором иезуитских приемов для издевательств над вверенным ему контингентом новобранцев. По-моему, наш красавчик мало чем уступал знаменитому Малюте Скуратову, злодействовавшему в эпоху Ивана Грозного. Видимо, и время подобающее у нас тогда наступило. Раздавая направо и налево, по делу и без оного наряды вне очереди, наш Скуратов заставлял провинившихся грешников в течение ночи, не заходя в тридцатиградусный мороз в казарму (за этим надлежало следить дежурным по роте), извлекать из совершенно окаменевшей от морозов земли кубометр грунта. Уверен, что с подобным «заданием» не сумели бы справиться и полдюжины античных Гераклов. Наш инквизитор, конечно, прекрасно знал и понимал, что его иезуитские приказы невыполнимы. Но он испытывал невероятное наслаждение, созерцая изможденные от бессонной ночи и стужи лица наказанных им людей.

Когда мы чуть ближе познакомились со старшиной, я выяснил, что он любил спорт, был отменным гимнастом и хорошим бегуном. Своим легким и красивым бегом он очень гордился. И каждое утро, выводя нас на зарядку, он, громко крикнув нам «Догоняйте!», устремлялся по расчищенной аллее лагеря вперед. Так как я играл до войны в футбол и почти всегда превосходил своих сверстников в спринтерском беге, то команду старшины «Догоняйте!» я воспринимал по-своему, и вскоре стал не только догонять, но и обгонять нашего истязателя. Замечу при этом, что он бежал в хромовых сапогах, а я в ботинках с обмотками. Поначалу старшина с удивлением посматривал на меня и недовольно помалкивал. Но после нескольких фиаско остановил меня около казармы: «Где это ты так ловко бегать навострился?» — спросил он, сверля меня своими жгучими черными глазами. «Так я же в Москве в футбол играл», гордо ответил я. И поведал тюремщику о своих спортивных достижениях. После этой беседы старшина меня зауважал. По крайней мере больше ни одного наряда вне очереди я не удостоился.

Еще об одной назидательной истории, случившейся со мной в Суслонгере незадолго до отправки на фронт, я считаю нужным поведать. После завершения учебы на курсах минометчиков нам были присвоены звания сержантов. В течение нескольких дней мы стажировались на должностях командиров расчетов и отделений. Впервые в жизни у меня в подчинении оказались люди разных уровней образованности, возраста, культуры. Как-то утром, готовясь проводить зарядку со своими новоявленными подчиненными, я обнаружил, что в строю отсутствует один из самых возрастных солдат. Мне, которому едва исполнилось восемнадцать, он казался глубоким стариком, хотя было ему чуть больше сорока. Дождавшись опоздавшего, я, гордо вышагивая перед строем с новыми треугольничками в петлицах, объявил ему один наряд вне очереди и приказал после отбоя мыть полы в казарме. Желая до конца насладиться своими начальственными полномочиями, я не поленился самолично наблюдать за приведением в исполнение назначенной мною экзекуции. Надо заметить, что «старичок» не роптал, а очень сосредоточенно и, главное, умело гонял швабру по дощатому полу. Когда работа была успешно завершена, солдат присел рядом со мной на нары и, грустно улыбнувшись, печально глядя мне в глаза, сказал: «Эх, сынок, а я ведь еще в Гражданскую с самим Семеном Михайловичем беляков рубал»... Поняв, что речь мой собеседник ведет о маршале Буденном, я ошарашенно молчал. Краска залила мое еще почти не знавшее бритвы лицо.

Вспоминая эту сцену, я и сегодня испытываю глубокое чувство стыда. Жизнь моя сложилась так, что и на основной работе, и во время выполнения обязанностей футбольного арбитра мои должности всегда предполагали наличие подчиненных мне людей. И случай с солдатом Первой конной армии Буденного постоянно напоминал мне, как надо умело, я бы даже сказал трепетно, обращаться с данными тебе полномочиями начальника. Судя по отзывам моих бывших подчиненных, мне это, как правило, удавалось.

Белов

Еще в Суслонгере я познакомился с ребятами из Новокарельского (теперь Лихославльского) района Калининской (ныне Тверской) области Василием Беловым и Иваном Уткиным. И хотя свою военную службу мы начали в разных подразделениях, судьбе было угодно надолго соединить нас в самый тяжелый для всей страны период.

Случилось так, что из Суслонгера нас вместе определили пополнить ряды порядком потрепанной под Сталинградом отдельной Морской стрелковой бригады, которой через несколько месяцев было присвоено звание Гвардейской. Именно в этом соединении суждено было нам провести все свои тяжелые и незабываемые будни. Нас с Беловым и Уткиным определили в один и тот же взвод 2-го стрелкового батальона. Меня почти сразу назначили помощником командира взвода. Белов возглавил отделение. С ним мы особенно подружились. Почти два года ели из одного котелка и, несмотря на сложные и не очень уступчивые характеры, практически никогда с Василием не ссорились. Позже, когда после длительных оборонительных боев наш Северо-Западный, вскоре ставший 2-м Прибалтийским, фронт перешел в наступление, я не переставал восхищаться дерзкой отвагой, смелостью и находчивостью моего боевого друга. Он был первым в нашем взводе бойцом, которого по моему представлению весной 44-го наградили медалью «За боевые заслуги». Позже Белов стал кавалером двух орденов Отечественной войны и ордена Славы. Одну из этих наград он заслужил уже в 45-м, когда, воюя в разведке, умудрился благодаря находчивости и смелости самолично взять в плен одного из фашистских вояк.

В молодости мы порой не очень бережно обращаемся со своими друзьями и товарищами. Об этой простой, но грустной истине я с возрастом задумывался не раз. Моя связь с Беловым оборвалась в 44-м, когда после тяжелого ранения я был отправлен в госпиталь. И хотя у каждого из нас были адреса друг друга, регулярной переписки не получилось. Связь оборвалась. И лишь когда страна готовилась отметить сорокалетие Победы, я вспомнил о своих карельских боевых друзьях-однополчанах. Через Калининский облвоенкомат разыскал их адреса и восстановил переписку. Белов стал регулярно приезжать в Москву. В 80-м его одолел церебральный паралич. Через ветеранские организации нам удалось положить Василия во 2-й Московский госпиталь ветеранов войн. Там его немного подлечили, он, правда с трудом, начал понемногу ходить.

В 1990-м мы с моей женой Таней навестили Белова в деревне Язвиха, где познакомились с его обширным семейством: дочерью Леной, ее супругом Женей, сыновьями Славой и Алексеем и внучками Юленькой и Олей. Мы наслаждались добротой и вниманием, с которыми все они нас привечали. К сожалению, уже нет в живых супруги Василия Ивановича, милейшей Прасковьи Ивановны, которая, несмотря на преклонный возраст и всякие хвори, старалась нас с Таней обихаживать.

Рассказ о Васе Белове не могу не завершить одним комичным фронтовым эпизодом. Случилось это зимой 1943/44 года, в разгар наших наступательных операций. Отступавшие немецкие части отчаянно сопротивлялись и частенько использовали наши опрометчивые и не всегда умелые шаги. Так было и в тот зимний день. Мы наступали вдоль шоссейной дороги, ведущей с юга к железнодорожной магистрали Москва — Рига. Впереди уже виднелась небольшая, расположившаяся на пригорке деревня. Вернувшиеся из разведки бойцы доложили, что немцев в деревне нет. Поддавшись, как это у нас нередко водится, эйфории, наше начальство приказало стремительно продвинуться по шоссе и войти в деревню. Едва мы начали движение по дороге, не очень беспокоясь о маскировке и осторожности, как немцы неожиданно открыли яростный артиллерийский огонь. Мы устремились вперед с целью укрыться в лесу. Командир нашего взвода, опасаясь попасть под артобстрел, спрятался в кювете. Не упуская, однако, возможности покомандовать, он громко кричал нам вслед: «Вперед, вперед, вперед!». Мы, слушая эти команды из кювета, не в самых лучших выражениях с обязательным упоминанием о мамах отзывались о своем командире. И тут не выдержал наш импульсивный карел. Он на бегу остановился, развернулся и, подбежав к нашему лейтенанту, вопреки всем уставным требованиям, заорал: «Замолчи! Еще раз крикнешь «Вперед!», Получишь в рожу!». Эту тираду Белов завершил убедительным жестом, приложив кулак к носу ошалевшего офицера.

Самый мой близкий боевой друг, верный товарищ Василий Иванович Белов скончался 7 октября 2004 года. Надо ли говорить, что я, провожая его в последний путь и стоя у могилы с трудом сдерживал горькие слезы. Сейчас из нашей морской бригады в живых осталось менее пятидесяти человек. А ведь за годы войны под ее стягами прошло более 50 тысяч морских пехотинцев. Вечная им слава!

Aмпуломёты

Не уверен, что даже профессиональные артиллеристы знают, что существовало у нас такое оружие, носившее странное название «ампуломет».

Почему я вдруг решил заговорить об этом? Дело в том, что летом 43-го, когда мы стояли в обороне на берегу реки Ловать, к нам в бригаду доставили новое необычное вооружение. Видимо, оно должно было в какой-то мере возместить нехватку тяжелых 120-миллиметровых минометов, особенно на танкоопасных направлениях. Внешне это «чудо технической мысли» действительно походило на миномет, однако отличалось крайней примитивностью и ненадежностью. Состоял ампуломет из гладкоствольной трубы, в которую вставлялся запал. А снарядами служили большие, диаметром 120 миллиметров, стеклянные шары, заполненные самовоспламеняющейся жидкостью КС. Дальность стрельбы составляла всего 200—300 метров. Видимо, по мнению изобретателей, эта боевая техническая новинка должна была остановить любой фашистский танк. К нашему удивлению и досаде, освоение новой техники было поручено именно нам, поскольку мы имели «минометное» образование. Что было делать? Приказы в армии, как известно, обсуждать не принято.

В полностью выгоревшей деревне мы обнаружили остатки деревенской баньки. Разобрав находившуюся в ней старую каменку, мы перенесли ее и уложили на место новоявленного полигона. Установив необходимый прицел, мы начали обстрел каменной пирамиды. Не помню точно, какой именно, второй или третий, стеклянный шар угодил в цель. Важнее было другое: шары, ударяясь о камни... не разбивались! Наконец, к нашей радости, какой-то «шарик», попав в цель, разбился и породил огонь. Начальству такая боеспособность ампулометов, конечно, не очень понравилась. Но ему было приказано: «Внедрить и выставить их на боевые позиции!». Вы, разумеется, уже догадались, что заложником начальственной воли вновь оказался мой взвод. Учитывая крайне ограниченную дальность стрельбы ампул ометов, нам было приказано в течение двух ночей выдвинуться в нейтральную зону на 50—60 метров ближе к траншеям противника, оборудовать там капониры и замаскировать новую технику. Вместе с приданными нам Саперами мы эту работу выполнили, не обнаружив себя. Но теперь предстояло так же незаметно наладить круглосуточное дежурство у каждого «аппарата» и обеспечить их полную боеготовность к отражению танковой атаки.

Вы, мой дорогой читатель, уже наверняка догадались, что если бы какой-нибудь даже не «тигр» или «фердинанд», а любой бронированный котенок отправился бы атаковать наши «норки», оборудованные новоявленными «русскими рогатками», то свою автобиографию, скорее всего, я не написал бы.

Одна на всех, мы за ценой не постоим

Судьба отмерила мне 575 фронтовых дней. Сейчас, спустя шестьдесят с лишним лет, невозможно вспомнить каждый день, прожитый на войне.

В жизни человека случаются события, оставляющие в памяти отметины, которые остаются с нами навсегда, до конца наших дней.

На долгих и трудных фронтовых верстах, которые довелось мне прошагать со своими боевыми товарищами, встречалось всякое. Были и победы, случались и поражения. Война неумолимо вела свой кровавый счет. Почти не бывало дней, когда бы не уносила она наших друзей-однополчан.

Я хочу рассказать только об одном фронтовом дне из 575, определенных мне судьбою.

День этот не принес нам победных лавров. Наоборот. Он навсегда оставил в моей памяти горькое чувство вины за то, что произошло 12 декабря 1943 года.

В июле 1987 года ветераны нашей 119-й Гвардейской дивизии встретились в городе Пустошке Псковской области. Гостеприимные хозяева города помогли нам посетить населенные пункты между Невелем и Пустошкой, которые в тяжелейших боях освобождала наша дивизия в конце 1943-го и в первые месяцы 1944 года.

Вместе с бывшим командиром 343-го Гвардейского полка Геннадием Дмитриевичем Фокиным и его заместителем Александром Семеновичем Муруговым мы стоим на высоком холме у деревни Горушка и рассматриваем видавшую виды карту Муругова, бережно сохраненную с войны.

И вдруг я отчетливо начинаю понимать, как по-разному видят войну командир полка и солдат, командир батальона и командир взвода.

С одной стороны, всех нас объединяло, сближало общее лихолетье. Но наряду с этим у каждого из нас была своя война. Свой масштаб войны. Поначалу, еще не осознав этого, я даже обиделся, убедившись, что оба командира, стоящие сейчас рядом со мной на окраине Горушки, не помнят утреннего боя 12 декабря 1943-го. И хотя я был из другого, 341-го полка, я поразился их неведению.

Прозрение пришло позже. Я понял: в каждом из нас живет своя война! Да иначе и быть не может.

Не может знать и понимать солдат, что движет сейчас мыслями командира полка, прильнувшего к окулярам стерео-трубы. Как, впрочем, и командиру полка неведомо многое из того, о чем думает сейчас солдат, напряженно ожидающий сигнала к атаке.

Горушка — маленькая деревенька, живописно притулившаяся на крутом холме, нависающем над большим озером. В четырех-пяти километрах западнее Горушки вытянулось шоссе Ленинград — Киев.

Впрочем, об этом шоссе я знаю сейчас. А тогда, в декабре 43-го, мы, солдаты (а я был в то время помощником командира взвода), знали, что дорога идет от освобожденного уже Невеля на север, к Пустошке, которую нам еще предстояло освобождать.

До цели было всего каких-то 20—25 километров. Но как трудно давался нам каждый шаг!

Выражаясь военной терминологией, Горушка являла собой господствующую высоту. Топографическая карта неопровержимо свидетельствовала, что деревня находилась на высоте 209,9. В то же время расположенные поблизости населенные пункты Малое и Большое Таланкино и Ленинградское шоссе лежали на 50—60 метров ниже Горушки.

Наблюдатели врага даже невооруженным глазом видели, что происходило на шоссе. На виду у них было все движение войск и техники от Невеля к Пустошке. Конечно, немцы не ограничивались только созерцанием происходящего. Дорога все время простреливалась. Мы несли немалые потери. Да и планы советского командования в таких условиях легко распознавались врагом.

Горушка была словно бельмо на глазу. Терпеть там немцев было больше нельзя! Последовал приказ: «Взять Горушку!».

Так началась подготовка к штурму, назначенному на 12 декабря.

Своеобразие ситуации состояло в том, что Горушка оказалась восточнее наших позиций. И вместо привычного призыва «Вперед, на запад!» атакующих следовало призывать двигаться на восток!

Взять высоту, укрытую глубоким снегом и хорошо укрепленную, ой как непросто. Поэтому было решено помочь атакующим и скрыть начало атаки под покровом дымовой завесы.

Для подвоза, установки и приведения в действие дымовых шашек был выделен наш взвод.

Схему установки шашек и всей дымовой завесы готовили инженер и начальник химической службы капитан Белик.

Стараясь соблюдать максимальную осторожность и конспирацию, мы всю ночь подвозили, разгружали, переносили и устанавливали в нейтральной зоне дымовые шашки.

Противник вроде ничего не замечал и вел себя как обычно. Через определенные промежутки времени с присущей немцам пунктуальностью над нейтралкой взвивались осветительные ракеты. И снежная белизна озарялась ярким светом спускающихся на маленьких парашютиках фонарей. Мы бросались в снег и лежали не шевелясь, пока опускались парашюты и все вновь не Погружалось в беспокойную тьму, то и дело вспарываемую трассами пуль.

Проклиная немецких педантов, мы продолжали свое дело.

Незадолго до рассвета сержанты Василий Белов и Иван Уткин доложили мне, что шашки установлены. Подготовка дымовой завесы завершена.

Оставалось ждать условной команды «Дым!».

Через многие годы, накануне 40-летия Победы; меня озарило вдохновение и сравнительно легко написалось большое стихотворение, посвященное морским пехотинцам, образовавшим осенью 1943 года нашу 119-ю Гвардейскую дивизию.

Стихотворение начиналось такими строками:

От Балтики и Дальнего Востока Под стяги боевых морских бригад Шли моряки на бой жестокий, Шли защищать Москву и Сталинград. И на груди тельняшки обнажив, На почерневший снег бросив бушлаты, «Полундрой» поле боя оглушив, Шли на врага бесстрашные ребята. Война полутонов не признает. Мир пополам траншеями поделен, И моряки, оставив флот, Помочь пехоте шли на берег. Историю писали те ребята Не самопишущим пером: Винтовкой, карабином, автоматом, Саперною лопаткой и штыком.

Моряки-балтийцы и с берегов далекого Тихого океана в тяжелейшие дни осени 1941-го были списаны с кораблей на берег и брошены в самые горячие точки огромной линии фронта, пылавшей от Белого до Черного моря.

Наша 154-я отдельная морская стрелковая бригада защищала в 41-м Москву, а в 1942—1943 годах вместе с 66-й такой же бригадой входила в легендарную 64-ю армию генерала Шумилова, героически сражавшуюся под Сталинградом.

За отличия в Сталинградской битве эти морские стрелковые бригады получили в 1943 году звания Гвардейских.

В феврале 1943 года бригады были переброшены на Северо-Западный фронт. И осенью того же года они объединились и образовали 119-ю Гвардейскую дивизию.

Наш историограф, бывший командир дивизионной разведки полковник Аркадий Степанович Нифантов, ныне покойный, справедливо отмечал, что 119-ю следовало бы тоже именовать Гвардейской морской дивизией.

И хотя к исходу 1943 года моряков в дивизии оставалось очень мало, их традиции жили, помогали воевать, звали вперед.

Видимо, поэтому у меня появились такие строчки:

От Торопца и из-под Ржева, Через пожар Великих Лук, В болотной тине по колено Мы шли спасать людей от мук. Враг сеял смерть; кругом болота. Километры пути — только гать, Но шагала морская пехота: Ей к воде не впервой привыкать!

Время тянулось томительно долго. Мы лежали в белых маскировочных халатах, вдавившись в снег и боясь пошевелиться.

Наконец в чернильное небо взмыла красная ракета. Полевой телефон зловеще зашептал: «Дым, дым, дым!» Белов, Уткин, Сысоев и я запалили шашки.

Сотворенный нами дым длинным шлейфом расползался вдоль наших траншей. Казалось, что лежавший на берегу озера богатырь закурил гигантскую трубку. Но выдыхаемый им дым почему-то не шел в сторону Горушки. Вопреки всем расчетам дым устремился к северу, вдоль цепи изготовившихся к атаке солдат.

Еще две ракеты расцарапали черноту неба.

«Вперед, в атаку!» — раздались голоса командиров взводов атакующей роты. Атака началась!

Из сарая, стоящего на краю Горушки, дробно застучали два пулемета. В поднимающейся по крутому склону цепи атакующих начали падать раненые бойцы.

Дым предательски уползал в другую сторону. Свои функции прикрытия он не выполнял.

К густому пулеметному огню фашисты добавили огонь ротных минометов. Белый снег окрасился кровью еще нескольких наших ребят, залегших на склоне.

Атака захлебывалась.

Помним бой за деревню Горушку, Как пылала огнем высота. Окровавленный снег у избушки, И дожить до победы мечта...

Около тридцати ребят остались лежать на крутом склоне перед злополучной Горушкой.

Почему не пошел дым? Примерно такой вопрос еще и еще раз задавал мне какой-то сердитый майор через несколько часов после неудавшейся атаки.

Трудно было объяснить, почему ветер изменил нужное нам направление и, вопреки розе ветров, стал дуть не на восток, а на север.

Так или иначе, но мы ничем не смогли помочь своим однополчанам. И хотя нашей вины в том не было, тем не менее тридцать загубленных на наших глазах жизней по сей день опаляют нашу совесть, жгут память и не оставляют нас вот уже более шестидесяти лет.

Нам повезло, остались мы живыми, Хоть пули нас дырявили не раз, И кажется, мы долг не оплатили Друзьям, от смерти защитившим нас.

Оставалось почти полтора года войны. Нас ожидали Пустошка, Пушкинские Горы, впереди были латвийские города: Режица, Лудза, Мадона, Рига, Салдус.

Нам еще предстояло вкусить и радость побед, и горечь невосполнимых утрат.

Чтобы пройти остававшиеся до Пустошки 25 километров, нам потребовалось еще два с половиной месяца. Более 20 тысяч солдат навсегда остались лежать в пустошкинской земле. Такую страшную цену пришлось заплатить за освобождение Пустошкинского района.

Вечером 27 февраля 1944 года мы освободили Пустошку. Города не было. Печные трубы одиноко стояли на месте сгоревших домов.

Мы от Невеля долго и медленно шли, Вся Пустошка в руинах лежала, Дым пожаров кругом, от печей кирпичи... Совесть властно к отмщенью взывала. Много трудных дорог мы на запад прошли. Но Пустошка для нас как родная, На могилах погибших друзей помолчим, О кровавых боях вспоминая. Здесь, на псковской земле, наша юность лежит, Захоронена вместе с друзьями, Память словно растет и тревожно кричит, Разрывая сердца нам корнями.

Слова из песни, вынесенные мною в заголовок, я впервые услышал в Доме литераторов на просмотре замечательного фильма «Белорусский вокзал». Многие из присутствовавших, а среди них было немало фронтовиков, плакали. Наверное, не только я, но и часть других зрителей тогда не очень вдумывались в слова песни, блестяще исполненной Ниной Ургант. Спустя какое-то время мне и другим ветеранам войны довелось беседовать с блистательным бардом Булатом Шалвовичем Окуджавой, который был автором той песни. Он, на мой взгляд, прекрасно понимал всю кровожадность и цинизм слов: «Мы за ценой не постоим!». Но Окуджава сам прошел войну и писал о ней честно, без эйфоричных воплей. В самом деле, не потому ли мы потеряли 26 миллионов сынов и дочерей, а наши противники фашисты всего шесть, вчетверо меньше? Каждый год, когда мы вновь и вновь торжественно отмечаем святой для нас праздник — День Победы я кроме понятных всем чувств гордости за свою причастность к Великим событиям не только в истории нашей страны, но и всей планеты испытываю горечь невероятных утрат и скорбь по павшим товарищам.

Почему-то мне кажется, что уместнее было бы называть 9 мая Днем памяти и скорби. Я никого не пытаюсь переубедить или заставить верить в свою правоту. По-моему, мой рассказ о событиях 12 декабря 1943 года, в которых я принимал непосредственное участие, может лишь оправдать ход моих мыслей. Но вряд ли способен он переубедить моих оппонентов. Несмотря на то что всем известно: 9 мая — это «Праздник со слезами на глазах».

«Спасибо Адольфу!»

Уже упоминалось, что город Пустошка был освобожден 27 февраля 1944 года. А весь Пустошкинский район был очищен от фашистов во второй декаде июля того же года. По давно установившейся традиции каждый год, в начале июля, в Пустошке отмечают эти торжественные дни. Так было и в 2004 году, когда город и район праздновали 60-летие своего вызволения от нашествия иноземцев. Естественно, что я, на которого после ухода из жизни нашей боевой подруги Любочки Логуновой возложили обязанности председателя совета ветеранов 119-й Гвардейской дивизии, вместе с тремя однополчанами прибыли на торжества в Пустошку. Впервые меня в такой поездке сопровождала моя Таня. Все было продумано, организовано и умело проведено. Мы посетили несколько захоронений наших солдат, погибших в боях за Пустошку.

Накануне отъезда в Москву мы пошли прогуляться на берег красивейшего озера. Проходя по окраине города мимо деревенского дома, мы встретили пожилую женщину. Улыбчивая хозяйка, как это водится в российских деревнях, поздоровалась с нами. Мы разговорились. На мой традиционно банальный вопрос: «Как жизнь-то?» — наша собеседница смущенно улыбнулась и неожиданно разговорилась. «Жизнь теперь у нас ничего, — отвечала она, — спасибо Адольфу, он здорово выручает теперь нас». Мы оторопели. «При чем здесь Адольф?» — с трудом сообразив, что речь идет о Гитлере, спросил я. И тут наша собеседница поведала, что после оккупации Пустошки она, будучи ребенком, вместе с братом и сестрой была вывезена в Германию, где почти два года провела в неволе. А теперь после соответствующего решения власти Германии им выплачена довольно солидная денежная компенсация за физический и моральный ущерб.

Распрощавшись с еще одной жертвой страшной войны, мы медленно побрели к гостинице. Каждый из нас думал об одном и том же. Неужели не стыдно нашей власти за то, что, получая оскорбительно низкую пенсию, наши великие труженики, вынуждены благодарить Гитлера, который, пленив их, обеспечил им, сам того не желая, более или менее достойную помощь? «Спасибо Адольфу!» — эта фраза неотвязно напоминает нам о встрече в Пустошке и постыдном житье нашем в стране, где, по заверениям властей, все делается для блага людей.