Часть 1
Первая палатализация
Шарпей любви
Осень горела ровно и трогательно, как неяркая свеча в темный ненастный вечер. Патрокл отошел от окна и дрожащими от озноба руками стал собирать книги на полке. История, география, немного латыни, французский. Но самое главное, Евангелия. Да-да, это самое главное. Именно в них, в Слове Божьем, чудился Патроклу некий сокровенный и еще не до конца внятный выход из создавшейся ситуации. А то, что ситуация настоятельно требует какого-то решения, было ему так очевидно, так очевидно!
Мама! Я ухожу! Да-да, сынок, покашливая, вышла из своей маленькой и всегда затемненной спаленки Филомела. Да-да. Я все слышу!
У меня сегодня куча пар. И на стационаре, и на вечернем. Ты же знаешь, меня пускают слушать лекции всюду, где только их читают. Твой сын, мама, очень любознательный тип! И потом помещения. И огромная территория, ты же знаешь, каково мне приходится каждый листопад! И бог его знает еще что. Хорошо, сынок, хорошо. Я вернусь поздно, так что ты обедай без меня. Если, конечно, не уйдешь через Перевал. Да, сынок, я понимаю.
Возможно, я приду не один, а с кем-нибудь из моих ученых друзей. Нам нужно будет обсудить кое-какие нюансы первой палатализации в праславянских языках. Дело в том, мама, что до сих пор никому совершенно не ясна причина, по которой во всех славянских языках в результате первой палатализации g превратилось в ž’, а не в dž’! Вот где, мама, настоящий камень преткновения!
Патрокл, милый. Я говорила уже, что тебе пора выбрать деву по возрасту своему, а не обсуждать теоретические проблемы исторического языкознания. Твои товарищи по детским играм в нашем славном Илионе давно уже радуются и девам, и женам, и многочисленному потомству. А ты что же, хуже их? Нет, сын! Ты не хуже! Ты лучше и достойнее многих! Тебе просто необходимо озаботиться возможным браком! Если бы ты жил в Илионе, я бы уже нашла тебе молодую, красивую, статную девушку из прекрасного рода, которая стала бы тебе опорой, с которой тебя не страшило бы ни будущее, ни настоящее! Но здесь, в этом ужасном мире, по эту сторону Перевала, я не способна тебе помочь! Мне совершенно нечем тебе помочь здесь! Я прихожу сюда в этом ужасном обличии, в этот ужасный дом, здесь так воняет крысами, сынок, это просто ужасно! В этом городе так много крыс, что с ними необходимо бороться! Как скверно, что люди здесь этого не понимают и не осознают! Но что я тебе говорю. Ты сам выбрал это место и время для своего проживания. Ну так живи! Будь добр, подумай о создании семьи, о продолжении рода, обо мне и о папе — твоих родителях! Подумай об этом! И потом, я чувствую, что в московском воздухе что-то назревает, что-то происходит с этим городом. И с тобой что-то происходит или еще только будет происходить. Но что бы это ни было, мне это уже не нравится! Ты будешь смеяться над моей суеверностью и скажешь, что мать твоя впала в старческий мистицизм, но меня давно уже не оставляет мысль, что ты должен был умереть там под стенами Трои, когда она еще находилась в нашем мире! Но ты отчего-то не умер! Ты не подумай, что я желаю тебе смерти, нет, ты так не можешь подумать! Твоя мать желает тебе добра. Только добра! Но иногда мне кажется, что все происходит в мире неправильно, я чувствую, что-то сломалось и все идет не так, как надо!
Ну, скажи на милость, ма, что может идти неправильно?
Ну, например, мне не нравится, что Троя теперь находится здесь, а весь Илион находится там, за Перевалом! Ты думаешь, это правильно? Мне не нравится, что Троя переползает с места на место, будто это не город, а обожравшаяся яблоками свинья! Ну, ма, папа говорил, что Троя — это такое собирательное место, понимаешь, что-то типа места, которое во всем виновато! Города, который полезно разрушить!
Для кого полезно, сынок? Кому нужно разрушить?! Ты хоть понимаешь, что ты такое несешь вслед за своим полоумным отцом?!
Есть те, кто виноваты, мама, сказал Патрокл, на ходу сооружая себе бутерброд с сыром, те, кто виноваты, — обычно это те, кого стоит наказать! А если у общества есть те, кого стоит наказать, то общество считает себя здоровым и способным на свершения! Оно тогда выбирает из своей среды героев и ведет к победам! Так что наша Троя — признак здорового во всех отношениях мира! Перефразируя одного полузабытого поэта, можно сказать, что если кого-то убивают — значит — это кому-нибудь нужно! Ненависть к Трое очень консолидирует общество, заставляет его обнаружить общие для всех его членов принципы и ценности! Так что, ма, все это здорово и прекрасно!
И это говорит мой сын! Филомела устало села на стул и задумалась. Слушай, Патрокл, мы все сошли с ума в тот момент, когда миры перемешались. И мы теперь не можем знать наверняка, как правильно! Я чувствую это, я знаю, что все не так, как надо, но как надо, понять не могу! И ты, и я, и папа, и весь Илион, который только отчасти остался там, но отчасти уже давным-давно здесь, — мы все сошли с ума! Мы ненормальные! Ненормально одновременно жить в двух мирах! Ненормально, когда женщина рожает детей, а мужчина зарабатывает деньги! Ненормально, когда ты мне целыми днями рассказываешь о первой палатализации в языках, которых с нашей точки зрения еще даже нет! Ненормально даже то, что ты мой сын, а я твоя мать! Насколько мне помнится, твоей матерью должна была быть Периопида или, как крайний случай, Полимеда, но никак не я!
Я подумаю над этим, пообещал Патрокл и, хлопнув дверью, скатился по лестнице вниз. Едва очутившись на улице, он почувствовал запах реки и того пространства, которое бывает только осенью и только возле воды. И затем уже ощутил радость нового дня, наступающего на пятки октябрьским сумеркам. Затем он с большим трудом впрыгнул в маршрутный автобус. Дорога на Москву.
В маленькой каптерке нужно было сперва поставить чайник и заварить чай. Потом положить свой завтрак в маленький холодильник без названия, который иногда рычал и качался из стороны в сторону, а иногда вел себя на удивление тихо. А потом нужно было быстро переодеться, взять метлу, ведро и совок и идти мести университетский двор. Раннее свежее утро! О, бодрость, что свойственна только лучшим людям и временам года! О, Патрокл!
Патрокл мел и смотрел вверх на проплывающие над ним облака, и декламировал в том духе, что после ночного дождя каждый цветок тяжел, ивы и тополя ярче зазеленели, опавшие лепестки слуга еще не подмел, и гость мой, горный монах, все еще спит в постели…
Время до вечера, когда Патрокл должен был встречаться со своей женщиной, промелькнуло невероятно быстро. Оно промелькнуло быстро, потому что я много работал, сказал Патрокл и откусил огромный кусок торта. Ему было страшно вкусно! Так вкусно, что он с трудом заставлял себя говорить при этом. Но он контролировал себя. Он находился с женщиной в кафе и вынужденно являл собой образец аккуратности и собранности. Как никогда. Обычно во время еды, особенно дома, Патрокл позволял себе неряшливость в угоду быстроте. Их с мамой никогда не интересовал внешний порядок сам по себе. Он ел с наслаждением, быстро и много, успевая переворачивать при этом страницы какой-нибудь очередной книги. Но здесь — другое дело! Здесь сидела женщина! Эта женщина, и она его так привлекала, поскольку предназначалась ему для рождения сына! Ну и потом, он ел сейчас этот кусок торта на ее деньги, и поэтому считал своим долгом быть подчеркнуто вежливым и подобострастно опрятным, что не составляло труда, просто мешало думать.
И что было дальше? Она так мило улыбалась, глядя на него, и изредка гладила его волосы своей нежной тонкой рукой. Ему приходилось очень сосредотачиваться, чтобы доесть торт, но он справился. Посидел немного, отпил еще пару глотков давно остывшего чая, почти бесшумно отрыгнул попавший в пищевод во время еды воздух и улыбнулся. С тортом внутри жизнь казалась гораздо достойнее.
А дальше я подошел к Бартеку и попросил, чтобы он перенес мне экзамен на более раннее время, и он согласился. А зачем тебе этот перенос? Понимаешь, я уже сдал три из четырех экзаменов до наступления сессии. Один, конечно, твой, за что тебе полагается отдельное спасибо…
Совсем не нужно меня благодарить. Она порозовела, вспоминая этот псевдоэкзамен в ее уютной гостиной. Ты очень талантлив, мой милый… Патрокл, подсказал он. Да, ты очень талантлив, Патрокл. Она засмеялась, снова погладила его по густым каштановым чуть вьющимся волосам. Ты прекрасно ориентируешься в моем курсе, и, была бы моя воля, ты бы получил все зачеты и экзамены вперед на два оставшихся года и мы бы больше не думали с тобой об этом! Но тебе никто не позволит так поступить, Патрокл улыбнулся и посмотрел на небо, и это очень хорошо, потому что тогда у нас с тобой не было бы предлога так часто встречаться. А у меня не было бы ни малейшего основания так часто приходить в твой дом.
Они шли вдвоем под холодным, но солнечным октябрьским ветром. Они подходили к дому ее мужа, который Патрокла, честно говоря, недолюбливал. И им нужен был какой-то формальный повод, чтобы в очередной раз войти в этот дом. Естественно, что повод этот был нужен скорее им самим, чем мужу. Но это и понятно. Мужьям до поры до времени вообще на все наплевать. А для этих двоих изобретение смешных поводов стало отчего-то едва ли не самым важным делом в жизни. Впрочем, не стоит забегать вперед.
Итак, что можно сказать для начала? Для затравки скажем, что он был нежным и трогательным, а она, соответственно, нежной и скромной. Ему было двадцать семь. Ей сорок два, и у нее был муж по имени Трахер, по-нашему Щелкунчик, который работал хирургом. Неизвестно, кого он оперировал. Хотя, нет, известно. Он оперировал женщин. Что-то связанное с яичниками, матками, вагинами. Перед его глазами, таким образом, всегда стояло что-то, с одной стороны, нежное, а с другой стороны, страстно им ненавидимое. Если хотите знать, так чаще всего и бывает. То есть у мужчин всегда сложное отношение к своей работе.
Ее звали Джанет. Надо уточнить, что так ее звал не Трахер, но Патрокл. Патрокл — этот самый мужчина двадцати семи лет. А Трахер звал ее Дусей. Дуся, говорил он ей, прекрати! Прекрати, сказал он ей в прошлый понедельник, водить в наш дом этого длинноволосого ублюдка! Он не ублюдок, возразила она яростно, тем не менее, покраснев до корней волос. А я говорю, что ублюдок! Это же мерзость перед Иеговой до двадцати семи лет работать дворником в том же самом вузе, в котором получаешь образование! А ты хотел бы, чтобы он работал дворником в твоей клинике? Она возражала, впрочем, как всегда, не по существу. Джанет прекрасно понимала, что приличного предлога для того, чтобы приводить Патрокла в дом к Трахеру, не было. Ведь, действительно, вот уже несколько раз он приходил, читал ей свои стихи и ел ее стряпню, а надо сказать, что, несмотря на ученую степень, готовить она умела и любила, хотя и делала это крайне редко. А главное, он смотрел! Как он на нее смотрел! Он смотрел на нее так, как Трахер не смотрел на нее в их лучшие годы! И как он касался ее, и как она бывала ему послушна!
Джанет была уверена, что Патрокл только так себя называл Патроклом, а на самом деле его звали как-то иначе. Возможно, его звали Иван, Жак или Салим, но его настоящее имя, которое стояло у него в паспорте и которое естественным образом было обозначено в его зачетных документах, ее никогда не интересовало. Она сразу согласилась на то, что он Патрокл и больше никто! Тем более что в их самый первый вечер в большом деревянном доме на берегу реки это было скреплено молчаливым уговором. Впрочем, она и сама чувствовала, что имя Патрокл ему идет, хотя, естественно, не смогла бы сказать, отчего это так, даже если бы и задала когда-нибудь себе этот вопрос. Просто, повинуясь своей любви, Джанет забыла любые другие ее имена.
Чем был славен Патрокл? Вернее, вопрос следует сформулировать следующим образом: почему его полюбила весьма состоятельная женщина, заведующая кафедрой романо-германской филологии, владелица шикарного “бэ-эм-вэ”, женщина, которая могла сделать без передышки двенадцать подъемов с переворотом на турнике и потом еще двадцать раз отжаться от пола? Женщина, которая пользовалась косметикой, стоившей дороже, чем все имущество Патрокла вместе взятое?
Все дело в том, что на этот вопрос нормального ответа нет. То есть на него можно ответить просто и однозначно, но тогда кино сразу закончится, все встанут со своих мест, выкинут в урну пакетики с попкорном, на ходу, допивая пиво, перебросятся парой слов с соседями по ряду и пойдут заниматься своими делами. Одушевленные городские смерчики, поднимающие то там, то сям небольшие круговороты пыли, тут же вберут в себя выброшенные на ветер билеты и поплывут, покачиваясь, от квартала к кварталу, лавируя между потоками машин, обходя пешеходов, озабоченных своими важными и срочными жизнями, бегущих под светофорами, ослепленных сверкающими окнами небоскребов и навязчивой уличной рекламой. И городское таинственное и бесконечное пространство лишится еще одной истории. И с нами не произойдет что-то хорошее и забавное. Значит, смысла никакого нет отвечать на этот вопрос однозначно.
Тем более что такой ответ был бы не самым честным из всех возможных ответов. Не самым честным и самым циничным. Поэтому мы и не будем отвечать на наш вопрос таким образом. Смысла просто нет.
На этот же самый вопрос о причине нежных чувств зрелой женщины к еще довольно молодому мужчине можно ответить иначе. Можно ввести в повествование фигуру Эрота. Причем не пошловатого смазливого паренька пубертатного периода, способного своими подкрашенными глазками и томительно шумящими крыльями по-настоящему возбуждать только зрелых мужчин, уставших от жизни. Но красивого доброго зверя, похожего на шарпея с крыльями, умного, начитанного и очень грустного. Надо также принять сразу как аксиому, что этот крылатый пес занят скорее новыми историями, чем похотью и ее производными. Ведь настоящий Эрос гораздо ближе к хорошей истории, чем к постели. Посему пусть эта история начнется так.
Осень горела ровно и трогательно, как неяркая свеча в темный ненастный вечер. И в этой осени, прямо в самом ее центре, над крышами современного мегаполиса летел меланхоличный шарпей и увидел Джанет, одиноко курящую “голуаз” в своем “бэ-эм-вэ” на привокзальной площади. Она была расстроена и плохо помнила, как попала сюда. Все дело в том, что ее привычкой с некоторых пор стало бесцельное кружение по улицам этого города. Особенно когда ей становилось одиноко и грустно. И вот теперь она, очнувшись после очередного автомобильного медитативного круга, подумывала, в какой бы клуб ей заехать, чтобы напиться, но при этом напиться вдумчиво и интеллигентно. А что это она такая убитая, подумал шарпей, странное что-то. Ну-те, ну-те, и присел на фронтон здания вокзала. Нормальная дама, не старая еще, профессор. И совсем никакая! Ерунда получается, продолжил шарпей размышлять вслух. А если подойти вдумчивей? Три европейских языка, мечты, смятения, отчаяние, печаль. Подъем-переворот, отжимания, одинокий душ. Ага, сказал шарпей, регулярный тоскливый душ! Солнечные лучи падают сквозь наклонную плоскость панорамного окна и освещают ее тело, окруженное миллионами разноцветных капель. Но она этого ничего не видит. Она вся во власти собственного одиночества и мрачного сосредоточенного самоудовлетворения, а чуть позже — горького плача на корточках под потоками теплой и мокрой воды. И мокрый висок бьется в такт стекающим с него струйкам. Такое ощущение, что на этом все закончено, ничего, пустота, одиночество. И все это притом, что есть муж. Да, сказал шарпей, всмотревшись, это Щелкунчик! Старая крыса! Узнаю твою стальную хватку! Щелкунчик и Фриц! Бедняга шизофреник, что же ты наделал, во что ты сам себя превратил!
В это же самое время Патрокл лениво шел из ниоткуда в никуда. Была суббота, а денег у него не было. Впрочем, ему и не нужно было денег. Он пришел на вокзальную площадь исключительно потому, что заслышал там звуки духового оркестра. Он шел на музыку инстинктивно, машинально, продолжая размышлять о том, каким образом Гефест ковал свои замечательные доспехи. Увидев платформы и рельсы, он подумал о поездах, что идут вглубь страны, все дальше и дальше от Трои, пересекая Скамандр и Симоис, наматывая бесчисленные мили на свои деревянные колеса, бьющие о деревянные рельсы. Деревянные рельсы, деревянные семафоры. Вокруг деревянных станций деревянные постройки. Деревянные мосты. Россия — страна деревянная. Внимание провожающих! На третью платформу третьего пути прибывает проходящий поезд “Владивосток — Троя”!
Толпы провожающих. Мужественные юноши бряцают щитами и копьями. Специальные вагоны для перевозки говорящих лошадей, легкая, но привычная истерика в рядах провожающих женщин. И наконец, “Прощание славянки”! Трам-там-там-трам-та-та-та-та-та… Гениальная музыка гениального народа. Народ ест дешевые пирожки с мясом и капустой, бросает пакетики из-под попкорна в урны. Ветер метет свинцовую метель времени.
Эта атмосфера — преломление солнечного света в низко бегущих облаках, ветер, сигналы авто, музыка, по третьему пути второй платформы ходит хозяин вокзала, зеленый тепловоз, пахнет креозотом, нагретым асфальтом, бензиновыми парами — предполагает два взаимоисключающих состояния. С одной стороны, из этого всего рождается умиротворение и покой, отстраненность и уверенность в разумности того, что совершается вокруг. А с другой стороны, надвигается уникальная, изумительная по своей достоверности, предельная и полновесная включенность в происходящее. И каждый волен выбирать состояние по себе.
В какой-то момент Патрокл, гонимый унылым шабатом, птичьим щебетом, духовой музыкой и желанием выпить холодного светлого пива, оказался в аккурат под Шарпеем. В голове юноши, переливаясь, мерцала жизнь и причудливым узором переплеталась с мифами, всемирной историей, лингвистикой и латынью. Шарпей вздохнул, вяло взмахнул бронзовыми, с синим отливом, крыльями, взбрыкнул двумя передними лапами, и невесомый золотой кирпич полетел с крыши здания прямо на голову Патроклу.
Юноша упал как подкошенный!
Ах! сказала Джанет, невольная свидетельница происшедшего, ах! Ей отчего-то стало жаль окровавленного молодого человека, лежащего прямо у колес ее автомобиля. Она выскочила из машины, стала на колени и приподняла его голову. Так это же наш университетский работник! Милый юноша-дворник! И к тому же живой, сказала она с удовольствием! Живой! И засмеялась. Вот хорошо! Как не помочь коллеге? Что за приключение замаячило перед ней, согласитесь?! Это ли не оказия! Это ли не возможность развеяться и проветрить женское естество?! Жалость и умиление — два отличнейших женских чувства, которые сами по себе не имеют никакого отношения к предмету. Но как они бывают полезны в скуке и серости каждодневной пустоты! А еще из них иногда составляется любовь, да так, что и не понять, как и откуда она взялась! Убедившись, что Патрокл жив, Джанет засунула его к себе в машину и поехала вперед! Теперь была цель и смысл. Ведь нужно было отвезти его в поликлинику и вылечить. А кто, кроме нее, мог это сделать еще в бездушной московской толпе, провожающей поезд на Трою?!
Парис и животные
Мальчика воспитала в подмосковных лесах семья медведей. Вообще это редкий случай, когда из ребенка, проведшего первые годы своей жизни вне человеческого сообщества, получилось что-то внятное. Обычно воспитанное животными существо сильно напоминает своих воспитателей. На этом, кстати, стоит вся современная система педагогики. Но здесь не об этом.
Итак, Парис.
Как попал к доброй маме медведице и доброму папе медведу юный Парис? Как оказался в густом подмосковном лесу годовалый мальчик в обосранных и уже успевших засохнуть заскорузлых пеленках, на которых, между тем, просматривался то там, то сям герб королевской семьи Приама?
А очень просто. Мама-истеричка увидела накануне рождения Париса страшный сон. Ей снилось, что она рожает не мальчика, но оперативно-тактический ракетный комплекс Искандер-М. Папочка! Папочка! Я родила русский ракетный комплекс, в испуге орала она глухой ночью, глядя выпученными со сна глазами на своего мужа Приама. Я родила его! Я родила его! О Зевс, за что мне такое наказание! Пот стекал по ее пушистым щекам и подбородку, она плакала от ужаса, всхлипывала и дрожала. Странный сон, согласился Приам, включил ночник над кроватью, закурил. Странный и, скажу тебе больше, предвещающий какую-то ужасную чуму на наши головы в самом ближайшем будущем! Более того, эта чума будет связана с тем, что выйдет из твоей утробы, мамочка! А, кстати, когда тебе рожать? Завтра об эту пору, призналась Гекуба, плюс-минус десять минут по московскому времени.
Все ясно, сказал Приам, который славился своим умением решать трудные вопросы. Ребенка нужно умертвить! Как умертвить? Да ты охренел! Гекуба схватилась толстыми ручками за свое волосатое личико. Как умертвить? Не будет этого! Не будет! Приам, мы же не звери?! Мы же не можем так поступить с собственным сыном?! Это почему же не можем? Да потому, что он наш сын! Логично, вынужден был признать Приам. А мы сделаем по-другому. Как мы сделаем, скажи? Оставь теперь эту заботу мне, ласково сказал Приам, ты роди, а я сам ему дам лад! Он потушил в пепельнице папироску, выключил ночник, повернулся на другой бок и захрапел.
И вот Гекуба родила славного пухлого малыша восьми килограммов весу. Малыш был развит не по годам, засматривался на молоденьких служанок. Ползая, заглядывал им под юбки и, насосавшись медовухи из маленькой хорошенькой бутылочки с нарисованным на ней голубеньким слоненком, иногда не просыпался по двое-трое суток подряд.
Даже жалко, говорил Приам задумчиво, что придется его удалить из дворца, творческая личность в нем чувствуется! Живой малец, верткий, крупный, ухватистый, со своими странностями и предпочтениями. Жаль! Ох, сынок, ты мой сынок, ох, сына ты моя, сына, рыдала безутешная Гекуба! Да, млять, ситуация, невесело пожимал плечами Приам и уезжал в Китай-город в “Порто Мальтезе” кручиниться.
Но между тем чете Приамов и в голову не приходило, что можно не делать того, что они дальше сделали. Отсюда мораль — если вам приснился Искандер-М, то все сомнения должны отступить в сторону.
Как ни жалко им было ребеночка, приказали они охраннику и личному шоферу Приама отвезти корзину с младенцем куда-нибудь за Мытищи и оставить в густом лесу у дороги. Шофер, добрый таджик Агелай, только заплакал, но ничего не сказал. И не хотелось ему везти в густые леса за Мытищи едва начавшего взрослеть парня, но пришлось. Господская воля есть господская воля. Приехал он в один из лесов, остановил автомобиль под разлапистой елью, вынул из багажника корзинку с годовалым бутузом, которому в качестве компенсации за суровый родительский произвол накануне споили литра три сладкой браги, поставил ее на ворох прелой пахнущей осенью земли и, горько плача, рванул обратно по трассе на запад.
Парис спал, доверчиво посапывая во сне, на него сыпались иглы со старой ели, блаженные фитонциды забирались ему в носоглотку и вершили свое благое дело по оздоровлению и укреплению его толстого спелого тела. Пичуги, зайчики, ленивые вонючие китайские панды, любознательные ежи собрались вокруг его корзинки и стали держать совет. Как тут быть? Что тут поделать? Человеческий младенец в лесу! Это всегда неспроста!
Да уж, говорил, кряхтя, старый мудрый бобр, последний раз, когда человеческого младенца обнаружили среди животных, выяснилось, что это Бог сошел на землю с неба! Ну, ты сравнил, сказали презрительно белки, ну ты сравнил! То Христос был в яслях, а это кто? Это не Христос! Нет, это не Христос, согласился бобр, от него спиртным разит, как от будулая какого-нибудь, но я вам по опыту скажу, не каждого младенца в лес завозят на “Мазератти” последней модели и в корзинке от Фаберже! Мазератти, мазератти, кричали дятлы, прыгая по березам. Мазератти, подтвердил бобр и понурил голову.
Кабан потоптался вокруг корзинки, потоптался и говорит, но ежели не Христос, то, может, нам тогда взять его и утопить от греха подальше? Чтобы не воспоследовали культурные подвижки? Как это утопить? Лесной народ загалдел на все голоса. Трудно им было представить, как можно утопить такого громадного младенца. Он и в речку нашу не поместится, заметил длинный, толстый, мудрый уж. Разве глиной ему рот замазать, так это сколько ж глины уйдет?!
А может, лучше его медведу отдать на съедение? Это задумчиво предположила лисичка-сестричка и оглядела моментально притихшее собрание. И медвед будет доволен, и лес будет в безопасности, и современную цивилизацию сохраним от культурных разломов, и, бог весть, может быть, получим еще свои бонусы! Что бы под этим ни подразумевалось! А что, покачал головой бобр, лисица дело говорит. У нас в лесу хозяин медвед. Ему и решать, что делать с этим артефактом! Медвед, медвед, загудела толпа и по тропинке устремилась к домику медведа.
Избушка медведа стояла аккурат посреди леса где-то между деревнями Шапилово и Благовещенье. Срубленная только в прошлом году, она еще выглядела совсем новой и на удивление нарядной и современной. С резными наличниками, с балкончиками и мансардой, с кровлею фирмы “Ондулин”, с портретами Президента Российской Федерации и главы МЧС России над крыльцом.
Когда до избушки медведей оставалось пятьдесят — семьдесят метров, толпа остановилась. Бобр сел на землю, приподнял покрывальце, закрывающее лицо младенца, и проверил, жив ли тот. Тот был жив. Не дурак поспать этот маленький человек, сказал бобр. Потом осмотрел зверей и спросил, ну кто, лимита блохастая, пойдет будить медведа? Кто-то, кто-кто, кто-то, кто, затрещали сороки. Ты иди, сказал серый ворон, или пусть тогда уже панды. Бобр страшно удивился. Это еще почему? А потому, сказал серый ворон, что вы самые старые, самые вонючие и вас медвед точно есть не станет. Если пойдет кто помоложе, Потап ему сразу сделает невермор! Пусть тогда панды идут, кивнул головой бобр, если мне сделают невермор, то лес без старосты останется, а панд нам не жалко. Их в Китае много. Согласны?
Согласны, единодушно сказали звери, в том числе и сами панды. И пошла вперед самая старая панда по имени Ли Сяолун, что переводится на русский как “маленький дракон”. Эта панда был взрослый и храбрый самец, долго поживший на свете, в прошлой жизни мастер восточных единоборств, умеющий встретить смерть лицом. Всем своим видом выражая презрение к смерти, медленно побрел он к избушке медведа. Все затаили дыхание. Животным был известен добрый, но страшный нрав хозяина леса. С известной долей вероятности можно было прогнозировать летальный исход мероприятия, в которое ввязался добрый старый Ли.
Эй, медвед, сказал он. Выходи. Это я вызываю тебя, животное панда, гордое и свободное китайское существо! Выйди к своему народу, медвед, ты ему нужен!
Страшно что-то заревело в избушке! Затряслись стены, и полегли в страхе животные леса. Даже лисица — и та легла на брюхо и закрыла глаза, как собака, которая увидела гнев хозяина.
Медвед заревел страшно! Что, вашу мать, там происходит, что вы там себе думаете! Кто осмелился меня будить?! Двери распахнулись, и на пороге показался он, исполин леса, сам Потап Абрамович! А, это ты, конфуций хренов, меня будить вздумал! Это ты меня сна лишаешь, инфекция иностранная! Да я вас всех сейчас порву в пыль, а потом отправлю в Пекин в красных конвертах почтовыми голубями! Вы у меня пожалеете, что на свет родились!
Не гневайся, Потап Абрамыч, зверь русский торжественный, смиренно, но уверенно произнес Ли Сяолун. Я не за тем пришел, чтобы увидеть твой гнев, не за тем, чтобы ты меня и всех моих сородичей разорвал на мелкие клочки, а потом сожрал, как китайские соевые батончики под острым соусом! Я пришел, а со мной пришли другие обитатели леса, чтобы поднести тебе лакомство невиданное! Чтобы испросить твоего совета и чтобы получить свои бонусы, нам причитающиеся по праву!
Развернул плечи Потап Абрамович, сурово насупившись, поглядел на животных, в страхе полегших на землю, и смирил свой царственный гнев. Клянусь кремлевскими звездами, Ли, если то, что вы мне принесли, не стоит моего пробуждения, будут вам такие бонусы, что и весь актив Гринписа не поможет! А ну показывайте, что там у вас?!
Дрожа и приседая, поднесли звери корзину с младенцем, который, невзирая на всю кутерьму и рев Потапа Абрамовича, так и продолжал спать как ни в чем не бывало. Он спал, сладко причмокивая, несмотря на то что его пеленки стали заскорузлыми и их давно уже полагалось сменить.
Открыл только рот Потап Абрамович и не успел еще слова произнести, как выскочила из избы в одном неглиже Лизавета, супруга Потапа Абрамовича, кинулась к младенцу, вытащила его из корзинки и обняла в блаженной ухмылке. Вот, говорит, так подарочек вы принесли мне, звери лесные, заботливые! Вот так презентик! Будет мне сыночек, а Потапу Абрамовичу правопреемник! Будет кому суд вершить лесной, когда мы с муженьком преставимся!
Отдай мне этот кусок мяса, заворчал Потап, отдай по-хорошему, Лизавета! Не буди во мне зверя голодного, в гневе страшного! И заиграл Потап Абрамович глазами и бедрами, заворчал по-медвежьему, стал скрести своими когтями близлежащие березы.
Хрен ты получишь, а не ребенка, хладнокровно заявила Лизавета, поправила комбинацию, сползшую на одно плечико, властно хмыкнула, вздернула подбородок и пошла в дом. Ты меня знаешь, Потап, добавила она, обернувшись в дверном проеме, ты меня знаешь! Только попробуй лапу на него поднять, сразу по харе получишь! Парис проснулся и, как бы чувствуя от Лизаветы поддержку, вцепился в ее пенис. А у нее, надо признать, был-таки пенис, и преогромный! Дело в том, что в однополом браке всю жизнь прожила эта медвежья семья под Мытищами! Да-да! Геями, верными друг другу и ценящими друг в дружке не только тело, но прежде всего ум, пытливый и глубокий, прожили они! Поэтому уступил Потап Лизавете. Знал он ее женское стремление к счастью материнства, к сожалению, до этих самых пор мало осуществимое в лесах под Мытищами.
Итак, пока не наступило его время, прожил Парис в медвежьей семье, обучаясь всему тому, чему медведи захотели его обучить.
Медсестра
Доктор, что с ним? Кирпич ему на голову упал, сказал доктор и равнодушно закурил. Кружил тополиный пух, и солнце отражалось в окнах соседских зданий. Где-то стучал по рельсам трамвай. В больнице делали ремонт, пахло краской, сырой побелкой, этажом ниже визжала пила.
Кирпич? Джанет удивилась. Ах да, точно кирпич! Я же сама видела! Странный такой, золотистый, неизвестно, куда потом исчез. Она нервно засмеялась и тоже закурила. Ну и как он вам, доктор? В смысле, не понял? Красивый он, правда, мальчик мой, красив? Слушайте, мадам, сказал хирург, меня не интересует красота вашего сына! Мы, слава богу, тут не педофилией занимаемся! Единственно, что меня беспокоит, так это его сотрясение.
Ах, у него сотрясение? Ах, доктор, ах! Я знаю-знаю, это опасно! Что же делать?!
Не дергать меня за пиджак, сказал доктор и опасливо отошел в сторонку. Все с ним будет в порядке! Он очень здоровый молодой человек. Сотрясение! Какой ужас! Ничего ужасного, мадам! Прекратите, в конце концов, теребить мой пиджак! Извините. Ничего, бывает. И хорошо бы ему сегодня отдохнуть. Это вы к тому, чтобы я убралась отсюда?! Ну, это уж как вам будет угодно выразиться, но мысль по существу верная.
Доктор сделал еще пару долгих затяжек, затушил бычок в поллитровой банке, стоящей на подоконнике, и разболтанной походкой старого ловеласа и холостяка направился вдаль по коридору.
Каково?! Вашему сыну! Хам! Джанет улыбнулась и покраснела. Да, он всего лишь дворник и начинающий ученый. Да, он, несомненно, моложе. Но не настолько, чтобы сразу зачислять его в сыновья! Но, с другой стороны! Пусть даже сын, и что тут такого?! Ради всего святого, пусть сын! У меня нет своих детей, и мне не зазорно оказывать посильную помощь кому угодно, пусть даже и молодым людям, которые гораздо моложе меня!
Шарпей вздохнул и грустно посмотрел на заходящее солнце. Колесо любви завертелось, и ему больше нечего было здесь делать. Взмахнув бронзовыми крыльями, он растворился в закатном солнце, низко стоящем над огромным городом…
Всю дорогу домой она думала только о том, как красиво лежала его окровавленная голова на ее синих брюках от Филиппа Лима, как разметались его черные кудри и как слегка подрагивали его веки, когда она оттирала своим платком кровь, стекающую по его вискам и шее. Надо ли говорить, что на следующий день она явилась в больницу буквально к восьми часам утра и еще целый час слонялась по коридору до тех пор, пока заспанная мужеподобная и отдаленно кого-то напоминающая медсестра, недовольно посмотрев на нее, не поинтересовалась, кем она приходится Патроклу.
Родственница, сказала Джанет, и залилась такой густой краской, что даже видавшей виды медсестре стало за нее неловко. Вы сами пройдете в палату или вам его сюда позвать? Как позвать? Что значит позвать? Он что, может уже вставать? Да от него уже покоя нет никакого, вяло сообщила медсестра. У нас тут курить запрещено, но он курит! Уж не знаю, где берет сигареты, но курит в туалете каждые пятнадцать минут! Сегодня же его выпишут после утреннего обхода! Я вам честно скажу, медсестра достала из кармана халата леденец и положила его в рот, нам таких больных тут и на хрен не надо!
Ну вот и славно! В какой он палате лежит? В четвертой, но там, кроме него, еще двое. Так что лучше бы ему самому выйти сюда. Так вызовите! Джанет потерялась. Вы же говорили, что и так и так можно, а теперь еще двое! Конечно, можно, но зачем вам проведывать сразу троих? Вы же к одному мальчику пришли? Или вам чем больше, тем лучше? Медсестра явно хамила. Будьте добры! строго сказала Джанет и сурово сжала губы, приготовляясь выдать этой наглой особе все, что ей причитается! Единственное, почему Джанет этого не сделала до сих пор, заключалось в том, что эта медсестра все сильнее кого-то ей напоминала, но никак нельзя было сообразить, кого именно. Но в этот момент в коридор вышел Патрокл.
Только мельком глянув на Джанет, он сказал ей — пошли, я тебя ждал все утро. Мне срочно нужно домой, привести себя в порядок и переодеться! В этой больнице ужасная грязь и скука. Ты на машине?!
Да-да! Да, сказала Джанет, сглотнув комок, который потом еще в течение дня несколько раз застревал у нее в горле. Да-да, конечно, продолжала она говорить внутри себя, разглядывая его высокий лоб, выразительные черные глаза и кудри, я на машине! на двух, на трех! Сколько нужно машин? У меня в гараже только две, но мы можем еще попросить несколько машин у наших друзей, понимаешь, у нас с мужем есть друзья.
Мою мать зовут чаще всего Филомела, сказал Патрокл, отыскав в бардачке ее сигареты и закурив. Есть и отец, но в доме мы его вряд ли застанем. Никто не знает, где он ходит, что поделывает. Правда, иногда он все-таки возвращается, и тогда мы с матерью ему рады. А мать — Филомела? Да-да, не забудь, пожалуйста, Филомела. Но лучше просто говори ей ма. Она поймет. Что, так и говорить, ма? Да, так и говори. Это будет лучше всего. И еще, никогда не кури в моем доме! Он очень сухой, очень деревянный, и там такая пыль, что хуже любого пороха! И еще. Не приезжай, когда меня нет в доме, никогда не спрашивай, где я был вчера, я сам не всегда это знаю, и, пожалуйста, никогда не рассказывай мне о тех мужчинах, которые у тебя были раньше! Все понятно?!
Она кивнула головой и сосредоточилась на повороте. Нужно было наконец отъехать от чертовой больницы, как-то повернуть за угол и выехать на проспект! Сосредоточиться и выехать! Ведь как-то она сюда въехала?! Но как?! Украдкой посмотрев на Патрокла, она увидела, что он курит с закрытыми глазами, под которыми пролегли темные тени. Похоже было, что для него нет ничего более естественного, чем быть рядом с ней, что-то напевая тихим голосом, длинными узловатыми пальцами отстукивая ритм на худых коленях, просвечивающих сквозь драные джинсы…
С застывшими, как у пластмассовых кукол, глазами медсестра отвернулась от окна, провела открытой ладонью у своего лица, и оно моментально преобразилось, став лицом уставшего немолодого мужчины лет пятидесяти. Затем медсестра подняла плечи почти на уровень затылка и мелкими прыжками проследовала в ординаторскую. Там она посидела какое-то время на полу, подрагивая от спазмов и судорог, которые внезапно стали ее сотрясать. Спазмы становились все более сильными, их амплитуда возрастала, они учащались. В течение минуты женщина превратилась в трясущийся с неимоверной быстротой комок живой плоти, точные очертания которого невозможно было предугадать заранее. Но, миновав какой-то пик в своих превращениях, медсестра, вернее то, что пару минут назад было ею, затихло, потом приподнялось на высокие мохнатые лапы и быстро побежало по коридору.
Анестезиолог Витя Барвинкин, с превеликим трудом поднимавшийся по лестнице после вчерашних двух литров водки, в горечи и страхе остановился и прижался к зеленой шершавой стене, когда на него из дверного проема внезапно бросилась огромная крыса, величиной, пожалуй, со среднего теленка. Ее морда была восхитительна в своей животной подробной достоверности и при этом невыносимо ужасна. Барвинкин качнулся вперед и провалился в беспамятство.
Когда он очнулся, рядом никого уже не было. Он сел на пол, прислонясь спиной к холодной зеленой стене, и заплакал. Это был конец для него как для пьющего человека. Он знал, что больше никогда в своей жизни не сможет взять в рот ни капли спиртного. Крыса, сказал он, пытаясь найти в этом явлении хоть какой-то смысл и значение. Крыса, он закрыл глаза, медленно приподнялся, чувствуя тошноту и слабость, и так же неспешно отправился домой отдыхать. С работой на сегодня, равно как и на ближайшие несколько дней, было покончено. Ему было очевидно, что настала пора глубокого отдыха, уединения и переосмысления ценностей.
Крыса между тем, демонстрируя невероятную ловкость, спустилась вниз с седьмого этажа по шахте лифта и нырнула в узкий вентиляционный ход, который вскорости привел ее в недра бесконечной сети метрополитена и тех неимоверных по своей запутанности подземных ходов, которые образуют малоизученную тайную сеть под городом. Минуя основные ветки, она в два счета нашла нужный ей ход и по нему спустилась вниз до глубокого ручья, который вынес ее к подземному озерцу удивительно чистой и тихой воды. Здесь она ловко выбралась на утопленный приступок, деловито отряхнулась и направилась к выложенному диким камнем коридору, который, в свою очередь, быстро вывел ее к эскалатору. На нем в полном молчании поднимались несколько фигур в серых капюшонах. Крыса остановилась на мгновение, замерла, а потом с невероятной скоростью и сноровкой проделала обратное превращение. Буквально через пару минут она вновь стала той невысокой, мужеподобной, но при этом довольно миловидной женщиной лет сорока пяти, которую уважали коллеги и больные одной из известных московских клиник. Чем дальше двигался эскалатор, тем светлее, вдумчивей и сосредоточенней становилось ее лицо.
Наконец она оказалась в сверкающем сталью и пластиком здании, поднялась на самый верхний этаж, кивнула походя двум серым капюшонам и осторожно, но уверенно постучала висящим на серебряной цепи деревянным молоточком в массивную дубовую дверь.
Входи, Фриц! Это сказал из-за двери Трахер. Привет, пупсик, ты же знаешь, мне приятнее, когда ты меня называешь Виолеттой! Перебьешься, старый педрила, добродушно сказал Щелкунчик, отходя от операционного стола, на котором лежало какое-то женское тело.
Ужасное Рождество
Дом стоял на отшибе у реки. Отсюда хорошо просматривались ее петляющая лента, обрывистый берег на той стороне, одинокие рыбачьи лодчонки.
Заходи, только осторожнее по лестнице, тут у нас света нет. Отец уже лет двести обещает его провести, но его обещаниям давно никто не верит. Ощущение теплоты и сухости, запах дерева. Уют, покой, легкое дребезжание стекла под порывами ветра. Сверху, из темноты, откуда-то от далекой крыши доносился мелодичный свист, а временами скрежет скверно закрепленной дранки.
В доме все сделано без единого гвоздя. В том числе и эта лестница. Между прочим, мастер, который ее делал, умер более шести веков назад! Отец рассказывал мне, что он по отцовской линии восходил к шумерским богам. Да-да, сказала она, мучительно пытаясь не упасть на этом чуде плотницкого искусства. Узкая юбка и высоченные каблуки упорно сопротивлялись всякому движению вперед.
Наконец они выбрались на второй этаж.
Вот здесь живет мать, но ее, судя по всему, сейчас в доме нет. Она не каждый день бывает, не любит ходить через Перевал. После этого чувствует себя страшно утомленной. А вот это мои комнаты. Там, наверху, отцовская часть, и мы туда без особой нужды не входим. Будешь пить кофе?
Да, сказала она, с несколько брезгливым любопытством осматривая это новое для нее место. Здесь было интересно, книги, штуки разные. Это называется секстант? Ответа она не получила. Патрокл сосредоточенно молол кофе. Старинные карты на деревянных стенах. Макеты триаконторов и пентеконторов, биремов и триер. Дряхлая нелепая мебель первой трети двадцатого века, множество книг, причем весьма старых. В общем, вполне терпимо, если бы здесь не было так дико, так страшно грязно! Пыль покрывала вещи ровным серебристым слоем. Через вытянутые узкие окна с некоторым трудом можно было увидеть окружающий мир, но в большей их части брезжил только неясный свет, заставляя испытывать одновременно сонливость и смутную тревогу. Будто во сне или преддверии сна. За единственным чистым окном виднелся дуб, а за ним синевато-черное низкое небо.
Садись, сказал он и указал на низкую широкую кровать. Здесь более или менее чисто. Это моя кровать. Здесь мы будем пить кофе и есть вот эти орехи. Я их привез из-за Перевала. Это, может быть, не слишком вкусно, но очень бодрит. Ты перестанешь хотеть спать и расскажешь мне о себе.
Джанет присела на краешек кровати. Ногам в туфлях на высоком каблуке было страшно неудобно. Так не годится, сказал он, стал на колени, взял ее ноги за лодыжки, погладил, бережно и осторожно снял туфли. Когда он убрал руки, встал с колен и сел рядом, ее ноги еще хранили воспоминание о его крепких и нежных ладонях.
Пей, это очень вкусно. Нет, не так. Сначала возьми в рот орех и разжуй его, потом пригуби кофе и смешай во рту с орехом. Сразу будет не очень, горьковато, и может немного онеметь язык, но потом очень хорошо. И это немного будет тебя возбуждать. Возбуждать, сказала она низким голосом, наклонив голову. Ей было очень хорошо, она и так была возбуждена сверх всякой меры, но ей доставляло острое наслаждение повиноваться ему. Юноше, которому она еще ни разу не сказала “ты”. Он положил ей в рот орех и погладил тыльной стороной ладони лоб. Ее горло моментально стало сухим, а кожа ладоней влажной. Потом он поднес ей маленькую чашку кофе, и она заставила себя сделать несколько глоточков. Это было действительно очень вкусно.
Какое-то время они просто сидели так, улыбаясь друг другу, отпивая крохотными глотками обжигающий кофе, размалывая зубами хрупкие пористые орехи, оставляющие во рту странный привкус, терпкость и жжение. Ветер свистел по-прежнему, дом не стоял на месте, но будто немного дрейфовал вдогонку за уходящим солнцем, пытаясь напитаться им в преддверии долгой и снежной зимы. Внезапно ее мысли убежали от того, что происходило сейчас, хотя еще секунду назад это показалось бы ей невозможным. Но кофе заполнял пустоты души, а покой и тишина давали пищу уму. Восприятие поплыло, ей стало немного зябко и одновременно смешно.
А теперь пора, сказал он внезапно, давай. Расскажи о себе. Кто ты? Вспомни и расскажи. Джанет прочистила горло и попыталась было произнести то, что послушно пришло ей на ум. Там были приблизительно такие фразы.
Я родилась тогда-то, извини, что это было так давно, но я хочу, чтобы ты знал мой настоящий возраст. Это важно потому, что ты мне очень нравишься, и я очень хочу быть с тобой. У меня никого нет, кроме моего ужасного мужа, но его ты можешь в расчет не принимать. У меня было хорошее детство, но при этом в моей семье девочек не любили, потому что их у нас было пять штук и всего один мальчик, мой брат, но он сейчас все равно что умер. Мой отец был полковником советской армии. Он сильно пил, но был талантливым авиастроителем. Именно поэтому наша семья никогда и ни в чем не нуждалась. И он на самом деле любил нас. Самые счастливые мгновения своей жизни я провела в поселке Переделкино у бабушки, которая когда-то вместе с Мариной Цветаевой училась в пансионе во Фрейбурге.
Однако вместо этого она вдруг совершенно непонятно почему заплакала. Патрокл ее обнял, она зарылась носом в его волосы и тогда, с трудом сдерживая спазмы, начала говорить.
На самом деле, я помню вот что! Это она сказала так, как будто кто-то ее пытался убедить в обратном. Наш отец, Фридрих Штальбаум, был всегда немного не в себе, и Христа он недолюбливал за его, как он считал, высокомерие. Но Рождество, тем не менее, в нашей семье праздновали исправно. Кроме меня, у родителей был еще один ребенок, мальчик. Его звали то ли Адольф, то ли Фриц, и он приходился мне родным братом. А еще у нас был сумасшедший крестный, господин Дроссельмейер. Его страстью были механические игрушки. Он прекрасно разбирался и в часах. В его руках начинали работать даже те часы, которые не работали до этого веками. Каждое Рождество он приносил в дом под видом подарков какие-то новые дьявольские механизмы, которые страшно радовали моего отца и брата, пугали меня и, как мне сейчас кажется, медленно убивали мою бедную мать.
Однажды, когда мне исполнилось не помню сколько лет, в самое Рождество, среди подарков, которые приготовили нам наши родители, я обнаружила странную игрушку, наполовину деревянную, наполовину металлическую. Это была небольшая фигурка человечка с огромным ртом в белом халате и белой странной шапочке.
О, сказал Дроссельмейер с уважением. Это Трахер! Запомни его, Джанет! Он тебе нравится?! Отец с матерью замолчали в этот момент, как будто им тоже было важно услышать мой ответ. Да, ответила я, рассматривая механизм, который открывал и закрывал его ужасный рот, полный великолепных серебряных зубов. Нет, тут же сказала я, всмотревшись в его ледяные, наполненные вселенской тьмой глаза! А главное, главное — только сейчас я увидала в его руках маленький, но очень острый скальпель! С расширенными от ужаса глазами я разглядывала то, что высовывалось из карманов его халата: щипцы костные по Хартману, хирургические долота, ампутационные ножи, ушиватели органов, два или три хирургических бора. Нет, еще раз крикнула я! И бросила ужасную игрушку на пол! Но было поздно!
Ха-ха-ха! Это так засмеялся мой ужасный отец. Дело решенное, быть Трахеру мужем моей славной Джанет, хлопнул он себя по колену! Сегодня и помолвку сочиним!
Помолвку-помолвку, пританцовывал по своему обыкновению крестный.
Мой брат Фриц в это время уже играл со своими солдатиками. Он выстроил их на полу, и те, послушные его командам, выделывали разные артикулы и стреляли друг в друга из пушек. Куски их маленьких окровавленных тел замызгали нам всю гостиную! О, какая жажда убийства живет в наших детях и мужчинах! О, как ужасен этот обряд взросления и как невозможно выбраться из него на свет! Ты не замечал, Патрокл, как ужасно детство с его отсутствием понимания и тишины?!
Мое сердце чуть не остановилось от ужаса, когда я увидела, что струйка крови подбирается к моим белым нарядным туфелькам! Я больше не могла находиться там и убежала к себе наверх. Но ужасное Рождество на этом еще не закончилось! Вечером, когда я, уставшая, закрыла на минутку глаза, в мою комнату кто-то постучался.
Кто там, спросила я. Даже не знаю, для чего я это сделала. Мне вовсе не было интересно, кто там! Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое, независимо от того, кто там! Я сегодня не могла больше никого видеть!
А во-о-от кто там! Дверь с треском отворилась, и в комнату ворвался целый рой невиданных миниатюрных гостей! Все они были величиной с табакерку, не больше, но, боже, как они меня пугали! Многих из них я никогда ни до этого, ни после этого не видала! Но были среди них и те, что сопровождают меня по жизни доныне! Это ужасно, но многие из них являются в настоящее время, так сказать, друзьями нашей с мужем семьи! На повозке, запряженной тремя сотнями отборных крыс, ехал он, ненавистный Щелкунчик, Трахер, мой нынешний муж, лучший хирург Московской области, когда дело касается рака яичника или матки у женщин! Его громадные серебряные зубы сверкали! Его блестящий фиолетовый гусарский доломан весь сиял от бесчисленных пуговичек и позументов! Его глаза излучали тьму, как волшебный фонарь излучает свет! Это невозможно описать! Для этого нет подходящих слов в русском языке! Я встала на кровати и закрыла лицо руками, в последней надежде, что все происходящее со мной сейчас развеется как сон! Но не тут-то было!
Ага! Это закричал он, мой муж, среброзубый Щелкунчик, ага! Что такое это ага? Это в полном ужасе так вслух подумала я! Что такое ага?! Ага! Снова закричал Щелкунчик, размахивая ножом ампутационным большим НЛ 315х180 производства Медицинского инструментального завода имени Ленина, что в городе Ворсма. Да что такое ага, в конце-то концов?! Это я, наконец, опустила руки вниз и присмотрелась к происходящему вокруг меня действу! Мне надоело бояться и захотелось выяснить суть происходящего.
Ты теперь моя невеста! Это нашелся, что сказать, Трахер. Ага! И мы с тобой будем жить вместе там, за Перевалом историй в городе под названием Третий Рим! Ага!!!
Прекрати говорить ага!!! Это я потребовала от него по праву хозяйки комнаты. Прекрати агакать, дрянь такая! А не то не посмотрю, что ты Щелкунчик, да выбью тебе все твои серебряные зубы вот этим подсвечником!
Как ты смеешь! Это закричали крысы, которыми управлял Трахер! Как ты смеешь так разговаривать с крысиным королем, твоим будущим господином, не последним человеком Третьего Рима! Сама замолчи, мерзавка, орали они, ощерившись своими длинными острыми зубами! И тут на меня нашла такая ужасная решимость, что взяла я в руки бронзовый подсвечник, закрыла глаза и прыгнула вниз, прямо в это крысиное полчище! А как только ощутила под ногами пол, так стала размахивать во все стороны этим подсвечником, просто как бейсбольной битой! Шмяк, шмяк, шмяк! Это так отлетали в стороны крысиные тушки! Ляп-ляп-ляп! Это так разбивались они с брызгами на стенах моей девичьей комнатенки!
Так рубилась я с крысами минут сорок, а то и сорок пять! Визжали они, спасу нет! Бросаются на меня! А я их шмик-шмяк, ляп-ляп, шмик-шмяк! В дверь мою с той стороны все пытался кто-то пробраться, возможно, даже мне на помощь. Но Трахер предварительно закрыл ее на бронзовый ключ и теперь держал его в своих серебряных зубах. А двери у нас дубовые, крепкие. Сквозь такие просто так не пробьешься!
Однако как ни храбр был Щелкунчик вместе со своим воинством, а я была храбрее, потому хотя бы, что была больше их всех и потому сильней! Они сообразили это, когда было уже поздно, когда все стены моей комнаты окрасились алой крысиной кровью! Да и сама я, признаться, выглядела, как Чапаев после сабельной атаки. Лохмотья крысиной шерсти прилипли ко мне, я стала мокрой от их крови! Когда я мельком глянула на себя в зеркало, то увидела кровавую девочку с подсвечником в руках, у которой белыми остались только зубы и белки глаз! В какой-то момент боя Трахер сообразил, что дело пахнет керосином и, бросив на меня остатки своих серых полков, выплюнул ключ от моей комнаты и бросился в крысиную нору, что всегда была за шкафом! Я схватила ключ от своей комнаты, сжала его в руке и гордо выкликнула в пространство имя! И это имя было…
Марихен. Это тихо проговорил Патрокл. Тебя тогда звали Марихен…
Не помню, возможно, и Марихен, но я помню, что кричала “Патрокл”! Патрокл, кричала я из последних сил, забери меня отсюда, из этой ужасной немецкой провинции в далекий рай, где все персонажи равны перед Богом, где на всякую крысу найдется подсвечник и где до часа ночи ходят вагоны метро!
Матвей-воин
В Москве у погоды особый нрав, и если кто жил в этом городе подолгу, знает, как иногда внезапно меняется она здесь от весны к лету, от тепла к холоду. Без промежутков и предупреждений.
Погода переменилась внезапно, и случилось это за полночь. Матвею Кривозубу всю ночь не спалось. Так что-то грезилось, чудилось. Но окончательно разбудил его Светлый гость! Отчасти недовольный, немного усталый, имевший слегка непривычный вид, но по-прежнему изысканный и божественно гармоничный! Матвей имел с ним долгую беседу, а потом Гость снова ушел за Перевал историй. После его визита Кривозуб впервые за долгие годы более или менее ясно представлял, что ему дальше делать! За это хвала богам!
Насчет Перевала и насчет своего предназначения во всей этой игре он сориентировался совершенно недавно. Кажется, как с год или, может быть, два к нему стали приходить сны, а потом даже и дневные видения, в которых он представал пред самим собой не Матвеем Кривозубом, а совсем другой личностью. Все то, чем он жил и чем был все время своей истекшей к чертям собачьим жизни, все это серое и утомительное время неспешно представало пред очами того другого Матвея, который и вовсе никогда не бывал в Москве. И знать не знал ничего о таком городе! Он и говорил на другом языке, и небо помнил другое, и его имя звучало иначе. Этот процесс был неприятен и тяжел. Ведь что, в сущности, за жизнь он здесь вел?! Разве она могла сравниться с той, в которой он носил другое, славное имя? А эта эпоха — с той, гораздо более славной, великой, а главное, гораздо более солнечной?! Да-да, гораздо более солнечной! О Зевс, как же он любил солнце!
Начиная с самого первого своего видения, Матвей сразу и окончательно навсегда уверовал в то, что все так и есть, что видения его не лгут! Да они и не могли лгать! Как сбрасывает личинка ставшую ненужной сухую и скукоженную свою оболочку и медленно расправляет крылья, так и Кривозуб на протяжении всего последнего времени вылезал из старой кожи восприятия мира и себя, чувствуя всю необходимость, мучительность и красоту этого процесса!
Все, лежать в постели дальше смысла не было. Матвей встал с кровати, посмотрел на часы. Было около трех часов ночи. Босиком прошлепал на кухню, смолол зерна и сварил крепчайший черный кофе. Обжигаясь, выпил чашку и сразу же налил вторую. Поставил пустую турку в раковину. Спать перехотелось. Теперь следовало закурить, сев на холодный стул у окна. Там, за окном, качались тени, отбрасываемые самодельным фонарем, который Матвей повесил у подъезда специально для местных старичков, любивших допоздна играть в карты, домино, в шахматы, а иногда просто так медитировать на деревянных лавках, уставившись прямо перед собой подслеповатыми невидящими глазами, и думать о чем-то неведомом.
Матвей любил старичков. Они казались ему воплощением самого рока. Глядя на них, он каждый раз пытался представить, сколько их сверстников давно уже умерли и стали прахом. Сколько страниц истории перевернуто было перед этими обезображенными морщинами лицами. Миллионы погибли и ушли в землю. Сгинули целые поколения умиравших за идеалы или за деньги, от болезней и нищеты, от излишнего достатка и бессмысленности своего существования. Умерли сотни тысяч младенцев в разных частях света. А дядя Гриша, полковник в отставке Григорий Данилов, выходит утром во двор. Сухой, как вобла, слегка подрагивающей коричневой ладонью сметает с деревянного стола нападавшие за ночь октябрьские листья, кладет на стол пачку папирос, зажигалку, газету “Правда”. К столу подходят две или три крысы, и дед Гриша, усмехаясь, крошит им хлеб. Они послушно и охотно едят, изредка посматривая на него своими умными бусинками-глазами. Они не боятся его, но очень уважают. Гриша немного презирает их, но подкармливает, памятуя простую примету, что, пока в доме есть крысы, он какое-то время еще простоит. Завершив эту обязательную процедуру, он ставит на стол шахматную доску и начинает медленно расставлять фигуры.
Он прекрасно знает, что смерть у него находится не просто за правым плечом, нет, она уже сидит рядом, с наслаждением вдыхая и запах его вечного “беломора”, и испарения его старческой кожи. Но дядя Гриша бесстрастно рассматривает слона. Белый слон поцарапан. Эти невменяемые поганцы, имеются в виду праправнуки, снова использовали шахматы для своих подвижных игр. А что они могут знать о белом слоне? Разве они когда-нибудь поймут, как он выходит из-за спин пешечной гвардии и идет в атаку осенним холодным и солнечным утром? Это слон, переживший и Ленина, и Сталина, и Рузвельта, и Черчилля, и Брежнева, и Мао Цзедуна. Разве они способны понять, чего стоила этому слону служба в армейской отдельной штрафной роте сорок второй армии Ленинградского фронта? Смогут ли они когда-нибудь приблизиться к тому, что он думает на девяносто пятом году жизни ранним утром в октябре, преодолевая небольшую, но принципиально важную дистанцию, которая пролегает между клетками f1 и d3? Что они и их родители знают о внутреннем содержании этого диагонального прохода?
Ветер все усиливался, и не успел Матвей сделать пару затяжек, как хлынул холодный осенний ливень. Он упал на город разом всей своей черно-зеленой плотью.
Ах, хорошо, сказал Матвей, щурясь и поеживаясь. Струи воды бьют в карниз и заливают окна. Листья на деревьях мечутся и мокнут, и ветви летают в темноте как живые. А, вот и ты, сказал он, всматриваясь в темень за окном. Там, у крайнего подъезда, почти не шевелясь, дремала тень в капюшоне.
Стоит и стоит! Мокнет, цепенеет от ночного холода, но стоит и смотрит! Ведь что обнаружится, если эту тень обмануть сейчас, если подняться вверх до чердачного люка, сбить замок, по чердаку пробраться в соседний подъезд и зайти этой тени в тыл?! Если осторожно, под прикрытием стука холодных зеленых капель, подкрасться к этому силуэту в капюшоне и сдернуть с него этот капюшон?! О, там обнаружится! Да, там обнаружится, с каким-то злым удовлетворением прошептал Матвей.
Один раз, в самом начале, когда он только-только стал различать, в каком мире живет, совершил Матвей такой поступок. Шел он с работы пешком. У него давно уже был служебный автомобиль и шофер, но он любил ходить пешком. Длительная ходьба, считал он, самый физиологический вид физический нагрузки, позволяет поддерживать форму и развивает выносливость.
Однако была глухая ночь, часа три. Зима. Как одинокая злая собака, выла метель, и в трех шагах ничего и никого не было видно. И тут вдруг Матвей заметил две точно такие же тени, идущие за ним по пятам. Точнее, он их не заметил, он их почувствовал. Огнестрельного оружия у него при себе не оказалось, что, собственно, его огорчило не очень. Район он прекрасно знал, а это давало определенные преимущества. Он стал сворачивать наугад вправо и влево и очень скоро подтвердил свои подозрения: так и есть, кто-то думает, что на него, Матвея Кривозуба, можно безнаказанно повесить хвост! Причем тупой, наглый и непрофессиональный!
Так-так, подумал он и резко свернул в ближайшую подворотню. Здесь ему пришлось сделать стремительный рывок вперед, подпрыгнуть, ухватиться за обледеневший козырек какой-то пристройки. Легко подтянувшись, он просто лег в сугроб, который метель успела намести на козырек, и уставился на проход. Два силуэта с опущенными прямо на глаза капюшонами нарисовались в светлом проеме сквозного проезда через несколько секунд. Постояв немного, будто оценивая ситуацию, они все же решили, что нужно двигаться дальше, и подошли непозволительно близко к тому месту, где спрятался Матвей. Он рассмотрел их поближе. Что-то в их походке, повадках, в характере движений вызвало у него брезгливое и однозначное отвращение. Достав нож, он поцеловал лезвие и прыгнул на своих преследователей сверху. Одного вывел из боя сразу. Бил наверняка, в область шеи, и был очень удивлен, когда тот не умер моментально, но, упав на снег, продолжал ползти и дико хрипеть, царапая покрытый свежим снегом наст. Чем ты там хрипишь, хотелось сказать Матвею, тебе же там хрипеть уже нечем. Ляг и умри, падла!
Естественно, он этого не сказал, потому что ему было некогда. Оставался еще второй противник. Он был почти на голову выше и массивнее. И, всего лишь сбросив плащ, этот противник сразу привел Кривозуба в ужас! Волосы стали у Матвея на затылке дыбом! Он укусил себе губу до крови и, почувствовав отрезвляющую боль, выматерился длинно, витиевато, со страстью. Ошалело помотал головой, как бы в тайной надежде, что стоящий перед ним ужас развеется сам собой. Но этого, естественно, не произошло. Фигура не развеялась. В мелких колких снежинках, клубящихся в слабо освещенном колодце двора, перед Матвеем изготовилась к атаке ловко стоящая на двух задних лапах самая настоящая серая крыса, Rattus norvegicus, так называемый пасюк. Только росту в ней было около двух метров, отчего впечатление, конечно, менялось решительным образом. Морда крысы имела тупую широкую форму, ушки были розовые, маленькие, шевелящиеся на голове как-то очень самостоятельно и оттого особенно противно. Шерсть на животе была беловатая, зато бока оказались совсем не серыми, а скорее даже бурыми, коричневыми. Длинный хвост нервно подрагивал и стегал крысу по бокам. На крысиной морде светилась пара красных глаз, одновременно проникнутых холодным умом и кипящих животной яростью.
Потом уже, спустя какое-то время, Матвей, анализируя произошедшее, понял, что, демонстрируя себя, крыса, видимо, рассчитывала таким образом запугать его и обратить в бегство. Убегающего легче убить. И этот расчет почти оправдался. На какую-то сотую долю секунды Матвеем овладел безумный, неконтролируемый страх, лоб покрылся испариной и, несмотря на морозный сухой ветер, ладони стали влажными.
Ты знаешь, Матвей заставил себя растянуть замерзшие губы в улыбке, вообще-то знакомые меня давно убеждали в том, что в Москве крыс стало как-то слишком много, но я им не верил! Говорили мне, мол, машину нельзя поставить на ночь возле мусорных баков! Придешь, говорят, а у тебя под капотом уже целая семья пасюков! А кое-кто рассказывал мне, что чиновников, внешне напоминающих крыс, стало на диво много. Странное совпадение! Просто беда, говорят, куда в присутственное место ни придешь, а там смотрит на тебя своими глазками кто-то серый, уверенный, обремененный острыми зубами и длинным хвостом! Но теперь, конечно, я в курсе! Теперь другое дело! Ты меня со своим подельником сегодня навсегда убедил в вашей реальности! Теперь, дружок, я буду конкретно озабочен судьбой моего родного города!
Умри, Агамемнон! Это произнесла крыса перед тем, как прыгнуть вперед.
Церковь на Остоженке
На Москву упал яростный и холодный осенний зеленый ливень. По стеклу барабанили струи. У третьего подъезда, как знак грядущих баталий, стояла тень в капюшоне. Кривозуб знал о приближающейся битве, но долгое время не мог понять своей роли в ней. Однако сегодня ночью ему явился сам Аполлон. Это было задолго до рассвета, когда на город опустился самый тяжелый ночной час, час быка. Светлый гость внезапно возник в комнате, сразу, естественно, залив ее солнечным светом по самый плафон, уселся в кресло и стал стегать себя миртовой веткой по разношенным солдатским сапогам сорок пятого размера.
Матвей приподнялся на кровати и сел. Протер глаза, присмотрелся с удивлением к Лучезарному и понял, что тот до странности напоминает ему дядю Гришу. И дело даже не в гимнастерке и галифе образца сорок первого года. Просто это и был дядя Гриша собственной персоной! От него пахло старостью, тройным одеколоном, крепким дешевым табаком, кирзой и хозяйственным мылом. Однако при этом у Матвея не возникло ни тени сомнений: это был златокудрый и сребролукий бог, помощник пастухов, хранитель стад, покровитель наук и искусств, бог-врачеватель, бог, излучающий свет. Это был Аполлон, но в то же самое время и русский ветеран, герой трех войн, бывший зэка, многоженец и красавец, лучший шахматист Садового кольца — дед Григорий!
Привет, Агамемнон, сказал Феб голосом, в точности копирующим надтреснутый баритон дяди Гриши. Хватит спать, ей-богу. Я к тебе по делу. Ты, кажется, уже пришел в себя? Ты понимаешь, кто ты есть на самом деле? Более или менее, ответил Матвей и почесал волосатые ноги. Хотел встать, но побоялся продемонстрировать высокому гостю свои полосатые семейные трусы. Нет, все-таки это определенно дядя Гриша, подумал Матвей. Смотри ж ты, два ордена Красного Знамени, орден Отечественной войны первой и второй степени, Звезда Героя Советского Союза! А за что Героя дали, невольно спросил у Аполлона Матвей. А, сказал гость, достал из кармана брюк портсигар, зажигалку, постукал папиросой о крышку портсигара, неспешно закурил, за взятие Берлина. Но мы сейчас не об этом. Ты вспомнил себя, Агамемнон, или еще нет?
Еще не все, но местами. Однако “Илиаду” Гомера перечитал уже двенадцать раз, а многое помню вполне самостоятельно! Хорошо, сказал Феб. А общую ситуацию? Как у тебя с пониманием ситуации в целом? А вот тут, Матвей развел руками, мне похвастать, конечно, нечем! Нет, до меня уже дошло, что есть какой-то Перевал историй, там что-то случилось, и теперь люди и персонажи незаконно воплощаются друг в друга и утрачивают законные места, положенные для них Зевсом. Теперь все мы, то есть они, как-то перемещаются из одного мира в другой, из одного времени в другое. И стали, как бы это выразиться, взаимообратными, что ли. Все это я так неточно как-то знаю. Много непонятного снится, Аполлон! Но что-то в этом роде. Еще я думаю, что водки надо бы пить меньше…
Браво, перебил его Аполлон, у тебя отлично работают мозги! В прошлом, насколько я помню, ты был гораздо тупее! Но в сторону прошлое! Собственно, что тебе следует знать? Главное вот что. Ты должен сделать усилие и понять, что Троя — это не конкретный город, как ты привык. Троя — это как бы статус. Он присваивается в разных мирах тем или иным городам в те или иные эпохи. Это понятно? Не совсем.
Значит, так. Всегда в мире есть место, которое считается престижным ткнуть ракетой, пулей, на худой конец — палкой. Ну, как в этом варианте мира Ближний Восток. Это сейчас и есть Троя. Да, одновременно в мире может существовать несколько мест, которые являются одной и той же Троей. Троя, понимаешь, перемещается немного, дрейфует по миру. Сегодня она здесь, а послезавтра, глядишь, уже в другом месте. Феномен рефракции идеальных объектов, понимаешь. Ну, и элементарной справедливости. Мир слишком неоднороден, и каждая нация должна успеть побыть как по ту, так и по эту сторону баррикад. Идем дальше. Почему это так важно — победить Трою? Потому что Троя, с одной стороны, виновата. Тут неважно в чем, вину найти всегда можно. Поэтому вина эта всегда довольно абстрактная…
Обожди, сказал Агамемнон, что значит “вину найти можно”? Как это “абстрактная вина”?! А Елена? А сокровища Менелая? Да ты вспомни, Аполлон, у Приама вообще вся семейка была какая-то странноватая, ты вспомни этого козла Гектора…
Я тебя умоляю, Матвей Иванович, поморщившись, произнес Аполлон, будь другом, не гопничай, сиди тихо и слушай, что я тебе толкую! Итак, с одной стороны, вина абстрактная! Ни в чем не была виновна Троя! Ладно-ладно, не маши руками! На худой конец, Парис виновен! С этим я согласен, но и то — только отчасти! Ты сам посуди, Матвей, персонажа медведи воспитали! Какой он должен прийти из лесов?! Да никакой совершенно! Ну, пообтерся среди пастухов, туда-сюда, а тут ему Афродита Елену обещает! У мальчика крыша и поехала! Сам посуди, как он мог отказаться от такой бабы? Да никак! Так что ты меня даже не зли, Матвей!
И это все с одной стороны. Аполлон посидел немного молча, как бы сосредотачиваясь. А вот с другой стороны, победа над Троей означает власть над Перевалом историй. Греки победили Трою? Победили! И что? Да и то! Вся последующая культура и вся история этого мира, так или иначе, не обходилась без тех историй, которые прожили Афины! Вся наука, философия, искусство и тэ дэ и тэ пэ. Греки, а потом и римляне как их преемники, — народ дисциплинированный. Поэтому до определенного времени, приблизительно до эпохи Просвещения, Перевал работал в одну сторону и бестолковой реинкарнации персонажей в людей и людей в персонажей, как сейчас, не было! Но потом, сам понимаешь, мир стал ветшать, идеи рационализма, идеи гуманизма, вера и безусловность, секуляризация цивилизации, и все такое, и бла-бла-бла, и бла-бла-бла. В общем, на самом деле, Троя к тому времени уже давно находилась в другом месте.
И вот. В настоящее же время, Матвей, мы имеем в мире бардак! Люди и, как ты правильно сказал выше, персонажи стали взаимообратными! Ты понимаешь, о чем я тебе толкую?! Если честно, то не очень, виновато улыбаясь, ответил Агамемнон. Мне бы меч в руки, да… Да бабу в постель, сказал Аполлон, тогда бы ты, да, тогда бы ты показал себя! Впрочем, это даже хорошо, что ты мыслишь конкретно и положения общего плана тебя не интересуют. Но ты все равно должен попытаться осознать следующее.
В нашей с тобой истории речь идет не о том, что кто-то хочет завоевать, допустим, Москву, которая внезапно стала Троей. А она, кстати, мой друг, ею, к сожалению, стала! Уже девятый год близится. Как говорится, на сносях. Пока об этом знают немногие, но те, что знают, давно лавируют и лоббируют! Аж гул идет! И так все это, понимаешь, тихо все, аккуратно, политически корректно. Конечно, отчасти Троей до сих пор является и Ближний Восток, но там это все страшно затянулось, а здесь все очень просто и конкретно! Потому и Евросоюз тут уже давно ходит кругами, и Соединенные Штаты, и кто только тут не подпрягся! Ну, оно и ясно. Ведь дело не в том, чтобы разрушить Москву, поработить, поставить на колени, как фашист хотел, хотя, конечно, и это было бы приятно многим, чего греха таить! Смысл в том, чтобы ее контролировать! Кто контролирует Трою этого мира, тот контролирует вину, искупление, победу, надежду, счастье да и сам Мир!
Понимаешь, Матвей, о чем тут я тебе толкую?
Да что-то пока не особенно, честно признался Матвей, чувствуя какую-то неловкость и злясь на себя от этого. Мне ясно одно, Аполлон. Есть крысы, и они решили завоевать Москву, хороший северный город! А я в нем родился, почему-то внезапно застеснявшись, добавил с неловкой улыбкой Агамемнон, и горло за него порву любому! Я правильно излагаю? Да, что-то в этом роде, согласился Аполлон, задумчиво разглядывая Матвея. Хорошо, пойдем другим путем. Рассказываю тебе чисто по-военному. В Москве есть Кремль, и туда проникли крысы. То есть пока еще не критично. Пока это только разведка боем. Они там осматриваются пока, музеи посещают, спецхраны инвентаризируют и все такое. Ищут ходы-выходы. Но дело в том, что в Кремле — вернее, под ним, на глубине тридцати метров, — есть Тайный зал Московского Сердца. В этом зале вот уже сотни лет слоняется без дела от стены к стене и распевает песенки огромный розовый заяц. Насколько огромный, быстро и сосредоточенно, по-военному, спросил Матвей. Я к тому, что хочу четко представлять себе диспозицию! Ну не знаю, задумался Аполлон, я предполагаю, что метров до двадцати в высоту, никак не меньше. Солидная зверюга, восхитился Матвей. А что ты хочешь, Москва, пожал плечами Аполлон. Так вот. В этом розовом зайце находится… А какие песенки он распевает? Слушай, Матвей, поморщился Аполлон, какая разница, какие песенки! Хрен его знает какие, товарищ маузер! Какая разница тебе, “Подмосковные вечера” или “Бублички” распевает московский розовый заяц? Да, в сущности, действительно никакой, согласился Матвей.
Значит, идем дальше. Розовый заяц. Внутри же зайца томится маленький китаец. Что поет, неизвестно? Неизвестно, но я думаю, что, может, ничего хорошего он не поет. В зайце ему и темно, и скучно. Скорее всего, занят чем-нибудь полезным, внутри него находится девочка Маша, а вот уже внутри Маши надо будет найти утку, в которой болтается мячик. Какой мячик? Матвей удивился мячику. Я думаю, что Маша не должна быть большой, исходя из того, что и китайцы редко бывают огромными, значит, и мячик должен быть маленький, приблизительно теннисный. А вот уже в этом мячике тульский пряник в виде автомата Калашникова. Кто этот пряник съест, тот, значит, в ближайшие тысячи лет будет контролировать Москву и все постсоветское пространство от Амура до Брюсселя!
Мудрено что-то, задумавшись, сказал Матвей. Сразу глянешь, вроде внешне просто все. Используется принцип матрешки, но если глубже задуматься, все предстает каким-то странноватым!
Я согласен, что могло бы быть как-то попроще, кивнул Аполлон, но что поделать! Нет, дело даже не в том, что странноватым, а то, что лажа просто какая-то получается, задумчиво проговорил Матвей. Сам посуди, Аполлон, то, что ты мне рассказал сейчас, напоминает русскую сказку в изложении идиота. Это почему же? Ну, потому хотя бы, что еще как распотрошить китайца, чтобы из него русскую девочку достать, я понимаю. Вроде как не западло, святое, можно сказать, дело. Но как из девочки вынуть утку, я ума не приложу! А вот я тебе сейчас расскажу, успокоил Матвея Аполлон.
И он рассказал.
Да, Аполлон окончательно раскрыл глаза Матвею на все происходящее, а главное — на его роль в предстоящих событиях! И вот теперь ночь летела к своему финалу и к концу стремилась прожитая жизнь Матвея! Потому что он знал теперь, что должен делать, а чего не должен. И он был этому рад.
После легкого завтрака Матвей аккуратно, очень неброско, но практично оделся и поехал во Второй Обыденский переулок, что на Остоженке. Там, если верить Аполлону, в старинной церкви Ильи Пророка служил протоиерей отец Василий. Вот он как раз и нужен был Матвею. Он приехал в храм за полчаса до начала службы и успел поставить свечи перед иконами, а также коленопреклоненно помолился перед чудотворным образом Божией Матери “Нечаянная радость”.
Матерь Божия, заступница наша, просил Агамемнон со слезами на глазах, защити нас от крыс, от серого ужаса, пришедшего в наш славный и сильный град! Помози, Мати Божия! Заступи и помилуй! Защити! Оборони от враг видимых и невидимых!
После литургии служили молебен святителю Николаю, на который осталось совсем немного людей. Приложившись к кресту, Матвей подошел к высокому статному седому батюшке с несколько печальным выражением лица.
Простите, батюшка, сказал он, вежливо улыбаясь, вы отец Василий? Да, так меня зовут, подтвердил протоиерей, а у вас ко мне какое-то дело? Да, что-то вроде того, запнувшись, стал объяснять Матвей. Дело в том, что… Окончательно смешавшись, он посмотрел на иконостас, светившийся мягким нездешним светом, и закончил не так, как начал. Нам, батюшка, сказал Кривозуб решительно, потолковать бы где-нибудь в другом месте! Это очень важно, просто крайне!
Да я уже понял, что крайне, кивнул отец Василий. Ну, хорошо. Я на машине. Поехали ко мне. Я вас чаем напою. Вы ж меня вовсе не знаете, удивился Матвей, как же вы так легко меня к себе в гости зовете?! Или ничего не боитесь? Вообще-то я вижу человека, какой он есть, все так же печально улыбнулся отец Василий. Ну и потом, я свое уже отбоялся. Мне уже нечего бояться, кроме суда Божьего. “И не убойтеся от убивающих тело, души же не могущих убити; убойтеся же паче могущаго и душу и тело погубити в геенне”. Таким вот образом, молодой человек. Впрочем, я замечаю, что мы с вами ровесники. Да, что-то вроде того, уклончиво сказал Матвей, отвернулся и стал смотреть в окно. Он хотел бы развить эту тему, но посчитал, что будет пока рановато и неуместно. Вышло, может быть, и не очень вежливо, да отец Василий, кажется, не обратил на это внимания. Он был всецело погружен в какие-то свои мысли. Ехать пришлось недолго. Они остановились возле дома где-то в районе Коробейникова переулка и через пятнадцать минут пили чай у отца Василия на кухне. Против ожиданий, никого в квартире больше не было, и, как бы отвечая на незаданный вопрос, отец Василий пояснил, что семья отдыхает у родственников в Нижнем.
Ну, так чем обязан, перешел к делу протоиерей, когда, неспешно толкуя о погоде и политике, по первой чашке крепчайшего душистого чая они уже выпили. Дело в том, батюшка, начал Матвей не очень уверенно, что нам надо с вами поговорить о Трое. О чем? Священник задал вопрос очень резко, при этом как-то неловко развернулся на стуле, и чашка вместе с сахарницей полетели на пол. Чай разлился, а сахар рассыпался. Отец Василий с побагровевшим лицом в полном молчании и в угрюмом смущении убирал осколки чашки и сметал сахар в совок. Матвей тихо наблюдал за ним. Справившись с этим нехитрым делом и, видимо, немного успокоившись, священник налил себе чаю в новую чашку.
Итак, о чем, говорите, вы хотите со мной потолковать? Это было сказано с нарочитой небрежностью, но весьма твердо. Я думаю, что нам с вами нужно поговорить о Трое, повторил Матвей. Поверьте мне, я просто знаю, что это необходимо сделать! Наступило время, и его нельзя пропустить!
Странно, сказал отец Василий и, снова смутившись, стал смущенно покашливать. Странно. Приходит человек на литургию, исправно выстаивает ее, прикладывается к христианским святыням, целует крест, а потом желает побеседовать со священнослужителем ни о чем другом, как о Трое! Согласитесь хотя бы, что это несколько странно! Он казался почти возмущенным этим обстоятельством.
Ну что ж, покачав головой, произнес Матвей, некоторая странность во всем этом имеется, чего греха таить. Много-много, батюшка, вокруг нас странного, а будет еще больше! Но дело в том, что нам с вами, отец Василий, некогда разводить церемонии. Нам уже крепко за сорок, жизнь мы свою уже прожили. А теперь настала пора приступить к главному, к тому, ради чего Господь нас с вами и послал сюда, за Перевал историй, в страшную, но неистово прекрасную Русь!
Матвей медленно встал из-за стола, посмотрел сверху вниз в лицо отцу Василию и, протянув широкую крепкую ладонь, представился: будем знакомы, батюшка, — Агамемнон! Отец Василий побледнел, в свою очередь встал и, сурово глядя в глаза Матвея, назвал свое имя — Менелай!