Но что это за загадка? Степаник — мальчик — сделался девочкой?

Разгадаем загадку. Ключ к ней в следующей маленькой и печальной истории.

Во дворе старика Хачо, в углу, под тенью четырех деревьев, находилась могилка. Над ней не было ни креста, ни плиты, ни надписи. Это был маленький холмик, чуть-чуть выступавший на поверхности земли. Нередко в ночную пору можно было видеть старика, поникшего головой над этой могилкой и проливавшего горькие слезы. Домашние тоже проходили мимо нее с чувством особенной грусти, точно здесь было похоронено счастье этой семьи.

У старика Хачо была когда-то дочь, по имени Сона, очень похожая на Степаника. Когда ей минуло шестнадцать лет, многие начали просить ее руки и не столько из-за богатства, сколько из-за красоты девушки. Отец долго колебался в выборе жениха, но несчастный случай навсегда разрушил ожидаемое счастье Сона.

Однажды она ушла в поле за овощами и не вернулась. Много было разных толков по поводу ее исчезновения. Одни говорили, что девушка утонула в реке; другие думали, что ее растерзали звери; суеверные приписывали это злым духам, и, наконец, некоторые прямо говорили, что ее похитили курды. Кто был прав, трудно сказать. Долго искали везде Сона, но все было напрасно. Никто не мог узнать хоть что-нибудь об исчезнувшей девушке, хотя отец ее обещал хорошее вознаграждение тому, кто принесет верную весть.

Через несколько недель пришел к Хачо какой-то курд, он вел за собою мула, на котором был привязан гроб. В гробу лежал труп Сона. Курд рассказал, что несчастную девушку похитил с поля один из курдских беков, хотя и не особенно знатного рода, но славившийся между своими как храбрый разбойник. Потеряв надежду спастись из рук этого негодяя, Сона дала старухе курдианке несколько золотых, пришитых к ее головному убору, чтобы та достала ей яду. Старуха, соблазнившись золотом, исполнила ее просьбу, и Сона отравилась.

Курды не похоронили Сона на своем кладбище, так как покойная до последнего часа твердила: «Я христианка и не изменю своей вере». Нашелся курд, пожелавший воспользоваться этим. Он разузнал, кто была покойница, и привез ее труп отцу, надеясь получить за это вознаграждение.

Не менее фанатично поступила и армянская церковь. Ссылаясь на то, что Сона самоубийца и умерла в руках неверных, без исполнения христианских обрядностей, она не позволила хоронить ее на армянском кладбище.

И Сона была похоронена в доме отца: то, от чего отреклась церковь, приняла семья.

Но горе, причиненное семейству Хачо этим несчастьем, имело и более грустные последствия.

Мать Сона, Реган, очень ослабевшая после родов Степаника, не перенесла смерти дочери и, с каждым днем худея, зачахла и умерла. Трагическая смерть Сона повлияла и на судьбу Степаника: девочку одевали и воспитывали как мальчика. Настоящее имя ее было Лала.

Смерть Сона так потрясла старика, что он после появления Степаника, став очень суеверным, начал думать, что то же самое может случиться и с этой дочерью. В том краю были известны сотни примеров подобных похищений девушек магометанами. Поэтому Хачо решил выдавать Степаника до ее совершеннолетия за мальчика. С этим согласилась и мать ее, которой не суждено было вырастить своего ребенка. Семья Хачо строго хранила эту тайну, известную вне семьи еще троим: священнику деревни, крестному отцу и бабке, которой уже не было в живых.

Лала (мы должны теперь называть Степаника иногда настоящим именем) было шестнадцать лет — возраст, когда деревенские девушки обыкновенно выходят замуж. Отец думал уже о женихе, но на Лала все смотрели как на мальчика, и никто не просил ее руки. Кроме того, старик хотел найти жениха из другой страны, чтобы он увез дочь; ему не хотелось открывать тайну Степаника перед своими знакомыми, хотя подобная охрана девушек от курдов практиковалась нередко в этой стороне. Но где было найти такого человека?

Старик возлагал надежды на некоего Томаса-эфенди, низенького, кругленького человечка, мошенника и болтуна. Откуда он был родом — неизвестно, сам он выдавал себя за константинопольского армянина и хвастался знатной родней. Братья Лала ненавидели этого урода за жадность и жестокость. Он совершенно сторонился общества армян: говорил всегда по-турецки и общался с мюдирами, каймаками и курдскими беками. Он хвастался этими знакомствами и угрожал ими армянам.

Томас-эфенди был мюльтезимом, то есть сборщиком казенных податей и налогов. В глазах крестьян мюльтезим был тем же, что ангел смерти или сатана для суеверных людей, в нем олицетворяется все, чего боится крестьянин. Но то, чего он боится, сильнее и почитает: если бы среди крестьян появился дьявол, они встретили бы его не с презрением, а с лестью. Человек всегда таков. В первобытной дикости он почитал одинаково как добрых, так и злых духов и приносил жертвы обоим; но удивительно, что на долю злого духа приходилось более жертв. «Добро принадлежит нам, — думал он, — а злу надо угодить, чтобы оно не творило зла»…

Поэтому нетрудно догадаться, почему Томас-эфенди был принят в доме старика. Хачо как один из почетных гостей. Старшина Хачо, как должностное лицо постоянно имел дело со сборщиком по поводу налогов, податей и десятичных сборов с крестьян. Эфенди часто посещал дом Хачо и нередко во время сборов податей оставался у него неделями.

«Ода» — приемная Хачо представляла собой нечто вроде трактира для подобных гостей. Каймакам, мюдир, мюльтезим, монах, полицейский служитель и даже последний нищий — все приходили к нему.

Наутро после ночного совещания сыновей Хачо в мельничной роще явился в деревню О… Томас-эфенди с двумя неразлучными с ним полицейскими.

Он приехал, чтобы назначить размер налога со скота и овец, так как с наступлением весны скот угоняли на пастбище в горы. Окончив свои дела в деревне, Томас-эфенди со старшиной Хачо возвращались домой. Отправляясь по пятницам на молитву в мечеть Ая-София, султан не проходит по улицам Константинополя с такой гордостью, с какой шел этот маленький чиновник по улицам села О…

Выставив круглый живот, задрав нос, он искоса посматривал, кланяются ли все ему или нет. На нем множеством желтых пуговиц блестел мундир, будто бы присланный ему визирем.

Войдя в комнату, Томас-эфенди, не дожидаясь приглашения, приказал подать кофе и начал заказывать обед. Турецкий чиновник везде, куда бы он ни пришел, считает себя хозяином, и если домашние вздумают не исполнять его желаний, то он сумеет добиться своего…

Когда уселись, старик заговорил первым.

— Эфенди, ты напрасно приказал сегодня сечь этого несчастного крестьянина.

— Ошибаешься старшина, — ответил Томас-эфенди вкрадчивым голосом, — крестьянина надо сечь и сечь много. «Если осла не бить, он не понесет груза».

— Но ведь он не был виноват.

— Виноват или нет — это все равно. Сегодня не был виноват, а завтра может провиниться. Ты разве не слыхал известной басни Насрэддина. Однажды один из его ослов оборвал веревку и убежал. Мулла вместо того, чтобы изловить и наказать его, начал бить другого осла, стоявшего смирно на месте. Когда его спросили, за что он бьет ни в чем не повинного осла, мулла ответил: «Как это вы не понимаете простой вещи! Убежит ли после побоев этот осел, если и ему случится оборвать свою веревку?»

— Но я знаю, что крестьянин говорил правду. Мне хорошо известно, что большую часть его овец угнали курды, — оказал старик, не согласившись с тем, что за виновного осла следует наказывать не провинившегося.

— Мне тоже известно, старшина, что курды угнали часть его стада, — ответил спокойно сборщик, — но если я буду принимать подобные оправдания в расчет, то мне придется приплачивать казенные налоги из своего кармана. По прошлогодней описи у этого крестьянина числится сто штук овец, и я требую за сто. А если из них пятьдесят или шестьдесят украдены курдами, то при чем же тут я? Курды воруют каждый день. Если крестьяне — люди, пусть защищают свое добро.

— Надо говорить по совести, эфенди, — перебил его старшина. — Ты обязан требовать с крестьянина только за наличное число овец. Не может же он платить тебе за убитых, потерянных и украденных.

— Как же я могу удостовериться, что он обворован? — ответил сердито сборщик. — Крестьянин может скрыть своих овец и сказать мне, что они убиты, украдены и привести тысячу других оправданий.

Старшина ничего не ответил.

— Ты не видел еще нового султанского фирмана. Если б ты прочитал, что в нем написано, иначе бы заговорил.

С этими словами он достал из-за пазухи кучу бумаг и, осторожно перелистав их, вытащил большой, красивый лист, исписанный крупными буквами.

— Возьми и прочитай, — сказал он, отдав лист старшине.

Старшина смотрел на крупные буквы с удивлением (все большое поражает темный люд), но если б он умел читать по-турецки, то узнал бы, что этот красный лист представляет собою театральную афишу о бенефисе известной актрисы. Но Томас-эфенди заметил ему:

— Старшина, нельзя обращаться так неуважительно с фирманом султана. Когда его берут в руки, то прежде всего целуют, а потом уже читают.

Старик поднес лист к губам и возвратил его.

— Тысячу раз говорил я крестьянам про новый закон об увеличении налога, и все-таки они ничего не понимают и твердят свое, — заговорил сборщик податей с особенной горячностью. — Ведь и я — человек, выхожу иной раз из терпения и приказываю бить их. Даже осел, если раз тонул в болоте, в другой ни за что не пройдет по этому месту, хоть ты его убей. Но у этих крестьян нет и ослиного ума. (Томас-эфенди очень любил брать примеры и сравнения из жизни ослов). — Послушай-ка, что я тебе расскажу. Ты ведь знаешь, Хачо, что многие деревни Алашкерта находятся в моих руках. Однажды один из крестьян кончил жатву, смолотил и, собрав чистый хлеб в амбар, попросил меня смерить и взять себе положенную десятую долю. Я не захотел взять хлебом и потребовал денег. У крестьянина денег, конечно, не оказалось, и он старался доказать мне, что я не имею права получать казенный сбор деньгами, а должен взять пшеницей. (Терпеть не могу, когда мужик — этот осел — начинает говорить о праве). — Ну, подумал я, задам же я тебе жару, увидишь ты у меня, что такое право! — Хлеба я так и не измерил и уехал. Пошли дожди, пшеница от сырости вся зацвела и сгнила. Тогда я приехал и потребовал пшеницы, сказав, что от своего права не отказываюсь. Но где он мог взять ее? Хлеб весь сгнил. — Уплати в таком случае деньгами, — сказал я. Денег опять не оказалось, и я, приказав высечь крестьянина, продал его волов и получил все, что мне следовало. После этого он сделался таким осторожным и ласковым, что на нем хоть воду вези. Завидев меня за версту, он снимает шапку и низко кланяется. Вот как нужно обращаться с людьми.

— Разве это справедливо, а совесть? — спросил старик Хачо тихим голосом, точно боялся, что эфенди его услышит.

— Что значит совесть? — ответил сборщик с презрением. — Власть и совесть две разные вещи Ты вот сорок лет управляешь этим селом, но до сих пор не понял еще, как нужно управлять. Ты слышал сейчас басню ходжи Насрэддина об ослах, но я приведу тебе лучший пример. Однажды одного пашу назначают начальником губернии. Не успев принять должности, он сейчас же приказывает изловить несколько человек, арестовать их и казнить. Возможно, эти люди были невинны, но паше до этого нет дела — ему необходимо было казнить несколько человек, чтобы держать народ в страхе. Вот что значить власть! Если б я поступил иначе с тем крестьянином и не проучил его, то другие крестьяне перестали бы почитать меня.

Томас-эфенди рассказывал о своих поступках так же просто и спокойно, как курд хвалится своими разбоями. Какая же разница между этим армянином и Фаттах-беком? Только та, что один был низким хитрецом, а другой — смелым, надменным разбойником. С одним из них и должна была связать судьбу несчастная Лала. Любила ли она кого-нибудь, об этом ее никто не спрашивал.