Инсектопедия

Раффлз Хью

H

Heads and How to Use Them

Головы и инструкции по их применению

 

 

1

Я соскучился по сверчкам. Соскучился по их друзьям. Раскрыл свежий номер The New York Times — и это чувство усилилось.

Мухи: мухи-дрозофилы, Drosophila melanogaster, подопытное животное par excellance, сыгравшее в истории современной науки, пожалуй, еще более важную роль, чем крысы и мыши. Эти завораживающие кадры сняты в 2006 году в нейробиологической лаборатории в Южной Калифорнии. Мухи дерутся, а правительство США – выделяя деньги через Национальный фонд науки – делает ставки на победителей [126]. Арена окрашена в один из самых телегеничных цветов – в голубой.

Герман Э. Дирик и Ральф Дж. Гринспен, ведущие научные сотрудники Нейробиологического института в Сан-Диего, выводят агрессивных дрозофил. Ученые поясняют журналисту The New York Times Николасу Уэйду, что в дикой природе мухи воинственно отстаивают свою территорию, но в неволе становятся более смирными. Дирик и Гринспен наполняют миски кормом для мух и поощряют отдельных самцов оборонять эти миски. «Испытание ареной» – вот как это называют исследователи. Они ранжируют мух по «профилю агрессивности», основанному на четырех критериях: частота драк; то, насколько быстро муха вступает в конфликт; количество времени, потраченного данной парой самцов на бои между собой; ожесточенность боя («количество таких свирепых действий, как захваты или отбрасывание противника»).

Дирик, Гринспен и их коллеги отбирают самых воинственных бойцов и используют их как самцов-производителей для разведения мух.

Ученые сообщили: спустя двадцать одно поколение различия по «профилю агрессивности» стали более чем тридцатикратными по сравнению с контрольной группой стандартных лабораторных дрозофил. «Поскольку головной мозг, вероятно, сильно влияет на уровень агрессивности», исследователи обезглавливают мух двадцать первого поколения. И измельчают их головы в порошок. Ученые хотят выяснить, есть ли корреляция между генами, которые получили экспрессию в головном мозге бойцов, и возросшей агрессивностью их поведения. «Доктор Гринспен отметил: понимание того, как гены формируют схемы, управляющие поведением, важно в широком смысле: оно поможет понять первопричины поведения и мух, и людей», – пишет Уэйд.

 

2

Дрозофилы отлично подходят для экспериментов. Пожалуй, они даже слишком хорошо годятся на роль подопытных животных. Размножаются они быстро (за десять дней самка может завершить свой репродуктивный цикл и дать жизнь четырем сотням или даже тысяче отпрысков). Структура генов у них относительно простая (всего лишь от четырех до семи хромосом). И, как и все живые существа, они мутируют.

В 1910 году генетик из Колумбийского университета Томас Хант Морган случайно обнаружил, что Drosophila могут мутировать весьма заметно, причем количество мутаций необычайно велико. Почти сразу же эти мухи перестали быть просто слегка докучливыми созданиями, которые летом влетают вместе с ветром через открытые окна на Морнинсайд-Хайтс, рыскают по дому, а потом надолго остаются или улетают. Они сделались «сослуживцами» для ученых, как выразился их биограф Роберт Кохлер [127]. Лаборатория Моргана вскоре стала их лабораторией (знаменитой на весь мир «Мушиной комнатой»), а Морган и его коллеги превратились в их ученых (и нарекли себя «муховиками» и «дрозофилистами»).

В кратчайшие сроки дрозофилы стали неотъемлемым элементом лабораторий генетиков по всему миру. Собственно, пишет Кохлер, если бы не способность дрозофил служить «биологическим аналогом атомного реактора-размножителя» и производить колоссальное количество мутантов, мы, возможно, всё еще дожидались бы появления современной генетики [128].

В тот ранний период, когда Морган и его «муховики» включили дрозофил в свои эксперименты, ученые обнаружили, что не могут угнаться за необычайной способностью дрозофилы к мутированию. Они просто тонули в полчищах мух-мутантов. Волна новой информации потребовала нового метода, который годился бы для эффективной обработки больших объемов данных, и массовое картирование генов вскоре сделалось новой отличительной приметой генетических исследований. В свою очередь, ограничения, которые налагал новый метод, потребовали появления новых мух – «мух-констант», которых можно было бы уверенно сопоставлять с другими мухами. Понадобилось существо, которое не подвержено сильной естественной изменчивости нелабораторных популяций, существо, все наблюдаемые отклонения которого были бы бесспорным продуктом экспериментальных мутаций. «Эта маленькая мушка, – пишет Кохлер, – была перекроена и заново сконструирована как новый тип лабораторного прибора, живой аналог микроскопов, гальванометров или химических реактивов для анализа» [129].

Так родилась новая муха. Совершенно новое животное – при условии, что удастся не допустить ее спаривания с «нестандартизированными» родственниками. Исследователи отбирали «родительский материал» среди самых желательных мутантов – крепких здоровьем, охотно совокуплявшихся, плодовитых и легко отличимых от иных дрозофил, которые деловито жужжали за пределами «Мушиной комнаты». Морган подметил, что эти мутанты также «не имели дурных привычек тонуть или увязать в своей пище, не отказывались покидать культуральный сосуд и т. п., то есть не имели обычаев, которые вызывают неприязнь у экспериментатора» [130].

Новая муха была отзывчива, позволяла над собой экспериментировать, была «откалибрована» под продуцирование четкой числовой информации. В отличие от своих всё более далеких родичей за пределами лаборатории, которые поднимались в воздух только на рассвете и на закате, она была активна весь день и круглосуточно производила потомство. Таких дрозофил размножали «массовыми тиражами», чтобы проводить множество экспериментов. По авторитетной оценке, в 1919–1923 годах Морган и его коллеги, создавая генетическую карту стандартной дрозофилы, «усыпили эфиром, осмотрели, классифицировали и обработали» от тринадцати до двадцати миллионов особей. На фоне такого внимания к числам колоссальная расплывчатость этой статистики говорит о статусе мух не меньше, чем сами цифры [131].

Вы можете возразить, что, придя в лабораторию, дрозофила гарантировала себе жизнь в праздности и достатке. Ей больше не нужно добывать еду или уворачиваться от хищников, ее личинки перестали быть уязвимыми. До того момента мухи, наряду с собаками, крысами, тараканами и еще несколькими обитателями наших домов, были ловкими приспособленцами, животными-спутниками, которых объединяла с человеком общая история: они поселялись рядом с нами и среди нас, не были ни вполне дикими, ни по-настоящему домашними (тут подходит термин «комменсал» – дословно «сотрапезник», в биологии – «симбионт»), ели с нашего стола, процветали там, где процветаем мы, и, несомненно, выживали там, где нам не удавалось выжить.

Но поселиться в лаборатории – значит сменить шило на мыло. Со времен Моргана бессчетные миллиарды дрозофил подверглись индуцированным мутациям. Как наблюдала Корнелия Хессе-Хонеггер, у них отрастают лишние части тела – или не вырастают нужные, причем эти части тела неподходящей формы и находятся в неподходящих местах (лапки растут из глаз или из других лапок – сами знаете). Под легким воздействием мухи заболевают болезнями Хантингтона, Паркинсона и Альцгеймера. Страдают расстройствами сна и памяти. Впадают в зависимость от этилового спирта, никотина и кокаина. В общем, как осознала Корнелия, они не только отдуваются за наши мечты о крепком здоровье и долгой жизни, но и берут на себя задачу по осуществлению наших кошмаров.

 

3

Когда «промышленный вариант» дрозофилы стандартизировался, когда она изменилась и отдалилась от своих вольных кузин, когда – одновременно – она сделалась в значительной мере продуктом «Мушиной комнаты» в Колумбийском университете, Морган и «дрозофилисты» прониклись к ней большим уважением и восхищением, увидели в ней, как выразился генетик Дж. Б. С. Халдейн, «благородное животное». Если учесть, сколько энергии они вложили в ее создание, сколько времени они проводили в ее обществе и как тесно она сотрудничала с ними во время их штудий, неудивительно, что они объявили муху личностью. Но всё же эта неразрывная связка восхищения с массовым уничтожением – нечто симптоматичное, и она кажется слегка странной, пока не вспоминаешь, что благородство часто идет рука об руку с жертвенностью и что все они – мухи и «муховики» – отправились в великий поход, научный поход за открытиями, который часто немыслим без лишений и самопожертвования [132].

Возможно, границы этой маленькой странности помогут нам понять и более масштабную странность: как возможно, чтобы муха настолько походила на нас, что мы естественным образом считаем ее своим биологическим дублером, и одновременно настолько отличалась от нас, что мы, чувствуя себя столь же естественно, подвергаем ее (без угрызений совести, вообще бестрепетно) неудержимому истреблению? [133]

Кадры с мухами-бойцами вызывают беспокойство. Это так далеко от Шанхая и так неожиданно, это не сверчки, а мухи, они служат тупым орудием, они заброшены в культуру, где нет никакой «культуры мух», они засняты на видео, они обезглавливаются. В Шанхае всё четко разграничено: есть амбивалентность, есть привязанность, но нет никакой путаницы. В Сан-Диего тоже всё четко разграничено и тоже нет никакой путаницы. Но нет амбивалентности. В Сан-Диего похожесть поддается количественному определению. Даже если цифры пока не подсчитаны, факты всё равно имеют вес: у человека и дрозофилы много общих генов; у нас общие пути метаболизма и передачи сигналов на уровне клетки; а также, как готовы уверять многие нейробиологи, у нас много точек пересечения в поведении и его молекулярных механизмах (во всяком случае, ученые утверждают, что таковы механизмы поведения) [134].

С деликатностью тут туго. Эксперименты на животных – тупое орудие познания. «Мы должны подвергнуть природу пытке и вырвать у нее ее секреты», – написал Фрэнсис Бэкон, отец эксперимента, в начале XVII века. Его фраза сегодня кажется более простой и жестокой, чем, вероятно, в ту эпоху.

И всё же логика работы с «организмом-образцом» состоит в том, чтобы разграничить тело и дух, биологию и сознание, физику и метафизику. Это легко, когда сходство и различие измеряются не одной и той же шкалой, когда первое оценивается по своим критериям, а второе – по своим, когда критерии сходства – генетические, а критерии различия даже не нужно формулировать: они древние, аристотелевские, ныне сами собой разумеющиеся, очевидные, их лень даже перечислять. Скажем лишь, что это насекомые, и их отличия от нас (и то, что эти отличия позволяют) не ставятся под сомнение. Это понимал Элиас Канетти. Насекомые существуют «вне закона», писал он.

Уничтожение этих крохотных существ – единственный акт насилия, который остается безнаказанным даже в нашем внутреннем мире. Их кровь не пачкает нам руки, так как не напоминает нам о нашей крови. Мы никогда не заглядываем в их тускнеющие глаза… Они никогда – по крайней мере, в нашей западной культуре – не были облагодетельствованы нашим растущим – пусть даже и не слишком эффективным – беспокойством за жизнь на планете [135].

Голландский философ и антрополог Аннмари Мол изучает «социальную жизнь» атеросклероза – болезни, вызывающей сужение артерий и затрудняющей кровообращение вначале в ногах, а в конце концов в сердце. Мол очень наблюдательна. Она присутствует на вскрытиях больных атеросклерозом, многие из которых умирают в больнице. Она отмечает: когда патологоанатомы режут толстый слой плоти, чтобы добраться до кровеносной системы, они часто тратят несколько секунд на то, чтобы накрыть лицо трупа куском материи [136]. Анализируя этот жест, Мол заключает, что в действительности есть два трупа: тело одно, но существ – два. Первое существо – тело, которое режут скальпелем, – это биологическое тело, научное тело, свободное от метафизики человечества, тело, которое разрешено препарировать, словно кусок мяса, анонимное тело. Второе существо – тело, которое режут скальпелем, – это социальное тело, тело, у которого есть своя биография, родные и друзья, тело, которое любило и страдало, оно требует благопристойности, уважения и внимания. Мол стремится не выбрать, которое из этих тел лежит на анатомическом столе, а продемонстрировать, что там присутствуют оба тела и что незамысловатый жест – накрывание лица материей – это еще и простой жест узнавания себя в мертвом теле.

Возможно, этот жест с материей может также обозначить различие между бойцовыми сверчками из Шанхая и бойцовыми мухами из Сан-Диего. Возможно, различие отнологическое. В Шанхае каждый сверчок объединяет в себе много сверчков; много существ с множественными биографиями и множеством друзей втиснуты в его гибкое тело. Вокруг сверчка витает много грез, развиваются и срываются многочисленные проекты. Если сверчки – воины, то и мы тоже воины. В Сан-Диего есть только научная муха – «прибор, живой аналог микроскопов, гальванометров и химических реактивов для анализа», она имеет четкое предназначение, ее роль четко очерчена, ее смерть – не проблема, ее жизнь не поставлена на кон.