Когда в половине одиннадцатого воскресным вечером зазвонил телефон, он, разумеется, знал, по какому поводу звонили. Он схватил пульт и уменьшил громкость, по телевизору шел репортаж об Аль-Каиде.

— Алло, вы позвонили Маргидо Несхову.

«Надеюсь, это старик, умерший в своей постели, а не авария какая случилась», — подумал он. Оказалось, ни то и ни другое, молодой парень повесился. Звонил отец, Ларе Котум. Маргидо прекрасно знал их семью.

На фоне раздавались пронзительные крики, нечеловеческие, жуткие. Подобные крики были ему знакомы: крики матери. Он спросил отца, сообщили ли они врачу и приставу. Нет, отец сразу же позвонил Маргидо, зная, чем тот занимается.

— Надо бы позвонить приставу и врачу тоже, или вы предпочитаете, чтобы я позвонил?

— Он повесился… не обычно. Он скорее… задушил себя. Это чудовищно. Позвоните вы. И приезжайте. Просто приезжайте.

Он не поехал на черной перевозке, взял «ситроен». Лучше пусть пристав вызовет «скорую». Он звонил по мобильному, перекрикивая шум включенной на полную печки, на улице было минус три, третье воскресенье декабря. Он дозвонился и до пристава, и до врача, по воскресеньям всегда мало вызовов. И в этот тихий холодный вечер скоро весь двор забьется машинами, народ с соседних хуторов будет прижиматься к окнам и удивляться. Увидят «скорую», машину пристава, врача и белый фургон, который несколько человек, возможно, узнают. Они увидят свет, горящий в окнах намного дольше принятого, но не осмелятся позвонить соседям так поздно, а вместо этого проведут полночи без сна, вполголоса обсуждая, что же могло случиться на соседском дворе, и глубоко в душе испытывая стыдливую радость оттого, что их несчастье обошло стороной.

Отец встретил его в дверях. Пристав и врач уже приехали, им ближе. Они расположились на кухне с чашками кофе, мать сидела, широко раскрыв угольно-черные сухие глаза. Маргидо представился ей, хотя не сомневался, что она его знает, правда, лично они не были знакомы.

— Надо же, вы здесь. Вы. Из-за него, — сказала она.

Голос был монотонным, хрипловатым. На подоконнике стоял рождественский светильник. Пристав встал и вперед Маргидо зашел в спальню. Врач вышла на крыльцо: зазвонил мобильный. Желтая бумажная звезда с лампочкой посередине висела в маленьком окошке прихожей, электрический свет пробивался сквозь отверстия в бумаге, желтой в середине и ярко-оранжевой по краям. Отец вернулся на кухню. Он уставился в окно, не пытаясь заговорить с матерью, а та сидела, сложив руки на коленях, не обращая никакого внимания на топчущиеся на полу ноги, чужое дыхание, чашки на столе, на время суток, счеты на полке, коров в хлеву, мужа у окна, на погоду и мороз, на рождественскую выпечку и собственное будущее, вся в себе. Сидела и удивлялась, что еще дышит, что легкие работают сами по себе. Она еще не поняла, что такое горе, просто удивлялась, что часы продолжают тикать. Маргидо наблюдал за всеми. Откуда ему знать, каково это — потерять сына, он даже не знает, что такое сына родить. Кроме того, он не мог позволить себе отдаться на волю чувств, его работой было замечать и отмечать эмоции родственников покойного, чтобы поймать тот момент, когда они будут в состоянии говорить о вещах практических. Сочувствие и горе, которые Маргидо скрывал за профессионализмом, он старался выразить в безукоризненном исполнении желаний родных.

К такому зрелищу он не был готов, хотя отец и предупредил, что сын не просто повесился. Отец, видимо, представлял себе веревку, перекинутую через балку, опрокинутый стул, тело, медленно раскачивающееся вокруг своей оси или висящее неподвижно. Классический сценарий, все видели такое в кино, во всех подробностях — за исключением испражнений, стекающих по брюкам в лужицу на полу. В этот раз все было не так, парень не болтался свободно и высоко. Он стоял на четвереньках в кровати, в одних бордовых трусах. Веревка была привязана к спинке кровати и тянулась сзади к его шее. Лицо белое, глаза широко открыты, сухой язык распух во рту. Пристав закрыл за собой дверь и сказал:

— Он же мог в любой момент передумать и остановиться.

Маргидо кивнул, не отрывая взгляда от трупа.

— Давно вы в этой профессии? — спросил пристав.

— Скоро уже тридцать лет.

— Видели что-нибудь подобное?

— Да.

— Хуже?

— Может быть, девчонка в дверном проеме. До пола было слишком близко, и она прижала колени к груди.

— Какой ужас! Вот так сила воли.

— Да, воля к смерти. Не видят другого выхода. Бедняги слишком юны, чтобы разглядеть другой выход.

Он наврал приставу, такого самоубийства он еще не видел, но ему пришлось продемонстрировать безучастное спокойствие, ему было проще работать, когда его оставляли в покое и относились к нему сугубо как к эксперту в своем деле. Да, от него частенько ожидали большей профессиональной отстраненности, чем даже, например, от полицейского. Видимо, считалось, что, раз он сталкивается со смертью ежедневно, она его уже не трогает. Несколько раз он собирал части тела с асфальта после аварий вместе с врачами и полицейскими, остальным потом требовалась помощь психолога, а ему — нет.

Он рассмотрел мальчика. Хотя зрелище было жутким, его поражало и завораживало, как это парень просто наклонился вперед в кровати, стоя на коленях так, что веревка пережала сонную артерию, и ждал пока в глазах не потемнеет. А когда начало темнеть — сперва поплыли красные круги, — он не выставил руки вперед, не облокотился на матрас и не выпрямился. Нет. Он смог продолжить. Он решился.

— Я читал о подобной сексуальной игре, — прошептал пристав и тяжело переступил с ноги на ногу.

Маргидо быстро взглянул на него, потом на труп.

— Вы это о чем?

— О том, что люди удавливаются чуть ли не до смерти, а потом…

— На нем же трусы.

— Да, вы правы. Я просто подумал… Ведь как все продуманно. Никакого подозрения на… убийство. Он и записку оставил. Всего несколько слов с просьбой о прощении. Родители были в гостях у молодоженов. Парень знал, что у него есть несколько часов. Вообще-то он тоже собирался в гости. Он их младший сын. У них две дочери: одна учится какой-то ненужной ерунде в Трондхейме, а старшая, по счастью, вышла замуж на одном из хуторов. Но вот этот… Ингве, он еще жил с родителями, не знал, чем заняться. Я часто видел его на велосипеде с биноклем через плечо, он наблюдал за птицами, огромным количеством всяких разных птиц, которые делают здесь остановку, ну, вы знаете. Очевидно, отец был недоволен птичьими интересами сына, учитывая, сколько дел всегда на хуторе… Хотя они и не собирались передавать хозяйство Ингве. Но удавиться, на коленях! Это совершенно ненормальная смерть и…

Маргидо принес из машины мешок. «Скорая» еще не приехала. Врач сидела на кухне вместе с родителями. На обратном пути, проходя мимо кухонной двери, Маргидо услышал голоса. Немногословные фразы с большими паузами. Врач зашла в спальню сразу за ним. Закрыла за собой дверь.

— Сейчас перережем, — сказал пристав. Врач одолжила у хозяев ножницы с оранжевыми кольцами и протянула их приставу. Он разрезал веревку. — Остальное вы доделаете завтра? В морге?

— Конечно, — ответил Маргидо.

— Да уж, этому пациенту я ничем не смогу помочь, — заметила врач.

Маргидо ужаснулся черствому врачебному комментарию. Все-таки она женщина, пусть и врач. А говорит, будто ежедневно наблюдает молодых ребят на коленях, покончивших с собой в собственной постели. Когда она вернулась на кухню, он вздохнул с облегчением.

Он услышал, как на двор въехала «скорая»; вышел в коридор, поймал взгляд шофера и кивнул. Маргидо хотел засунуть труп в «скорую», пока не вышли родители. Так лучше. Больше похоже на несчастный случай, за который никто не отвечает.

— Лучше было бы сразу привести его в порядок. Чудовищно отправлять его в таком виде, с веревкой на шее, — тихо сказал Маргидо.

— Так всегда с самоубийцами, — ответил пристав. — Даже если смерть чистая.

Врачи «скорой» водрузили носилки на место и прикрыли их черным полиэтиленом. Двое молодых мужчин. Ненамного старше парня, стоявшего на коленях в кровати. Они натянули по паре одноразовых перчаток, схватили парня под мышки и за ноги, тихо досчитали до трех и мгновенно уложили труп на носилки, потом расправили полиэтилен и крепко прижали его. Пустой перепачканный матрас выглядел ужасно.

— Я принес мешок для мусора, — сказал Маргидо. — Можно мне хотя бы простыню снять? Чтобы родители не видели.

— Да, пожалуйста, — отозвался пристав.

Он успел свернуть еще и одеяло и прикрыть им большое мокрое пятно на матрасе до прихода матери. Матрас он все равно выкинет, как и положено, но чем больше увидят родственники, тем сложнее ему будет потом их успокаивать. Часто именно детали заставляют родственников наконец осознать трагедию и доводят их до истерики; это может быть все что угодно: недопитая чашка чая на прикроватном столике, испачканный мишка на полу или термос и коробочка с бутербродами, которую отдают родне после несчастного случая на производстве.

— Что вы с ним сделали? — вскричала мать. — Запаковали в полиэтилен? Но он же не может… он не может там дышать! Дайте посмотреть на него!

— Это запрещено, — отрезал пристав. — Но завтра, когда Маргидо все…

— Нет! Сейчас!

— Сначала я должен его прибрать, — сказал Маргидо.

Мать бросилась к ребенку и стала копошиться в черном полиэтилене. Сейчас бы появиться ее мужу. Но он не появлялся. Пришлось водителю «скорой» обхватить ее за плечи и крепко держать.

— Успокойтесь, сейчас мы…

— ОН НЕ МОЖЕТ ДЫШАТЬ! ИНГВЕ! Мой мальчик…

Наконец-то пришел муж. Он обнял рыдающую женщину, а сам отсутствующим взглядом смотрел на блестящий черный сверток поверх носилок, в котором лежал его единственный сын. Казалось, будто зрелище притягивало все силы в комнате, и самое ужасное, что бывший ее обитатель, запакованный таким образом, сделался больше и значительнее, чем когда-либо при жизни.

— Но почему?.. — спросил отец. — Я думал, мы увидим его перед отъездом. Не знал, что… Я думал, Маргидо…

— Его придется вскрывать, — сказал пристав, глядя в пол. — Это обычная процедура при самоубийствах.

— Зачем? Ведь никто не сомневается, что это он сам!

Пытаясь держать себя в руках, отец говорил сипло и напряженно, мать же повисла на его руках и беззвучно плакала, закрыв глаза.

— И я не сомневаюсь, — отозвался пристав и откашлялся, переминаясь с ноги на ногу.

— А я могу отказаться? Запретить им резать нашего мальчика?

Мать, не открывая глаз, содрогалась от рыданий, слезы ручьями текли по щекам.

Пристав вдруг участливо посмотрел на отца и сказал:

— Хорошо. Я отменю вскрытие. Ладно, Ларе. Но все равно сегодня вы его не увидите. Пусть «скорая» его увозит. А когда Маргидо его подготовит…

Отец медленно кивнул.

— Спасибо. Большое спасибо. Турид, пусть они уезжают. Пойдем.

В спешке, одновременно руководя выносом носилок, Маргидо донес мешок с мусором до своей машины и взял документы. «Скорая» медленно, не торопясь, проехала в ворота без сирен и маячка, теперь все соседи поняли, что кто-то умер. Следом выехала машина пристава.

Входная дверь все еще была широко распахнута, желтый свет падал на снег перед домом и на пригорок. Теплый желтый свет, который создавал ложное впечатление уюта, теплой печки и кофейника, ощущение нормальной жизни. Маргидо никак не мог привыкнуть к контрасту. «Смерть всегда приходится не к месту, за исключением войны, разве что», — думал он. Луна уже давно взошла над склоном, почти полная, вокруг нее распространялось слабое свечение, тени деревьев прерывались на насте, Маргидо разглядывал их, строя планы на завтра.

Надо снова заехать сюда утром, потом у него похороны в церкви в два часа, потом ему надо подготовить тело, чтобы родители могли на него посмотреть, и сестры тоже. Может быть, они тоже закажут службу завтра вечером, в больничной часовне. Завтра же надо договориться с помощницами. Фру Габриэльсен и фру Марстад всегда четко выполняют обязанности. И хотя работали они втроем, домой к родственникам он отправлялся сам. Если у него не было возможности приехать, он рекомендовал другое бюро. Женщины не хотели выезжать на дом, они прекрасно знали, что там приходится убирать простыни в мешок для мусора и не только. Врач дала матери успокоительное, отец отказался. Классический случай: мужчины хотят справиться сами, с ясной головой, не сломаться, не потерять контроль. Он ходил взад-вперед по кухне, заложив руки за спину, Маргидо не завидовал предстоящей ему ночи.

— Возьмите снотворное, — предложила врач, очевидно, подумав то же самое.

— Нет.

— Я все-таки оставлю упаковку на всякий случай. Это не… устаревшее снотворное. Оно действительно всего лишь помогает заснуть.

Маргидо взглянул на нее, но она не заметила своей бестактности, впрочем и остальные тоже.

— Только не кремируйте его, — сказал отец, повернувшись затылком к отражению в окне.

— Нет, конечно. Если вы не хотите, — ответил Маргидо.

— Хотим! — закричала мать. — Я не хочу, чтобы его зарыли в землю! И чтобы он там лежал и гнил, и его ели! Надо… надо…

— Не будет он гореть в аду, если я могу этому помешать, — произнес отец. Мать молча закрыла лицо руками.

— Не понимаю, — прошептала она. — Почему он… Нас не было всего несколько часов. Почему он не подождал, я бы поговорила с ним, помогла, помогла бы моему мальчику. Как ему было больно…

— Иди ложись лучше, — сказал отец. Она тут же смущенно встала, покачиваясь. Муж проводил ее в коридор. Врач и Маргидо остались на кухне, сидели в тишине и слушали медленные спотыкающиеся шаги на лестнице.

Они переглянулись. Ее взгляд вдруг наполнился скорбью, но она промолчала.

Когда врач уехала, он остался на кухне с отцом. Тот наконец-то сел на табуретку, склонив голову и зажав кулаки между колен. Крестьянские руки с чернотой вокруг ногтей и в глубине каждой морщины и складки. На хуторе останется старшая дочь. Мальчик, которого везли в морг в воскресную ночь незадолго до Рождества, не был наследником. Будто бы от этого легче. А пристав думал, что легче.

— Я предоставлю вам любую помощь, — начал Маргидо. — Вы только решите, что вам надо.

— Делайте все сами. Я не вынесу похорон. Хоронить Ингве — это немыслимо. Это полный абсурд.

— Вы его сестрам сообщили?

Отец поднял взгляд:

— Нет.

— Надо сообщить. И остальным родственникам.

— Завтра с утра.

— Да, не всё сразу, — сказал Маргидо, вкладывая в голос все сострадание. Он знал, как себя вести. — Сначала объявление в газете. Оно может выйти во вторник.

— Я не могу…

— Конечно. Поэтому я оставлю вам проспект, вы его полистаете, а я заеду завтра утром. Часов в десять, годится?

— Мне все равно, когда…

— Тогда часов в десять.

Отец придвинул к себе брошюру и открыл наугад.

— Символ кончины, — прочитал он. — Символ кончины. Символ кончины? Странное выражение.

— Это такой рисунок перед текстом объявления.

— Я понимаю. Не знал, что это так называется. Когда умер отец, все устраивала мама, а когда умерла мама, похоронами занималась сестра. Надо, наверное… и ей позвонить. Мы виделись сегодня вечером, она тоже была на вечеринке. Мы вместе покупали подарок. Льняную скатерть, кажется. Сделанную в Рёросе. Точнее… сотканную в Рёросе. Кем-то.

— Красивая, наверное.

— Да. Красивая, — подтвердил отец. Он раскачивался на стуле с брошюрой в руках. Маргидо знал, что он ждет объяснений. Объяснений, которые Маргидо перестал давать уже давно, хотя его всегда спрашивали. В смерти его не переставала поражать какая-то невозможность, но объяснить ее он не мог. Истину он находил только в соблюдении ритуалов.

— Может, вы сами выберете этот… символ кончины? — попросил отец.

— Разумеется. Но вам может быть… полезно. Выбрать самим. Вы будете вспоминать похороны. Позже. И тогда будет важно знать, что все было устроено… по-вашему.

Он любил делать небольшие паузы между словами, будто подыскивал их. В этом он не чувствовал никакого цинизма, он знал, что для слушателя эта ситуация единственная в своем роде, единственная в жизни. Именно поэтому он не мог говорить легко и свободно, давая понять, что повторяет эти слова часто, будто внутри у него автомат, который знает, что и когда следует сказать. Ну, почти всегда знает.

Пристав заметил, что Ингве очень любил птиц, — сказал он.

— Да.

— Может, ласточку? — предложил Маргидо. — Над объявлением.

— Он с ума сходит по этим ласточкам, залетающим на двор. Записывает… записывал в блокнот, когда они прилетают с юга. Эти птицы всегда прилетают последними. Пожалуй, не раньше начала июня. А это ведь поздно для перелетных птиц. Он мог сидеть часами и наблюдать, как они выделывают фигуры в воздухе над сеновалом.

— Может, тогда ласточку? В объявлении.

— Он так любил природу. Так любил. Конечно, сын крестьянина должен любить природу, но он любил ее иначе. Я так много о природе не думаю, понимаете, это — моя работа, она повсюду, природа-то. Но Ингве занимало то, что можно изменить, улучшить, он беспокоился насчет сортировки отходов, восстановления естественного ландшафта, что хутора исчезают. Конечно, я тоже об этом думаю, но для него это было… важно! У меня нет времени, чтобы… Не понимаю, почему он… Всего семнадцать лет. Учился вождению. У него уже есть машина, старая «тойота». Но он как-то не очень ей интересовался, он не из таких, я думал, все изменится, когда он повернет ключ зажигания с новенькими правами в кармане. Мы сидели, и лопали пирожные, и пили кофе, и смотрели фотографии, и гуляли на этой проклятой свадьбе, а он…

— Может, вам стоит сейчас отдохнуть, уже поздно, а завтра трудный день.

Отец замолчал, опустил голову, разглядывая руки, и тихо сказал:

— Ласточка. Пусть будет ласточка. Спасибо.

— Не за что. Конечно, не за что. Не забудьте, тут таблетки.

— Не хочу. Мне рано утром в хлев. Надо встать.

Машин было мало. Фьорд был в ледяной шуге, словно усыпан белыми семечками, а посреди его украшала бахрома лунного света.

Машина успела полностью остыть. Когда он чуть позже проезжал липовую аллею, ведущую к хутору Неехов, то упорно смотрел вперед. Знал, что в это время суток в окнах темно, горят только уличные фонари, а что на них смотреть? Он их видел и раньше.

Включил радио и проехал аллею под веселые звуки гармошки. Маргидо внезапно расслабился и даже воспрял духом, не понимая отчего. Редкое чувство. Может, ему стало легче, когда он обнаружил горе в глазах врача?

Когда утром он вернулся на хутор Котум, дом был полон народа. За кухонным столом сидел священник из церкви в Бюнесе. Все называли его священник Фоссе. Уже немолодой человек, одних лет с Маргидо. Худой и сутулый, но рукопожатие его было теплым и уверенным, Маргидо он очень нравился. Всегда опрятный, пунктуальный — настоящий знаток своего дела, чего не скажешь об остальных представителях этой профессии. Некоторые священнослужители суетятся и смотрят на сотрудников похоронного бюро сверху вниз, будто это они тут главные, а не родственники усопшего.

На кухне царили женщины, мужчин отправили в одну из комнат длинной крепкой избы. Мать мальчика сидела на кухне на табурете и смотрела на все, происходящее вокруг, с удивлением. Пять красноглазых женщин — очевидно, среди них были сестра и тетя мальчика — возились с едой, кофе, чашками, тарелками, салфетками, сахарницами. Женщинам легче, у них всегда есть занятие — готовка, сервировка, а мужчинам приходится справляться с горем в праздности. В других обстоятельствах отец бы сегодня работал на хуторе, мать же вполне могла намесить килограммов десять теста для вафель, и никто бы не подумал, что это некстати. А так… Вот если бы за ночь хотя бы намело метр снега, отец мог бы убрать его, но не более того, а еще лучше, если бы это сделал сосед.

Отец закрыл дверь на кухню, заперев там суету, и сказал, обращаясь к Маргидо, прежде чем тот отпустил дверную ручку:

— Его бросила какая-то девчонка. В субботу вечером. Мы даже не знали, что у него есть девушка.

Отец опустился на кожаный диван, ссутулился, лопатки отчетливо проступили сквозь фланелевую рубашку.

— Любовь, — прошептал он. — Подумать только, он покончил с собой из-за любви. Отнял у себя… всю свою жизнь. Потому что ему отказала девчонка. Просто какая-то девчонка.

В оставленные Маргидо брошюры так никто и не заглянул. А он принес еще — с разными типами гробов. Новый барьер, который надо преодолеть. Но гроб нужен уже сегодня в морге и вечером в часовне.

— Когда приедет старшая сестра Ингве? — спросил он.

— Ингебьорг? Через несколько часов, наверное.

Маргидо кивнул. Значит, надо выяснить про гроб.

— Вы хотите увидеть его вечером? Все вместе? — спросил он.

— Хотим.

— Так будет лучше, — сказал священник и уперся руками в колени. — Девочкам надо его увидеть. Или хотя бы иметь такую возможность. Если не захотят, то не надо. Но Маргидо так все красиво устроит. Будет прекрасно, вы сделаете еще один шаг на пути преодоления горя и ужаса, Ларе.

Они сидели долго в тишине.

— Надо бы определиться с объявлением, — сказал Маргидо.

— Ласточка, — сказал отец.

Маргидо достал записную книжку из сумки. Он был рад присутствию священника, а тот помогал отцу составить текст — достаточно ли просто написать «светлой памяти» над именем Ингве Котум и «безвременно почил» под ним? Священник хотел, чтобы отец позвал мать, сидевшую на кухне на табурете, мол, пусть она тоже подумает над объявлением, но из этого ничего не вышло. Еще священник помог Маргидо правильно написать все имена, составить перевернутое родственное древо под именем мальчика, его датами рождения и смерти.

— Стихотворение. Хотите, чтобы было стихотворение? — спросил Маргидо.

— Стихотворение? — отец посмотрел на него с нескрываемым удивлением.

— Многие публикуют стихи, Ларе, — объяснил священник. — У Маргидо наверняка есть из чего выбрать.

Маргидо придвинул к себе брошюру. В ней он напечатал много стихотворений, из которых можно подобрать что-нибудь подходящее. Он открыл книжицу на нужной странице и протянул ее отцу, у того во взгляде отражалось робкое сопротивление. Он принялся изучать тексты, подолгу вчитываясь в каждое стихотворение.

— Здесь все в основном для стариков или больных людей, — сказал отец и откашлялся. — Но есть и то, что… Вот это, может быть. — Он показал пальцем и протянул его священнику, а тот взял брошюру и прочел вслух:

— Ты останешься в наших сердцах, заперт и спрятан надежно. Нежной памятью в наших умах жить ты станешь теперь безмятежно.

Отец обхватил голову руками и сник, почти пригнул голову к коленям, как зародыш, поджал ноги и издал какой-то воющий трубный горловой звук. В этот момент дверь открылась, и две женщины внесли поднос с кофе и большое блюдо с бутербродами и кусками кекса. Они остановились. Отец взял себя в руки и во внезапно установившейся тишине прочистил горло.

— Кофе очень кстати, — сказал священник, кивнул женщинам и улыбнулся, потом встал, обошел стол и обнял отца за плечи. Женщины поняли этот знак и споро накрыли на стол, не обращая внимания на беспомощность отца, как будто всё как надо. Сначала они сняли кружевную салфетку и на ее место положили квадратную вышитую хлопковую скатерть, потом аккуратно поставили чашки, разложив изящно сложенные треугольником салфетки, и, наконец, поставили блюдо с бутербродами и кексом посередине, а рядом — сахарницу и кувшинчик со сливками.

Маргидо и священник остались наедине, а отец вышел, сославшись на то, что ему нужно в туалет.

Как только дверь за ним затворилась, они вполголоса повели очень продуктивную беседу.

— В четверг в час, — сказал священник. — Они хотят обычные похороны.

— Мать не хочет, — возразил Маргидо, записывая дату и время. — Ночью она сказала, что…

— А сегодня она уже хочет, — ответил священник. — Я говорил с ней. Ингве похоронят рядом с родителями его отца. Она, кажется, смирилась с этим. Конечно, мальчика надо похоронить как положено. Он же крестьянский сын.

— Вы поможете отцу выбрать псалмы и музыку? И позвоните мне потом.

— Разумеется.

Он протянул священнику лист бумаги и сказал:

— Псалмы, перечисленные здесь у нас, уже отпечатаны в типографии.

Священник кивнул и спросил:

— А сегодня вечером вы устроите все сами? Возможно, они закажут службу после морга.

— Мне надо позвонить в больницу и забронировать часовню. И еще надо, чтобы он выбрал гроб. Вы останетесь здесь?

Священник посмотрел на часы и кивнул.

Маргидо привык, что каждое следующее звено ритуала вызывает новый всплеск горя. Некролог превратил невообразимый ужас в слабое подобие действительности, цветные фотографии гробов сыпали еще больше соли на рану. Отец сидел с проспектом в руках и смотрел на фотографии как на что-то, неподвластное пониманию.

— Все они красивые, — заметил священник.

Большинство беспомощно указывало на белый. Модель «Нордика». Таких у Маргидо на складе было больше всего. Но человек, сидевший на диване, его удивил.

— Вот этот, — сказал он и пристукнул пальцем по сосновому гробу, модель «Натура», в трех вариантах: лакированная сосна, необработанная поверхность и отшлифованная поверхность.

— Необработанная, — сказал отец. — И она называется «Натура». Годится.

Маргидо откашлялся.

— У меня есть несколько на складе, но только с отшлифованной поверхностью. Необработанную мне надо заказывать, а это займет несколько дней.

— Тогда остановимся на отшлифованной. Наверное, это и лучше. А вот этот белый, он годится только для стариков. И стихи тоже.

Он отшвырнул брошюру, и Маргидо сразу же убрал ее в сумку.

— Договорились, — сказал он.

Он был рад, что все прошло довольно гладко и что отец не вовлек в процедуру выбора всех домочадцев. Некоторые вовлекали, хотели вместе посмотреть цены и сравнить, в таких случаях Маргидо всегда досадовал, хотя разумом прекрасно все понимал. Теперь, после отмены государственного пособия, похороны оборачивались большими расходами. Кто-то воспринимал гроб как необходимую мелочь, другие же относились к нему как к последнему дому усопшего, его средству передвижения или постели. Он прекрасно помнит, как мать, потерявшая трехмесячную дочку, внезапно умершую во сне, положила руку на крошечный шестидесятисантиметровый гробик и сказала: «Теперь это будет твоей колыбелькой, дружок, здесь ты будешь спать вечно, а я буду представлять, как ты лежишь в этой колыбельке».

— После похорон ничего не будет, — сказал отец. — И никаких цветов.

— Иногда предлагают собирать денежные подношения, — сказал Маргидо.

— Кто же эти деньги получит? — спросил отец неожиданно пронзительно громко. — Норвежское общество самоубийц? Орнитологическое общество? Крестьянский союз?

— Ларе, речь не об этом, — спокойно сказал священник. — Можно ведь подумать хорошенько… Молодежный клуб или… кто-нибудь еще, кому можно передать деньги от имени Ингве. Вместо цветов.

Отец откинулся на спинку дивана и звучно выдохнул, будто пробежал спринт, потом уставился в потолок.

— Ну, хорошо. Да, Молодежный клуб, наверное, неплохая идея. Хотя он редко бывал там, и друзей у него было немного. Вообще-то мне плевать, но пусть отдадут несколько крон Молодежному клубу. Запишите. Мы скоро закончим? Давайте пить кофе, я больше не могу.

Гроб, водруженный на зеленый катафалк в центральном нефе церкви в половине первого, за полтора часа до отпевания, был белой «Нордикой», которую принесла из перевозки в церковь фру Марстад. Обе его сотрудницы были физически крепкими, иначе Маргидо пришлось бы нанимать мужчин. Поставить гроб на место — тяжкая работа. Иногда им приходилось наваливаться всем втроем или просить помочь кого-нибудь из церкви.

В гробу лежала пятидесятичетырехлетняя женщина, умершая от приступа астмы. Она оставила после себя дочь двадцати двух лет и двух бывших супругов, оба они принимали участие в подготовке похорон. Церковный служка помогал установить свечи и прочее, входил и выходил из алтаря, а Маргидо и фру Марстад заносили штативы, кофры, полные подсвечников, и вазы для цветов. В церквях не было ничего для похорон. В некоторых не было даже лопаты.

Курьер из цветочного магазина подвозил все новые букеты, венки и украшения, которые Маргидо один за другим рассматривал и потом раскладывал. Важно было соблюсти симметрию с обеих сторон от гроба. Букеты надо было разложить идеально, а на пол перед гробом ему нравилось ставить пару венков. Он наполнил высокие вазы и красиво развесил шелковые ленты, чтобы слова на них можно было прочитать со скамеек для родственников.

Стол у входа был готов, оставалось только зажечь свечи. Они были голубыми. Необычный вариант, но так захотела дочь, поскольку это был любимый цвет усопшей. Альбом для соболезнований лежал раскрытым на первой разлинованной странице, и ручка — поперек.

На фотографии в рамке ныне покойная была запечатлена в спортивной куртке на галечном пляже, в руке она держала напоминавший лебедя корень дерева.

Она смеялась, и волосы разлетались на морском ветру. Серый корень был выбран центральным элементом декоративной композиции. Вокруг были еловые ветки и листва. Ветки имитировали вереск, поскольку найти настоящий вереск в декабре невозможно. Еще были шишки разной величины. Композиция вышла на редкость красивой, и, располагая ее на месте, Маргидо залюбовался.

Рядом с фотографией лежала стопка распечатанных псалмов. На первой странице было то же фото. На дальнем конце стола стояла урна для подношений. Фру Марстад написала перед ней: «Спасибо за ваш вклад в Общество больных астмой и аллергией. От имени семьи усопшей».

— Господи, ты был нашим прибежищем из рода в род. До того, как были созданы горы, до создания земли и мира, ты сама вечность, Господи. Ты обращаешь человека в прах и говоришь: «Вернись, дитя человеческое!» Тысячелетиями смотрят твои глаза, как уходящий день, как ночной страж. Научи нас считать наши дни, дабы мы помудрели сердцем!

Маргидо воспринимал эти слова как привычный шум в ушах, не вслушиваясь. Единственное, к чему он прислушивался в проповеди, было присутствие или отсутствие искренности в голосе священника. Он сидел и думал обо всех делах, которые надо переделать в офисе. Фру Марстад уже уехала, оставив ему списки людей, принесших букеты, на случай, если кто-нибудь придет с букетом в последний момент. Это было необычайно важно, одно из важнейших дел — все, подносившие букеты, должны быть указаны в списке. Карточки он потом соберет в специальной папке и отдаст родственникам. А затем он вручит им свеженапечатанные благодарственные открытки. Он знал, что родственники всегда внимательно изучают эти списки имен, и папку с карточками, и альбом с соболезнованиями. Все это давало им понять, насколько любимым и значимым для окружающих был их покойный, и это помогало им совладать с горем. А еще приятно было услашать: «Похороны были великолепны, поистине великолепны».

И это была его работа — сделать их великолепными. Его и священника. Но больше все-таки его.

Когда после похорон он включил мобильник, там было сообщение от Сельмы Ванвик, чтобы он «пожалуйста» перезвонил.

Он положил телефон на пассажирское сиденье, открыл окно, чтобы ледяной зимний ветер выветрил оставшийся в машине сильный запах цветов, который его душил и сводил с ума. В его двухкомнатной квартире никогда не было срезанных цветов. На маленькой веранде стоял только кипарис в керамическом горшке. Но зимой, когда он был присыпан снегом, на него было приятно смотреть. Такой вот скромный вид из окна, вполне его устраивавший. Вид на фьорд был ему вовсе не нужен. Напротив стоял новый жилой дом, бетонная поверхность стен, густо усеянная окнами с занавесками, растениями, звенящими подвесками, в некоторых появлялись лица и движения, почти во всех сейчас горели рождественские светильники, практически одинаковые, с очень небольшими вариациями: пирамидки из семи свечей с самой высокой свечкой посередине. Симметрия. Городская жизнь. Как можно дальше от природы, как он и хотел.

Он спокойно мог купить себе дом. Денег ему бы хватило, но что делать с домом? Дом бы только забивал его голову ненужными мечтами. В последнее время он и так слишком много думал о хорошей ванной. Сидеть в жаре и влаге, вместе с потом освобождаться от дневных дел, запахов, от виденных за день слез, смущения и недоверия. А в маленькой квартирке не было места для ванны. Может, стоит купить новую, совершенно новую квартиру с большой ванной комнатой? Современную квартиру с широкими проемами без порогов — так, на всякий случай. И чтобы там был лифт. И хорошая ванная комната. С большой ванной и просторной душевой кабиной, а на полу качественная, возможно, с шершавой поверхностью керамическая плитка под светлый камень.

Сельма Ванвик никак не могла смириться с мыслью, что Маргидо исчез из ее жизни после похорон ее мужа, умершего от рака предстательной железы.

Он ехал за моделью «Натура» для Ингве Котума. Надо бы ей перезвонить, просто из вежливости. Но он не звонил. Прошло уже больше недели с их последней встречи, надо было догадаться, что она скоро снова захочет его услышать.

Пирожные на блюде, ее покрытые пушком морщинки под глазами и на шее, тяжелый запах парфюма, не подходящего к случаю. Новоиспеченные вдовы одного с ним возраста — дело довольно привычное. Они открывались ему в своем горе. Щеки горели сквозь слезы. Они были готовы к смерти и купались во внимании и симпатии. Большую часть горя они уже выстрадали заранее, хотя многие считают, что это невозможно, но для женщин — это очень даже возможно. Для мужчин смерть, как разрывающаяся бомба. Даже если их жены медленно угасают на их глазах, они прячут голову в песок и приходят в ужас, когда остаются одни.

А женщины знают. Сельма знала. И при первой же встрече с Маргидо горячо его поприветствовала, губы напомажены и этот запах парфюма. Рассказала обо всем, скрываясь за маской горя. Рассказала ему то, что «никогда никому не рассказывала», даже дочерям. О печальном замужестве, о тайном личном бюджете, о выпивке, других женщинах, пока Маргидо сидел и помогал сочинить некролог и выбрать гроб.

— Вы — мой душеприказчик, — говорила она. — К священнику я бы с этим не пошла. Я же атеистка. Вы верите в Бога?

Она бросила слово «атеистка», будто это была политическая партия, за которую она голосовала, или ее любимый магазин.

— Я не могу быть душеприказчиком в прямом смысле слова, — ответил он. — Но я постараюсь сделать все возможное, чтобы похороны вашего мужа прошли…

— Вам придется все сделать за меня. Арве не подпускал меня ни к чему, я даже не знаю, что такое налоговая декларация, а счета будут по-прежнему приходить на его имя? И что мне в таком случае делать? Я совсем беспомощна, признаться вам, Маргидо!

— Все будет хорошо. У нас есть справка от врача, и мы отправим заявление в мэрию. Оттуда информация поступит в бюро регистрации и в налоговую, а с банком вам придется поговорить самой. У вас же есть общие дети, которые вам помогут.

— Общие? Разумеется, общие. Но я не хочу с ними об этом говорить. Они привыкли, что всем занимались… мы. Он.

— Может, адвокат?

Она не ответила. Только положила ногу на ногу, наклонилась над столом, уставилась в его чашку кофе и разочаровалась, обнаружив, что кофе почти нетронут.

Три раза после похорон она заманивала его к себе, и он соглашался. Он не знал, что сказать, она же была новоиспеченной вдовой, женщиной, охваченной горем. Человек его профессии обязан быть обходительным с женщинами.

Нет, он не хотел звонить. Пусть звонит сама или лучше пусть перестанет. Он не знал, чего она от него хочет, хотя догадывался. Но не признавался себе. У него никогда не было никаких отношений с женщинами, не было женщин, просто так получилось, и было бы смешно начать теперь, в его-то возрасте. Ему хватит маленького кипариса на веранде и мечты о большой ванной. В то же время ему льстило ее внимание, что она так ему доверяла, предполагая, что все проблемы исчезнут, стоит только ему полностью в них погрузиться, попробовать пирожного, лечь вздремнуть на диван, как она предложила ему в последний раз — очень уж усталым он выглядел. А когда он сказал «прощайте», она обняла его, неприлично обняла, как он бы выразился. Она нарочито крепко к нему прижалась и к тому же потрепала ему волосы на затылке. Волосы у него всегда были длиннее, чем ему нравилось, на затылке они росли быстрее, чем на остальной голове. Через две недели после стрижки у него сзади на шее всегда отрастали кудряшки по обе стороны от позвонков. Он старался не забывать сбривать эту поросль, но иногда все-таки забывал, как о волосах в носу и в ушах. И в эти кудряшки она довольно цепко запустила пальцы, обнимая его при этом, и инстинктивно он хотел только вырваться из объятий как можно вежливее.

На складе он взял гроб модели «Натура» отшлифованный, еще взял покрывало, подушечку, рубашку и простыню. Ему отнесли все в багажник машины, и он прикрыл гроб покрывалом. С «ситроеном» все шло быстрее, а перевозка с крестом на крыше не могла проехать на желтый свет или быстро вписаться в крутой поворот. Он позвонил фру Марстад спросить, кто заберет все из церкви после похорон женщины, помощница слегка раздраженно ответила, что сделает все сама, и добавила, что фру Габриэльсен отправилась в морг, чтобы помочь ему подготовить тело Ингве Котума. «Глупо с моей стороны было звонить, — подумал он позже, — фру Марстад все всегда помнит». И что это на него нашло? Откуда это беспокойство? Наверное, Сельма Ванвик вывела его из равновесия. Сколько времени должно пройти, чтобы он перестал изображать сострадательную вежливость? Он постарался переключиться на дела. После того, как будет готово тело Котума-младшего, надо приготовить на завтра два сборника псалмов. И еще для вечерней службы.

Фру Габриэльсен приехала одновременно с ним. В морге они проверили и перепроверили имя, дату рождения и смерти и только потом выкатили носилки с упакованным в черный полиэтилен трупом. И хотя для Маргидо было очевидно, кто там лежал, он придерживался привычной процедуры. А привычные дела он выполнял всегда очень тщательно и дотошно, это давало ему ощущение свободы. Высвобождало участок сознания для других мыслей.

— Отец отказался от вскрытия, — сказал Маргидо, объясняя, почему патологоанатомы не помыли и не обиходили труп.

Они надели резиновые перчатки и прозрачные полиэтиленовые передники, завязав их на талии. Завязывать надо осторожно, чтобы не порвались тонкие шнурочки.

Распаковали труп. Сразу появился запах, и оба автоматически задышали ртом.

— Бедные родители, — сказала фру Габриэльсен. — Они сами его обнаружили?

— Да.

Фру Габриэльсен стянула с мальчика трусы, открыла мешок для мусора и сунула трусы туда. Маргидо снял с шеи веревку. Они осторожно убрали запачканный полиэтилен и заменили его бумагой. Потом положили труп на бок, закрепили в этом положении, после чего Маргидо намочил тряпку и начал обмывать тело. Фру Габриэльсен доделала работу.

Он выполнял свое дело осторожно и тщательно. Надо как можно лучше отмыть тело перед похоронами или кремацией. Родственникам не стоит напоминать, с чем обычно расстается тело, стоит только мускулатуре перестать функционировать. Когда нижняя часть мальчишеского тела стала чистой, он соорудил пробку из тряпки, чтобы ничего больше не протекло. Затем занялся языком. Засунул руку как можно дальше в горло и попытался вернуть язык на место. Отчасти ему это удалось, потом он подвязал подбородок. Он попытался сомкнуть веки, но глазные яблоки выкатились настолько, что веки едва прикрывались на три четверти. Лицо он намазал бежевым кремом, слегка приглушившим синеву, особенно губы. Зачесал волосы набок, наверняка не так, как при жизни, но с мальчишескими прическами никогда не угадаешь.

— Оставим подбородок подвязанным до вечера, — сказал Маргидо.

— Родственники придут в шесть.

Они взялись за парня, чтобы переложить его в гроб. Маргидо — за верхнюю часть туловища. В этот момент из горла мальчика вышел воздух, но Маргидо ждал этого и вовремя отвернулся. Автоматически он соблюдал все меры безопасности, хотя мальчик уже вряд ли мог чем-нибудь его заразить. Хотя труп может источать трупный яд. К тому же, Маргидо знал, что в горле еще может сохраниться живой золотистый стафилококк. Ведь трупу не было еще и суток. Вместе они надели на него рубашку. Холодные руки сложили на груди поверх савана. На правой руке у него был перстень с печаткой, скорее всего, подарок к конфирмации.

Волосы были расчесаны, а белое шелковое покрывало сложено на подушке у лица. Мешочек с болтами для крышки гроба фру Габриэльсен положила в ногах, а потом совместными усилиями они положили сверху крышку, после чего откатили гроб обратно в морг.

Тот был почти переполнен. Ингве Котум был девятым по счету, а в помещении места было для десяти. Маргидо обещал, что его заберут самое позднее завтра вечером и отвезут в морг при церкви, где гроб простоит до похорон.

В половине шестого он вернулся. Припарковался и сидел в машине, не выключая двигателя. Даже наклонился, чтобы ненадолго выставить печку на максимум.

Горячий сухой воздух дул ему на руки. Готовый обед, подогретый в офисе, пока он вычитывал корректуру двух сборников псалмов, не насытил его, и он ощущал легкий голод. Или… даже не голод, а пустоту. Темный вечер за стеклами машины был тих, и приятно было сидеть здесь, на этом теплом островке, в этой тесной капсуле. Сельма Ванвик не перезвонила — может, хоть эта проблема рассосется сама собой. Снег шел всю вторую половину дня, и нападало не меньше тридцати сантиметров. Скоро он сможет откинуться в своем глубоком кресле в гостиной и смотреть на заснеженную веранду и на крошечные, частые веточки кипариса, накрытые белым одеялом.

Руки отогрелись снаружи, но не изнутри. Он потер одну о другую, сделал глубокий вдох, потом медленно выдохнул и заглушил двигатель.

— Давайте помолимся. Отец небесный, мы передаем души наши в руки Твои и благодарим Тебя за то, что Ты дал нам вместе с Ингве, ныне покойным. Укрепи и утешь тех, кто пребывает в горе от потери. Помоги нам жить в мире с Тобой, чтобы и мы когда-нибудь ушли отсюда с миром, с Господом нашим, Иисусом Христом, Твоим сыном. Аминь. А теперь послушаем слова Господни.

Он посмотрел на немногочисленное собрание, стоящее в ногах у гроба. До их появления он закатил гроб в часовню, зажег белые поминальные свечи, снял крышку и отвязал подбородок. В сложенных руках мертвого мальчика теперь лежала роза на длинном стебле, и в облике матери при первой встрече с сыном, облаченным в саван, ничто не напоминало о вчерашней истерике. Зайдя в часовню, она подошла к гробу с выражением большого горя на лице и неотрывно смотрела на голову мальчика на фоне белого шелка. Закостеневшими пальцами она дотронулась до обоих век, чтобы почувствовать их смертельную неподвижность и наконец поверить в нее.

Маргидо сидел молча и ждал реакции. Эти моменты он от всей души ненавидел, он их никогда не контролировал, люди реагировали так по-разному. Кто-то вообще не показывал своих чувств, кто-то демонстрировал их слишком бурно, некоторые иногда даже истерически смеялись или бубнили себе под нос комментарии, а иногда он сталкивался и с яростью — чаще при скоропостижной кончине.

Она же просто положила руку мальчику на лоб, будто хотела его согреть. Холод покойника, привезенного из морга, действовал на многих очень плохо, но она не убирала руку довольно долго, стояла молча, без слез, только слегка дрожала. Сестры, с красными блестящими лицами, прижались друг к другу. Отец и его сестра стояли как вкопанные с ничего не выражающими лицами. Видимо, их так воспитали, подумал Маргидо. А когда началась служба, мать мальчика села на стул у стены. Она сидела совершенно одна, склонив голову.

Господь мой — пастырь, дарует мне все. Я покоюсь на зеленых пажитях; Он ведет меня к воде, где я могу отдохнуть и набраться сил. Именем своим ведет Он меня праведными путями. И хотя я схожу в царство теней, ничто меня не страшит. Ибо Ты со мной. Твоя сума и Твой посох мне утешение…

Когда он дошел до благословления, в часовне настала полная тишина. Больше никто не плакал, все погрузились в себя, они собственными глазами видели его мертвым, а ведь еще только вчера он разговаривал, и двигался, и был полон жизни. Казалось, смерть отметила их клеймом, и всякое притворство сошло на нет.

— Господь милосердный, Иисус Христос, Божья любовь и Святой Дух да пребудут с вами.

Маргидо накрыл лицо мальчика покрывалом, а затем они с отцом закрыли гроб. Крышка точно опустилась на место, как всегда.

— Вы поможете ее привинтить?

Он перевел взгляд с одного лица на другое. Мать по-прежнему сгорбившись сидела на стуле у стены и не реагировала. Отец опустил взгляд в пол, может быть, он думал о снегопаде и надеялся, что сосед не расчистил двор за него, и тогда ему не придется сразу же заходить в дом. Но сестры кивнули и взяли по два болта каждая, Маргидо показал им, как их завинчивать под углом. В помещении было невероятно тихо. Свечи горели двумя неподвижными столпами, было в них какое-то порой выводившее Маргидо из себя равнодушие.

Когда он уже в одиночестве закатывал гроб обратно в морг, там появился и десятый покойник, морг был забит до отказа.

Он погасил свечи, поплевав на пальцы и аккуратно прижав ими каждый фитиль. Запах только что затушенных свечей раздражал его неимоверно, даже больше запаха срезанных цветов. Но вкус лжи во рту становился все слабее с каждыми похоронами.

Родственники всегда верили его словам, да у них и не было причин не верить. И в очередной раз он ловил себя на том, что эффект от его слов был одинаков, верит он сам себе или нет. Он не покоился на зеленых пажитях. Но при этом он и не врал, просто сам больше не верил собственным обещаниям. Этот аргумент его немного успокаивал. Это ведь просто слова.

И тем не менее, привкус лжи еще оставался.

Он сидел у себя, как и в предыдущий вечер, и в этот момент, часов в одиннадцать, зазвонил телефон. Он подумал о том же, о чем думал накануне. «Надеюсь, это старик, умерший в своей постели, а не авария какая случилась». И все равно после двух прошедших дней у него не было сил на еще одну смерть, и он уже собирался переадресовать звонившего в другое бюро. Он съел бутерброд с сыром, поджаренный на сковородке под крышкой, принял душ, побрил затылок, подрезал машинкой волосы в ушах и в носу, надел халат и смотрел передачу о поголовье высокогорных росомах, вяло пролистывая газеты.

На третьем звонке номер другого похоронного бюро уже всплыл в его памяти, но он нажал на кнопку с зеленым телефончиком. Звонил старший брат Тур. Крестьянин с хутора Несхов. Маргидо схватился за ручку кресла. Немыслимо, что он звонит сюда, однако в ушах уже звучал голос брата. «Скоро Рождество, неужели мама что-то надумала», — только и успел он подумать, когда старший брат сказал:

— Мама. Она в больнице.

— Что с ней?

— Инсульт.

— Насколько это серьезно?

— Серьезно. Но сегодня ночью она не умрет, как сказали врачи. Если только не случится еще один инсульт.

— Ты из больницы звонишь?

— Да.

— Тогда… да, тогда я сейчас приеду.

— Мы подождем здесь.

— Мы?

— Отец тоже здесь.

— Зачем?

— Он помогал отнести ее в машину. Я не мог дождаться «скорой». И он поехал со мной.

— Он там всю ночь собирается сидеть?

— Ну, мы на одной машине приехали. Но у меня дома много работы. У меня свинья…

— У вас сейчас свиньи?

— Да.

— Отвези его домой. А я поеду к матери.

— Ладно.

— Устраивает?

— Да. Я же сказал.

— Позвони мне, хорошо? Когда вы доедете. И я отправлюсь.

— Да.

— А ты нашел… Эрленда?

— Еще нет. У меня нет его телефона.

— Позвони в международную справочную.

— Мы ведь даже не знаем, где он…

— Несколько лет назад я получил от него открытку. Почтовый штемпель Копенгагена.

— Правда? — удивился Тур.

— Да. Позвони в справочную.

— У тебя это лучше получается, Маргидо. Может, ты позвонишь?

— Хорошо. Только сообщи мне, как доедете. Даже если будет глубокая ночь.

Он держал телефон на коленях. Мысли его разлетелись, а ноги затекли, но тут телефон снова зазвонил, и он заметил, что стрелки на часах показывают десять минут первого.

* * *

— Как будет красиво! Черт побери!

— Нехорошо так говорить. А если черт услышит. Вы, ютландские обезьяны, даже не можете…

— Тогда скажем «вездесущий». Ради тебя, получи. Ради твоей вонючей душонки. Получи, дружок.

Вообще-то Эрленду невероятно повезло, что бюро прислало этого молодого идиота, чтобы закончить витрину. Парень слишком активно старался протолкнуть собственные творческие идеи. Он был из Ютландии. Но очень милый, с темным, почти женским пушком над верхней губой и слишком чувственным изгибом губ. На мочках ушей был такой же легкий темный пушок. В довершение, он снял с себя теплый свитер и работал в одной обтягивающей футболке и в джинсах, сидевших на бедрах и открывавших немаленькую часть черной меховой дорожки, сбегающей к его богатству. Поясница взмокла от пота, кожа имела нежный смуглый оттенок. Все это добавляло парню очков, не говоря уже о том, что он слушался малейшей команды и не был замечен ни в чем порочащем, кроме сильных выражений. Пока он был всего лишь подмастерьем, поэтому так и сыпал вопросами по каждому поводу.

Эту витрину Эрленд уже мысленно оформил, в темноте спальни, под храп Крюмме, и знал, что она будет идеальной. К сожалению, ему пришлось предварительно сделать несколько эскизов для владельца, и это немного испортило радость от воплощения проекта. Но иначе было нельзя — в частности потому, что владелец сам должен был выбрать украшения для витрины. Лучше бы, конечно, ему самому сделать все от и до, завесив витрину покрывалом, скрывающим ее от посторонних глаз, и чтобы в магазине больше никого не было. А потом снять покрывало и представить работу во всем ее великолепии любопытным прохожим, с нетерпением ожидающим ее увидеть. Они распахнут рты в дружном восхищении, когда он опустит покрывало, и поднимут за него бокалы шампанского в знак одобрения. Эту картину он всегда часами лелеял в своих фантазиях перед завершением очередной витрины.

Но на практике все было не так. В магазине сидели два охранника и сторожили ценные товары. Пили кислый кофе и тайно курили возле задней двери, глазея на все происходящее в витрине, которая выходила на один из переулков у Стрёгета. Его мечты никогда не сбывались. Да и сам он, к сожалению, не сверхчеловек, в его распоряжении всего две руки, поэтому он зависел от помощника.

— И остается всего чуть больше недели до Рождества. Да как они могут! — воскликнул парень и поднял рулон фольги высоко в воздух, как ему было велено. Широкая волна отраженного света стекала с его рук, он напоминал атланта, держащего небо над головой.

— Это же лучшие дни! К ювелиру мужчины прибегут в последний момент, чтобы купить подарки женам. Мужья, которых мучают угрызения совести оттого, что целый год они подолгу задерживались на работе и неоднократно ходили на сторону; они размахивают своими кредитками и снимают с них такие заоблачные суммы, что кредитки просто горят от трения! Да и не только женам, еще и любовницам, любовницам тем более! К тому же витрина может оставаться в таком виде и после Рождества. Хозяевам это и понравилось. По крайней мере, некоторое время, весь январь, может быть. Здесь нет ничего красного. Ни ангелов, ни Санта-Клаусов. Ни снеговиков, ни снежинок. Слушай и учись. Скоро ведь Новый год, так? Это скорее новогодняя витрина! В самом деле, стоит поблагодарить «Карлсберг» за пропаганду хорошего вкуса!

Грузовик с пивом «Карлсберг» въехал задом в витрину ювелирного магазина два дня назад и уничтожил все рождественское убранство. В возникшем хаосе исчезли несколько колец с брильянтами и браслетов с изумрудами. Заказ на витрину был срочным. Они не хотели восстанавливать старую перед самым Рождеством. И платили щедро — именно за срочность, хотя декабрь был для Эрленда мертвым сезоном, поскольку рождественские витрины обычно оформлялись к середине ноября.

Он использовал серебро, золото и стекло. Раздобыл всевозможные подвески с ограненным хрусталем. Звезды, сердечки, капельки. Они свисали с потолка на невидимых шнурках разной длины, подсвеченные галогеновыми лампами настолько точно, что при малейшем движении взрывались кружевом ярких бликов. Подвески были отшлифованы еще точнее, чем обычные призмы, и демонстрировали высшее ювелирное мастерство. Боковые стены витрины он задрапировал серебристой материей, на полу лежала золотистая драпировка, из которой вверх поднималась стеклянная лестница с зеркальными полочками. За стеклом стояли торсы манекенов, завернутые в алюминиевую фольгу. Он убрал парики с голов и выкрутил руки. Один манекен он целиком обернул фольгой, оставив открытым одно ухо, чтобы можно было наслаждаться видом сережки. На другом манекене выделялась шея, украшенная серебряным колье с жемчугом. В правом углу витрины стоял веер из двенадцати серебристых рук, унизанных кольцами и браслетами. Просто, но удивительно зрелищно, словно компания женщин просунула руки сквозь дырки в полу и сладострастно тянется за серебром, золотом и брильянтами. Идея пришла ему на выставке в галерее «Металл». На фоне он хотел развесить длинный шлейф из фольги, который должен отражать свет, чтобы создалось впечатление разорвавшейся световой бомбы, заряженной ледяным блеском. У самого стекла перед протянутыми руками он хотел поставить два бокала шампанского и полупустую бутылку в разорванной подарочной обертке (будто кто-то только что распаковал подарок), открытую коробочку с брильянтовым кольцом и шелковыми трусиками-стрингами, словно кто-то небрежно бросил их перед бутылкой. Красное вино не годилось, через несколько дней оно бы выветрилось из бокалов, оставив следы на стенках, а шампанское прекрасно сочеталось с дорогими украшениями. Он не сообщил владельцу об этих трусиках, но ведь дело было в Копенгагене, хозяину должен понравиться этот намек на женскую благодарность.

От работы по телу расходилось тепло и ощущение счастья. Счастья, от которого иногда перехватывало дыхание. Он открыл бутылку шампанского и поднес ее ко рту.

— А мне?

Боже, этот удушающий ютландский диалект! Чем-то даже напоминает диалект его родных мест. «А мьне?»

Он отрыгнул пузырьки и сказал:

— Ты — подмастерье. А эта бутылка — часть витрины. Поэтому ее должен метить только я, своей слюной, своей ДНК, своей печатью.

Парень даже не улыбнулся. «И зачем ему только эта медово-желтая кожа на животе, если у него нет чувства юмора?» — подумал Эрленд.

В теле приятно отдавалось легкое опьянение, и он рассматривал готовую витрину снаружи. Он не мерз, несмотря на мороз, даже немного вспотел без верхней одежды, а может, и мерз, просто в данный момент ему было все равно. Витрина выделялась среди прочих, луч света в вечерней темноте, магнит для глаз, настоящая удочка для покупателей. И его снова окутало ощущение счастья, он вспомнил о подарке, который завтра получит от Крюмме, предрождественский подарок — возможно, он выклянчит его уже сегодня.

Эрленд снова заскочил в помещение магазина. Подмастерье сидит как пришибленный. Черт побери.

— Отлично. Ну, я пошел.

— Однажды ютландец-храбрец трёндера взял на прицел. Трёндер в ютландца плюнуть успел, тут и настал ютландцу конец. Слышал?

— Трёндер? Это еще что?

— Я бы тебе показал, если бы не моя моногамность и аллергия на презервативы. Счастливого Рождества, дорогуша. Надеюсь, ты получишь то, чего искренне желаешь. Откуда-нибудь сзади.

Парень натянул джемпер. Когда из горловины появилась голова с прилипшими от статического электричества волосами, он сказал:

— Не надо вставлять мне такие старые шпильки. Я могу заплесневеть.

Эрленд захохотал:

— Вы видели! Видали! В нем все-таки что-то есть! Надо это холить и лелеять! Пока не заплесневел. Преждевременно.

— Это еще что за херня?

— Что за херня? Желаю тебе счастливого Рождества! И обалденно хорошего Нового года!

Лето прекрасно. В лете есть какая-то удивительная легкость, кожа смягчается, роса на стекле, смех голубыми ночами, потные подмышки, голые пальцы ног в сандалиях, запах водорослей, напоминающий о влажном раздолье. И весна прекрасна. Весна, когда все вот-вот проклюнется, раскроется, начнется заново, в этот раз по-другому, может быть, даже впервые, откуда ему знать, надежда ведь умирает последней. И осень. Почти лучшее время года. Резкий воздух, цветная листва на пригорке, красивая настолько, что кажется вырезанной вручную, горячий шоколад со взбитыми сливками, высокое небо, предвкушение. Но лучше всего зима. А посреди зимы — Рождество, на самом первом месте, переливается всеми красками.

Он пошел домой, спрятав руки в карманы своей дубленки, вдоль украшенных к Рождеству улиц; деревья усыпаны гирляндами, как в диснеевских мультиках, над головой черное небо, расцвеченное звездами, бледнеющими на фоне искусственных. Пешеходная улица была наводнена людьми. На лицах отпечаталось Рождество. Конечно, они отражали и усталость, и стресс, но в первую очередь красоту и потаенную радость. В шкафах прятались сюрпризы, тщательно, на манер ритуалов, планировались обеды, украшения, развлечения и излишества. Для него Рождество было самой сердцевиной года, из которой все остальные события расходились в разные стороны, снова сходясь на Ивана Купалу.

Ноги промокли, но это не страшно. Он хотел залезть в джакузи, поставить бокал шампанского на край, сразу, как только войдет в квартиру и закроет за собой дверь — ему казалось, у них осталось еще четыре-пять бутылок. Мимо проехал запряженный лошадьми экипаж, везя наряженных Санта-Клаусами детишек, они сидели очень торжественно и держали в руках факелы. Что-то должно произойти, что-то всегда происходит в Копенгагене, повсюду, одновременно, и никто об этом не знает, да и узнать невозможно, город вмещает в тысячу раз больше, чем доступно простому пониманию. Отсюда он никогда не уедет, никогда, Копенгаген стал его домом, королевский город, город принадлежал королям, ему и Крюмме. Он глубоко вдохнул, почувствовав холод на вкус, открыл глаза навстречу огням и движению и вдруг возбудился. Завтра он будет печь хлеб на праздник, ведь Рождество уже через три дня. Черный ржаной хлеб он заворачивал в полиэтилен и клал в морозилку, чтобы потом нарезать тонкими, влажными ломтиками и подавать его ночью с селедкой. И еще он хотел приготовить тесто для корзиночек с яблоками, чтобы только положить начинку и испечь прямо перед приходом гостей. Крюмме наверняка уже купил елку, она будет стоять на террасе, украшенная сотней лампочек и рождественскими корзинками, золотыми с красным, полными искусственного снега — особенно если на улице будет дождь. А наверху огромная звезда. На той елке, что внутри квартиры, они зажгут свечи. Всего пятнадцать штук, этого вполне достаточно, и так придется следить, чтобы они не капали и не подожгли кору, превратив рождественский праздник в груду пепла.

Проскрипел рождественский поезд. Вот без этого он вполне мог бы обойтись. Поезд и Рождество — вещи плохо совместимые. Он был разрушительным элементом, словно некрасивая реклама посреди со вкусом оформленной витрины. Хорошо одетые семьи с маленькими детьми и туристы сидели в поезде, пока их таким жалким образом везли к рождественской елке у ратуши. Он заскочил к мадам Селе и купил обжаренного в шоколаде кофе, втягивая в себя запахи с полок, пока девушка за прилавком стояла у жаровни с мешочком из желтой бумаги наготове. Ноющий звук внезапно напомнил ему жаровню в норвежском магазине, где в детстве мать разрешала ему подержать мешочек под горлышком автомата. Он вспомнил тяжесть горячего, свежеобжаренного кофе, который все прибывал в его руках, и проволоку вдоль края мешочка, его надо было дважды свернуть, а потом плотно прижать проволокой. Тогда мать хвалила его и гладила по голове, а потом клала мешочек в корзинку.

Он заговорил с девушкой, чтобы избавиться от нахлынувших воспоминаний, и она охотно подхватила болтовню, рассказав о новинке — кофе с ароматом карамели. Конечно, она хотела, чтобы Эрленд его купил, но он не мог больше слышать звук жаровни. Со сдачей ему дали пластиковый стаканчик горячего глинтвейна.

— Счастливого Рождества, — сказала девушка и улыбнулась. Сквозь запах кофе он уловил аромат сигар; кто-то курил в служебном помещении, может быть, ее молодой человек, дожидавшийся закрытия.

Он на ходу отхлебнул глинтвейна. Когда стаканчик опустел, он подцепил кусочки миндаля и изюм со дна пальцами и подумал о подарке от Крюмме. Впрочем, нет, не будет он его выклянчивать сегодня, он хотел остаться в одиночестве. Он бы наслаждался моментом, молча, никем не притворяясь. На площади Амагер он постоял секунду, восхищаясь свечкой, самой большой рождественской свечой в мире, горящей нескончаемо. Она уже стала пониже; когда первого декабря ее зажег Санта-Клаус, в ней было шесть метров в высоту и более полуметра в диаметре, они с Крюмме сидели и смотрели на нее, держась за руки, как дети, наевшись седла барашка и напившись красного вина в ресторане «Багатель».

Крюмме встретил его у лифта, он спустился за сигарами.

— Мог бы просто мне позвонить! — сказал Эрленд, наклонился, зажал на несколько секунд мочку его уха в губах и слегка пососал ее. У Крюмме были толстые отличные мочки, бархатные и всегда теплые.

— Не хотел тревожить мастера. Как витрина? Божественно прекрасна, как ты хотел? — спросил Крюмме.

— Еще лучше. Сходи завтра со мной посмотреть. Давай скорей. Я хочу принять ванну.

— Купить тебе что-нибудь, мышонок?

— Нет. Я только что купил кофе.

Он возвращался в квартиру после долгого дня в большом мире, словно надевал мягкую шубу или кутался в плед, обволакивавший тело и мысли. Запланированный Крюмме обед стоял, красиво сервированный, на кухонном столе: кусочки баранины блестели на черном фоне тарелки, овощи нарезаны, рис сварен, перец чили очищен от семечек, кинза нарублена в зеленый соус, кокосовое молоко перелито из коробки в кувшин и греется. Две бутылки вина открыты и стоят на столе у духовки. В одном из холодильников он нашел бутылку шампанского, осторожно снял проволоку и медленным скользящим движением вытащил пробку, стараясь чтобы не выстрелило.

Из горлышка выплыло облачко белого дыма. Он зашел в гостиную за бокалом. Газовый камин горел, а в воздухе парила музыка, такая тихая, что не разобрать, похоже, Брамс. Крюмме обожал ставить Брамса, когда готовил еду, он говорил, музыка напоминает ему воскресные обеды в детстве в поместье.

Лежа в ванной с бокалом в руке, Эрленд стал раздумывать о рождественском подарке, заказанном Крюмме, и засмеялся в голос. Если Крюмме сейчас неожиданно войдет и спросит, почему он смеется, Эрленд расскажет о принце из Ютландии, который боится заплесневеть. Крюмме хотел пальто, как в фильме «Матрица». Черное кожаное приталенное пальто до пят. Эрленд всегда поражался и немного завидовал тому, насколько Крюмме ничего не понимал про собственную внешность. Крюмме в пальто из «Матрицы» — все равно, что кожаный гульфик, натянутый на надувной мяч. Воздух в мяче растянет кожу во все стороны. Парень был метр шестьдесят два ростом с неизвестным, но внушительным весом и голышом походил на большой шар на двух жердях с приставленным сверху еще одним шариком поменьше. Если воткнуть в шишку две спички, а сверху приделать лесной орех, как раз получится Крюмме. И все равно он хвастался, что он одного роста с Робертом Редфордом и Томом Крузом.

Эрленд закрыл глаза и выпил бокал до дна. Шипение пузырьков в шампанском и в ванне его усыпляло. Он с трудом держал глаза открытыми и разглядывал рыбок в аквариуме с соленой водой, растянувшемся вдоль всей длинной стены ванной комнаты.

Две бирюзовые рыбки были самыми красивыми. Их звали Тристан и Изольда. Он наполнил новый бокал и чокнулся с ними. Конечно, Крюмме получит свое пальто, Эрленд заберет его послезавтра от портного, который уже, вероятно, выполнил самую сложную в его жизни подгонку по фигуре на основе прочей одежды Крюмме. Однако зрелище будет… Одна только эта мысль заставляла его неистово предвкушать сочельник.

— Хочешь поиграться?

— А, это уже ты, мое сокровище. Нет, я устал…

— Тогда я здесь посижу.

Крюмме погрузился в глубокое белое кресло в углу под пальмами, стащил с себя носки и вытянул ноги на теплом кафельном полу.

— Возьми бокал, — предложил Эрленд. — Здесь еще осталось. А если ты принесешь новую бутылку, может, я все-таки поиграюсь. Ой! Я забыл зайти за елкой! Ты ее не забрал?

— Ну конечно, забрал. Стоит на террасе.

— Ты ее не нарядил, надеюсь? Я сам хочу!

— Разумеется, наряжать будешь ты. Слушай, ты не мог бы отключить этот проклятый атлантический шторм, здесь ни хрена не слышно. А я принесу шипучку.

Он вернулся голый, раскачиваясь всем своим круглым телом, держа в руках бокал и новую бутылку. Сел в другом конце ванны, и вода плеснула через край. Лицо тут же заблестело от пота.

— Вот оно — счастье. Налей до краев, — сказал он и протянул бокал Эрленду.

Они захихикали, пригубили шампанского, задрав головы и закрыв глаза. Крюмме хотел узнать все о витрине, а вместо этого услышал все о ютландском тормозе. А витрину ему лучше увидеть собственными глазами.

— Это невозможно описать, — сказал Эрленд. — Когда ты завтра работаешь?

— С пяти и до упора. И до кучи надо перекроить репортаж о праздновании Рождества в королевском дворце, — ответил Крюмме.

— Это еще зачем?

— Его должна была утвердить королева, и, как ты думаешь, одобрила ли она хоть одну фотографию? Нет, слишком личное, сказала она. И, конечно, все пришлось переделывать, верстку и текст.

— Что же было не так с фотографиями?

— Дверь на заднем фоне, ведущая на кухню, открыта, и что-то висит на спинке стула. Дверь должна быть закрыта. Все из-за кретина фотографа.

Он сделал большой глоток. Эрленд посмотрел на него и воскликнул:

— А что же висело на спинке стула? Скажи! Боже, как ты иногда меня раздражаешь, Крюмме!

— Пиджак. Коричневый пиджак.

— Что же тогда…

— Понятия не имею. Правда, не имею понятия. Может быть, это одежда, забытая любовником.

— Точно! При этом-то прокисшем от уксуса графе в мужьях. Вино. Вот все, что его интересует. Вино, виноград и французские замки.

— Ну, это еще не худшие интересы. Выпьем!

— Давай обсудим праздник! Я так его жду, Крюмме! Стол, надо ведь начать готовить уже послезавтра. Тогда у нас будет на это целый день, важно успеть до того, как доставят цветы. Кстати, о столе! Мы еще не видели шоколадного стола!

— Я видел. Мы делали огромный репортаж с Королевской шоколадной фабрики во вторую субботу декабря, ты же помнишь.

— Подумаешь, на картинке. Ты ведь там не был. Только отправил фотографа. Я хочу его понюхать, Крюмме! Одна столешница сделана из ста килограммов чистого шоколада и украшена шоколадным блюдом, оформленным как расписной фарфор!

— Я знаю.

— А я знаю, что ты знаешь! Не будь идиотом! Но завтра мы все равно туда отправимся. Сначала смотреть мою витрину, а потом на шоколадную фабрику. В такой последовательности…

— Иди сюда.

— Зачем? Ты возжелал моего тела?

— Да.

— Ой! Вода прибывает.

После любви и залитого водой пола, после того, как они зажгли три свечи в рождественском светильнике, приготовили вместе обед и съели его, Эрленд обнаружил ящик в прихожей у гардероба. Он сразу же его опознал. В прошлом году он клялся себе, что достанет его заранее и отдаст мусорщикам, а потом соврет Крюмме, скажет, что он исчез. Скорее всего, его в наглую украли из кладовки в подвале. Несмотря на то, что она надежно заперта на амбарный замок. Или… он так и не продумал, что сказать Крюмме, но вот, ящик стоит здесь. Уже слишком поздно.

— Не надо его доставать, забудь про него, — сказал он Крюмме, который раскинулся на диване в халате, распахнувшемся на животе. Пупок напоминал прищуренный глаз.

Крюмме вздохнул.

— Ты это каждый год говоришь.

— Я эту гадость ненавижу! Я выброшу ящик в окно! Сейчас же!

— Не смей. Вертеп будет стоять там, где стоял все одиннадцать лет. Как можно быть таким неблагодарным?! Это ведь мой тебе подарок. Подарок от большой любви и чистого сердца.

— Ты каждый год так говоришь, — парировал Эрленд и решительным шагом направился к бару, налил рюмку коньяка, опустошил ее одним глотком, потом налил Крюмме и еще одну себе.

— Какое мне дело, что от большой любви, если я его всем сердцем ненавижу?!

— Не понимаю почему.

— Просто он уродлив. Грязный хлев, бесцветные одежды, бедность! И этот идиотский засранный младенец лежит в кормушке для осла со звездой над головой — просто верх безвкусия! Ложь и притворство! Это безобразно!

— Вообще-то он сделан так не для того, чтобы тебя раздражать. Иосиф и Мария просто не имели ни гроша, и никто не украсил хлев заранее и со вкусом, ожидая рождения Спасителя.

— Да если бы только это! А чудовищный наряд отца…

— Он бедный плотник из Назарета, мышонок. Пойми для начала всю историю и традицию, прежде чем…

— Я презираю историю и традицию. И трех волхвов! То есть… они же волхвы! Я где-то читал, что они были богаты!

— В Библии, наверно, читал. Там об этом немного пишут.

— Они же были богатыми! Наверняка одевались в пурпур и шелка! А в нашем вертепе они в простом хлопке! Неподходящих цветов и в жутких коронах, которые невозможно отчистить. Они с каждым годом все чернее. Нет! Я категорически против того, чтобы его доставать! Он все портит! Он портит мое рождественское настроение!

— Я же купил его в Осло, если помнишь. Он норвежский. Поэтому ты его и ненавидишь.

— Норвежцы обожают подобное дерьмо. Сидят и глазеют на бедность и наслаждаются собственной аскезой, стыдятся громкого смеха, стыдятся получать удовольствие от хорошей еды, стыдятся выпить лишнего, стыдятся радоваться жизни.

— Мне кажется, есть довольно много норвежцев, которые так не думают. Ты вот, например.

— Я датчанин. Стал датчанином.

— Но ты мне никогда ничего не рассказываешь.

— А мне нечего рассказывать. Я — это я. Я здесь. Вместе с тобой. Вот и все. А вертеп доставать не надо.

— Нет, надо. Мне он нравится. Такой простой и красивый. Как само Рождество.

Эрленд захохотал.

— Ты это твердишь мне назло. Будто бы ты верующий. Напомню тебе, что мы отмечаем Рождество дома, а не в церкви. Рождество — это языческий праздник зимнего солнцестояния и свежей крови жертвенных животных, а не плохо одетых молодых родителей из Передней Азии!

— И все равно.

— Тогда поставь его в гостевом туалете. Чтобы гости срали, и смотрели в глаза Иосифу, и благодарили судьбу, что не стали отцами Спасителя Земли.

— Думаю, что не всей Земли. В других частях света люди больше верят в других парней. В Магомета, или Будду, или…

— Не увиливай! Вертеп отправится в уборную!

— Он будет стоять там, где всегда. Иди сюда, посиди со мной, мышонок.

— Нет. Я хочу поставить елку на террасе. Закрепить треногу. И повесить гирлянду. И корзинки.

— Сейчас? Прямо сейчас?

Эрленд топнул ногой:

— Немедленно! Сию секунду!

Крюмме скатился с дивана, плотно завязал халат, принес обоим тапки и послушно пошел на террасу восстанавливать статус кво.

А когда елка, много времени и рюмок коньяка спустя, стояла посреди шестидесятиметровой террасы с зажженными огнями и золотыми корзинками, полными искусственного снега, оба опустились на диван и любовались этой красотой сквозь стеклянные двери.

— Я тебя люблю, — прошептал Крюмме. — Ты все вокруг превращаешь в волшебство, опустошаешь себя ради красоты и радости для всех остальных.

— Хорошо сказано. Но я — эгоист. Я стараюсь не для других, а для себя самого. И немного для тебя.

— Мне холодно, — сказал Крюмме и опустил голову Эрленду на плечо. — На улице почти ноль градусов, а я трудился, как чернорабочий, в одном шелковом халате.

— Как-никак халат от Армани. Это должно тебя немного греть. Пойду поставлю кофе. Выпить почти целую бутылку коньяка без кофе значит, что мы стали алкоголиками. Вот, укутайся в плед.

— Ладно, пусть стоит в гостевом туалете, — сказал Крюмме. — А кофе я буду со сливками.

Хозяин магазина оставил женские трусики. Он не просто их оставил, он еще и начал восхвалять Эрленда и назвал его гением. Крюмме ждал снаружи, куря сигару, и смотрел большими черными глазами на женские руки, растущие из ниоткуда.

— Мне даже захотелось тут что-нибудь купить, — сказал он, когда Эрленд вышел.

— А мне здесь ничего не нравится, кроме витрины. Разве что вот эти призмы. Но они не продаются.

— Сваровски?

— Естественно.

— Я так понимаю, ты собираешься хорошо провести время сегодня. Один.

— Да. Твой подарок был восхитительным, Крюмме. Я жду не дождусь, когда смогу его обновить.

— Будут еще подарки. Санта-Клаус уже их припас.

— А теперь идем смотреть на шоколадные столы. Мы еще успеем зайти в «Тиволи» перед твоей газетой?

С тех пор, как открылся рождественский базар, они уже побывали в парке «Тиволи» раз пять. Эрленд знал, что это ребячество, но не мог ничего с собой поделать. Он хотел сойти в могилу, оставшись ребенком, и завещать все свои диснеевские мультфильмы Совету Безопасности ООН. Чуть больше Диснея — и на планете настал бы мир. А посмотрев, как сто пятьдесят заводных санта-клаусов пакуют подарки, машут ручкой, катаются на лыжах и выполняют всякие другие забавные трюки, нельзя не испытать счастья. Они оказались посреди рождественской сказки, а Эрленд прочитал, что в этом году для рождественских украшений использовали четыреста пятьдесят тысяч лампочек и двести двадцать четыре галогеновых светильника на Золотой Башне, которая постепенно меняла цвет освещения, символизируя разные времена года. А игрушечные деревни! Он тащил за собой Крюмме, хотя знал, что для хорошего обеда у них останется слишком мало времени.

— Восточная деревня! Мы ее еще не видели! — воскликнул он.

Первым делом они углядели вертеп, и Эрленд возликовал:

— Вот как оно должно быть! И никаких мрачных сцен в чудовищных одеждах. Посмотри на волхвов!

Волхвы восседали на четырехметровых металлических верблюдах. Эрленд хлопал в ладоши, когда они прыгали вверх-вниз. И младенец Иисус был невероятно красив, ростом с настоящего.

— Ты же не веришь в такие вертепы, — сказал Крюмме и шлепнул его сзади пониже дубленки.

— Немного верю. Сейчас. Но не дома.

Они успели съесть только салат из селедки с пивом и мороженое с красным вином, обсуждая шоколадные столы и то, кому они достанутся на съедение после Рождества.

— Бедным детям в Африке, — предположил Эрленд. — Подумай только, как бы они удивились, окажись перед таким столом.

— Или бедным детям в Дании.

— Эти бы не так удивились. Они наверняка видели фотографии в твоей газете. И, пожалуйста, разузнай насчет этого пиджака на спинке стула. Ведь это вполне может быть любовник Хенрика, подумай только, какой скандал! Потрясающе! Ты просто обязан разузнать! Когда ты вернешься?

— Как только ты помоешь свои сокровища.

— Я совсем про них забыл, — сказал Эрленд.

— Врешь. Не забыл. Ты только об этом и думаешь.

— Вовсе нет. Я вообще-то думал, что, может быть, можно украсить наш вертеп металлическими верблюдами.

Но, конечно, Крюмме был прав. Остаться одному перед стеклянным шкафчиком — вот все, о чем он думал.

Он закрыл за собой дверь и тщательно ее запер. Может, сначала заняться выпечкой, как, собственно, он и собирался накануне? Нет, сейчас не хочется пачкать руки в липком тесте, завтра у него будет предостаточно времени и на хлеб, и на песочный торт. Он выключил мобильный и включил беззвучный автоответчик на домашнем телефоне. Ручку на газовом камине он отвернул до отказа и некоторое время стоял и смотрел, как синие языки пламени вырываются из горелки и превращаются в желтый иллюзорный огненный занавес в камине. Когда он только приехал в Копенгаген, у него не было ни камина, ни печки и очень их не хватало. Он попросил друга снимать свой камин на видео в течение трех часов, и это видео включал по вечерам. Это было очень действенно, с треском, все как положено, казалось, тепло от экрана касалось его тела. Единственный недостаток был в том, что он не мог смотреть телевизор, пока горел камин. Лучше, конечно, было бы обзавестись настоящим камином, не газовым, раз уж он теперь живет в отдельной квартире, но противопожарная служба дома ему запретила. Однако он купил настоящие дрова и сложил их в корзину из блестящей стали слева от газового камина. Иллюзия была настолько полной, что кто-то из гостей однажды попытался вытряхнуть в камин пепельницу, в результате чего окурки попали в огнеупорное стекло и разлетелись во все стороны, окруженные бурей пепла.

Вид огня его успокаивал, расставлял все по местам. Пустая квартира вокруг, хороший день позади, Рождество впереди. Можно ли быть счастливее? И разве не обязан он устыдиться? Ведь есть бедные дети в Африке без шоколадного стола, эти войны, о которых Крюмме знал все и иногда обсуждал с ним. Нищета.

Он не хотел об этом думать, не желал знать об этом! Его всегда поражали люди, добровольно погружавшиеся в ужасные проблемы и видевшие смысл жизни в том, чтобы поведать другим, как плох этот мир. Становилось ли от этого кому-нибудь легче? Подавленные люди, выходящие на улицы с плакатами, исписанными какими-то призывами с кучей восклицательных знаков, неужели они верили, будто могут что-то изменить? Может, лучше бы им отправиться домой и зажечь детям свечки, испечь хлеб, спеть вместе с семьей песню и порадоваться? Вместо того чтобы быть злыми и возмущенными родителями, пичкающими детей тяжелой политкорректной литературой и требующими, чтобы дети разбирались в жизни, и таким образом подталкивающими их к наркомании как попытке убежать от политической агитации в собственном доме.

«Тебе не хватает способности понимать самых слабых», — говорил Крюмме и иногда злился на него за это. Однажды Крюмме назвал его поверхностным, но ему пришлось забрать эти слова назад после пяти дней молчания и отказа от любви. К тому же Крюмме не знал всего. Он не понимал. И это не было его виной. Какого черта он не выбросил этот проклятый вертеп вовремя?!

Нет, так не годится. Мысли отвлекают. Не надо думать. Эрленд должен быть чист, приступая к делу. Алкоголь, вероятно, может помочь. Дезинфицирующая мысли водка с лаймом, например. Он поставил «U2» и побрел на кухню. Оставаясь один в квартире, он каждый раз словно видел ее впервые. Предвкушение скорого легкого опьянения. Он любил эту кухню, безумно дорогую немецкую мебель с тяжелыми аккуратными дверцами, они открывались, будто дверцы «мерседеса». Он обожал шкафчик, полный баночек со специями, и неровное стекло, всегда светившееся неоново-зеленой дымкой изнутри, стойку для вина, отбрасывающую круглые, кроваво-красные тени, длинные столешницы, встроенную кофемолку, дизайнерские стулья вокруг маленького столика, на котором как раз помещалась пара раскрытых газет, две чашки кофе и круассаны с настоящим маслом и французским сыром бри. Кухня размером со среднестатистическую датскую гостиную. Роскошь. Роскошь! Почему многие считают, что этого надо стыдиться?

Проклятый рождественский вертеп. Может, стоит просто скинуть его с террасы? Заранее смириться с последующей за этим ссорой? Его раздражало собственное беспокойство, он ведь так стремился домой, и вот теперь… как это на него не похоже. Он поспешил смешать водку с лаймом в просторном бокале и слушал, как кусочки льда трещат, словно Южный Полюс от парникового эффекта. Вот об этом он тайно читал и не хотел признаваться Крюмме, насколько эта тема его занимает. Копенгаген был так близко к морю, почти как Венеция, что если наводнение перекинется через дамбу, весь город с его витринами в одночасье окажется под водой. Это, в отличие от голодающих детей, касалось его непосредственно. Об этом даже подумать было жутко. Он представлял себя по колено в воде, в некрасивых резиновых сапогах, с полной охапкой драгоценного имущества, которое нельзя мочить. Уж лучше перестать пользоваться красками на фреоне… Он достал подарок. Взял коктейль в левую руку и открыл крышку темной коробки. Боно в гостиной завопил, срывая голос, и вот — подарок лежал перед ним: кисточка из конского волоса со стеклянной ручкой, тряпочка для полировки, обернутая будто вокруг младенца, белые хлопковые перчатки, маленькая книжица с инструкциями по уходу и бархатный мешочек с отдельными отшлифованными кристаллами для украшения фигурок. Он подумал, что не будет использовать их по назначению. Нет, украшать он ими ничего не будет. Он оставит их в бархатном мешочке и будет вынимать и вертеть в руках, когда понадобится в полном безраздельном одиночестве увидеть солнечных зайчиков, разлетающихся от волшебного огня.

Бокал задрожал. Бессмысленно надевать перчатки и выпивать одновременно. Он взял соломинку и опустил ее в бокал, поставил его на стол, натянул перчатки и распахнул стеклянные дверцы, за которыми таились сокровища. Сто три фигурки из кристаллов Сваровски. Он задержал дыхание и прошептал какие-то ласковые слова, не разобрав толком, какие, и стал переставлять фигурки на обеденный стол. Крошечные, идеальные чудеса всего в несколько сантиметров высотой. Миниатюрные изображения всего на свете, начиная от лебедей и заканчивая пуантами. Их можно было изучать под лупой, что он проделывал неоднократно, и не найти ни малейшего изъяна. Они были волшебными, наполненные мечтами и устремлениями, и своей красотой сводили с ума. Владея ими, человек уже не боялся смерти, потому что однажды имел счастье обладать запредельным, видеть запредельное, он уже там побывал.

Раньше, работая с фигурками, он пользовался ужасными латексными перчатками, купленными в аптеке. А в фирме Сваровски — надо же! — приготовили специальный набор для своих коллекционеров, чтобы те могли чистить фигурки, не прибегая к безвкусным домашним способам. И — надо же! — Крюмме купил ему этот набор.

Вдруг ему непреодолимо захотелось курить, хотя он почти не курил. Эрленд понял, что тяга к сигарете возникла просто оттого, что он не мог курить в перчатках, смола оставила бы на них следы, как от масла. Он всегда хотел делать то, чего в данный момент не мог, ограничения доводили его до тошноты. Когда все фигурки стояли на столе, он снял перчатки и достал сигарету из хранившегося в баре портсигара. Затянулся до полуобморока и допил коктейль. Теперь надо все-таки помыть шкаф, разумеется, уже без белых хлопковых перчаток. Он не понимал, откуда берется пыль на стеклянных полках, ведь шкаф практически не пропускал воздуха. Но пыль была — светло-серая, мелкая, как порошок. Подсветка снизу и вверху шкафчика высвечивала малейшую частицу пыли и следы стиравшей ее замши. Он протер все пять стеклянных полок и сверху, и снизу, смешав между делом еще один коктейль и поменяв диск с «U2» на Шопена. Когда дело близилось к заключительной, декоративной фазе уборки, на него всегда снисходило торжественное настроение. Содержимое шкафчика каждый раз компоновалось по-новому. А сейчас было Рождество, и на верхнюю, главную, полку перебрались все рождественские фигурки.

Чтобы больше не возникало желания курить, он выкурил еще сигарету, потом только надел перчатки и заскользил взглядом по сокровищам на обеденном столе. Темно-синее зеркало он поставит на верхнюю полку справа. Так. Рядом с трехсантиметровой фигуркой упакованного рождественского подарка с бантиком. Сам подарок был сделан из массивного камня с четырьмя ограненными углами, которые направляли свет в центр куба. Хрустальный бантик сверху распространял свет вокруг себя и на зеркало. Он взял фигурку большим и указательным пальцами, осторожно почистил ее кисточкой и поставил на место. Потом почистил звездочки и разложил вокруг.

Дыхание перехватило. Он отошел на несколько шагов, разглядывая первые сокровища в обновленном шкафчике. К глазам подступили слезы. Он обожал коллекцию Сваровски так же, как многие любят детей и домашних животных, но, похоже, его любовь была сильней, чище и не встречала сопротивления. И это он только начал. Надо выложить еще несколько полок. Теперь он превратился в художника, хотя и не сам изготовил эти фигурки. Главное то, как искусство представлено! Даже Брамс и Шопен остались бы пустыми дураками, если бы не их интерпретаторы-музыканты, которые смогли творчески наполнить их ноты тоской. А повесь полотна Мунка в узкой типовой квартире без освещения, и это в колоссальной степени уменьшило бы силу их воздействия. Подумать только, как много людей считало, что красота предметов искусства возникает сама по себе! Они не догадывались, что за правильным расположением предметов должна скрываться глубокая любовь и понимание. Вот, например, современные художники, думающие, что все получается само собой, что все может быть подано на блюдечке с голубой каемочкой. Они, не моргнув, требуют у организаторов выставки стену в несколько сотен квадратных метров и чешут репу, если стена оказывается недостаточно широкой. Тупые молокососы. Как ножом по сердцу била его мысль о том, сколько фигурок от Сваровски было куплено в дорогих лавках при аэропортах наобум и попало к людям, их не ценящим. И вот, они стоят по всему миру на уродливых деревянных полках, одни, в темноте, рядом с простыми безделушками или с фотографией пошлой семейной сценки в безвкусной рамке, они стоят, крошечные, невидимые, запыленные, без всякой любви. Их не видно, когда они не среди своих. Крюмме когда-то давно завел с ним разговор об эпохе Просвещения, а он не запомнил ни слова, сказанного Крюмме, потому что во время всего разговора думал только о фигурках, оказавшихся по всему миру в руках у непросвещенных людей, которые не понимали, что фигурки надо подсвечивать через стеклянные полки.

Звери и птицы должны стоять отдельно, как обычно, а флакончики и посуда переедут на верхнюю полку. И четырехсантиметровая бутылка шампанского с двумя бокалами, каждый чуть больше сантиметра. И штопор: хрустальное чудо не больше половины ногтя на мизинце.

Он захотел еще выпить. И тут же отправился в туалет. По дороге в гостиную он заметил, что мигает лампочка на автоответчике. Наверняка, друзья хотят обсудить планы на Рождество, надо ли им нести что-нибудь с собой, торт, или выпивку, или музыку, и рассказать, с каким нетерпением они ждут праздника.

За столом соберется шестнадцать человек, настроение будет, как всегда, зашкаливать. По счастью, выпивка уже куплена и стоит в ящиках в спальне, но все равно еще многое надо было сделать. Крюмме выполнял грубую работу и готовил основное блюдо, а Эрленд занимался тонкостями. Украшение, десерт — все это требовало времени и возносило банальный прием пищи в высшие сферы. В морозилке у него было заготовлено множество формочек со льдом, и в каждой лежал листик мяты. Он использовал холодную кипяченую воду, потому что лед из нее получался чище, а кубики льда предназначались для аперитива — коктейля из сухого мартини. Поскольку к сухому мартини в принципе не полагается льда, чтобы удивить всех, Эрленд задумал приготовить коктейль — в каждый бокал добавлялось несколько капель голубого ликера «Кюрасао». Ледяной синий и немного зеленого. Может быть, еще чуть-чуть серебра, неожиданно подумал он. Что если обмотать ножку каждого бокала кусочком серебристой фольги? Обмотать без стыка, в стиле поп-арта? Он заглянул на кухню, оторвал кусочек фольги и обмотал им первую попавшуюся рядовую рюмку на ножке. Хотя рюмка была пуста, эффект получился идеальный. Еще один шаг на пути к удачному празднику. Он вдохнул полной грудью, зашел в гостиную, взял бокал в руки и стал смотреть на елку на террасе. Шел легкий снежок, вдалеке виднелись самолеты, идущие на посадку в аэропорт Каструп, мигающие красные и зеленые огни. Прогнозы обещали минусовую температуру, на что он слабо надеялся. Снег и Рождество неразлучны, но от этого города и от этой страны нельзя ожидать слишком многого. К тому же, весь остальной год он прекрасно обходился без снега. Только на Рождество должен быть снег. Необходимый компонент Рождества. Все прятавший и скрывавший, превращающий даже отсутствующее рождественское настроение в несущественную мелочь, снег должен быть символичным, правильным и важным сам по себе, хотя он — всего лишь замерзшая вода, как говорил Крюмме. Замерзшая звездочками, — поправлял его Эрленд. Ведь неслучайно вода замерзает симметричными звездочками, это потому что природа старается порадовать людей. Даже вода хочет казаться красивее простого шара и приобретает форму капли. Боже мой, Крюмме в пальто из «Матрицы», он ждет не дождется это увидеть, и как ему справляться со своим нетерпением еще пару дней?!

Он оборвал седьмой вальс Шопена на середине и поставил фортепианный концерт Моцарта, чтобы слегка усилить драматичность момента и еще сосредоточиться. Сейчас он начнет заполнять шкафчик. Все протирается и блестит в честь Рождества. Шкаф должен стать брызжущим рождественским фейерверком, созданным человеком в белых перчатках и счастьем, играющим в его крови. Он уже расставлял фигурки на полке со зверьми и птицами и собирался поставить на место единорога, когда тот выскользнул из перчаток и упал на пол. Вскрикнув, Эрленд опустился на корточки и поднял фигурку. Рог откололся, но все остальное не пострадало. Единорог был цел, но превратился в лошадь. Его волшебство осталось на паркете. Эрленд поднял крохотный спиральный рог и тут же отказался от мысли посадить его на каплю суперклея. Вышел бы обман. На глаза навернулись слезы. И почему из всех именно эта! Одна из первых фигурок, подаренных ему Крюмме. Он до сих пор помнит все, что Крюмме рассказывал о единороге, мифическом животном, символе девственности, которого можно было поймать, только когда он искал покоя и клал голову на лоно девственницы. А теперь он превратился в лошадь, жалкая замена единорогу, не символизирующая ничего кроме обыденной и банальной мужественности. В спальне у них тоже было полусюрреалистическое изображение единорога. Крюмме называл его волшебным животным.

Эрленд поставил разбитого единорога в самый конец полки, за другими зверьми. Рог он аккуратно положил рядом, не смог его выбросить, да и как возможно выкинуть такое? Вниз с террасы или в мусорное ведро — просто немыслимо.

Когда Крюмме вернулся домой, все было расставлено, и Эрленд спал на диване, не сняв перчаток. Крюмме осторожно стащил их, поочередно дергая за каждый пальчик. Сложил, собрал тряпочку, перчатки и щетку в коробочку, мельком с восхищением поглядел на шкафчик и не заметил особых перемен кроме, пожалуй, верхней полочки, где на синем зеркале были собраны рождественские звезды, купленные в основном им в подарок Эрленду. Он принес бутылку воды из холодильника, закрыл дверь в гостиную, прослушал сообщения на автоответчике и записал их. Звонили только приглашенные гости с вопросами, приносить ли торт или выпивку и сообщали, с каким нетерпением они ждут праздника. Он записал сообщения, чтобы Эрленд смог прослушать их завтра, ведь деталями праздника занимался он, и в его обязанности входило поддерживать дружеские связи.

Сам он был бы счастлив, живя в уединенности с этим большим ребенком, символом жизненной радости, не видясь ни с кем другим кроме коллег по работе, где он, к тому же, не был Крюмме. Он был Карлом Томсеном, главным редактором. Эрленд, узнав, что слово «крюмме» по-датски значит «крошка хлеба», пришел в восторг и дал это прозвище своему новому другу, что положило начало их любви, любви, которая никогда не закончится, иначе бы она закончилась уже давно. Теперь же он был уверен в себе, они были вдвоем. Он больше ничего не боялся.

Было поздно, он устал. Так ничего и не разузнал о пиджаке на спинке стула, придется сочинить какую-нибудь историю. Он помылся, погасил свет и потащил в спальню сонного Эрленда, рассказывающего о шахматах от Сваровски с хрустальными клетками, о которых он безумно мечтал, и которые Крюмме уже купил. Они обошлись почти в двенадцать тысяч крон, но зрелище неописуемого восторга, когда Эрленд будет распаковывать подарок, стоило каждой потраченной монетки. Он раздел Эрленда, накрыл его одеялом и лег рядом, тесно прижавшись носом к родному плечу, гладкому и теплому.

Наутро Эрленд проснулся около пяти. Тело ныло, будто во сне он таскал тяжести. Сквозь занавески проступал серый свет без намека на снег. Он прекрасно знал, как выглядит свет, проникающий в комнату, если на улице лежит снег. Потом он вспомнил, как притворился спящим, когда вернулся Крюмме, и как он завел этот разговор о шахматах в энный раз, чтобы избежать рассказа о единороге.

Он выбрался из-под одеял, прошелся по ледяному полу, поскольку сам приучил Крюмме спать, как норвежцы, с открытым окном, и вышел в теплый коридор.

Стеклянный шкафчик стоял без подсветки, он ее не включил. Зато елка на террасе горела.

Шел тихий дождь, лился прямо из стальных туч. Искусственный снег в корзинках лежал назло погоде. Эрленд голышом прошел через гостиную и через кухню в ванную. Он слышал, как ступни равномерно и ритмично стучат по полу. Паркет. Терракотовые плитки. Сланец. В ванной он остановился перед одним из зеркал, рассматривая лицо. Скоро уже старик. Через три месяца сорок. Что бы он делал, не повстречайся ему Крюмме?

Уже около тридцати и будучи одиноким, гей легко может превратиться в жалкого пафосного нытика, так что Эрленд уже очень давно мог стать геем-брюзгой. Как же ему повезло познакомиться с Крюмме, когда ему было только под тридцать. Но даже в компании с Крюмме мысль о сорокалетии его не грела. Настало время скрывать свой возраст. Но в то же время это значило, что ему придется распрощаться с пышным юбилеем, а он уже начал его планировать. Впрочем, можно ведь остановиться на сорока. Он погладил свой намечающийся животик. Он был мягким, как тесто. Кожа на плечах тоже начала обвисать. Можно ли еще верить постоянным комплиментам по поводу его формы? Почему любовь так зависит от многократно повторяемой лжи?

Он вернулся к дверям террасы и снова стал разглядывать елку, надо держать в голове это зрелище, а не всякие дурные предчувствия, Бог знает откуда взявшиеся. Но он не мог от них отделаться, они буквально одолевали его в это плоское безвременье между ночью и днем. Наверное, стоит поговорить об этом с Крюмме, может, даже разбудить его и попросить утешить, не объясняя причин. Но вместо этого Эрленд открыл дверь на террасу и ступил на мокрую ледяную плитку. Холод, коснувшийся его ступней, и дождь, капавший на плечи, разбудили его окончательно, приблизили его к твердой почве, реальности и радости. Крюмме подарит ему нового единорога, если он расскажет, но Эрленд не хочет. Он не знает почему, просто это кажется немыслимым. Он купит нового единорога сам, поставит его на место и забудет, как много тот для него значил, хотя картина в спальне будет постоянно напоминать о случившемся.

Не слышно ни одной сирены. Спящий город. Должна же быть хоть одна сирена, в это время суток люди мрут как мухи… Ютландский идиот боится заплесневеть, это уже даже не смешно. Внешний вид, от которого так зависят голубые, липосакции, подтяжки, вечный солярий, Эрленд готов был упасть в обморок от страха и облегчения, что он всего этого избежал. Внешность для голубых в этом городе значила все, а они с Крюмме довольствовались своим счастьем. Им даже не надо было менять обстановку по принципам фэн-шуя для геев и жить, словно в модной тюрьме; они покупали вещи и расставляли их по собственному желанию, и удивительным образом все очень хорошо сочеталось.

Так откуда же это беспокойство, ведь не оттого, что он неожиданно стал обладателем хрустальной лошади? Он хотел вернуть свою рождественскую радость! Это было невыносимо! Он ведь так привык быть счастливым! Был просто-напросто повернут на собственном счастье!

Он заскочил в комнату и закрыл дверь на террасу, зажег весь свет в гостиных, на кухне, надел халат и тапочки, дал пинка ящику с вертепом, проходя мимо него, закрыл двери, чтобы не мешать Крюмме, поставил рождественскую музыку и достал муку, дрожжи и миску. Дин Мартин страстно пел о Рудольфе, красноносом олене, а Эрленд насыпал в миску ржаную и пшеничную муку, соль с травами, чуточку гвоздики, подсолнечных семечек и немного семян льна. Дрожжи он размешал в теплой воде вместе с жженым сахаром, который придаст хлебу сочный терпковатый аромат. Надев латексные перчатки, он месил тесто, пока не вспотел, халат распахнулся от его усилий, и член весело болтался в такт движениям рук.

— О, радостное Рождество! — выкрикнул он в голос. Времени было почти шесть утра. А где-то на Земле был вечер и как раз время для шипучки. Он накрыл миску с тестом пленкой, содрал с себя перчатки и открыл ледяную бутылку шампанского. Джим Ривз запел «Jingle Bells». Эрленд не стал доставать бокал, а приставил горлышко ко рту и пил долго и жадно, пока углекислый газ не вырвался не вышиб из глаз слезы. Теперь полегчало, вот настоящее утро с золотом во рту! Он перерыл три шкафчика, пока не нашел формы для пирожных, потом смешал размягченное масло с мукой, добавил немного холодной воды, взбил тесто до однородной массы, как всегда пишут в рецептах. Потом дал тесту постоять в холодильнике, тоже как пишут. Он засмеялся. Постоять перед тем, как его нарежут на маленькие кусочки и размажут по формочкам. Он тщательно смазал формы маслом, каждую ложбинку и до самого верха. Ирза Китт запела «Святое Дитя», Эрленд тихонько подпел и приложился к горлышку бутылки. «Святое Дитя — это я», — подумал он. Может, покурить? Нет, это уже чересчур. И лучше не ходить в гостиную и не доставать маленький хрустальный рог, чтобы не давать себе повода опять утешаться шампанским. Здесь он печет пирожные и готовится к рождественскому празднику. И эта идея с фольгой вокруг ножки бокалов была просто гениальной! Когда время приблизилось к семи и хлеб был почти готов, он так чудовищно устал, что подумал, не разбудить ли Крюмме — путь следит за хлебом последнюю четверть часа. Он отбросил этот план, Крюмме надо выспаться, ему надо на работу, у него жесткий график, и он зарабатывает безумные деньги, он не художник, он просто такой, какой он есть, газетчик, занимающийся тяжелым трудом. Песочные пирожные, по счастью, сейчас печь не надо, они отправятся в духовку, только начиненные кусочками яблок и взбитыми белками, когда гости будут наслаждаться обедом. А сейчас они стояли на подносе в самом низу холодильника, тщательно уложенные в формочки. Бутылка почти опустела, город проснулся, и перед дверью, стоит ему выглянуть, будет лежать газета. Казалось, он своровал лишний день между вчера и сегодня, кусочек времени, наполненный рождественской радостью и выпечкой. Несмотря на придавившую его усталость, он был необычайно собой доволен. Крюмме поест свежеиспеченного хлеба на завтрак, Эрленд надеялся, что не останется-таки одиноким геем, доводящим себя до изнеможения гастрономическими изысками на рассвете. Он вынул хлеб из духовки, опустошил бутылку, прокрался в спальню и не успел опустить голову на подушку, как заснул.

Проснулся он оттого, что Крюмме стоял, склонившись над ним с телефоном в руке, в комнате было совсем светло.

— Эрленд, вставай. Ты проснулся?

— Не знаю.

Крюмме нащупал его левую руку, сомкнул его пальцы вокруг трубки и прошептал:

— Это норвежец. Говорит, что он твой брат. Я даже не знал, что у тебя есть брат.

* * *

В течение полутора суток, привыкая к мысли, что она не будет жить вечно, Тур вышагивал по двору и чувствовал, как сводит живот. Он слышал, как звонили воскресную службу в церкви. Для него колокола означали время завтрака и мало относились к Божьему завету. Синий декабрьский свет спускался на покрытые снегом склоны и черный фьорд, было ясно, даже виднелось несколько звезд. Впрочем, если бы шел снег, ему было бы все равно, ему нравилось сидеть за рулем трактора и оставлять за собой чистые белые линии с четкими краями с каждой стороны липовой аллеи. Деревья стояли черными воздетыми к небу руками, изящно посаженные на равном расстоянии друг от друга так давно, что уже трудно себе представить, что когда-то обитатели Несхова хотели изобразить роскошь и гостеприимство. Ему аллея казалась до боли помпезной и лживой, он бы с удовольствием спилил каждое чертово дерево, но решал здесь не он.

Он часами торчал в свинарнике, и теперь, как всегда, хотел поесть, прежде чем возвращаться туда. Одна свинья могла вот-вот опороситься. И тут он заметил, что занавески в комнате матери на втором этаже до сих пор задернуты.

Она обычно вставала, когда он шел в хлев в семь часов, чтобы успеть приготовить завтрак к его возвращению.

В сенях не пахло кофе. Кухня была пустой и холодной, когда он открыл дверь, однако он тут же ее затворил, чтобы не напустить еще больше холода. Старая дровяная плита не была растоплена, не слышно радио в дальнем конце кухонного стола под календарем. На столе не стоит подставок для яиц и нет чайных ложек как обычно по воскресеньям, нет кусочка сложенной туалетной бумаги рядом с отцовской тарелкой, поскольку он всегда пачкал желтком бороду. Кухня вдруг стала просто помещением, которого он словно бы раньше и не видел, горела одна только лампочка под вытяжкой, создавая маленький треугольник света над плитой, кастрюлями, кофейником и разделочным столом. Сердце его забилось чаще. Он беспомощно застыл посреди кухни, глядя на дровяную плиту и пытаясь как-то свести все воедино. Заливая водой старую гущу в кофейнике, отрезая хлеба и намазывая его маргарином, укладывая сверху сыр, он заметил, как трясутся руки. Сыр он аккуратно завернул в полиэтилен. Когда пакет был уже несколько раз перетянут шнурком, он снял еще резинку с гвоздя, на котором висел календарь, и нацепил на сверток и ее, и только потом убрал его в холодильник. Он ждал, пока сварится кофе, старался поменьше думать и слушал нарастающее гудение кофейника. Налил кофе в чашку, вынутую из шкафчика наобум, чашка была не его, почти неиспользованная, с розовым цветком, пропечатанным квадратиками. Гуща практически не оседала, кофе был весь в черных точках, но Тур все равно отхлебнул, надеясь, что гуща все-таки опустится.

Он почувствовал, как согревается рука на чашке. Съел бутерброд, стоя у стола и разглядывая в окне, как лазоревка клюет кусок шпика, перевязанного бечевкой и прикрепленного к нижней ветке дерева. Шпик висел уже давно. Он раскачивался на ветру, а лазоревка подлетала то сверху, то снизу и клевала его с привычной для маленьких птичек большой скоростью. Прямо над ней крепился кусок доски. Туда приземлились три воробья и точили клювы. Потом дощечка опустела. Он прислушался к звукам со второго этажа, но там было тихо. Уличный термометр на кухонном окне показывал минус девять.

Вчера было плюс два. Дедушка Таллак вел погодный дневник шестьдесят лет, он обычно сидел за кухонным столом по вечерам и записывал, а потом устраивал викторины — кто вспомнит, какая была погода тогда-то, — или громко декламировал свои записи военных лет о том, какие настали жаркие вёсны и лета после того, как прогнали немецкую сволочь из страны. Тур хотел продолжить записи после смерти дедушки, но с его уходом куда-то делась и вся мальчишеская радость от этой, в общем-то, ненужной информации. А теперь уже поздно заводить погодный дневник. Впрочем, Тур уже много лет думает о том, что уже слишком поздно делать. И сейчас в голове мысли о погоде смешались с мыслями о занавесках в маминой комнате, мама ведь не может узнать погоду, если занавески все еще задернуты.

Он запил бутерброд кофе, тот был горьким и терпким, как запах кипящей смолы. Как непохоже на воскресенье. Стоять так на кухне, впихивать в себя случайную еду и слышать вдали звон колоколов. Он сполоснул чашку и на негнущихся ногах подошел к рождественскому светильнику на подоконнике и повернул выключатель на центральной, самой высокой свечке. Светильник никогда не оставляли на ночь, чтобы дурацкое украшение случайно не загорелось; смешно, что оно вообще тут стояло, скорее для соседей, создавая иллюзию рождественского настроения на хуторе.

С зажженным светильником день показался вполне приемлемым. Вчера с матерью все было в порядке. Жаловалась только немного на головную боль и на привычную боль в коленках, из-за которой она никак не хотела идти к врачу. Он опять вышел на двор, остановился и долго смотрел на занавески. Они висели прямые, неподвижные, синие. Занавески в комнате отца тоже были задернуты, но это никого не тревожило. Было совершенно неинтересно, чем этот человек вообще занимается; правда, Тур предпочитал следить, где тот находится, чтобы не разыскивать его слишком подолгу. Совместное застолье с отцом выливалось в долгую ругань. «Он же должен что-то есть», — говорила мать. Неужели должен? А если просто перестать на него накрывать, может, он вовсе исчезнет.

Окно в ее комнате тоже было закрыто, обычно она держала его открытым, любила свежий воздух. Закрыла, потому что мерзла? Она обычно и не мерзла, говорила, что жители Трёнделага не мерзнут, во всяком случае, незаконнорожденные девчонки из южных деревень. Подняться к ней, что ли? Зайти в ее комнату, открыть дверь. А можно? Надо сначала проведать свинью. Сару. Это ее первый опорос…

Вертолет «скорой помощи» низко летел, кренясь над фьордом. Он порадовался новому звуку вместо надоевших колоколов. Однако, заметив, что вертолет направляется к хутору, слегка забеспокоился. Может, это знак? Нет, чушь собачья, надо взять себя в руки. Подумаешь, занавески задернуты, а кухня не наполнена запахом кофе и звуками радио, и подставок для яиц нет на столе. Хватит мрачных мыслей. Пусть ей уже восемьдесят, но она здорова и подвижна, как всегда, наверняка просто немного простудилась. Тур резко и решительно отвернулся от окон, шерстяной носок заскользил в деревянном башмаке, и он споткнулся, чуть не полетев носом в землю. В животе тепло защекотало от адреналина.

— Черт! — выругался он и услышал собственный запыхавшийся хриплый голос.

Вертолет приближался, и барабанящий звук превратился в грохот, низко стелящийся над мхами. Больница располагалась по другую сторону горы. Звук был слишком громкий, слишком внезапный. Вертолет висел светящимся шаром под нечетким контуром тарелки вращающихся лопастей. Кто-то больной находился внутри за металлическими стенками, среди этого грохота, наверное, там внутри раздавались плач и жалобы, протягивались пластиковые шланги, надевались кислородные маски, как он видел по телевизору. Он ясно представил себе эту картину, как следует прикрывая за собой дверь и вдыхая знакомый острый запах свинарника. Теперь осталось только забыть все, что было снаружи. Он силился забыть, хотя обычно это происходило автоматически, без напряжения. Он кивнул сам себе несколько раз, она всего лишь простужена, конечно, ей надо полежать немного, пока она не выздоровеет, и больше тут думать не о чем, здесь его должны занимать другие мысли.

Он зашел в раздевалку, скинул деревянные башмаки и, надев комбинезон, сунул ноги в резиновые сапоги. Мысли все еще блуждали, но оставались по эту сторону двери, где все запахи и звуки принадлежали ему одному. Здесь происходило самое главное, и они вместе со скотиной заставляли время двигаться вперед. Он только что прочел в журнале, что какому-то крестьянину запретили строить свинарник, потому что запах-де раздражал соседа. Сосед выращивал фрукты и боялся, что плоды провоняют свинарником. Опасался, что свиновод измажет все вокруг навозом и испортит его яблоневую идиллию. Тур понимал этого соседа. Запах яблок принципиально отличался от запаха свинарника. Хотя лично он ежедневно, только проснувшись, с нетерпением предвкушал этот теплый запах. Запахи ему нравились, запахи всегда значили больше, чем вкус во рту. Он хотел запереться в запахе свинарника, остаться в нем и чувствовать себя важным, единственным человеком в жизни животных, которых и он, в свою очередь, очень уважал.

Про коров он не забыл. Но с легкостью переключился с разведения коров на свиней, когда пять лет назад семья решила продать молочную ферму. В сельскохозяйственном журнале мать прочла о разведении свиней, постепенно начала читать все, что ей попадалось на эту тему, и понемногу убедила Тура, что это легче. Она напомнила ему, что он остался один, она уже больше ему не помощница, а свиньи для крестьянина-одиночки лучше. Кроме того, его сильно смущало, что молочная монополия легко играла судьбами крестьян и решала, сколько их коровы должны давать литров молока. И в этом они с матерью сходились. Бессмысленно и обидно платить штрафы за большие удои, будто бы молоко лилось из коров по чьей-то злой воле.

А теперь он гордился собой.

Насколько элегантно он справился с переходом, превратившись в настоящего свинопаса, хотя эту сказку он любил еще задолго до того, как начал разводить свиней. На деньги, полученные от продажи молочной квоты, они перестроили хлев, купили старый пикап и скотину. Скучал ли он по коровам? Да, и сильно скучал, но не настолько, чтобы хотеть их вернуть. Например, держа коров, надо было возиться с кормами утром и вечером. Залезать в силосную башню и выправлять крюк, доставать цеп, вбивать крючья в плотно сжатую массу травы, все это поднимать и снова вылезать наружу, направлять веревку вдоль рельса и тянуть сквозь отверстие в полу, где двумя этажами ниже ждал распределитель. Утром и вечером, летом и зимой, хотя летом, когда коровы выпасались на лугах, он пропускал утреннюю кормежку, так они только набирались сил перед дойкой.

В ледяной холод или удушающую жару. В кромешную темень или яркое солнце, ложащееся полосами сквозь окошки. Утром и вечером, каждый божий день, как в будни, так и в выходные, в День Конституции и на Рождество, скотину надо было кормить, независимо от того, что происходило на планете, независимо от того, были ли силы у их хозяина, их надо было кормить. Они стояли в хлеву и ждали. Коровы с неизбывным доверием ждали этого груза, который плюхался сквозь отверстие в потолке в распределитель, куда стоящие ближе всего коровы тянули шеи и первыми набивали полный рот травой. Потом надо было подметать пол наверху. Потом спускаться в хлев и раскладывать корм по местам, проходить мимо глазеющих голов, тянущихся за едой. Конечно, сильно облегчал работу тот самый распределитель, которым он очень гордился, еще будучи совсем молодым крестьянином, но уже имея большой опыт походов с тележкой, нагруженной кормом, из силосной башни… Поначалу, после забоя молочных коров, отвезенных за всего одну печальную ездку на бойню, расставание с тяжким кормлением было его главным утешением. Свиньям нужны только комбикорма и опилки, чтобы возиться в них, и чуть-чуть торфа по утрам и вечерам. Силосная башня опустела. Он бы с удовольствием сдал ее в аренду кому-нибудь из соседей, дал возможность другим воспользоваться лишними мощностями и заработал несколько крон, но мать не хотела с этим связываться.

Еще он не скучал по дойке. Не по самому процессу, не по тому, как парное молоко струилось от каждой коровы вдоль пластиковых трубок, а по уборке и мытью. Пустые хлопоты. На фирме «Тине», принимавшей молоко, наверняка сидели и вручную считали каждую бактерию, как он себе это представлял. «Ага. Крестьянин с хутора Несхов сегодня недостаточно поработал тряпкой. Ага. У крестьянина с хутора Несхов корова с маститом, он думал нас надуть, потому что ее уже вылечили антибиотиками…»

Он понимал, что люди хотят получать чистое молоко, он сам думал об этом, вскрывая пакет. Но эти господа прижимали и нажимали. Он терпеть не мог мыть вымя, никогда. В нем засело, что это — бабская работа, хотя он мыл вымя с детства, помогая матери, и узнал, что пятый сосок, который есть у некоторых коров и который не дает молока, называется Мариин сосок. Мать не знала почему, ничего ему не объяснила. В классе у него была девочка Мария, и он тайком ее часто разглядывал, будто бы она могла ему что-то объяснить.

Но все-таки по многому он скучал. По тому, как он приходил в коровник так же, как теперь приходил к свиньям. По коровьему запаху и звукам. По гортанному реву молодых бычков, по нетерпеливому пронзительному мычанью, по теплым ртам телят, жадно и доверчиво присасывавшихся к его пальцам. И глаза взрослых коров — ему так нравилось, как они его встречали, широко раскрытые, карие, блестящие, под челкой. Морды были теплые и упругие, он всегда обходил всех коров и гладил их после дойки и перед уборкой. Он всегда хотел дать им что-нибудь взамен, так много тепла он получал от коров. Они не знали другой жизни и с легкостью выдавали этот глупый избыток, хотя он вовсе не считал коров глупыми. Случалось, что летом на выпасе коровы шли к телятам, чтобы найти своих. Коровы до полусмерти боялись электрического заграждения, но все равно ломились через него, пробивали дорогу, и проволока рвалась. Его поражало, как коровы забывают про страх, их материнский инстинкт настолько силен, что они готовы идти сквозь огонь и воду. Была ли способна на нечто подобное его собственная мать, если бы в детстве их кто-нибудь попробовал разлучить? Да, пожалуй, она просто никогда не оказывалась в такой ситуации. А теперь он с ней, все время. А когда он думал о коровах… Многие могут возразить, что инстинкты — это еще не чувства, но все же. Его это трогало до глубины души, хотя ему приходилось потом долго мучиться, восстанавливая заграждение. Такое целенаправленное бесстрашие его восхищало, поэтому он не мог думать о коровах как о воплощенной глупости.

Кстати, он еще скучал по летнему выпасу. По большим гладким телам, так безмятежно погруженным в самих себя. По маленьким длинноногим шершавым телятам, по квадратным блестящим телкам, по ртам и языкам, проходящимся по траве на горке, по коровьим задам, размахивающим хвостом в вечном стремлении отогнать мух, по медленным переходам к более зеленой и длинной траве.

Теперь он больше не заходит в коровники. В гости к соседям он не заглядывает, не знает никого настолько хорошо, чтобы зайти поговорить и посмотреть. С каким удовольствием он бы прошелся вдоль двух рядов коровьих голов, подтолкнул бы им немного силоса, посмотрел бы, как они жуют и топчутся, как пьют, перекладывая язык из одного угла рта в другой, как они прислоняются друг к другу головами, чтобы немного пободаться или просто почувствовать близость другого создания. Он бы их потрогал и поговорил с ними. Этого он очень хотел.

Но только не ухода за коровами.

Свиньи очень отличались от коров. Свиньи умны совсем по-другому, надо признаться. Некоторые свиньи умнее других. Но глупых нет совсем. Ни одной. Он полюбил этих животных, во всем не похожих на коров. И не было никакого противоречия в том, что потом их забивали. В старые времена на дворе всегда держали свинью, которую забивали к Рождеству. Но мать рассказывала, как кто-то из соседей выменял свою свинью, потому что у них была только одна, которую все слишком любили. И чтобы не есть ее, они устроили соревнование по откармливанию свиньи, чтобы соседи, которым они ее отдадут, потом не говорили, что у них на хуторе плохо с едой. Последние недели перед тем, как пришли со скотобойни, свинью откармливали овсянкой и прочими вкусностями.

В те времена свиньи должны были быть с жирком. Теперь все покупатели хотят только мяса и требуют свиней-бодибилдеров. Процент мяса точно замеряется на скотобойне. И если он слишком низок, цена опускается до уровня моря.

Он зашел в свинарник и направился к Саре. Секунду он простоял по стойке смирно, вытянув руки по швам, с растущим чувством прорывающегося наружу плача в горле. Все опилки были в крови. Три живых поросенка барахтались за спиной матери, пытаясь встать на ноги, четыре мертвых поросенка лежали перед ней, у троих распороты животы, у четвертого — шея. Из ран сочилась кровь. Еще один поросенок как раз выходил. Тур отбежал назад, выключил свет и схватил лопату. Свинья была смертельно опасна. Страх превратил ее в хищника, который не примет его помощь, подойти к ней невозможно, несмотря на то, что она его прекрасно знает. В полутьме он подгреб живых поросят к себе лопатой и положил их в ящик, проделать все надо было молниеносно и вместе с тем очень осторожно, чтобы их не повредить. С новым поросенком он поступил так же, потом включил над визжащей кучкой новорожденных обогреватель. При выключенном свете свинья меньше боялась — меньше движений видно, меньше угроз.

Мертвых поросят он тоже подгреб к себе и швырнул в коридор. Свинья зашевелилась, захрюкала.

— Ну, ну, молодец, Сара. Успокойся. Ну, ну… Ты такая молодец.

Еще один поросенок выскользнул, тонкие ножки выпутались из пузыря, он раскрыл и снова закрыл рот, заморгал глазами на красный свет обогревателя. Тур взял его и положил к остальным. Подождал немного, но свинья закончила. Пять живых поросят. А могло быть девять, хорошо для первого опороса.

Могло быть девять, приди он пораньше, а не стой посреди двора, глазея на занавески. И не пролети этот вертолет, чуть не снесший крышу.

Сара тяжело дышала, круглые глазки светились чем-то, что можно было бы назвать смятением, будь это глаза человека. Но Тур все равно назвал это смятением. И, может быть, еще беспомощностью. Будто в ней поселилось нечто новое и чужое, чего она сама не понимала. Это ведь был ее первый помет. Она всегда отличалась некоторой нервозностью, надо было следовать первому чувству — не вязать ее. Но она была такой красивой с идеальными очертаниями. Держась на хорошем расстоянии от огромной головы, он наклонился и сильно потер свиное вымя, несколько раз, вперед и назад, как он часто делал в последние дни, чтобы запустить выделение молока, напомнить телу о его инстинктах, о том, чем свинья должна сейчас заняться. Он не отводил взгляда от ее головы и слушал издаваемые ей звуки, все его чувства были начеку, пока он тер вымя. Через некоторое время он повернулся спиной и встретился взглядом со свиньей в соседнем отсеке, она лежала и стонала. Ее глаза блестели в полутьме. Ее звали Сири, и он прошептал ее имя:

— Сири… Ох, Сири. Полежи. Все пройдет.

Сири была самой умной из девяти родящих сейчас свиней. Она носила свой третий помет. Он многому ее научил с помощью вкусностей и ласковых слов. Она подняла морду ему навстречу, пятачком кверху.

— Да. Четыре мертвых поросенка. У тебя было бы лучше, Сири. Если бы вертолет не сел нам на крышу. Ты — молодец. И красивая. Да. Красивая и умная. А теперь я их заберу. Нам не надо, чтобы они здесь лежали.

Он взял пустой ящик для поросят и положил в него четыре трупика. Идеальные поросята, розовые до блеска, чистые, с крошечными ноздрями. Проклятье, надо было все-таки продолжать возиться с молочными коровами и не разводить свиней. Лучше уж мыть вымя и таскать силос, чем рано или поздно пережить нечто подобное. Нечто настолько ужасное.

Вялые окровавленные поросята казались почти невесомыми.

Он выпрямился и взглянул на Сару. Она стояла посреди опустевшего загона с опущенной головой и дрожащими ушами, с кровью вокруг рта и чуть ниже — на шее. Подумать только, она была так полна исполненной страха любви, так ждала, что кто-нибудь примет ее поросят, что сделала всю работу сама.

— Ты испугалась. Я тоже. Из-за этих вертолетов я подумал, что война началась.

Он поспешил выйти с трупиками, принес метлу и, наклонившись над загоном, подмел окровавленные опилки. Потом набрал чистых и рассыпал их по загону. Они впитают в себя влагу и запах. Он опустил руку в ящик для поросят, который соорудил сам из тары из-под динамита. Тепла было достаточно, хотя оно шло только сверху. Денег на пол с подогревом у него не было. Перестройка хлева заключалась главным образом в том, что были убраны опоры и выстроены загоны.

Новорожденные поросята тесно прижались друг к другу и с тихими, жалкими писками искали соски. Надо их покормить. И заставить свинью в этом поучаствовать. Но он не мог позвонить ветеринару, никто не должен сюда приезжать, раз за пределами свинарника все не так и даже нельзя напоить ветеринара кофе на кухне.

Он отнес мешок с кормом в мойку и кинул его в угол. Кровь уже успела просочиться через бумагу на дне мешка. Он сполоснул сапоги под холодной водой, надел деревянные башмаки, но комбинезона не снял. Если мать спустится и заметит, что он вошел в дом в рабочей одежде, он может вообще ничего не отвечать или сказать, что поросята поранились и надо взять дезинфицирующее средство.

Небо с юга просветлело. Занавески были по-прежнему задернуты. Он зашел в дом и тут же услышал кашель отца в коридоре наверху, его шаги приближались к лестнице. Кашель звучал как обычно, лихорадочно и неуверенно, так он предупреждал о своем появлении. Тур зашел на кухню, она была пуста, но теперь он был к этому готов. Он заглянул на нижнюю полку шкафчика с едой, где надеялся найти остатки чего-нибудь спиртного, пошарил рукой среди ваз и чайников, перетрогал горлышки нескольких бутылок, пытаясь понять, не осталось ли в них чего. Мать никогда не выкидывала пустых бутылок, хранила их для домашних соков. Она вообще не выбрасывала упаковку, которую можно было еще использовать, шкафы были набиты стаканчиками из-под сметаны, пластиковыми коробочками, вымытыми консервными банками, выложенными фольгой и перевязанными шерстяной ниткой, чтобы пересаживать в них комнатные цветы.

Наконец, что-то нашлось. Он вынул полупустую бутылку шерри с заметным осадком на дне. Пробка сидела прочно, а вокруг горлышка скопился желтый липкий сахар. Он понюхал содержимое, проверил, действительно ли это шерри, однажды он уже нашел в шкафу бутылку из-под ликера с машинным маслом внутри. Он подержал горлышко секунду под горячей водой, снова повернул пробку, она вынулась, и по кухне разлился сильный пряный запах шерри, чуть не сбивший его с ног. На секунду он прикрыл глаза и почувствовал вкус шерри в горле. Слюна заполнила рот, а сзади открылась дверь. Он вставил пробку в горлышко и, развернувшись, направился к двери. Даже сквозь собственное амбре свинарника он уловил запах отца: немытое тело, жесткие волосы, сладковато пахнет изо рта.

Он даже не стал прятать бутылку.

— Твоя мать, — сказал отец и отошел в сторону.

— Что?

Тур замер на секунду, не глядя на отца.

— Она лежит, — сказал тот.

— А ты… слышал ее?

— Да. Слышал, как она покашливала.

Сара все еще сидела на заднице, кровь и послед вытекли и приклеились к ее ляжкам. К мокрому телу прилипли соломинки. Уши повисли, но взгляд был тот же, грустный, беспомощный. Она казалась уставшей и потерянной. Вдруг он почувствовал невероятное сострадание к ее материнскому поражению.

— Твоим поросятам надо поесть, а тебе успокоиться и лечь, — прошептал он.

Он принес немного комбикорма и залил его шерри, размешал все пальцами и протянул ей в загон. Она понюхала, потом начала есть, сперва медленно, потом быстрее.

— Ну вот, хорошо. Хорошо, да. Теперь успокойся, ты должна успокоиться, все пройдет, у тебя чудесные дети, понимаешь, чудесные дети, успокойся. Но больше детей у тебя не будет, нет, пожалуй, не будет…

Он поспешил к поросятам, а тем временем взгляд свиньи затуманился, и она задышала глубоко и немного сбивчиво. В нагрудном кармане у Тура были наготове щипчики. Он поднял первого поросенка, крепко зажал его коленями, раскрыл рот и ловко вырвал восемь черных зубов. Они были острыми, как иголки, и не вызывало сомнений, что Сара не согласится на такую пытку, даже выпив целую бутылку крепленого. Он положил поросенка обратно, поднял следующего из ящика и проделал с ним такую же процедуру. По счастью, хряк был только один — Тур сэкономит несколько крон на кастрации.

Он наклонился и начал снова тереть вымя Сары, она стала укладываться, потерянно и бессознательно повернулась на бок, и тем не менее, после того как шерри притупил страх, инстинкты вырвались наружу.

Он приложил к ней поросят. Сара лежала и смотрела прямо перед собой, не поднимая головы. Сосков в любом случае хватало, у нее оставалось еще девять свободных. Поросята барахтались, первые дни между ними всегда возникала возня, пока они не установят иерархию, и каждый не получит свои определенные соски, на которые другие не должны покушаться.

— Вот, все на месте, — сказал он, молоко потекло, и десять суетливых секунд поросята сосали, как им и положено, дольше десяти секунд молоко не шло. Он выдохнул, хотя не осознавал, что задерживал дыхание с тех самых пор, как она перевернулась на бок, как предписано. Он положил поросят обратно в ящик, пока они не начали копошиться вокруг ее головы. Он еще посмотрит, как выйдет в следующий раз, будут ли инстинкты работать в нужном направлении. Новорожденным поросятам еда нужна каждый час, и если ему всякий раз придется соблюдать массу предосторожностей, жизнь превратится в ад. Да и шерри больше нет.

Он надеялся, что у воздушной «скорой помощи» сегодня не будет новых вызовов — по крайней мере, в этом районе. Если свинья спокойно переживет первые часы, не нападая снова на потомство, малыши выживут. Свиней пересчитывали первого января, о том, чтобы отправить только что родившую свинью на убой, и речи не было.

Как благословенно зрелище дремлющих под красным теплым светом поросят! Широким шагом Тур вышел в коридор, поднял пустую бутылку и заткнул ее пробкой, вынутой из нагрудного кармана.

В свинарнике все успокоилось, звуки, запахи и движения создавали слаженную предсказуемость, покой охватил его на несколько легко доставшихся благодаря спиртному секунд.

Он зашел к Сири. Она лежала и хрюкала как-то вопросительно с легким бульканьем, как обычно, когда он садился перед ней на корточки. Он начал чесать упругую грудину, как странно было привыкать к этим животным… Мягкие коровы, а теперь вот голая кожа с блестящей белой щетиной.

— Не взял тебе ничего вкусненького. Много других дел.

Она ткнулась мордой в карманы комбинезона. Но у него в руках все еще была бутылка, он вытащил пробку и дал ей понюхать.

— Шерри. Тебе этого не надо.

Плоский и мокрый пятачок был размером с блюдце. Она покрутила им, понюхала и захотела съесть пробку.

Он улыбнулся и пробки не дал:

— Нет. Нечего ей делать в твоем животе. Лучше я в следующий раз захвачу тебе что-нибудь аппетитное. А теперь мне пора. Мне надо в дом, выяснить что к чему.

Ее тело горой высилось рядом с ним, и бока становились все круче. Если бы он только мог остаться здесь. Обнять ее. Почувствовать жизнь в ее животе. Через пару дней ее очередь. Она уже начала собирать опилки в кучку. Когда свиньи могут свободно ходить по загону и делать что захотят, в них просыпаются инстинкты. Он всегда сыпал побольше опилок перед опоросом, и свиньи старательно складывали кучки. Это его поражало и впечатляло. Кучка была выше всего там, куда они клали хвост. Он думал, так легче избавиться от нечистот. Ведь речь шла о выживании, о жизнеспособном потомстве. Во второй раз у Сири родилось пятнадцать поросят, и все выжили. Такая вот она умница. Он оттолкнул ее пятачок от карманов, выбрав одновременно несколько соломинок из ее ноздри. Она была еще не очень беспокойной — сегодня, скорее всего, не родит. Непосредственно перед появлением поросят они ужасно активно опорожняли пузырь, чего с ней еще не случилось. Обычно в загоне становилось так мокро, что ему приходилось прибираться и приносить сухие опилки. Разводить свиней — это тебе не тупая работа в промежутке между утренними и вечерними новостями. Он поставлял двести голов в год, делал один всю работу в свинарнике, и поэтому не переставал думать о своих свинках сутками напролет. К тому же, им всегда должно быть хорошо, даже еще лучше. С глубоким отвращением он читал о крестьянах, которые запускали работу в свинарнике. Ему было наплевать на их жалобы на перенапряжение, депрессию и прочую чушь, он ненавидел выражение «личная трагедия» — им надо почаще входить в свинарник к своим животным, поэтому пусть все нервные срывы случаются между полуночью и семью часами утра.

Однако ему самому предстояло ненадолго отвлечься от своих свинок, он был просто обязан. Тур прислонил голову к стальной трубе и закрыл глаза, прислушиваясь к дыханию Сири. Он проголодался, его подташнивало, он хотел съесть вареное яйцо, срезать верхушку и послушать мессу на «Радио-Один» на полную громкость, как обычно делали они с матерью, чтобы не чувствовать так остро нехватку общения, пока отец тер свою бороду туалетной бумагой. Но что угодно лучше, чем эти задернутые занавески.

Когда он заходил к ней в последний раз? Наверное, когда у них еще были коровы и в ее комнате случилось замыкание из-за лампочки, и приезжал электрик проверить проводку. Большая кровать, одеяло, сверху темное покрывало, подушка, выглядывающая из-под него, смятая за много ночей, маленький ночной столик с подносом в шашечку, и пустой очечник, и стакан с водой, где, очевидно, лежала вставная челюсть, комод со скатертью и подсвечником, над ним — зеркало. Электрик звякал инструментами и каким-то измерительным прибором, а сам Тур сидел, вел пустой разговор и впитывал в себя каждую деталь этой комнаты, в которой он не был с раннего детства. Платяной шкаф с крошечным латунным ключиком. Полон платьев и передников, на которых он знал каждый узор. А вот ящики комода, что там лежит в них? Вероятно, белье, он ведь видел ее трусы на бельевой веревке — просторные и белые. Еще он видел, как она вдевает в них новую резинку, по вечерам на кухне, слышал ее жалобы на то, как быстро теперь изнашивается резинка после всего пары стирок. Она обычно крепила резинку английской булавкой и тянула ее внутри всего шва на талии.

Половик из лоскутков, он был готов его увидеть. Кажется, в красно-серую полоску.

Наверху ничто не должно было его удивить. Она вообще когда-нибудь болела? Он открыл глаза и задумался. Сири все ерзала и толкалась.

— У меня ничего нет. Успокойся.

Нет. Простужалась, но не болела. Он читал в какой-то газете, что многодетные матери болеют реже одиноких женщин. Надо так надо. И хотя у матери больше не было маленьких детей, чувство долга осталось. Она умела собраться, не раскисать. Мать никогда не ложилась, когда простужалась. Она всегда ковыляла, прикрыв нос платком, готовила картошку, чистила рыбу, варила варенье, гладила полотенца, мыла полы, убирала со стола, споласкивала кофейник, ходила по всему дому, несмотря на насморк. Она никогда не ложилась. Однажды она подхватила какую-то кишечную инфекцию, но тогда она пряталась в ванной, в постель все равно не ложилась. Они с отцом несколько дней пользовались старым уличным туалетом и мылись на кухне. Разве что, когда умер дедушка Таллак, она заперлась в своей спальне на два дня, но с тех пор прошло уже двадцать лет.

Тур поднялся. Сири проводила его взглядом.

Он наклонился к ней и потянул за ухо. Сара громко храпела в соседнем загоне. Новорожденных поросят скоро опять надо будет кормить, пора пойти в дом и подняться на второй этаж.

Отец сидел за кухонным столом. Когда Тур зашел, он смотрел в окно. Перед ним стояла чашка кофе, а еды не было. Он был даже не в состоянии отрезать себе кусок хлеба, как нормальные люди, он бы помер с голоду, если бы его никто не кормил. И печку он не затопил, просто сидел, смотрел и ждал. Тур опустился на корточки перед дровяной плитой, открыл дверцу. Все было готово. Мать положила растопку с вечера — щепу и кору, пустой рулон от туалетной бумаги и скомканную газету внизу. Наверху крест-накрест лежали два больших полена. Вид аккуратно сложенной кучки бумаги и веток вызвал у Тура приступ ярости, но он удержался, не встал, даже не повернул лица к столу, ничего не сказал, просто спрятался за привычными мыслями о том, что хорошо бы положить руки на грязное дряблое горло да и сдавить его. Он бы в любой момент смог дотронуться до отцовой шеи, если бы за этим последовало освобождение. Или придушить подушкой ночью. Тогда даже не надо будет его касаться. Он знал, как встанет вплотную у изголовья рядом со стеной, чтобы руки отца до него не дотянулись. Тур поднес спичку к растопке, закрыл дверцу и полностью открыл вьюшку. Потом налил кофе в чистую чашку. Вылилось слишком много гущи, кофейник был почти пуст, из него даже пар не шел, но и так сойдет, ему просто надо держать что-то в руках.

В комнате слабо пахло телом и дыханием, знакомые запахи.

Холод стоял ледяной.

— Я открою занавески, — сказал Тур и поставил чашку на комод. — Я принес тебе кофе.

Свет с улицы был слишком слабым, никчемным, он просочился в комнату серой кашицей и осел у него в горле.

— Мама… — он подошел поближе. — Хочешь кофе?

— Как-то странно сегодня.

— Позвонить врачу?

— Чепуха.

— На улице минус девять. Ясно.

Она не отвечала. Он включил ночник над ее кроватью, отвернув немного от ее лица, чтобы свет не резал глаза.

Из-под одеяла с покрывалом торчала одна голова, руки были спрятаны. Глаза закрыты. Он не припоминал, чтобы хоть раз видел ее такой, в кровати. Странно. Она вдруг показалась такой маленькой. Седые волосы зачесаны в узел на затылке, она всегда их перевязывала ленточкой с красными полосками или однотонной темнозеленой. Волосы были такими тонкими, что просвечивала кожа головы, она была блестящей, желтоватой.

— У тебя… температура?

Он никогда не задавал матери этого вопроса, наоборот, так спрашивала всегда она, когда он в детстве болел свинкой и краснухой. Тогда он не знал, как ответить, это ведь она должна была поставить ему градусник в попу, предварительно смазав его вазелином, и узнать температуру. Если она говорила, что градусник показывает тридцать семь и пять, он отвечал: «Да, небольшая». Но заранее понять, есть ли температура, было невозможно. Просто жизнь менялась, и он ее сразу же принимал, забывая, как живут без температуры. В детстве он любил болеть, а став взрослым, едва ли болел вообще, но помнил, каким все вокруг становилось свободным и равнодушным и как приходили сны, даже с открытыми глазами.

Она открыла глаза. Встретилась с ним взглядом. К своему невероятному облегчению он не обнаружил в них ни болезни, ни страха перед болезнью, ни боли. Температуры тоже не было, иначе глаза бы блестели, он знал это по опыту ухода за скотиной. Ее взгляд был обычным, может быть, немного вопросительным, удивленным. Она снова закрыла глаза. Не двигалась. Шевелились только синие веки, покрытые сосудами, ему захотелось ее встряхнуть. Но он не мог до нее дотронуться, погладить ее по щеке хотя бы для собственного успокоения.

— У тебя ничего не болит?

— Нет, — ответила она, как он и ожидал. Но ему не понравился ее голос, определенно не понравился, в нем было что-то плоское, воздушное.

— Ты не хочешь… Не хочешь встать, мама?

— Нет. Попозже, наверное. Я устала.

— Грипп у тебя, может быть?

Она не ответила, не открыла глаза, он поставил чашку на ночной столик. Может, она снова уснула.

— Сара опоросилась. Девять поросят, — прошептал он, выключил ночник и тихо вышел из комнаты. Он долго стоял снаружи. Стены потрескивали, холод захватывал дом, расчищал себе в бревнах дорогу от вчерашней плюсовой температуры, а так все было тихо. «Одно воскресенье до Рождества», — подумал он, и мысль его очень удивила, будто бы Рождество что-то для него значило. Они всегда ели немного свиных ребрышек в сочельник, вареную лососину в первый день Рождества, доедали остатки на второй день, зажигали красные свечи на столе, стелили красные салфетки, им с отцом полагалось по кружке пива к еде, вот и все. Весь их спектакль. В прошлом году он попросил Арне из зерновой фирмы купить ему половину бутылки акевита. Бутылку он отнес в свинарник и пил, размешивая с холодной водой в мойке. Он сослался на визжащую свинью, чтобы вернуться в свинарник после обеда, мать уже легла, когда он пришел домой, и ничего не заметила. Он, пьяный, провел довольно много времени с животными. Напился вдребезги и все плакал и плакал. И об этом он вдруг вспомнил, подумав, что до Рождества осталась неделя. Он так горько тогда плакал, не понимая отчего… Надо завтра позвонить Арне и попросить о том же самом, хотя зерна для обмена почти не было.

Отец сидел на том же месте. Острые локти сквозь вязаный свитер упирались в стол. Он, очевидно, собирался так сидеть и ждать, пока завтрак сам собой не шлепнется прямо перед ним. По воскресеньям Тур не рубил дров и не работал на сеновале, поэтому они уже с утра топили комнату с телевизором прямо при отце, читающем газеты и книги о войне. Сами они с матерью сидели на кухне и разговаривали, а иногда Тур разбирался с папками в конторе, чтобы немного привести в порядок бумаги и жуткую налоговую отчетность с огромным количеством запутанных бланков.

Он понимал, что отец волнуется, слышал, что он поднимался наверх. Тур достал хлеб и маргарин, отрезал два куска, достал сыр из холодильника, высвободил его из резинки, нарезал, положил бутерброды на тарелку и шмякнул ее перед отцом. Потом пошел в гостиную и затопил печку. Когда он придет из свинарника, отец, вероятно, будет сидеть в гостиной, а Тур побудет здесь, на кухне, в одиночестве.

Сара все еще спала. Поросята забеспокоились. Он проверил каждого, все дышали и реагировали на него, и все конечности выглядели нормально. На некоторых еще оставалась смазка, напоминающая прозрачные пятна высохшего клея, он осторожно ее отодрал. В ящике было тепло и хорошо, а поросята были идеальными, пять идеальных поросят, вот о чем стоит думать, и о акевите, который он с нетерпением предвкушал, и о том, что мать завтра опять будет на ногах, может, даже сегодня вечером. Ей ведь понадобится в туалет, и тогда она поймет, что вовсе не больна, просто немного странно себя чувствует. Он наклонился над загоном и начал твердо и решительно тереть свинье соски. Та поморгала. Пошевелила белыми, упругими веками.

— Тебе пора снова поработать. Детки проголодались. Тебе нельзя валяться тут и лениться целый день!

Он подошел к ящику и достал новорожденных. Как только первый поросенок захватил сосок, свинья задышала тяжелей, но осталась лежать. Он видел, как она оглядывается в полутьме, будто бы отслеживая угрожающие движения.

Он посмеялся:

— Ты забыла, что у тебя есть дети. Ну да, ты выпила. Но надо лежать спокойно, пока не вспомнишь!

Поросята ссорились, возились и барахтались, ища нужное положение. Словно розовые блестящие колбаски, они лежали бок о бок, прижавшись к грязно-серому животу, толкались и пихались, пробираясь к соскам. Тут пошло молоко, и все пятеро засосали, как полоумные, будто всем своим крошечным телом. Тур снова почувствовал облегчение. Еще одно кормление, еще одна порция живительной еды, отдаляющих поросят еще на один шаг от катастрофы. Свинья подняла голову, он ей разрешил. Она хотела посмотреть на них, но не могла свернуться калачиком. Он положил четырех поросят в ящик, а пятого протянул ей. Сам стоял наготове и знал, что рискует жизнью поросенка, но мамаша только живо его обнюхала и потом почти без сил уронила голову.

— Молодец, Сара, — прошептал он. — Ты молодец. У тебя замечательные детки. Чудесные, просто замечательные, и ты молодец.

Он положил поросенка к остальным, тот был сыт и дремал в его руках, а потом тесно прижался к своим сестрам и брату под красным обогревателем. Тур оставил свинью спать.

Теперь он отрезал еще кусок хлеба для Сири и нашел две вареных картофелины в холодильнике. Свинья, которую полностью держат на комбикорме, сделает все, что угодно, чтобы отведать картошки и хлеба. Он научил ее грациозно садиться и топать правой ногой, чтобы получить угощение, но сейчас дрессировка его не заботила, ведь свинья была на сносях.

Ей хотелось полежать, поэтому он дал ей лакомство сразу же. Свинья удовлетворенно захрюкала, у нее было неисчислимое множество разных звуков, и он в точности знал, что каждый из них значит. Тур слегка почесал ее за ухом и потом пошел в мойку, снял комбинезон и сапоги и вернулся в дом.

Отец перебрался в гостиную, он придерживался того, чего от него ждали, ради мира в доме. Хотя, какой мир… Мир вовсе не обязательно означает отсутствие общения. Тур бы с удовольствием пообщался с матерью, если бы только она спустилась. Он снова поднялся к ней, на этот раз с пустыми руками. Надо дать ей что-нибудь поесть, что-нибудь горячее, спросить, чего она хочет, может, супа, он ведь легко может приготовить суп из пакетика, следуя инструкциям. Стучать он не стал. В прошлый раз он постучался, но она все равно не ответила. Он тихо зашел, в комнате теперь стало чуть светлее, и он разглядел, что она лежит как прежде. Она открыла глаза.

— Тебе получше? — спросил он.

Она слабо улыбнулась, он в ответ улыбнулся во весь рот.

— Не похоже на тебя, — сказал он шутя.

— Гадко, — ответила она. — Я совсем без сил.

— Уверена, что не надо позвонить врачу? Они ведь приходят на дом, если…

— Нет. Пройдет.

— Ты не хочешь… Тебе помочь…

— Нет.

— Я включу батарею. Чтобы ты не мерзла. А потом спущусь и приготовлю тебе суп.

Она не отвечала, и он принял это за согласие.

Порошок смешать с литром воды. «Шведский гороховый суп» — написано на пакетике. «Что, интересно, в нем шведского?» — подумал он. Включил конфорку на максимум. Кастрюлька была маловата, приходилось мешать аккуратно. Он закрыл дверь в гостиную. Отцу не обязательно видеть, как он мешает суп в кастрюле. Масса была жидкой, желтой. Он включил радио, дожидаясь, пока суп не закипит, чтобы потом убавить огонь и дать супу повариться, как было написано на пакетике. Он попробовал его чайной ложкой. Вкуса никакого — видимо, это и было шведской составляющей. Он сильно посолил жижу, накромсал несколько кусочков вяленой баранины и размешал. Попробовал снова. Стало получше. Она отказалась. Он держал перед ней кружку с дымящимся супом и ложку.

— Нет, — повторила она.

— Хотя бы попробуй мой кулинарный шедевр.

— Нет. Спать хочу.

Комната провоняла от старого масляного обогревателя, так пахло в доме осенью, когда они включали его в ванной после долгого лета. Пыль горела от сильного жара.

Вечером он занялся привычными делами в свинарнике, и Сара показалась ему существенно спокойней. В первые дни аппетит у нее будет неважный, но воду она пила жадно. Он поставил дополнительную поилку.

— Сушняк? — спросил он.

Только когда свинарник затих после кормежки и уборки в загонах, он снова приложил к ней поросят, дав им предварительно жидкий препарат железа. Он был уверен, что сейчас все будет хорошо. Поросята вопили и возмущались, когда он держал их обеими руками. Никто не сравнится в крике со свиньями, будто малейшая неприятность — вопрос их жизни и смерти.

Он сел на кухне так, чтобы видеть экран телевизора через открытую дверь гостиной. Отец ложился часов в девять, как раз к новостям по второму каналу. Этот вечер не был исключением, и Тур перебрался в гостиную. В ней повис запах отца. Он принюхивался, и тут до него дошло, что отец не принимал душ и не переодевался с вечера вчерашнего дня. Он почувствовал, как сердце забилось быстрее, ведь это значило, что ей было плохо еще вчера. Каждый субботний вечер она клала чистую одежду и вешала полотенца в ванной. Больше для себя самой, чтобы с утра не слышать запаха за столом. А вчера, значит, не смогла.

Он тупо уставился в экран. Еще вчера что-то было не в порядке, а он даже не заметил. Он что, ослеп и оглох?

Он вышел на кухню и достал чистую кастрюлю. Отец доел гороховый суп, грязная кастрюля осталась на плите, а на столе стояла глубокая тарелка с ложкой.

Остатки супа высохли и превратились в сухую желтую пену.

Тур поставил грязную кастрюлю в раковину, наполнив ее холодной водой, и сполоснул тарелку. Все это он делал ради матери, рассуждал он, не для отца, надо думать так. Сам он не ел ничего кроме бутербродов на завтрак, странно, он совсем не проголодался, и это при том, что он всегда хотел есть и никогда не наедался досыта. Он подогрел молока и стал искать мед, не нашел ничего, добавил в молоко сироп и размешал.

В коридоре было холодно, но как только он открыл дверь, его обдало теплом из ее комнаты. И запахом, слабым сладковатым запахом, который он решил не замечать. Он зажег ночник и поставил молоко на ночной столик, задернул занавески и уменьшил жар батареи. Она лежала и следила за ним глазами, когда он подошел к ней, переступив половик, цвета которого помнил в точности.

— Как дела?

— Получше.

— Тогда докажи и выпей немного теплого молока.

Он понятия не имел, откуда в нем взялась эта зрелость. Он никогда с ней так не разговаривал, никогда не говорил, что ей надо делать.

— Хорошо, — сказала она.

Ее голова лежала слишком низко, а он на этот раз не захватил ложку. Она даже не попыталась сесть в кровати или подтянуться. Руки лежали под одеялом, как раньше. Несколько мучительных секунд он держал чашку над ее лицом, потом понял, что надо одной рукой приподнять ее голову.

Голова была шаром, идеально подходившим для его руки, которая немного скользила по ее теплым и влажным волосам. На затылке волосы были примяты и торчали сквозь пальцы. Шарик этот был таким маленьким, Тур обескураженно держал его в руке, разглядывая ее ввалившийся рот, хлюпающий молоком. Затылок задрожал. После двух маленьких глотков шарик отяжелел и застыл в его руке, Тур осторожно отпустил его.

— Вот, — прошептала она.

— Больше не хочешь?

— Нет.

Он еще долго не мог заснуть после того, как заставил свинью покормить своих пятерых поросят. Он умирал от усталости, но все равно лежал, глазел в темноту и вспоминал минувший день. Казалось, прошла целая неделя. Надо позвонить врачу, что бы она ни говорила. И, приняв решение, он заснул.

Он зашел к ней перед свинарником. Открыл окно и немного проветрил. На улице было пасмурно и чуть теплее. Ожидался снегопад.

— Это ты?

Он зажег ночник.

— Да.

— Не звони врачу.

— Позвоню.

— Мне сегодня лучше.

— Так ты встанешь?

— Пока нет. Только не звони.

— Ты нездорова.

— Не очень-то сильно.

— Хочешь чего-нибудь?

— Потом. Немного кофе. Когда ты вернешься от свинок.

Он закрыл окно, спустился на кухню, затопил. Отец еще не вставал, как всегда. Ему незачем вставать.

Облегчение оттого, что мать захотела кофе, вынудило его понадеяться на Сару. С силой потерев ее соски, он открыл ящик. Свет горел, она видела поросят. Теперь и для матери, и для детей все было ясно. Она сделала несколько шагов к ящику — гигантское тело на четырех коротеньких ножках — издавая характерное хрюканье, призывающее поросят к еде. Она подогнула передние ноги. Кучка поросят начала пищать и выть, они залезали друг на друга, чтобы поскорее добраться до матери. Она опустила задние ноги, выставив вымя вперед. Лопата у Тура была наготове, и он отслеживал каждое ее движение, прислушивался к каждому звуку, который мог бы означать новый приступ бешенства. Пусть только попробует, посмотрим, кто здесь сильнее. Она сунула пятачок в кучку розовых тел и радостно захрюкала. И вот, поросята добрались до сосков, пихались, толкались и тузили друг друга.

Когда поросята наелись, они немного повозились возле ее головы. Он наблюдал за каждым движением, но никаких признаков опасности не было. Она тщательно их рассмотрела, подтолкнула пятачком и зафыркала, пока они не перевернулись обратно на ноги. Он оставил ее и отправился к Сири.

— Опасность миновала, — сказал он. — А у тебя как? Тебе тоже скоро пора? Чтобы мне было чем заняться на Рождество? А то будет скучно.

Она удовлетворенно хрюкнула и получила корочку хлеба из его кармана.

С остальным обходом он справился быстрее обычного, привычно меняя опилки, торф и корм. Каждую свиноматку он потрепал за ухом, включая Сюру, которая сегодня была мрачнее обычного и таращилась на него подозрительными глазками. Но она приносила большие пометы, даже после пятого опороса, и с ногами у нее все было в порядке, никаких причин превращать ее в салями. А у нетерпеливых поросят всегда было весело прибираться, они обнюхивали его комбинезон, кувыркались друг с другом, как щенки, полные радости жизни и возбуждения, хотя, казалось бы, чему тут радоваться — всего-то и игрушек у них, что стальные трубы и жесткий пол. «Надо взять свой кофе и бутерброды наверх и позавтракать вместе с ней», — думал он. Хорошо бы еще заехать в магазин, купить кое-чего. Меда, молока, еды к обеду. Сегодня он мог сам решить, что они будут есть и что он в состоянии приготовить.

Удивить ее. Конечно, она может поболеть несколько дней, мир из-за этого не обрушится, он справится и с делами по дому. Она уже давно не девочка и может изредка отдохнуть от своих обязанностей.

Хлеба осталось мало, он нашел еще буханку в морозилке в коридоре и положил ее на кухонный стол. От старого он отрезал четыре куска и корку. Отец подождет, пока новый растает, Тур слышал его шаги в туалете. Он сварил свежий кофе и включил радио. Они обсуждали рождественское меню. У них был целый свинарник этой еды. Он сдал тридцать свиней в начале декабря, об этом мясе они и говорили. Эти постоянные жалобы, что шкурка должна быть нежной, будто в ней все дело… Сложность была в том, чтобы в принципе вырастить эту шкурку над слоем жира, который не должен быть слишком толстым, а не в том, чтобы она была нежной! Ни разу в жизни он не ел твердой шкурки, мать с легкостью делала ее нежной при готовке. Никчемные горожане. Потом они обсуждали газовые плиты. Каждое Рождество мать комментировала подобные модные нововведения и утверждала, что достаточно просто положить ребра со шкуркой в холодильник за два дня, подержать их в фольге в горячей духовке, потом снять фольгу и зажарить, как обычно. Тур вытащил из подставки поднос в шашечку и поставил на него чашки и тарелку. Отца он встретил в коридоре. Отец коротко взглянул на поднос и зашаркал на кухню.

— Иди помойся, ты воняешь, — сказал Тур и захлопнул за собой кухонную дверь.

— Ты не хочешь сесть? — спросил он, войдя к матери.

— Вряд ли.

— Хороший кофе, мама. Будет вкусно.

— Не слишком горячий?

— Только что сваренный.

— Налей немного холодной воды.

Он понес чашку в ванную и тут же вспомнил, что в субботу она не выложила чистую одежду. Он не хотел напоминать матери об этом, вообще даже упоминать отца. И лучше не думать о сладковатом запахе в ее комнате, не спрашивать. Она не поднималась с кровати с субботнего вечера, а сегодня уже понедельник. Он сунул кончик указательного пальца в кофе, чтобы проверить температуру, но загрубевшая кожа не различала тепла и холода. Тогда он проверил кофе кончиком языка. Да, пить можно.

— Вот, — сказал он.

Он приподнял ее круглую голову в руке, и она сделала хороший глоток.

— Хорошо.

— И бутербродик.

— Боюсь, не…

— Надо, надо. Или я позвоню врачу! — сказал он и посмеялся. Он так хотел рассказать ей о Саре, как все хорошо закончилось, но пришлось бы рассказывать и о поражении, после которого пришла победа.

Она трижды откусила от бутерброда, который он держал в ее рту, чего раньше никогда не делал… с людьми. Он положил на бутерброд свиной язык, зная, как она его любит, и насыпал в кофе чуть больше корицы.

— По утрам есть не хочется, — сказала она и закрыла глаза. Он рассматривал ее шею в морщинках, она ходила вверх-вниз, когда мать жевала; он тайком улыбнулся, раньше он этого никогда не замечал, да и не имел возможности тайком наблюдать за ней. Он улыбнулся, хотя она не заметила, как заботливо он выбрал начинку для бутерброда. Остался еще один с вяленой бараниной. Он сунул его в карман. Лучше отдать Саре, чем отцу.

— Что ты хочешь на обед? — спросил он.

— Ой… обед.

— У нас мука заканчивается, я к вам заеду в ближайшие дни, — сказал он в трубку. Его немного пугала эта затея с акевитом, ему не нравилось, что об этом станут говорить, но Арне был хорошим парнем. Так что он все-таки заедет в винную монополию перед Рождеством.

Арне поинтересовался, хватит ли Туру поллитровки.

— Более чем, — ответил Тур. — И еще мне нужен корм для поросят.

Он сам приедет за кормом, чтобы не оплачивать транспортных расходов, которые не зависели от расстояния.

В магазин он поехал на тракторе. С дизеля ему не надо платить налогов. Старым белым фургоном «вольво» он пользовался редко, тот стоял в амбаре с полным баком, чтобы сэкономить на средстве для удаления конденсата. При переменчивой погоде зимой с внутренней стороны бака скапливался конденсат, если бак не был полон. Тур шел, спотыкаясь, вдоль полок и думал об обеде. Долго стоял перед мясным прилавком. Он плохо знал содержимое домашней морозилки, кроме хлеба — мать иногда просила его достать новую буханку. И он знал, когда она их печет, три славных дня подряд, три дня, наполненных ароматом. Он выбрал кровяной пудинг. Сиропа у них было достаточно, и картошки тоже. К кровяному пудингу лучше всего пожарить картошку, но тогда ее, наверное, надо сначала отварить. Он понятия не имел, сколько варится картошка, надо растопить печку в гостиной, как только он вернется домой. Со всей готовкой проще справляться в одиночестве.

По дороге к кассе он прошел мимо штабелей рождественского пива и, не успев опомниться, прихватил две бутылки. Пока он стоял в очереди следом за какими-то подростками, в корзинке очутилась коробочка леденцов и марципановая свинка. Он чуть было не посмеялся над собственной расточительностью, вынимая бумажник из заднего кармана и протягивая дисконтную карточку и двести крон Бритт, сидевшей за кассой. Но все-таки сдержался, только перекинулся с продавщицей парой фраз о погоде, ветре и возможном снегопаде. Потому что это все — ерунда. Что ему делать с дорогими леденцами и марципаном? Мать наверняка встанет уже к вечерним новостям и будет вовсю трудиться.

Он остановил трактор у почтового ящика в начале аллеи и вынул сельскохозяйственный журнал и большой белый конверт, который вскрыл, едва войдя в дом. Поздравительная открытка от Крестьянской Гильдии с настоящей картинкой, будто бы нарисованной вручную, по крайней мере, она была подписана, хотя подпись не разобрать. Наверное, стоит сколько-то крон, эта картинка, неплохой подарок на Рождество. Хотя весь скот он поставлял не им, в другое место. И все-таки он состоял в Гильдии на всякий случай. От фирмы-покупателя он получил коробку конфет. Не самую большую, и тем не менее. От «Норвежской Свинины» он получил в этом году разделочную доску. С изображением свиньи, выжженной по дереву. Мать уже начала ею пользоваться и оставила глубокие царапины, дерево было плохим, мягким. Какой смысл резать ножом по сосне? Она только для украшения. А кто украшает дом разделочными досками?

Из кабины трактора он пытался разглядеть отца в кухонном окне, но из-за зеркал ничего не было видно. На всякий случай он как следует распихал леденцы, марципан и пиво по карманам парки, отправился в свинарник, прямо в мойку, и выложил все на скамейку. В свинарнике царила звенящая тишина. Он знал, как свиньи ждут и прислушиваются. Придется им подождать еще немного. Тишина была в любом случае хорошим знаком, пусть даже полная нетерпения. И все-таки он заглянул за дверь, не показываясь животным, только чтобы проверить Сири. Она спокойно лежала на своей куче опилок с полуприкрытыми глазами. Но вдруг его осенило, что история может повториться, на этот раз с Сири — даже с Сири. Надо отнести шерри домой, может, мать тоже захочет немного выпить. Это может стать своего рода подарком, если шерри не понадобится в свинарнике. Конечно, они, как взрослые люди, никогда не дарили друг другу подарков на Рождество. Он достал пакет с медом, кровяным пудингом, газетой и рождественской открыткой, остававшийся в кабине трактора, и зашел в дом. Вот-вот пойдет снег. Хорошо бы много нападало. Тур бы с удовольствием его расчистил. Отец сидел за кухонным столом у окна. Полурастаявший хлеб был нетронут, даже полиэтиленовый мешок не открыт.

В конторе, плотно закрыв за собой дверь, Тур позвонил Арне еще раз.

— Кстати, — сказал он, — мне еще нужно немного шерри. Две по поллитра, самого дешевого, ничего этакого не нужно.

Арне заверил его, что все будет в порядке, и спросил, слышал ли он новости.

— Какие?

Сын Ларса Котума повесился, вчера. Ингве. Он только что узнал.

— Проклятье. Как ужасно.

Единственный сын, сказал Арне, но у них по счастью еще замужняя дочь на другом хуторе.

— И прямо перед Рождеством, — сказал Тур и тут же почувствовал, как банально это звучит, будто бы мрачные стороны жизни отступают на второй план в этом очевидном общем помешательстве.

— Из-за какой-то девчонки, — сказал Арне, но больше он ничего не знал. И добавил: — Наверняка этим твой брат занимается.

— Чем этим?

— Похоронами. Ну и всем с этим связанным. Точно, твой брат.

— Тебе виднее.

Тур затопил в гостиной и отправился в свинарник. В мойке у него не было открывалки, до этого раньше никогда не доходило, и он открыл пиво перочинным ножом. Между первой и второй бутылками он натянул комбинезон и сапоги. Пиво было теплым. Он прихватил пустой мешок из-под корма и марципановую свинку и заперся с Сири, обратив внимание на полную семейную идиллию в загоне у Сары. Положил мешок на пол и уселся прямо на него. Сири стала обнюхивать его плечо. Огромное животное с пастью, полной острых, как бритва, зубов, при желании легко могло его прикончить, но он с невероятной детской уверенностью полностью ей доверял.

— Подожди, — сказал он и допил бутылку. Она принюхалась к его рту, когда он долго рыгал, сначала рыгнув один раз сильно и потом разразившись несколькими короткими отрыжками. Он открыл красную картонную коробку, отломил марципановой свинке голову, дал Сири. Она громко жевала мокрыми губами. Чтобы покончить с собой, нужно мужество, тем более чтобы повеситься. Отнять у себя дыхание. А может, это наоборот простой способ, откуда ему знать. Но если уж решился, да к тому же нашел крепкую веревку… Проще всего, наверное, наесться таблеток и умереть во сне. Он видел мальчика несколько раз, на велосипеде по дороге к фьорду с биноклем на шее и каким-то сложенным штативом на багажнике. Наверняка штатив для бинокля, чтобы тот надежно стоял. Народ в магазине судачил, что сын Котума не хочет работать на хуторе, что от него нет проку, что он хочет только глазеть на воробьев в бинокль. Вообще-то странно, что Бритт не знала, что мальчик повесился, он ведь тоже ходил в магазин. Наверное, она очень торопилась. Даже на штрихкоды ей наплевать, когда кофеварка в подсобке наполнена свежей водой и кофе. Продавщицы, конечно, сорвали пластиковую крышку с коробки пряников и объедались, исполненные рождественского настроения и соболезнований.

— У Котума есть дочь на соседнем хуторе, — сказал Тур вслух, — хоть что-то. Потому что это важно, понимаешь, Сири, что кто-то будет заботиться о хуторе, и дело не пойдет псу под хвост.

Он протянул ей передние ноги марципановой свинки и сам попробовал. Пиво осело жарким осадком в его пальцах, ему пришлось их тщательно проверить — крепко ли они держатся на ладони. Скоро все пройдет. Хорошее, сильное и кратковременное пивное опьянение. Он уже давненько не выпивал. В прошлый раз пустые бутылки он выкинул в уличный туалет, и в этот раз поступит так же, хотя сюда никто и не заходит. Он отдал Сири остатки марципана одним куском и основательно почесал ее за ушами.

— Моя умница, — прошептал он. — Лучшая свинка. Лучше всех марципанов в мире.

Он изолировал отца, закрыв дверь, тот по-прежнему не поел. Наверное, стоит все-таки дать ему немного картошки и кровяного пудинга, с двумя больными на хуторе ему не сдюжить, а чтобы совсем помереть с голоду, нужно много времени. Тур почистил картошку, положил ее в воду, вскипятил, потом постоянно подходил, поднимал крышку и тыкал вилкой, слушая «Радио-Один» и программу, вещавшую обо всем, что касалось Рождества и счастья. Опьянение уже почти прошло, и он подумал, какое настроение сейчас у Котумов. Там, наверное, тоже готовят еду. Еда — отличный способ хранить молчание, и пока готовишь, и пока ешь. Пошел снег, широкими толстыми хлопьями, парившими в воздухе. Пусть полетают еще чуть-чуть, а потом он займется уборкой. Он не будет рассказывать матери о мальчике, пока она опять не поправится и не захочет знать все. В любом случае, он не упомянет Маргидо, даже если она будет настаивать.

Картошка была все еще жесткой в серединке, а сверху уже начала расползаться, делая воду мутной. Он выключил огонь, разрезал каждую картошину пополам, щедро смазал маргарином сковородку. Нарезал кровяной пудинг на куски, разложил их рядком на столе, достал сироп. Он почувствовал, что проголодался. Хотел сначала поесть сам, потом подняться к матери и оставить отцу остатки. Тот, конечно, почует запах из гостиной, услышит бренчание кастрюль на плите. Пудинг был с изюмом.

— Это вкусно, представь себе. Кровяной пудинг с сиропом и жареная картошка. А пудинг с изюмом!

— Ты его…

— Конечно.

— …купил?

— Да.

— Но у нас же есть…

— Я не мог шариться по морозилке. Ты же начальник. Поэтому, пока не поправишься, придется есть покупную еду! Дорогое удовольствие!

— Ох.

— Перестань, я шучу. Не сядешь? Возьмешь вилку сама?

— Нет.

Она была бледнее, чем рано утром, когда они вместе пили кофе. Глаза ввалились, и под ними обозначились темные круги. Она стала старухой. Вообще-то он никогда не воспринимал ее старой. Она съела два кусочка кровяного пудинга, три кусочка картошки, сироп вылился на подбородок, Тур сходил за туалетной бумагой. Когда он вытирал ей рот, она уже заснула. Он принес сока, но она не успела его попить.

— Подремли немного, — прошептал он.

Отец доел все остатки. Мог бы, по крайней мере, спросить. Для него ли оставили. Тур не обнаружил ни грязной тарелки, ни вилки с ножом, отец, наверное, ел руками прямо со сковородки. Он снова сидел в гостиной, приоткрыв дверь. Тур услышал легкое покашливание — скорее чтобы издать хоть какой-то звук, а не прочистить горло. Он плотно закрыл дверь и помыл посуду. Руки от мытья стали такими чистыми… Вечно черные полосы вокруг ногтей посерели, а твердая кожа размягчилась. А еще было приятно подержать руки в горячей воде. Как давно он принимал ванну? Они всегда стояли в углу ванны и мылись под душем. Можно как-нибудь и полежать в ванне. Хотя на это уходило слишком много горячей воды. А с этими заоблачными ценами…

Когда он опять пошел в свинарник, то отрезал с хлеба корку и еще один кусок, который раскрошил на птичьей кормушке. Ствол дерева изгибался прямо над дощечкой — так хлеб не заметет снегом.

Сири забеспокоилась. Она топала по загону, подрагивала, кусала металлические прутья и, против обыкновения, к нему не подошла.

— Ну, ну…

Он принес метлу, смел мокрые опилки, принес новых. Потом дал Саре еще еды. Все пятеро поросят спали под красной лампой. Блестящие, маленькие сонные бугорки. Он не мог насмотреться на поросяток, поднимал их, держал, прекрасно понимая людей, которые заводят поросят в качестве домашних любимцев, декоративных свинок, всегда остающихся маленькими, миленькими и проворными. Даже некоторые крестьяне, разводившие свиней, держали дома таких декоративных свинок, обычно хряков, потому что у свиней бывает течка. К тому же свиньи заражают течкой друг друга. Вероятно, из чистой зависти.

До того как Сири разродится, может пройти еще много времени. Он прибрал предбанник, освободил место для новых мешков с кормом. Пожалуй, Сири опоросится раньше, чем появится шерри. Но оно все равно пригодится, можно хранить его здесь, а не в доме. Потом он подумал, что одну бутылку можно кому-нибудь подарить на Рождество. Например, матери, когда отец ляжет спать. Сидеть за кухонным столом, переваривать ребрышки, выпивать шерри и смотреть на рождественский снег, а мама будет рассказывать о старых добрых днях в поселке, о жизни безземельных крестьян, о свадебных обрядах и суевериях. И еще она никогда не устает рассказывать о военных годах, о гигантских планах немцев построить здесь величайший в мире порт, в котором жило бы триста тысяч человек. Мать любит представлять, как бы город выглядел сегодня, если бы немцы выиграли войну. Они бы построили аэропорт и четырехполосную магистраль до самого Берлина. Мать начинала хохотать до упаду, когда вспоминала об этих наполеоновских планах. А еще ее очень занимали деревья, посаженные немцами. Что они до сих пор растут, здесь, у самого полярного круга. Что они пустили корни, когда немцы проиграли войну.

Он долго и тщательно сгребал снег, хотя снегопад еще не кончился. Но его не смущало, что скоро придется все делать по новой. Снег был легким, воздушным и едва собирался в сугробы. Он гадал, кто сегодня сгребает снег у Котумов. Наверняка кто-то из ближайших соседей; Ларе Котум, скорее всего, сегодня не в состоянии. Завтра Тур купит газету посмотреть некрологи.

Закончив работу на тракторе, он поднялся к ней. Она все еще спала. Кофе она наверняка не захочет. Он постарался ее не будить, так крепко она спала. Посидел немного у кухонного окна, послушал радио, потом пошел к Сири, которая все еще не разродилась. И вообще она от него не очень зависит, она все прекрасно умеет сама, и он опять направился в дом. Птицы обнаружили хлеб, и на дощечку уселись воробьи. Уже постепенно темнело. Светил фонарь. Тур зашел в контору. Просмотрел папки и записал, что еще осталось сделать. Скоро начнется новый налоговый год. Надо свести баланс за старый. Выяснить, каких свиноматок можно сдать на убой после пересчета. Цены на свиноматок были ненамного ниже, чем на поросят, так что смысла не было с ними возиться, если они приносили меньше приплода.

Он посмотрел вечерние новости сквозь открытую дверь, потом опять зашел в свинарник на вечернюю кормежку. Мать по-прежнему спала. Ему это не понравилось. Сири лежала на куче опилок. Теперь уже недолго осталось. Когда он закончил обход, то долго сидел перед ней на корточках и ласково разговаривал.

— Этот хваленый шерри. Надеюсь, ты все-таки справишься естественным путем и не превратишься в хищника при первой же сложности.

Она не отводила взгляд. Он попытался читать по ее глазам. Что она думает о том, что ей предстоит. Знает ли она, что она свинья? Видит ли она сны? И о чем? В глазах Сири не было ответа, только предчувствие и изредка мелькавшее удивление. «Я ничего о ней не знаю, — думал он, — не знаю, кто она и что она». И тем не менее он мог на нее положиться. Связь. Канал. Между ними. Непонятно, откуда взявшийся. Она совсем не казалась ему уродливой. Другие сказали бы, что она уродина. Горожане, наверное, назвали бы ее чудовищем. Но она была совершенной свиньей. Именно так должна выглядеть свинья, именно так. Иногда накатывали мысли, что неправильно их так держать в этом свинарнике, они были живыми существами и заслуживали лучшего. Такие мысли посещали его, когда он выпивал и сравнивал с ними себя.

— Следи за своими ногами, тогда проживешь дольше, — сказал он. — А теперь мне пора. Зайду позже.

Придется ее разбудить.

Она не просыпалась. Он тряс ее. Направил ночник прямо в лицо на подушке. Вытащил одну руку. Та была перепачкана испражнениями. Она пошевелилась, открыла глаза, посмотрела прямо на него.

— Га… Га…

— Что? Мама!

— Га…

Она задыхается? Правый уголок рта вдруг повис, все лицо перекосило.

— Скажи что-нибудь! Скажи, мама!

Она открыла рот. Из него не вышло ни звука. Рот был дырой, он смотрел туда и ждал, что дыра наполнится словами, но она оставалась пустой.

«Вольво» завелось при первом же повороте ключа. Он подъехал к крыльцу, включил печку на максимум. Проскочил мимо кухни в гостиную и сорвал два пледа с дивана.

— Мать? — спросил отец и плотно сдвинул острые колени в кресле, поднял подбородок. — Она заболела?

— Да! Помоги мне снести ее с лестницы! Ей надо в больницу! Но только… подожди, я позову.

Один плед он разложил на все заднее сиденье.

Подержал полотенце под краном в ванной. Предстояла неприятная процедура.

Он снял с нее покрывало и одеяло. Она лежала в испражнениях от талии и до колен. Он подумал, что зальет матрас бензином и сожжет за амбаром, чтобы она не беспокоилась, когда вернется домой из больницы. Он не мог снять с нее ночную рубашку и трусы, не мог и все тут. Не знал, где мыть, просто потер немного поверх одежды. Помыл ей руки, они были тяжелыми, безвольными. Глаза выпучились и блестели, кривой рот открылся и тут же закрылся опять. Надо обернуть ее пледом, не испачкав его.

— Иди сюда! — заорал он, не подумав, что отец увидит и поймет, в каком она состоянии.

Он подхватил ее под мышки и стащил через край кровати на пол. Отец обернул ее пледом. Она висела в его руках, как мертвое животное, даже не держала болтающуюся голову. Примятые волосы на затылке. Изо рта текли слюни. Отец взял ее за ноги и спускался по лестнице задом наперед, у него не получалось так идти, слишком окостенели суставы, но им все же удалось ее спустить. Сложнее было погрузить ее в машину. Туру пришлось залезть с другой стороны и затаскивать ее. Когда он опустил ее голову на сиденье, она застонала.

— Что? Больно? — спросил он.

Он поднял ей голову. Она успокоилась. Подошел отец.

— Я могу сесть здесь, — сказал он. — Держать голову.

Он не забыл закрыть входную дверь перед отъездом.

Лицо отца в зеркале. Впервые в жизни Тур разглядывал его так внимательно.

Отец с головой матери на коленях, это неправильно, Тура сейчас вырвет. В машине воняло.

Дорога была пуста. Его смутило, что в больнице шло строительство, но тут он заметил вывеску «Неотложная помощь» и проехал прямо к горящему окошечку. Выскочил из машины, поспешил к окошечку и крикнул туда, что ему нужны врачи. Люди прибежали. Стремительно, с носилками на колесиках. Он попытался объяснить, что она обделалась, но для них это было неважно. Они взглянули на ее лицо, заговорили с ней. Казалось, они все понимают, все знают. Он тоже, пожалуй, понимал, но читал, что после такого иногда полностью выздоравливают. Если вовремя успеть в больницу. Да и в остальном она была совершенно здорова. Он так им и сказал:

— В остальном она совершенно здорова.

Неоновый свет был такой же, как в его свинарнике, только цвет другой. Здесь он был белый с зеленым. Отец сел на табуретку. На столе лежала стопка журналов с затертыми загнутыми уголками страниц.

Рядом с ними стояла красная рождественская звезда и латунный подсвечник с красной свечой. Звезда уже начала осыпаться. Женщина в белом халате принесла им кофе в пластиковых стаканчиках, без сахара. Отец спросил:

— Это случилось… внезапно?

— Да.

Плохо пахло. Запахи скрывали и лгали. Слишком чисто, здесь слишком чисто. Невозможно чисто. Бессмысленно. Можно заболеть от такой чистоты, потерять способность к сопротивлению. Так неестественно чисто.

Врач появился спустя какое-то время, Тур не следил, сколько прошло.

— У нее инсульт, — сказал врач.

— Она выживет?

— Для начала надо пережить эту ночь. Я думаю, она справится, посмотрим. Ее помыли и привели в порядок, но она без сознания. И если у вас есть другие родственники, которым следует сообщить, телефон вот тут.

— А я должен сообщать? Значит, она серьезно больна?

— Да. Она — старый человек, вы же знаете.

«Нет, — хотел он сказать. — Не старый, не знаю», — но только кивнул в ответ. Он был благодарен за то, что ее помыли.

Поговорив с Маргидо, он долго стоял и ждал собственного решения. Набрал номер справочной. Он так редко звонил ей, что не помнил номера наизусть, тот был записан на краешке письменного стола в конторе. Номер ее мобильного, у нее не было домашнего, как она утверждала, потому что дома она бывала слишком редко.

— Дайте, пожалуйста, номер Турюнн… Брайсет.

Обидно, что у нее такая фамилия. До сих пор обидно. Но понять можно.

Автоматический женский голос предложил переадресовать вызов, если он наберет «один». Она ответила после первого же сигнала, радостным голосом, назвав свое имя.

— Это я. Звоню только сказать, что у мамы… нет… у бабушки инсульт. Говорят, она может не выжить. Я подумал, может быть… ты хочешь ее повидать. Решай сама. Я просто хотел тебе сообщить.