Через двадцать пять минут она закончит свой последний доклад перед Рождеством. Наручные часы лежали наискосок в верхнем углу кафедры, маленький светильник был направлен на бумаги, исписанные ключевыми словами. В сущности, ей не нужна ни одна из этих бумажек, доклад она знает наизусть. И все же они лежали перед ней спокойствия ради и для того, чтобы легче рассчитать время.
— Именно в этом кроется непонимание, — продолжала она. — Многие думают, что окрик может сделать собаку послушной. Сейчас я, разумеется, говорю о неопытных владельцах собак, особенно овчарок. Вам-то, конечно, ничего объяснять не нужно.
Она улыбнулась аудитории из шестидесяти пяти членов местного клуба владельцев ретриверов. Они переглянулись и громко засмеялись ее словам. Хозяева овчарок стали среди собаководов притчей во языцех. Занимаясь дрессурой и тренировками, они орали на собаку во все горло, даже если она стояла всего в паре метров от них.
— Собаке нужно одно — найти свое место в стае, сделать правильный шаг, чтобы вписаться в нее. Тогда она чувствует себя уверенно. А уверенная собака учится быстрее, чем собака испуганная. Страх приводит только к тому… что блокирует мозг, исчезает всякая мотивация. Даже известные ей вещи стираются из памяти, когда собака напугана, когда на нее орут, что надо сделать то или другое. И на этом приходит конец собаке, изначально искренне желавшей выполнить все, чего от нее ждут! В одичавшем виде, в волчьей стае, каждая собака удивительно предсказуема. Именно предсказуемость дает силу стае. Каждая отдельная особь никогда не должна удивлять других неожиданными выходками. Она должна знать тип поведения всех остальных в группе. И то, что каждый знает собственное место в иерархии, приводит к выживанию отдельных особей. Низвергнуть вышестоящего — это вопрос жизни и смерти. Взять, например, собаку, попавшую в новую семью. Допустим, ей восемь недель. Она будет приноравливаться, стараться определить свое место в данной иерархии. Но собака — не провидец! Ей просто-напросто нужна информация. И долг человека эту информацию ей предоставить, она не может раздобыть ее сама. Я работала с семьей, где щенок рычал на младшего ребенка. Собака часто пыталась залезть к мальчику на колени, чтобы там поспать, но стоило только ей устроиться, при малейшем движении мальчика она принималась рычать. В семье была и старшая собака, и щенок прекрасно уживался с ней, а еще он дружелюбно относился к старшему мальчику и родителям. Все были в недоумении. Щенок был боксером, причем кобелем, то есть он должен был вырасти огромной собакой, для которой такое неконтролируемое поведение недопустимо.
Турюнн глотнула уже нагревшейся воды. Задержала взгляд на пятерых избранных слушателях. Они сидели в разных концах аудитории. Этот прием она усвоила давно и хорошо, он создавал ощущение доверительности и заставлял зрителей думать, что она безумно увлечена собственным докладом и произносит его на публике впервые. И вот, они сидят, как на иголках, и ждут продолжения. Щенок, рычащий на ребенка, — эту проблему каждый из них живо мог себе представить. Она вернулась к рассказу:
— А если с подобным сталкивается семья, в которой раньше никогда не было собаки?.. Вы же понимаете, к чему это может привести.
Все серьезно кивают.
— Мать в истерике, она боится за младшего сына, отец начинает орать на щенка, щенок пугается и рычит еще сильней, через несколько месяцев начинает кусаться, а это — прямая дорога к усыплению. И все это происходит с изначально психически здоровой, прекрасной собакой! Просто потому, что никто ей не объяснил, где в этой стае ее место. Она так и не поняла, что делает неправильно. И за это поплатилась жизнью.
Лица слушателей, как по команде, отобразили печаль и сомнение.
— Но вернемся к этому щенку боксера… Семья обратилась в нашу клинику и спросила, в чем они были не правы. Четвероногий малыш не уяснил для себя одну только существенную вещь, и нам пришлось ему объяснить. Поскольку он однозначно хотел лежать только на коленях у младшего сына, это указало нам верный путь к решению. Дикие собаки лучше всего расслабляются рядом с теми, кто ниже рангом, тогда им не надо все время быть начеку, чтобы вовремя выполнить приказ главного. Особенно сильные и уверенные в себе особи для отдыха устраиваются рядом с вожаком, но это — исключение. Данный щенок, таким образом, занял в иерархии второе место с конца. Под старой собакой, но над младшим мальчиком. Что ж, я подготовила двухнедельную программу. Мать семейства работала на дому и почти не выходила, поэтому вожаком был выбран отец.
Кто-то засмеялся.
— Кстати, довольно распространенное явление! Даже, когда в семье нет собаки! В том семействе было заведено: когда вожак возвращался с работы, щенок несся ему навстречу, теряя голову от счастья. Так и продолжалось, но теперь вожак совершенно игнорировал щенка. Вместо этого он здоровался с членами стаи в той иерархической последовательности, какую надо было внушить щенку. Сначала с женой, подчеркнуто переигрывая. Потом со старшим сыном, таким же образом, потом с младшим, потом со старшей собакой. К этому моменту щенок был уже совершенно сбит с толку, но тут наконец-то вожак обращал внимание и на малыша, и тот в первый день так обрадовался, что описался от облегчения. Этот ритуал повторялся каждый день, довольно скоро щенок стал спокойнее и ждал своей очереди в череде приветствий. К тому же отныне ему не разрешалось спать на коленях у младшего сына. Это было труднее всего устроить. Но мы объяснили мальчику, что потом все будет хорошо, и он снова сможет брать щенка на руки, а тот не будет рычать. Так и случилось. Щенок усвоил полученную информацию. В волчьей стае приветствуют по рангу, каждый ритуал приветствия подтверждает иерархию, и даже у такой породы, как боксеры, весьма далеко отошедшей от волков, по крайней мере внешне, общение по-прежнему происходит примерно таким же образом.
По окончании доклада публика стала наперебой задавать вопросы, их было так много, что две дамы в дверях на кухню начали поглядывать на нее, подняв брови. Одна помахала парой прихваток.
— Кажется, меня ждут, чтобы поздравить с наступающим, так что нам придется заканчивать. Спасибо за внимание и счастливого Рождества!
Аплодисменты были бурными и продолжительными. Председатель подошел и поблагодарил и преподнес обязательную бутылку красного вина в красном пакете со звездочками из винной монополии.
— По-моему, всем нам было очень интересно! Теперь мы знаем, к кому обратиться, если собаки будут плохо себя вести!
— Мы открываем новые курсы по дрессуре со второй недели января, — сказала она.
— И мы теперь знаем, что эти курсы предназначены не для собак, — пошутил председатель и сам же засмеялся, — а для их владельцев!
Больше всего ей хотелось отправиться прямо домой, была уже почти половина десятого. После выступлений она всегда чувствовала себя опустошенной. Бросить вино на заднее сиденье, ехать в темноте, включив музыку на полную громкость… Но, увы, не получится, для нее накрыли стол, и шестьдесят пять человек теперь будут делиться своим уникальным пониманием собачьей психологии.
Они, как всегда, набросились на нее, не успела она еще собрать бумаги. Предсказуемые, как слаженно действующая стая. С соображениями, о которых они не хотели говорить на заседании. Признания в поражении при дрессировке первой собаки, анекдоты о собственной находчивости и находчивости четвероногих друзей, оставивших их с носом. Иногда они рассказывали истории, которые она могла затем использовать и которые приносили ей больше понимания собачьей психологии, но такое случалось редко.
— Мне надо выйти покурить перед едой, — сказала она. Несколько человек взяли куртки и пошли следом. Хвалили ее за уроки, которые она им преподала, говорили, как важно это понять и что она просто спасала жизни.
Они держали ее битый час. Она едва смогла перехватить кусочек свиных ребрышек и немного тушеной квашеной капусты. Мать учила ее, что нельзя говорить с полным ртом. Но она рассказала много хорошего о клинике, а это полезно, раз она стала совладельцем. Случаи, когда простой ассистент ветеринара становится совладельцем клиники, довольно редки, но учитывая, что она вела курсы дрессуры и консультировала по проблемным собакам, это казалось вполне естественным. Хотя по документам у нее совершенно не было образования. Но она всегда прекрасно понимала собак. Никогда их не боялась, только искренне интересовалась, почему они вели себя так, а не иначе. Ей звонили даже из полиции, если предполагалось иметь дело с потенциально опасной собакой; запертой в квартире или где-то привязанной, как правило, с дрянным или пьяным хозяином, забывшим про нее. Собака впадала в ярость, когда к ней пытались приблизиться, отчего пугались даже самые крепкие парни. Но только не она. Она знала, что собака боится еще сильней. А испуганная собака — это злая собака, настроенная против чужих. Нельзя воспринимать поведение собаки по готовой схеме, надо разобраться в ее мотивах.
Турюнн не верила в теорию запахов, что, мол, собаки чуют страх. Они используют зрение, считывают малейшие сигналы в глазах, руках и теле. И когда она разговаривала с ними монотонно, абсолютно не глядя в глаза, и при этом постоянно приближалась, их это настолько сбивало с толку, что она легко могла залезть в окно, налить им воды, найти еду в чужом холодильнике или застегнуть ошейник в десяти сантиметрах от оснащенной острыми зубами пасти, наводящей ужас на любого, включая настоящих мачо. Как только собака понимала, что ей больше не надо проявлять ярость, она совершенно успокаивалась, почти лишалась сил, потому что с нее снимали ответственность за ситуацию. Оставленная в одиночестве и под угрозой, собака всегда была вожаком в своей маленькой стае.
Турюнн включила печку на максимум. Садясь в машину, она чувствовала себя как дома, потому что проводила здесь больше времени, чем в своей маленькой двухкомнатной квартире. По радио передавали передачу о Дженис Джоплин.
Она громко подпевала Дженис, когда зазвонил мобильный. Она уменьшила громкость, ответила, долго слушала, что он говорит. Заехала на заправку «Шелл», поставила машину на нейтралку, подняла ручник.
— Я же ее никогда не видела.
Он ничего не ответил.
— Думаешь, она хочет, чтобы я приехала?
В этом он не был полностью уверен, мать все равно еще была без сознания. «Но ты ее единственная внучка», — сказал он. Голос его изменился. Не такой вялый, как в начале разговора. Он говорил с жаром и в то же время чуть не плакал. В нем звучала какая-то поспешность.
— Внучка. Правда? Да, пожалуй. Но ведь ничего от этого не изменится. Теперь не изменится.
Он не отвечал. Только дышал в трубку. И через несколько секунд повторил сказанные в самом начале слова: решать ей самой, он просто хотел сообщить.
— А ты? Как ты?
Как он? Да это неважно. Речь шла совсем не о нем.
— Мне надо немного подумать. Можно, я завтра перезвоню? Ты будешь дома?
Да, он будет. Если не останется в больнице. Но она может позвонить и туда.
Она постучалась к соседке и вошла, не дожидаясь ответа. Маргрете что-то шила. Кусочки материи для лоскутного одеяла лежали разложенные перед ней на столе и вокруг швейной машинки.
— Я не хотела, чтобы ты это видела, — сказала она. — Рождество уже совсем скоро.
— Мать отца при смерти. Вот тебе красное вино. А я выпью кофе с коньяком.
— Мать отца? Я думала, у тебя только одна бабушка.
— Я ее единственная внучка, как сказал отец. Слыхала что-нибудь подобное?! И, главное, именно сейчас. Мне его даже жаль. Что он там себе напридумывал?..
— А ты не хочешь ее повидать, Турюнн? Ради собственного душевного спокойствия?
— Вообще-то нет. Она и знать не хотела маму, зачем ей знакомиться со мной?
— Затем, что половина тебя происходит от ее сына.
— Как-то я не замечала, чтобы у них в семье были теплые отношения. Он никогда не говорит о своих братьях. Но зато я теперь знаю, что у них нет детей…
Она проснулась в три часа ночи и поняла, что надо поговорить с матерью, с Сисси, хотя прекрасно знала, какие тирады воспоследуют. Но подружка в этом случае — не лучший советчик, даже такая близкая подружка, с которой отмечают Рождество. Она встала, вскипятила чайник и села у окна. Городок был тихим и темным, снега почти не было. Молодой парень шел, шатаясь, вдоль тротуара — единственное движение. Он был слишком легко одет. Скользил ботинками по насту.
Внучка. Она вдруг стала внучкой, в возрасте тридцати семи лет. Благодаря человеку, который впервые заинтересовался ею, когда ей было десять. И то только позвонил. Она видела отца всего раз в жизни, много лет назад, когда была в Трондхейме с докладом для местного клуба собаководов. Он подъехал к ее гостинице на ужасном, грязном «вольво», пахнущем навозом. Он опоздал, долго не мог найти место — очень редко заезжал в город, как он сказал. Ремень на пассажирском сиденье был прожжен посередине. Они поздоровались за руку, потом он снова взялся за руль. Они исколесили город вдоль и поперек, остановились на заправке, купили по чашке кофе и венской булочке и взяли их с собой в машину. От него так пахло свинарником, что она не захотела идти в кафе, соврала, что у нее самолет, который на самом деле был позже. Она хотела просто поскорее выбраться из этой машины, сбежать, и думала, как ее мать, такая щепетильная Сисси, и этот немногословный крестьянин вообще умудрились ее зачать.
В то время Сисси была восемнадцатилетней наивной девчонкой, стоявшей за прилавком кондитерской, а перед прилавком сидели крутые парни в армейской форме, объедаясь пирожными с кремом, булочками и пожирая ее глазами. В Трумсё это было. Тур Несхов тогда служил неподалеку, у него были увольнительные и номер в гостинице.
Видела бы его Сисси в этом «вольво». Темно-синий замызганный пуховик и серые шерстяные носки в деревянных башмаках. Она спросила, можно ли водить машину в деревянных башмаках, он коротко улыбнулся. Встретиться предложила она сама, воображая его этаким полноватым крестьянином, какие бывают на юге страны, пасторальный вариант, или охотником в специальной зеленой одежде. Она испытала такой шок и отвращение, что только недели спустя смогла его пожалеть. Она так и не призналась Сисси, что виделась с ним, — не хотелось пересказывать подробностей этой встречи, не хотелось врать. Словно его позор, как зараза, перекинулся и на нее.
Но они говорили по телефону четыре-пять раз в год, теперь она много знала о хуторе. О свиньях, что они делают и что думают, точнее, что ему кажется, они думают. Она знала, что он гордится своими животными. Когда он заговаривал о своей матери, то в основном сообщал, что она сделала. Что испекла, засолила, сварила, погладила. И никогда о том, что она говорила. И ее он не расспрашивал о Сисси, только о делах в ветеринарной клинике. Его раздражали люди, тратившие деньги на канареек, черепах и дорогостоящие операции для кошек. Кошачьи души, так он их называл.
В половине восьмого она взяла рождественские подарки и поехала к матери и отчиму. В тот же вечер они отправлялись на рождественские каникулы на Барбадос, мать уже гладила блузки и рубашки. Мешки с обувью рядами были разложены на обеденном столе, а начищенные туфли стояли на газетах. По радио звучала веселая, бодрая музыка, а из носика кофейника шел пар.
— Ты не пойдешь на работу? — спросила Сисси. — Ты же собиралась зайти попозже, забрать подарки и попрощаться. Пожелать счастливого Рождества и все такое!
— Вчера вечером звонил отец. Можно мне выпить кофе?
— Твой отец?
Сисси грохнула утюг на подставку, торчащую из гладильной доски и затеребила голубую рубашку, разложенную на другом конце, и только потом продолжила:
— Я знаю, что вы иногда общаетесь, но я тебя ни о чем не спрашиваю. Это твое дело, для меня и он, и вся эта семейка — дело давно забытое.
— Но его мать, то есть моя бабушка, при смерти.
— И что?
— Ничего. Не знаю. Просто думаю, что делать.
— Ничего и не делать. Тридцать семь лет назад они не делали ничего! Поздновато начинать.
— Мама, не горячись. По-моему, ты сама сказала, что дело давно забыто.
— Ты первая начала. А как они со мной обошлись! Будто бы я была… какая-то вертихвостка, путавшаяся со всеми парнями в форме! Хотя я переспала с Туром всего один раз. И вообще у меня было всего два мужчины до Гюннара!
— Я знаю, что ты не вертихвостка. А где он, кстати?
— Еще не встал. Мы сегодня оба взяли выходной, чтобы собрать вещи. Хотя он мог бы легко отправиться в путешествие с одной только зубной щеткой и кредиткой.
— И было бы все в порядке…
— Так что ты думаешь, Турюнн? Поедешь к ней?
— Возможно. Не знаю. А что думаешь ты?
Мать снова взялась за глажку:
— Эта женщина — сущая ведьма. Но если ты хочешь увидеть ее перед… Она все-таки твоя бабушка, голос крови… Другое дело, если бы ты отправилась туда в отпуск, когда она была в добром здравии. Тогда была бы опасность увлечься.
— Каким образом?
— Ну, они могли бы тебе понравиться. Могло бы возникнуть чувство долга. Привязанность. Но раз она все равно умирает, то…
— Фу, как ты цинична!
— Спасибо за комплимент! У тебя есть деньги?
— Совсем нет. Пришлось брать кредит, чтобы купить долю в клинике. Дохода это пока приносит мало. Зарплата осталась на прежнем уровне.
— Я заплачу за самолет и гостиницу. Если соберешься ехать, я имею в виду. Потому что ты не сможешь ночевать на этом хуторе, это я тебе сразу же скажу. Там красивые виды, но больше ничего.
— Это если я поеду.
— У тебя день на раздумья. Тогда можешь оплатить билет прямо с моей карты. Гостиницу оплатишь сама, а я тебе потом верну. Не забудь, что многие гостиницы закрываются на Рождество. Поэтому поторопись.
— Если я поеду.
— По-моему, поедешь. Иначе ты бы со мной это не обсуждала. Думаю, тебя так и разбирает любопытство. Ну, и с отцом познакомишься. А там есть еще, знаешь ли…
— Еще кто?
— Члены семьи. У него два брата, ты, наверное, знаешь. И отец. Но я понятия не имею, жив ли он еще. Жив?
— Откуда я знаю.
— Молчаливый чудак. Не сказал мне ни единого слова. Хотя я там была наскоком. Ведьме потребовалось чуть больше часа, чтобы констатировать, что я — неподходящая жена для наследника. А наследник и не сопротивлялся. Даже не сказал матери, что я беременна. Но я ему отомстила по-своему, я счастлива, что ему пришлось раскошеливаться на алименты, пока я не познакомилась с Гюннаром. Могу себе представить, какой его ждал разнос, этого маменькиного сынка, когда скаредная мамаша увидела в декларации, что маленькой фрекен Брайсет из Трумсё ежемесячно отчислялись деньги!
— Не так уж долго.
— Думаю, ей и этого хватило. Кстати, я тогда умоляла Гюннара, но он был непреклонен. Хотел содержать падчерицу сам. Но все-таки долгих четыре года пришлось платить им. И я до сих пор радуюсь.
— Скажи, ты его ненавидишь?
— Ты что! Такого жалкого человечишку…
— Ты ведь меня в честь него назвала.
— Поначалу я думала, он еще появится. Заберет нас с тобой. Но, слава богу, он так и не появился. Я бы умерла там, запертая на этом хуторе. И за тебя бы тоже все решали. Как и за меня. А так я вынуждена смириться, что ты не хочешь завести семью и родить ребенка. Да и поздновато уже становится. Нет, разумеется, не слишком поздно, просто поздновато.
— Мы, кажется, не об этом говорим? Я не хочу детей. Что я могу дать детям? Двухкомнатную квартиру в моем городишке и любовь к собакам? К тому же, у меня нет времени на детей, так что расслабься. Вы с Гюннаром вполне могли родить мне брата или сестру, вот и была бы у тебя уже куча внуков.
— Вот это уже точно слишком поздно, дружок! И зря ты не хочешь поехать с нами на Барбадос. Тебе бы там понравилось.
— Может, я все-таки поеду.
Сисси обернулась с утюгом в руке.
— На Барбадос?
— Нет. В Трондхейм.
— Моя кредитка лежит в бумажнике на буфете. Только не забудь заказать гостиницу, телефон в гостиной, там же ручка и бумага.
Она заказала билет на вечерний рейс. Обратно с открытой датой. У них все равно остались только дорогие билеты. Номер она забронировала в «Ройял Гарден», единственной гостинице, открытой в Рождество, остальные закрывались уже в пятницу. Можно подумать, она собирается провести там все рождественские каникулы! Она забронировала две ночи до четверга.
В клинике было море цветов. В горшочках с бантиками, ангелами и шариками на всех свободных столах. Владельцы животных демонстрировали свою благодарность. Взять отгул оказалось просто, многие ассистенты были не прочь подзаработать. Пара телефонных звонков, и дело в шляпе.
В приемной уже ждало несколько пациентов. Две кошки в сумках-переносках испуганно смотрели на молодого, запыхавшегося ризеншнауцера, который стоял посреди комнаты и смотрел на входную дверь, и на старого английского сеттера с подгибающимися задними лапами. Она знала и владельца, и сеттера. У сеттерши по имени Белла была сильная дисплазия бедра и остеохондроз, она уже полгода принимала лекарство. Турюнн подошла к собаке и опустилась перед ней на корточки. Лицо державшего поводок мужчины будто застыло, работали только челюсти.
— Похоже, дела не очень хороши, — сказала Турюнн тихо.
— Да. Несмотря на Рождество.
— Вам надо было взять номерок. Не сидеть в очереди.
— Ничего. Это ничего.
Владелец отчаянно закивал, лоб наморщился, а глаза уставились в пол.
— Вы уже отметились?
— Нет. Ведь… клиника еще не открылась.
— Идемте.
Она отвела их в один из кабинетов, придвинула ему стул. Собака после короткой прогулки опять съежилась. Взгляд ее был затуманен, как бывает от сильной боли, черный взгляд, направленный внутрь себя, не воспринимающий деталей окружения.
— Хотите… Мне надо знать, что вы хотите потом. Надо ли ее…
— Да. Кремировать. Она прожила у меня тринадцать лет. Я хочу отвезти ее на дачу. И жене я обещал то же самое, она смотрела в Интернете разные варианты. Индивидуальная кремация, сказала она. Но я за самую дешевую, простую кремацию, мы ведь не будем сидеть и смотреть на нее. А прах развеем, развеем над… дачей.
Он зашелся в жутком кашле.
Пришел Сигурд, личный врач Беллы, и сделал собаке укол успокоительного, чтобы оно подействовало перед последней, заключительной инъекцией.
Турюнн держала собаку, сидела и ждала, пока та расслабится и успокоится. Потом достала машинку для бритья и сбрила шерсть на одной из задних лап, чтобы были видны вены.
— Белла, — прошептал хозяин и погладил гладкую собачью голову. — Моя Белла, теперь тебе будет легче. Девочка моя…
Он зарыдал. И вышел из кабинета, положив собаку на операционный стол.
Обеих кошек надо было прививать, у шнауцера был фолликулярный конъюнктивит. Сигурд записал на компьютере названия лекарств, Турюнн распечатала рецепт и дала ему на подпись. Потом просмотрела список заказов на сухой корм и безрецептурные медикаменты для продажи, добавила еще кое-чего и позвонила в типографию заказать скоросшиватели с логотипом клиники. Пришли все три ветеринара, по окончании рабочего дня предстояло сделать еще две сверхплановых операции. Боксеру извлечь из лап несколько пуль и сделать кесарево суке английского бульдога. К тому же из муниципалитета привезли еще живую кошку, которую переехала машина. «Кошачьи души, — подумала она, — мой отец забил бы ее топорищем и всего делов».
Она рано ушла из клиники, упаковала сумку с самым необходимым, предварительно уточнив в Интернете погоду в Трондхейме. Снег.
Самолет не опаздывал. В книжном магазине в аэропорту она купила детектив. Ей и самой было невдомек, зачем и куда она отправляется. С Маргрете она еще не говорила, только оставила сообщение на автоответчике. Они хотели купить немного еды вечером, салфетки и украшения, до сочельника оставалось всего ничего. Она ждала праздника с нетерпением. Две женщины, обе недавно разошедшиеся со своими кавалерами, едят индейку и поют сладкие рождественские песенки, говорят гадости про бывших, напиваются в хлам, читают вслух женский журнал, играют в «Тривиал Персьют». Рождество с друзьями. В газетах пишут, что все больше людей предпочитают праздновать Рождество с друзьями, а не в семье. Так выходит меньше суеты и пустых ожиданий. Да и просто приятнее.
В самолете было душно, она думала о том, как воздух циркулирует по кругу, все время один и тот же, туберкулез, грипп, ОРЗ. Она старательно дышала через нос, чтобы защитные волоски, которые еще не прибило никотином, делали свою работу. Она не смогла читать детектив, вместо этого сидела и разглядывала соседей, гадала, куда они летят, как у них идут дела. Вдруг до нее дошло, что она забыла позвонить отцу и сказать, что прилетает. Хотя, какая разница… У нее же есть номер в гостинице.
Трондхейм был очень красив. Зимний темно-синий вечерний свет, украшенные к Рождеству улицы и повсюду снег. Когда автобус переезжал через мост, его окна отражались в реке.
В холле отеля высилась гигантская конструкция с золотыми яблоками и белыми ангелочками. Короткий визит в больницу, и потом можно вообще-то немного отдохнуть.
Купить еще какой-нибудь подарок Маргрете и коллегам, сходить в кино, сделать еще что-нибудь, на что никогда не хватает времени. Только сначала повидать эту бабушку, если она не в коме и если еще жива. Да, а что если она уже умерла? Как глупо, что она, Турюнн, не позвонила и не уточнила. Тогда ей, наверное, придется идти на похороны. А подготовка займет несколько дней.
Она зарегистрировалась, оставила багаж в номере, выключила телевизор, автоматически сказавший новой постоялице «добро пожаловать», выкурила сигарету и взяла такси до больницы.
Анна Несхов лежала в неврологии в палате А9, просто подняться на лифте и ориентироваться по указателям. Значит, еще не умерла. Но нельзя же идти с пустыми руками. Что можно принести старому человеку, лежащему, возможно, без сознания? Она купила цветы в киоске, букет ярко-красных гвоздик с покрашенной в желтый цвет декоративной веточкой. Почувствовала, что волнуется, но не знала, чего боится, ведь бояться было нечего, ее визит был бессмысленным. С таким же успехом можно было наведаться к любому незнакомцу в этой большой больнице. Например, к ребенку, больному раком, он бы очень обрадовался посетителю. Здесь сходилось несчетное количество судеб, только выбирай. Дверь в палату бабушки была закрыта, другие открыты. Она отметилась у персонала, и ей сообщили, что один из сыновей сейчас в палате, она может зайти, Анна Несхов в сознании.
В палате сидел мужчина. На стуле вплотную к кровати. Кровать была очень высокой, и голова мужчины еле виднелась над белым бельем. Он невидяще посмотрел на нее, будто она ошиблась дверью и помешала. Она кашлянула и поглядела на лицо в кровати. Бабушка. Та, очевидно, спала, лежала с закрытыми глазами. Лицо было перекошенным, пугающим, словно старуха безмолвно смеялась и плакала одновременно. Волосы седые, блестящие, плотно облегали голову.
Дверь за ней закрылась с легким свистом, сапожки застучали по линолеуму.
— Здравствуйте. Я… У меня вот, цветы. Как она? — прошептала Турюнн.
— Вы к кому?
— К Анне Несхов. Я… Турюнн.
Мужчина встал. Квадратное тело, облаченное в серый костюм, белая рубашка и черный галстук, влажные губы с белой пеной в уголках рта, редеющие волосы. Он слабо улыбнулся.
— Вот как… Значит, ты Турюнн. А Тур знает, что ты приехала?
— Да. Или… нет, он пока не знает, но это он мне сообщил… Я забыла перезвонить. У меня вот…
Она протянула букет женщине в кровати. Женщина вдруг открыла глаза, не шевеля головой, не меняя мимики, никак больше не реагируя. Представиться сейчас? Она наклонилась над кроватью.
— Здравствуй, — прошептала она. — Как дела?
Старуха не отвела взгляда, смотрела прямо несколько секунд, потом веки снова сомкнулись, и она издала какой-то булькающий звук. Будто бы вот прямо взяла и умерла. Но мужчина не отреагировал, и Турюнн решила, что старуха просто снова заснула.
— Значит, он позвонил тебе, — сказал мужчина, словно разговаривая сам с собой.
— Я поищу вазу, — сказала она. — У них наверняка есть в…
— Я сам все сделаю, — быстро проговорил мужчина и обогнул кровать.
— Надо, наверно, познакомиться, — сказала Турюнн и протянула руку.
— Маргидо, — представился он. — Рад встрече.
— Я тоже. Я слышала, вы болели.
Она взяла руку старухи, в ней не было ни движения, ни силы, мертвая конечность. Скрюченные пальцы с холодными кончиками, узкое обручальное колечко почти вросло в кожу, прозрачные, сиреневатые ногти. Глаза опять были открыты и смотрели прямо перед собой, как несколько минут назад. Турюнн наклонилась над одеялом, чтобы попасть в поле зрение старухи. Но когда ей показалось, что Анна смотрит ей в глаза, она не выдержала и отвела взгляд. В глазах была пустота, напоминающая о фотографиях новорожденных детей, всего нескольких часов от роду, какая-то бдительная интенсивность в этом взгляде, которую могут расшифровать только новоиспеченные родители. У нее был инсульт. Очевидно, она не понимала, что происходит вокруг. Хотя мышцы лица не действовали, выражение глаз-то должно было сохраниться? Турюнн и сама толком не знала. Все равно неприятно. Однажды в метро в Осло она встретилась взглядом с человеком лет тридцати. Он сидел с полуулыбкой, а она слишком надолго задержала на нем взгляд, ей было не больше пятнадцати-шестнадцати. Ей показалось, что мужчина вот-вот начнет к ней приставать, она испугалась до смерти, захотела, где бы они ни вышел, выйти остановкой позже, чтобы он не мог ее преследовать. И тут он встал и направился к дверям, размахивая перед собой белой тростью.
— Я Турюнн. Твоя внучка. Жаль, что мы раньше не встречались.
Она заплакала, отпустила ссохшуюся руку, поспешила в туалет, оторвала клочок бумаги. С чего это она расплакалась? Надо взять себя в руки. Она услышала звук открывающейся двери и стук вазы, поставленной на столик.
Если он зайдет в киоск, то поймет, где она купила цветы, поймет, как легко она отделалась.
Она спустила воду в туалете и громко высморкалась. Металлическая корзинка на стене была полна резиновых перчаток. В мусорной корзине она разглядела несколько свернутых прокладок с темными пятнами.
Маргидо не присел, остался стоять в ногах, облокотившись на спинку кровати и слегка покачиваясь.
— Ты здесь побудешь немного? — спросил он.
— Не знаю. Надо, наверно, позвонить, сказать, что я приехала… Отцу.
— Я здесь с ночи. Тур был с утра, пока я спал несколько часов в отведенной мне комнате.
— Ну да. Я тоже могу посидеть. А она понимает речь? Хотя она вроде как… не видит меня.
— Не думаю. Хотя все может быть.
— А что врачи говорят?
— Они пока ничего не знают. Первые сутки после инсульта решают все. Но у нее, говорят они, состояние стабильное. Наверное, сегодня ночью дежурить не придется.
— Мы с ней раньше никогда не встречались.
— Да.
— И с вами тоже. Вы же мой дядя. Как странно.
— Да… странно.
— А чем вы занимаетесь?
— Тур разве не рассказывал?
— Нет. Мы об этом не особо говорили.
— У меня свое похоронное бюро.
Она позвонила отцу. Он обещал приехать вечером, когда управится в свинарнике, около девяти.
— Как хорошо, что ты здесь, — сказал он и предложил потом вместе поехать домой.
— Я остановилась в «Ройял Гарден», — сказала она.
Он промолчал.
— Так проще, — объяснила она. — К тому же гостиница тоже в центре.
— У нас полно белья. И комнат. Дом большой, — сказал он. Старая северная крестьянская изба, обросшая за пару сотен лет несколькими пристройками.
— Посмотрим, — ответила она. — Но точно не сегодня. Весь мой багаж остался в гостинице, и я уже зарегистрировалась, придется платить.
Это он понял. Она вдруг вспомнила, какой он бережливый. Так что если эта ложь его утешит, то пожалуйста. А то, что платит за все мать, она и упоминать не будет.
— Увидимся через несколько часов, — сказала она.
Старуха тотчас снова заснула. Турюнн села на тот же стул, где до нее сидел Маргидо, осторожно взяла руку старухи, на этот раз левую, в свою. К запястью крепилась канюля. Турюнн прижалась лбом к бортику кровати, закрыла глаза. Старуха дышала ровно. Из коридора доносились голоса, шум тележек. Бачок в туалете все еще гудел, наверное, надо еще раз нажать на спуск. Неужели придется сидеть здесь больше двух часов и держать недвижную руку?! Во что она ввязалась? Похоронное бюро. Ужасно. Может, просто встать и уйти? Позвонить и сказать, что не может, что ничего им не должна.
Она положила руку старухи на одеяло, разжала пальцы, достала книжку из сумки.
Проснулась, только когда он зашел. Детектив валялся на полу. Шея болела. Она почувствовала запах свинарника, хотя он стоял в нескольких метрах от нее. На нем была не та куртка, что в прошлый раз, парка, и тоже замызганная.
— Привет, — сказала она, не вставая. — Я, кажется, заснула. Она тоже спит.
— Ну да, ну да.
Он огляделся в поисках стула, обнаружил один у окна, взял его и сел с другой стороны кровати. Слабо улыбнулся, быстро взглянул на нее.
— Другой цвет волос. И прическа длиннее. А так ты все такая же, — сказал он, дернулся внутри парки, которую не снял, хотя было жарко. Каждый раз за то время, пока они не общались, она забывала его медленный с расстановками говор.
— Да. И ты, — ответила она, — все такой же.
— Все прошло хорошо?.. Самолет и все дела? Или ты поездом приехала?
— Нет, самолетом.
— Хорошо. И быстро.
— Я даже думала ехать на машине, — сказала она.
— Ой, нет. Ехать почти в полной темноте, в декабре-то. И скользко. Хорошо, что не поехала.
— Не знала, что у твоего брата похоронное бюро.
— Нет, мы, наверное, не… Ты его видела?
— Да. Сидел здесь, когда я пришла. Я очень глупо себя почувствовала. Смешно, что мы с тобой о нем не говорили. Когда я об этом думаю… Каждый раз, как я тебя о чем-то таком спрашивала, ты уводил разговор в сторону. Почему, собственно?
— Давай сейчас не будем… Мы с ним мало общаемся. Он живет не на хуторе. Принести кофе?
— Нет, не надо. Сколько ему лет?
— Ему… сейчас скажу… Да, ему пятьдесят два. На три года младше меня.
— А второй твой брат? Что он делает?
— Что он делает?.. Маргидо ему звонил, как он сказал. Брат живет в Копенгагене. Переехал двадцать лет назад.
— А ему… Сколько ему лет?
— Ему… сорок будет, наверное.
— Всего чуть старше меня?
— Да.
— А почему мы о них не говорили?
— Ну, мы говорили о другом.
— О животных. Главным образом, — сказала она.
— Животные — не худшая тема для разговора, — улыбнулся он.
— Как поживают свинки?
Он расправил плечи, посмотрел ей прямо в глаза и широко улыбнулся:
— Сири родила сегодня тринадцать поросят!
— Ого! Здорово!
О Сири она много слышала. Просто Эйнштейн какой-то, а не свинья.
— И в воскресенье еще пять родилось, — добавил он.
— Только пять? Ты же говорил, что если опорос меньше десяти, то…
— Четверо умерли. Всего было девять. Но это был первый помет у свиньи. В первый раз всегда меньше.
— Они были больные? Эти четверо?
— Свинья их убила. Испугалась и обезумела. Такое случается.
Он коротко взглянул в лицо матери. Не взял ее за руку.
— Да, я слышала. Бедные поросятки!
— Ну, они мало что поняли. Новорожденные, они плохо чувствуют боль. Но это было ужасно. Чудовищно. Отличные поросята. Жуть. А потом борьба за молоко для выживших.
— Ты позвонил ветеринару? Чтобы свинье дали успокоительное.
— Нет. Сам разобрался. Все обошлось. Немного побегал, конечно, но все обошлось.
— Кстати… Эрленд? Он приедет?
Тур поменял позу, начал теребить что-то в кармане, лицо, светившееся, пока он говорил о свиньях, угасло. Она пожалела, что спросила, ужасно пожалела. Каждое его движение вызывало волну характерного запаха в палате.
— Не знаю. Маргидо ничего не говорил. Но он знает, во всяком случае. Что она больна. Что лежит. Но она скоро снова поправится. Мне так кажется. В остальном она совершенно здорова.
— Не думаю, что она что-нибудь понимает. Что я приехала, например.
— Что ты приехала, это хорошо. И для тебя тоже.
— Для меня? Как это?
— Ох. Ты все… увиливаешь. Она же твоя бабушка.
— Она хоть раз про меня спрашивала?
— Она знает, что мы общаемся по телефону. Я рассказывал ей, что ты вышла замуж.
— Боже мой! Это же было сто лет назад. А ты рассказывал, что я развелась?
— В общем, нет. Но через год после этого она спросила, не родила ли ты. Я сказал, что у тебя не будет детей. Что ты так решила. Она ответила, что не удивительно.
— Почему это?
— Не знаю. Она не объяснила.
Стало тихо. Она хотела вернуться в гостиницу и сообщила ему об этом, сказала, что устала, что вчера допоздна работала, плохо спала ночью, сегодня сразу после клиники поехала в аэропорт.
— Поедешь завтра со мной на хутор? — спросил он и стал лихорадочно рыться в кармане.
— Конечно.
Она не упомянула, что не собирается там ночевать.
— Посмотришь свинок, — сказал он.
— С удовольствием. У тебя есть запасной комбинезон?
— Еще бы. В свинарник без него нельзя. Защита от инфекций. Это важно. И одежда не пропахнет. — Вероятно, он сам не чувствовал запаха.
— Я могу зайти завтра с утра. Присмотреть за ней, — сказала она. — Можем здесь и встретиться. У тебя машина все та же?
— «Вольво»? Ну да. Золотая машинка. А что?
— Ничего. Просто интересно. Ну, я пошла.
— Я попозже поговорю с врачом, — сказал он.
— Маргидо сказал, сегодня не нужно дежурить ночью.
— Правда? Ну-ну. И все равно я поговорю с врачом.
— Тогда до завтра.
Она села за свободный столик в баре отеля, заказала кофе и коньяк. Газовый камин создавал красивую иллюзию огня. Она зажгла сигарету. Снова почувствовала подступающие слезы. Странно сидеть так — две головы торчат по бокам от белого одеяла, которое скрывает спящего и, очевидно, умирающего третьего человека. И это — его мать. Он ее любит, живет с ней вместе, прожил всю жизнь. А Турюнн не удержалась и так нехорошо с ним обошлась. Наверное, потому что заснула, резко проснулась и почувствовала себя неуютно. Но кто чувствует себя уютно в больнице, в неврологическом отделении? Уж точно не отец. А она взяла и наехала на него. Ну что за разговор вышел? Что за жалкая покорность? Ведь тысячу раз уже можно было обо всем его расспросить. Да она и спрашивала, не тысячу раз, конечно, но довольно много, а он всегда уходил от ответа, каждый раз, пока она вовсе не перестала спрашивать. Она помнит, как однажды подумала, что этим братьям, видимо, противна сама мысль о ее существовании, что они терпеть ее не могут, и поэтому отец, щадя ее, старается о них не говорить.
Она опустошила рюмку коньяка и заказала еще. Завтра она будет с ним ласковей.
Несколько мужчин в баре поглядывали на нее. Она была сама по себе, одинокая женщина за столиком во вторник вечером, несложно было догадаться, о чем они думают. Она вынула из кармана ключ от номера и положила перед собой на столик. Она — постоялица. Может сидеть в баре, сколько заблагорассудится, и никого она не ждет и не приглашает, что бы они там ни воображали, про нее они не знают ничего.
Автобус из аэропорта выпустил из стеклянных дверей новую стайку людей с чемоданами на колесиках и пакетами, полными рождественских подарков в сверкающих упаковках. Стойка администратора скрылась за телами и багажом, на улице шел снег, снег лежал у всех на плечах, хотя от автобуса они прошли два шага. Сама она прогулялась из больницы пешком. Чудесная прогулка. Вырвавшись из больничной палаты, она перешла мост к сказочно освещенному готическому собору, прогулялась через старый город, вдоль реки, снег лежал повсюду, снег в волосах и на щеках, она позвонила Маргрете, сказала, что все отлично, все должно быть отлично, она только познакомится со своей коматозной бабушкой, навестит отцовский хутор, полюбуется на его свиней и вернется домой. Проблем ничто не предвещает.
* * *
Сперва он хотел сделать вид, что ничего не произошло. Если он хоть в малейшей степени выкажет беспокойство, Крюмме настоит на том, чтобы он отправился в Норвегию, в Трондхейм, да еще и навяжется в компаньоны. Даже мысль об этом была невыносима, ведь тогда Крюмме все увидит, узнает, кто таков Эрленд на самом деле. Крюмме разоблачит его и тотчас разлюбит.
Вероятно, она умрет. Он мысленно убил семью еще двадцать лет назад, всех четверых, а теперь она умрет по-настоящему. Это несправедливо, неправильно, кстати, он может только сделать вид, что едет в Норвегию. А вместо этого на пару дней съездить в Лондон, вернуться к Крюмме и сказать, что она умерла и похоронена. В тех краях хоронят за два дня, такая древняя традиция, — скажет он.
Крюмме разозлился. Или обиделся. Понять это сложно. Но он сидел на кухне перед свежеиспеченным хлебом, не сварив кофе и не раскрыв газету, даже не попробовав хлеба, просто тихо сидел, положив руки на стол и тупо глядя перед собой.
— Я ничего про тебя не знаю, — сказал он.
— Опять ты за свое! Что такое человек? Можно подумать, после того, как я познакомился с твоей взбалмошной сестрицей и родителями, полными снобизма и предрассудков, я лучше узнал, каков ты? Я — это я! Тот, кого ты видишь! Не больше и не меньше!
— Не стоит разыгрывать трагедию. Или давить на меня. Я не разозлился, мне просто обидно.
— Не надо. Пожалуйста.
— У тебя есть брат.
— Ну да, два брата.
— Два?
— Да. И мать при смерти. Поэтому он и звонил. Мать, на которую мне насрать.
— Она при смерти? Господи!
— Да уж, Господи. Ах, как ужасно. Господи, как ужасно, я умираю от горя!
— Возьми себя в руки.
— Я взял себя в руки. Смотри! Вот, я беру себя в руки. Я уже перестал горевать по моей матери. Фьють! Как все быстро прошло.
— Так ты не едешь? Твой брат хотел, чтобы ты поехал. Иначе бы он не позвонил.
— Да ты знаешь, почему он звонил? Я по пьяни отправил ему дурацкую открытку пять лет назад.
— Правда?
— Да. Нашел открытку с голыми бабами, танцующими вокруг открытого гроба аятоллы Хомейни.
— И почему ты ее отправил? Он что, помешан на политике?
— У него свое похоронное бюро.
— Похоже, ты поступил не очень умно.
— Возможно.
— Так значит, ты не едешь? К смертному одру собственной матери?
— Не говори так. А что, по-твоему, мне надо сделать?
— Здесь не может быть по-моему, Эрленд. Это же…
— В тех краях ценность человека определяется количеством людей, пришедших на похороны. Забитая до отказа церковь означает, что человека очень любили. Если я не приеду, меня все равно заметят…
— Положим, ее еще не хоронят. Или… счет идет на часы?
— Понятия не имею. Но если я полечу самолетом и сразу же вернусь назад, им будет о чем посудачить. Что даже я приехал. И потом, она в больнице. Так что мне не придется ехать к ним домой.
— Ничего не понимаю, родной. Как это связано? Чего ты хочешь? Оказывается, мы о многом не говорили…
— Да тут не о чем говорить! Ешь! Я испек хлеб! Скоро Рождество! У нас завтра большой рождественский прием! И, конечно, я никуда не полечу. Позвоню и узнаю, как она. Сегодня. Завтра. Сегодня начну готовить стол. А теперь поезжай на работу.
Значит, не случайно так вышло с единорогом. Это был знак. Очевидный знак. И это тревожное предчувствие сегодня ночью… Не бывает ничего случайного. Теперь надо как-то справиться с ситуацией, постараться устоять, и зачем только Маргидо ему позвонил? Как глупо, должен же он понимать, что новости от матери вовсе не заставят его немедленно бросить все дела и сорваться в Трондхейм, теперь-то, через двадцать лет. Наверняка позвонил его усовестить. Религиозный кретин, чего ему надо? Он только и может, что надеяться на Господа Бога, Иисуса Христа и Святой Дух и искать в этом успокоения.
У нее инсульт. Удар. Странное слово. Ее просто-напросто ударило. В голову. Не может говорить, сказал Маргидо, только лежит. Офф-лайн. Восемьдесят лет ей исполнилось. Восьмидесятилетняя старуха лежит в Региональной больнице в Трондхейме и она — его мать.
Кстати, больница теперь называется Больница святого Улава, как сообщил Маргидо. Местные жители совсем с катушек съехали, пытаясь превратить свой поселок городского типа в древний средневековый город. Маргидо спросил, не хочет ли он приехать и повидать ее в последний раз. В последний раз, как же! И кто здесь устраивает трагедию? Не он, точно. Уезжая, он видел только ее спину. Она стояла перед кухонным столом и возилась с каким-то супом, переливала его в пакеты из-под молока, чтобы потом убрать в морозилку. Она даже не обернулась, чтобы попрощаться! Злилась, что он уезжает, а останься он, тоже бы злилась. Младший сын на хуторе Несхов — педик, фу-фу-фу, какой позор! Только дедушка его привечал. Дедушка Таллак, лучший на свете дедушка, брал его с собой в море, учил ловить лосося. Но после смерти дедушки смысла оставаться больше не было. И когда он сказал, что хочет переехать в город, пойти в техникум изучать прикладное искусство, все двери разом закрылись. Мать впала в истерику, кричала, что пусть он не такой, как все, но вовсе необязательно получать еще и соответствующее образование и окончательно заклеймить семью позором. И выбор его упростился. Раз Трондхейм был настолько близко, что слухи оттуда влияли на доброе имя семейства, пришлось отправиться еще дальше. Но пора уже оставить воспоминания, его ждут дела поважнее. Он сосредоточился на мотивчике, который напевал себе под нос, и подумал о сервировке стола. Хотя для начала надо забрать пальто а-ля «Матрица» для Крюмме, сегодня оно должно быть готово.
Зрелище было удивительным, портной проделал потрясающую работу. Крюмме умрет от счастья и, может, даже поверит, что пальто таких невероятных размеров действительно нашлось в продаже. Эрленд упаковал пальто в ярко-розовую блестящую бумагу и радостно заплатил чудовищную сумму, в которую обошлись услуги портного. Затем отправился за покупками для стола.
Бордовый сатин, золотистая тафта, золотистые же салфетки двух разных размеров, полуметровые украшенные золотом свечи. Сатин поблескивал металликом и служил основной скатертью, тафта ляжет золотистой речкой посреди стола. В ее течении он разложит золотые и серебряные шарики, звездочки и мишуру, а возле каждого прибора — крошечные букетики из омелы и лавровых листьев.
* * *
Она запомнила, что говорила мама о прекрасных пейзажах. Обогнув мыс, выехав из городской суматохи, словно попадаешь в другой мир. Мир, полный покоя, света, нескончаемо длинных линий; удивительно, как влияет на человека вид воды, присутствие воды, какой покой снисходит, когда видишь огромные водные просторы. Когда она открыла окно, чтобы закурить, запах в машине стал не таким гадостным. Отец не возражал. К тому же, запах уже стал несущественен, вид из окна был важнее. Мыс казался просто рождественской открыткой — снег на фоне фьорда, дым из труб; дымка над водой нарушала синеву, горы на другой стороне будто акварель, мазки, выполненные толстой кисточкой. Хутора спускались по склонам к фьорду, небольшие островки леса симметрично высились черно-белыми бугорками. Турюнн вслух восхитилась красотой пейзажа и пожалела, что она не фотограф или художник.
— Я так к этому привык. Больше не замечаю, — ответил Тур.
Длинная торжественная аллея совершенно не соответствовала самому хутору. Контрастировала с домами. Они завернули на двор, и перед взором Турюнн предстала разруха. Первые минуты она больше ничего не замечала. Бедность, медленно ширившаяся на глазах. Несколько стекол на втором этаже заменили фанерой. Белая краска с южной стороны дома почти сошла и обнажала серые доски.
Из-под пандуса, ведущего в амбар, торчали старые железки, неряшливо сложенные в ржавую кучу. Постройка, бывшая когда-то кладовой, осела с одного боку, штабель ржавых колесных дисков без покрышек высился у хлева рядом с прицепом на одном только колесе, привалившимся к стене. Все было покрыто снегом, и оставалось только догадываться, как это будет выглядеть, когда белое покрывало растает и обнажит еще большую нищету и убожество.
— Ну вот, приехали.
Как только он заглушил мотор, они услышали шум другого двигателя.
— Да какого черта! — выругался Тур и быстро вышел из машины. — Я же говорил, что заеду сам! У меня не столько денег, как у других, чтобы платить за доставку!
На двор заехал грузовик. Отец стоял и смотрел то на дочь, то на машину, будто не совсем понимал, что делать.
— Что это? — спросила она. — Кто приехал?
— Это… Это комбикорм привезли, у меня почти кончился. Можешь зайти на кухню подождать.
— Тебе не надо помочь? Занести в дом и все такое?
— Нет. Мы с Арне прекрасно сами справимся. Это работа для мужиков. Лучше ступай на кухню.
По идее, в доме должен быть ее дедушка. Она постучала в обе двери, потом открыла их и попала на кухню. Там никого не было, но с верхнего этажа доносились какие-то звуки. На кухне стоял кислый запах. Турюнн миновала кухню и постучала в следующую дверь. Никто не ответил, и она вошла. Гостиная с телевизором, диваном, креслами, длинным узким журнальным столиком из тикового дерева. С сидений бахромой свисали чехлы, в двух креслах валялись сплющенные подушки, которые уже очень давно никто не выбивал. На сером, усеянном пятнами диване виднелись вышитые подушечки ярких цветов, желтая с оранжевым и светло-зеленая с розовым. На столике поверх скатерти лежала лупа, несколько газет, открытый очечник. Три пустых кофейных чашки без блюдец и тарелка с крошками скопились с одного конца столика. На телевизоре стояло мертвое растение, горшок больше напоминал свернутую фольгу. Она подошла и поковыряла ее, внутри была консервная банка, залитая водой до самых краев. На двух подоконниках стояли аналогичные кашпо, и все растения в них без исключения погибли. В комнате царил ледяной холод и на кухне тоже. Она вернулась на кухню, выглянула из окна поверх коротенькой бело-голубой нейлоновой занавески, почерневшей с одного края, где висел уличный термометр и занавеску приподнимали, чтобы посмотреть температуру. Они носили мешки, отец и другой человек; заносили их в открытые двери свинарника. Она вздохнула и осмотрелась на кухне. Пластиковый столик у окна, три стальных стула с красными пластиковым сиденьями, полосатый пластиковый коврик на полу, кухонный стол с неработающей подсветкой, невероятно грязная раковина с бирюзовым резиновым кантиком, высокий бойлер на стене. Накренившийся шкафчик, облупившаяся краска по обеим сторонам дверцы, древняя плита с металлической крышкой, покрашенной черной с белыми точечками эмалью. Она подошла к плите, переставила кофейник на стол, подняла крышку плиты и рассматривала слой за слоем застарелые следы обедов и кофейной гущи. Холодильник был древней модели с кнопкой на ручке, на которую надо было нажать, чтобы открыть дверцу. Она не стала его открывать, вокруг ручки все почернело от отпечатков грязных пальцев.
На столе лежала разделочная доска с ножом, прикрывавшим крошки и пятна от варенья, и хлеб, упакованный в полиэтиленовый пакет, уже многократно использованный и побелевший от складок и трещин. На вешалке у раковины висело еще два полиэтиленовых пакета, каждый на своей прищепке, и синее в клеточку кухонное полотенце. Она выглянула из окна — мужчины все еще таскали мешки. Прислушалась к звукам наверху, но все было тихо.
Турюнн вытряхнула гущу из кофейника в раковину, наполнила его свежей водой и положила руку на конфорку, как ей казалось, соответствующую левому выключателю. Цифры на выключателе стерлись. Когда конфорка слегка нагрелась, она поставила кофейник. Внутри он был чистый, хотя снаружи весь покрыт жирными пятнами.
Рядом с огромной черной дровяной плитой стола цинковая бадья с дровами и старыми газетами. Дверца плиты была крошечной, за ней таилась духовка, набитая формами для выпечки и противнями. Плита была ледяной. Турюнн опустилась перед ней на корточки и тут же оглядела кухню в поисках батареи. Обнаружила ее под столом у окна, подошла, потрогала, батарея была включена на минимум. Она не стала прибавлять мощность, а вместо этого растопила дровяную плиту, нарвала газет, сильно скомкала и положила на дно. Дрова были сухими и тут же разгорелись. Только увидев огонь и почувствовав тепло, она задумалась. Кухня не соответствовала его рассказам о матери. Он говорил, что она мыла, наводила порядок, готовила еду, в целом была энергичной женщиной, настоящей хозяйкой хутора, распоряжающейся всем в доме и требующей многого как от других, так и от самой себя. А здесь было грязно и отвратительно. Кухня напомнила ей репортажи о нищих семьях из стран третьего мира.
Она подкинула еще дров и оставила дверцу приоткрытой, чтобы лучше тянуло. Если он предложит ей поесть, она откажется, хотя ужасно проголодалась. Она помыла руки, не прикасаясь к высохшему куску мыла с черными трещинами, свисавшему с магнитной мыльницы на стене, воспользовалась каплей средства для мытья посуды из бутылки у раковины. Наверное, его экономили. Она не притронулась к полотенцу, просто потрясла руками в воздухе перед печкой, чтобы высохли. Вот отец зашагал через двор к крыльцу. Мужчина из грузовика шел вместе с ним. На кухню они заходить не стали, но она услышала, как открылась дверь в коридор, и голос отца произнес:
— По-моему, все точно. Но ты все-таки напрасно привез корм без моего согласия… Только потому, что мать болеет. Напрасно. Но все равно спасибо, счастливого Рождества.
— Так ты платишь за корм наличными? — спросила она, когда грузовик уехал, и отец зашел на кухню.
— Ты варишь кофе? Нет, я ему за другое был должен.
— Еще я растопила печку, здесь был ледяной холод. Кстати, а где твой отец?
— Да так, занимается чем-то своим.
— Он в добром здравии? И в состоянии…
— Ну да, нарубить дров и все такое — это он может. Колет щепу и заносит в дом.
— А почему он не приезжает в больницу? Только вы с Маргидо…
— Мы вместе ее отвозили. Он не любит больниц.
— Кто ж их любит? Скажи ему, что кофе готов.
— Он уже, наверное, пил. И съел бутерброды, как я посмотрю. От него всегда ужасный беспорядок.
— Было бы приятно с ним познакомиться, раз уж я здесь.
— Ну, это не так уж важно. Он не совсем в порядке. Думаю, нам не стоит…
— Так я с ним не увижусь?
— Мы пойдем в свинарник. И…
— Ладно.
Он сел за стол, но тут же встал опять.
— У нас есть печенье. Мать, кажется, пекла печенье.
— Не надо искать, я не буду, не люблю печенье.
— А бутерброд?
— Нет, спасибо. Я очень сытно позавтракала в гостинице.
— Но у тебя с собой нет… багажа, как я посмотрю.
— Да, я подумала… Я завтра возвращаюсь домой. Я ведь ее уже видела. К тому же, я не могу жить здесь, раз мне нельзя знакомиться с твоим отцом.
— Это не так. Что тебе нельзя… Он просто не знает, кто ты.
— Вот именно, приехали!
— Куда приехали?
— Он понятия не имеет, что я существую.
— Ну да.
— Он не знает. А я чувствую себя по-идиотски.
— Ну, Турюнн…
— Так знает он или нет?
— Он не хочет ничего знать. Он не в себе, я же сказал!
— Расслабься. Не будем больше об этом говорить. Вода закипела, где у вас тут кофе?
Он указал на красную коробку с пластмассовой крышкой. Она щедро насыпала кофе в кофейник и положила еще одну ложку, сказав, что теперь достаточно. Он не комментировал. Она снова вскипятила воду, потом поднесла кофейник к крану и залила кофе ледяной водой.
— Умеешь! — сказал он. — Я думал, горожане пользуются только кофеваркой.
Он улыбнулся, она улыбнулась в ответ, он был таким жалким. Все еще сидел в парке перед кухонным окном, как в гостях.
— Достань чашки, — попросила она.
Он не стал ставить блюдца, зато вынул сахарницу из шкафчика. Заглянул в нее, вернулся к шкафчику и положил в сахарницу несколько кусков сахара из коробки. Когда он встал, чтобы подкинуть еще дров в печку, она украдкой протерла дно и края чашки рукавом. Она сможет хотя бы погрызть сахар, раз его достали прямо из упаковки, сказав, что она завзятая сладкоежка.
Он дал ей старый комбинезон и пару коричневых резиновых сапог. Давненько этот комбинезон не встречался со стиральной машиной. Она переоделась в предбаннике. Там высокими штабелями были сложены мешки, а посреди стояла огромная воронка из толстого, грубого материала, заканчивающаяся металлическим горлышком с проталкивателем посередине. На полу валялись опилки, видимо, здесь просыпались мешки. Почти ничего не механизировано. Она думала, крестьяне купаются в субсидиях и соревнуются, у кого раньше появится очередная техническая новинка, облегчающая труд.
Она сняла почти всю свою одежду, оставив ровно столько, чтобы не замерзнуть. Потом придется упаковывать вещи в полиэтиленовые пакеты, по сравнению с запахами, окружившими ее здесь, вонь в машине была просто приятным аперитивом. Но все равно она радовалась. Ужасно радовалась встрече с животными, от упоминания которых его лицо светилось, и голос с обстоятельным трёндерским говорком гудел в телефонной трубке без остановки.
— Они не привыкли видеть чужих. Старые свиньи знают ветеринаров, а так видят только меня. Наверное, зашумят, — предупредил он, когда она появилась в комбинезоне и сапогах, чувствовуя себя удивительно удобно одетой.
Она никогда раньше не бывала в свинарнике, да и вообще видела живых свиней крайне редко. Как-то об этом не задумываешься обычно. Коров и лошадей видишь постоянно, а свиньи в основном содержатся в помещениях. Чтобы их увидеть, надо быть знакомым с хозяином или по делу зайти в свинарник. В клинике в Осло у них был договор со школой верховой езды, только там она вблизи видела опилки и кормушки и вообще животных крупнее собаки.
Из свинарника доносился визг. В следующую секунду настала практически полная тишина, словно свиньи внимательно прислушивались. Затем опять подняли чудовищный шум.
— Услышали, что я пришел, — объяснил отец. — В неурочное время. И теперь им жутко любопытно. Так всегда. А когда рождаются новые поросята, мне приходится бегать туда-сюда постоянно. И они ужасно волнуются. Каждый раз, как я прихожу, у них настает сочельник.
К встрече со свиноматками она оказалась не готова. Это были чудовищные горы живой плоти на коротких толстых ножках. Пятачки влажно блестели и постоянно двигались туда-сюда сами по себе, словно только прикрепленные к голове, глазки — маленькие дырочки на гигантских мордах, уши дергались и подрагивали, наполовину поднятые, наполовину свисающие. Уши были такими громадными, что закрывали глаза, отчего свиньи сворачивали головы набок и смотрели искоса. Взгляд был колючий и возбужденный, будто свинья натворила что-то нехорошее, Турюнн не могла разглядеть в свинячьих глазках ничего, кроме подозрительности. Сонные зимние мухи летали вокруг животных. Некоторые свиньи отрывисто захрюкали, услышав ее голос:
— Какие они огромные! Подумать только! И как только ножки их носят? А сколько они весят?
— Ну, ну, тихо! — сказал он и подошел к ближайшему загону. Свинья затопала к нему, захрюкала, громко задышала и принюхалась к его руке. — Свиньи видят плоховато, но слышат, что ты — чужая. А весят они около двухсот килограммов. Когда поросые, то доходят до двухсот пятидесяти. А вот эти три, наверно, весят под тонну все вместе.
— Кажется, ты мне говорил. Но я как-то не представляла себе, что они такие огромные. Прямо… жуть берет.
— Прекрасные животные. Замечательные ноги у всех трех. Ту, которая еще лежит, зовут Сюра. С ней лучше не шутить. Может попытаться укусить. Настоящий хищник, между прочим. Но со своими детьми она ведет себя как образцовая мать. Они очень умные животные.
— Да, я уже поняла. Я не говорю, что они некрасивые. Но такие огромные! Я понятия не имела, что…
— Заберу у них малышей после Нового года, чтобы поскорее началась новая течка.
— А через сколько времени можно продавать поросят?
— Через пять месяцев. Лучшая цена весной.
— А матери не скучают по своим поросятам?
— Как только я забираю поросят, свиньи сразу же начинают интересоваться друг другом. У них очень развито стадное чувство. Иерархии и все прочее…
— Точно, как у собак.
— По-моему, еще хуже. Когда я свожу их вместе, поднимается адский шум. Три свиноматки в одном загоне, и борьба за лидерство. Как они друг на друга набрасываются! Поэтому я их свожу только поздно вечером, когда они сытые и усталые. Выключаю свет и выхожу, надеясь на лучшее.
— Господи! А они друг друга не убивают?
Она попыталась представить себе тонну разъяренных животных в одном загоне, даже три ротвейлера не так опасны.
— Нет. Они слишком тяжелые и большие. Но пытаются. Еще как пытаются!
Он посмеялся, просветлел лицом и расслабился, сунув руки в карманы комбинезона и выпрямив спину.
— Замечательные звери, — сказала она. — А сколько… сколько бывает поросятам? Когда они прощаются с мамой?
— Пять недель. И десять — двенадцать килограммов. Через неполных четыре месяца они уже весят около сотни. А хочешь посмотреть на новорожденных? Которых Сири родила?
— Да!
— А Сара, она убила четверых в воскресенье… Лучше ее особо не трогать.
Она больше не замечала запахов. И свиньи вовсе не казались грязными, скорее, пыльными, с соломой, кое-где прилипшей к телу, и опилками на щеках оттого, что они лежали на полу. В туалет они ходили аккуратно, в одном углу загона, она почему-то раньше думала, что они ходят по собственному дерьму. И об этом она его спросила.
— Коровы и быки срут повсюду. Но свиньи — животные чистоплотные, — ответил он. — Ходят в туалет в определенное место. А в грязи они копошатся, чтобы охладить тело, потому что не потеют. А когда грязь высыхает и отваливается, вместе с ней отпадают паразиты. Но это, конечно, на свободе. Здесь паразитов почти нет! Нет, они в этом смысле совсем не свиньи. И отлично сохраняют свои природные инстинкты.
Она вспомнила клинику, блестящий линолеум, чистоту, дезинфекцию. Свинарник резко отличался от мест, где содержали домашних питомцев, но все равно поразил ее своей чистотой. Все, что здесь было, — было уместно. Солома и опилки, торф, о котором он ей раньше рассказывал, содержащий железо торф, благодаря которому поросята были розовенькими. Насколько она знала, свинки, повинуясь своим инстинктам, рылись в земле и поедали ее. Здесь слой торфа был небольшим и едва скрывал бетонный пол. Стены свинарника были из огромных каменных блоков, наставленных друг на друга, наверху виднелись маленькие окошечки. Пожалуй, они были самыми грязными в этом помещении, покрытые паутиной и толком не пропускавшие свет. Свинарник освещали лампы дневного света на потолке, тоже изрядно заросшие паутиной.
— Вот, смотри, — сказал Тур.
Насколько ее поразила величина свиноматок, настолько же потрясли ее поросята. Они лежали под красным обогревателем и спали, одной блестящей плотной кучкой.
— Какие крохотные… По сравнению с мамой, — прошептала она.
Свинья лежала и отдыхала, не поднималась. Весь ее живот был ярко-красным, ряды сосков выделялись на этом фоне темными точками.
— Сири устала, — сказал он, зашел к ней в загон, сел на корточки, достал кусок хлеба из кармана и протянул свинье. Она заглотала его, похрюкивая. Они хорошо знали друг друга, были тесно связаны, этот мужчина и свинья.
— А можно мне тоже зайти?
— Лучше не надо. Но я дам тебе поросенка. Сири не будет возражать, пока я здесь.
Он вытащил из груды спящего поросенка, поднял и протянул ей. Она взяла его, как новорожденного младенца. Он был бархатно-теплым и слабо пах молоком. Крошечный розовый пятачок был совершенно чист, хвостик стоял торчком. Она поднесла поросенка к лицу, тот заморгал, проснувшись, и засопел. Глаза под светлыми веками были небесно-голубого цвета.
— Какое чудо! — прошептала она. — Он прекрасней котят и щенков, и всех на свете. Само совершенство…
— Держи крепко. Если Сири станет ворчать, они тут же реагируют. Не знаю, когда они в последний раз сосали.
— Ворчать?
— Издавать звуки, призывающие к еде. Я называю это ворчанием. Тогда все малыши в полусне разом несутся к ней. И поросенок, который у тебя в руках, может вырваться и упасть.
Но Сири не ворчала, и малыш лежал спокойно, даже снова заснул. Турюнн не хотела его отпускать, могла стоять так часами, прижимая к лицу это маленькое чудо. Крошечное ушко жгло ей щеку.
— Им нравится прижиматься к другим. Думает, наверное, что моя щека — братик или сестренка, — прошептала она, прижимаясь губами к тельцу. — Подумать только, и он превратится в мясо. Бекон или ребра на мясном прилавке.
— Для этого он и родился, — сказал Тур. — И поэтому лучшая цена весной.
— Это почему?
— Сезон гриля. Мяса готовят больше, чем в Рождество.
— Никогда не задумывалась… Как-то свинина больше ассоциируется с Рождеством. Ребрышки и ветчина. Но, ты прав, конечно. Как только можно доставать гриль… Ужас, если бы они только знали… А тебе самому не странно? Они живут тут в свинарнике всю жизнь и…
— Они не знают другой жизни. Им не с чем сравнивать. И им хорошо. У меня маленькое поголовье, как видишь. И есть время для всех. И они свободно тут ходят, договариваются и решают сами между собой. Нет им хорошо, моим свинкам.
— Пока их не забьют.
— Это делается быстро.
— А тебе не бывает грустно посылать их на бойню?
Она все еще шептала. Поросенок спал, положив голову ей на руку. Хвостик свисал, размером с кусочек спагетти.
— Да, бывает. Надо признаться. Иногда какой-нибудь хитрец выделяется, проявляет индивидуальность. К некоторым очень сильно привязываешься. Но что поделать, люди хотят мяса, но не хотят и не могут сами выращивать и убивать животных. Кто-то должен эту работу делать. Помогать им родиться и умереть.
— А когда Сири будет приносить слишком мало поросят…
— Ох. Будет невесело. Зато на некоторое время нам обеспечены сытные обеды…
Он улыбнулся и повернулся к свинье, почесал ее и тихо повторил:
— Сытные обеды, да…
Сири издала какие-то странные звуки, будто отвечая ему. А поросенок чуть не свалился на пол, начав буквально за секунду дико пинаться.
— Помоги! Возьми его!
Недавно отлученные от матерей поросята в трех отдельных загонах запрыгали при ее приближении. Они вели себя, как щенки, и она громко засмеялась. Один вытянул передние ноги вперед и задрал хвост кверху, как собака, приглашающая поиграть. Хвостики уже завивались крючком. Поросята казались проворными и легкими, а их розовый цвет в точности отвечал представлениям горожан. Этот розовый, очевидно, с возрастом менялся. Взрослые свиньи были скорее желтовато-серыми, а не розовыми.
— Какие хорошие! — сказала она. — Но, увы, слишком большие, чтобы брать их на руки.
— И здоровые.
— Можно мне подержать еще одного Сириного поросенка, когда они поедят?
Даже переодеваясь в предбаннике, она больше не думала о запахе. Она завидовала отцу, вот в чем дело. Она не думала о финансовых трудностях, хотя он много об этом говорил, о том, как цены на мясо прижимают со всех сторон, и обо всей бумажной возне ради мизерной надбавки за килограмм, если при этом выполнена куча предписаний и условий, начиная от утвержденного плана оборудования в свинарнике и заканчивая ветеринарной инспекцией.
Она завидовала, что у него есть этот свинарник, полный свиней, живых существ, которых он знал и за которыми ухаживал, был привязан к ним, видел в них выгоду.
Он не захотел опять зайти на кухню, она заметила, как он заглядывал в окно.
— Ну что, поедем назад? Или… ты как хочешь? — спросил он.
— Тебе, наверно, надо в больницу?
— Да. Посидеть там несколько часов.
— Тяжело тебе. Мотаться так туда-сюда. Да еще перед самым Рождеством.
— Да ну его! Рождество все равно наступит, хотим мы того или нет. Мы здесь особо не празднуем. И потом, она может еще прийти в себя.
— К сочельнику-то вряд ли. Думаю, ты и сам на это не надеешься. До него всего пять дней осталось.
— Посмотрим.
Он высадил ее перед отелем. Она сказала, что хочет немного пройтись по магазинам, отдохнуть.
— А завтра, между прочим, я возвращаюсь домой, — добавила она.
— Вот как?
— Я же говорила. Четверг — это завтра. Я зайду в больницу попрощаться. Утром. Когда ты заканчиваешь со свиньями. И, может быть, она… все-таки хоть немножко будет в сознании.
— Вполне возможно.
— Спасибо… что свозил меня. Тебе повезло.
— Повезло?
— С твоими свинками. С удовольствием оказалась бы на твоем месте.
— Тогда бы у тебя не было денег на отель, — сказал он и улыбнулся. — На это не проживешь. Не в моем случае.
— Но вы же живете.
— Мать и… отец получают пенсию. К тому же мы тратимся только на самое необходимое. Пока справляемся. Пока. Зарабатывают бойни и магазины. А не я.
Она вспомнила про те четыре года, когда отец выплачивал алименты. Как надо было вкалывать, чтобы посылать матери дополнительные деньги? Анна Несхов, наверно, ужасно злилась на него за это. Да и на нее саму тоже.
— Тогда до завтра, — сказала она.
Выйдя из «вольво», она попала в холл отеля, как в другой мир. Рождественское украшение с золотыми яблоками и белыми ангелами, стулья цвета карамели, люди в приличной одежде, мягкий ковер, тепло. Видели бы они кухню на хуторе! Имели бы возможность прижать маленького поросенка с щеке и губам! Но если все станут сентиментальными и перестанут есть свинину, Туру Несхову будет абсолютно не на что жить, и не для чего.
Она хотела купить ему подарок на Рождество перед отъездом. Из номера она позвонила в банк и увеличила кредит на пять тысяч крон. Приняла душ, сменила белье и носки, съела весь арахис и шоколад из корзиночки на письменном столе, прогулялась в центр, купила чизбургер с колечками лука и большую пепси, немного полистала газету, которую кто-то забыл в закусочной. Ничто ее не заинтересовало. На улице уже стемнело, небо было ясное, стоял мороз. Улицы, украшенные еловыми ветками и гирляндами, кишели людьми и машинами. Посетители закусочной заходили с пакетами, полными покупок, и прислоняли их к ножкам стульев. Она послала смс Маргрете, сообщив, что приедет завтра. Тут же позвонила в турфирму в Осло. Надо было долго ждать ответа, и ее попросили оставить свой номер, чтобы ей перезвонили при первой возможности.
Она купила кружку в виде свиньи с ручкой-хвостиком, килограмм молотого кофе, коричневую сахарную карамель на палочках и комплект шерстяного белья. Майка с длинным рукавом и длинные кальсоны, дорогая тонкая шерсть, от которой тело не чешется. В винной монополии она купила ему бутылку виски. Пока она стояла в очереди в кассу, позвонили из турагентства. Она вышла из очереди, достала билет из сумки. Места на самолет были только на пятницу.
— Но мне надо домой завтра! Я выплачу полную стоимость!
Бесполезно. Только в пятницу вечером. Она вдруг поняла, что не хочет сообщать отцу, что остается еще на день. Можно погулять по городу в свое удовольствие, успокоиться, переварить новые впечатления, полежать в постели в гостинице, попивая красное вино и глядя в телевизор. Короткий отдых от всего.
Положив билет в сумку, она нащупала там что-то неожиданно гладкое. Достала предмет. Оказалось, коробочка леденцов.
* * *
— Господь всемогущий, Отец наш небесный, мы взываем к Тебе ради того, кто вступил в последнюю земную битву. Мы просим Тебя помочь ей подготовиться к тому, чтобы покинуть эту жизнь и предстать перед Тобой. Не взирай на ее грехи, но взирай на Сына Твоего Иисуса Христа, что умер за наши грехи и что живет и будет стоять с нами в судный день. Господи, Иисусе Христе, Ты — путь наш, истина и жизнь: не впусти ее в царство теней, пусть Твой Дух сам помолится за нас, издав вздох, который не выразить словами, но Ты его услышь. Дай Анне увидеть свет Твоего милосердия и проведи ее к миру.
Он закрыл молитвослов и сложил руки над книгой и над ее ладонью, склонил голову и снова прикрыл глаза. Он хотел было сказать еще что-то о прощении, но подумал, что молитвы, которую он читал шепотом, несколько раз убедившись, что дверь основательно закрыта, вполне хватит. Он выполнил свой долг. Может быть, она все слышала. А если нет, то все равно долг он выполнил. Не как сын, а как человек, профессионально имеющий дело с горем и прощанием. Ничего другого дать он ей не мог, не хотел. Наоборот, это она должна открыть глаза и просить у него прощения за то, что выставила его на годы напрасного религиозного ослепления, которое казалось поначалу единственным выходом.
Он знал, что она не верит в Бога. В глубине души он надеялся, что это кривое, истекающее слюной лицо — только парализованная маска поверх живого сознания, которое слышало каждое слово. В этот момент дверь со свистом отворилась. Он медленно поднял голову и открыл глаза, полагая, что это медсестра. Но оказалось, пришла дочь Тура. В кожаной куртке, джинсах и черных полусапожках, с белым пакетом в руке и красным с золотыми звездочками пакетом из монополии.
— Господи, ей стало хуже? Раз вы…
— Нет, нет. Но путь все равно один, — ответил он. — Будем надеяться, что она скоро освободится. И ей не придется вечно лежать в больнице.
— Простите, что я… Просто само выскочило.
— Что?
— Ну, я же упомянула Господа всуе… Я не хотела… Я знаю, что вы…
— Все в порядке.
— Я оставлю здесь вещи. Сбегаю в киоск за пепси. Этот сок на тележке совсем теплый.
Он заглянул в пакеты. Несколько запакованных в белое рождественских подарков и бутылка виски. Как у них все сложится? Тур совсем не привык общаться ни с кем кроме матери. И вдруг — дочь. А с ней все, чего она не знает, не понимает. Бедная девочка, надо ее напугать, чтобы она поскорее сбежала домой, прочь от этой действительности, от которой добра ей точно не будет. А еще ночью около двух звонил Эрленд, совершенно издерганный, вероятно, пьяный, нес какую-то околесицу про карму, возмездие и дурные предзнаменования, что-то о единороге, уследить было невозможно, а на фоне звучало много чужих голосов. Чтобы остановить этот поток, Маргидо рассказал, что приехала Турюнн, поскольку полагал, что Эрленд ни сном ни духом не ведает о дочери Тура. И тут же пожалел о сказанном. На другом конце провода установилась тишина. Потом, помолчав немного, Эрленд стал интересоваться, когда она родилась и на ком был женат Тур. Пришлось выкладывать ему факты, что все случилось, пока Эрленд еще жил на хуторе. Эрленд зарыдал, и Маргидо тут же решил, что это из-за того, что никто ему ничего раньше не рассказывал, и теперь придется отвечать еще и за это. Но когда к Эрленду снова вернулся дар речи, он сказал, что плакал от счастья, неожиданно став дядей. И теперь он уж точно съездит в Трондхейм, раз назревает семейная встреча. Похоже, Эрленд принял что-то посильнее алкоголя, решил Маргидо, раз употребил такое неподобающее для их семьи выражение. Эрленд собирался перезвонить попозже и сообщить, когда прилетает. Маргидо, разумеется, понял, что «попозже» означает завтра утром, но удивительным образом Эрленд перезвонил через полчаса, стоило только Маргидо снова заснуть, и сообщил, что заказал билет на самолет и приземлится в Трондхейме без четверти пять (будто Маргидо собирался встречать в аэропорту брата, скрывшегося двадцать лет назад в неизвестном направлении и не подававшего до сих пор никаких признаков жизни, не считая ужасной открытки, посланной, очевидно, в состоянии измененного сознания). И номер в «Ройял Гардене» Эрленд тоже заказал, все устроил человек со странным именем, которого Маргидо не разобрал, но сам этот человек не приедет. Вероятно, любовник. Маргидо и не знал, что можно заказать билет на самолет и номер в отеле посреди ночи, но, видимо, они там пользовались этим самым Интернетом. У его бюро тоже был свой сайт, фру Марстад устроила все благодаря юному племяннику, разбиравшемуся в этих делах.
Она вернулась. Он встал.
— Сидите-сидите! Я не помешаю.
— Не помешаешь, конечно, но я все равно ухожу. У меня сегодня похороны в час. Много дел. Совсем молодой парень повесился.
— Ой! Бедняга!
— Из-за любви, — уточнил он. — Осталась только коротенькая записка с просьбой его простить.
— Бедные родители.
— Мальчики мало общаются друг с другом, поэтому, когда переживают поражение в любви, считают, что мир рухнул.
— Я плохо в этом разбираюсь.
— Кстати, сегодня прилетает твой дядя. Можешь сказать об этом Туру. Остановится в «Ройял Гарден». Ты, кажется, тоже там живешь?
— Ой! Мой дядя? Из Копенгагена? Но я улетаю… сегодня.
Он стал надевать пальто, ужасно долго с ним возился, делая вид, что не может найти рукав, и все это — чтобы скрыть облегчение.
— Хорошо, что ты приехала, — сказал он, надеясь, что она поймет — это он прощается.
— Может, мне все-таки подождать до завтра? Раз Эрленд приедет. Было бы забавно с ним познакомиться.
Пожалуй, Маргидо не стоило об этом упоминать. В спешке он подумал только, что не придется звонить Туру.
— Ну да, может быть. Но мне пора. Счастливого Рождества.
— Я вчера была на хуторе.
— Это еще зачем?
— Знакомилась с животными.
— Тебя интересуют животные?
— Вообще-то я только что стала совладельцем ветеринарной клиники.
— Так ты ветеринар?
— Нет. Только ассистент. Но выступаю с лекциями и подготовила специальную программу для проблемных собак. Собрала очень много практического материала, так что теперь я совладелец. Тур очень гордится своим хутором. Приятно посмотреть.
— Это не его хутор.
— То есть?
— Матери.
— Но он из вас троих старший?
— Наследник, да. Но хутор никогда на него не переписывали.
— Но ваша мать…
Они оба посмотрели на старуху. Та спала, издавая хлюпающий храп.
— Я думала, — продолжала Турюнн, — я думала, хутор принадлежал вашему отцу. Что его семья…
— Ну да. Но он не в состоянии ничего решить. Решала мать. Отец всегда делал только то, о чем его просили. А всю работу делал Тур. Но хутор не его.
Она уставилась на Маргидо.
— Что вы хотите сказать? — спросила она.
— Только что… очень много здесь неясного. Наша семья не из тех… в которых теплая атмосфера.
— Я завтра еду домой, я же сказала!
— Да я ни на что не намекал… В самом деле, счастливого Рождества. Было приятно…
— И вам того же!
Когда он парковался напротив церкви рядом с машиной фру Марстад, шел снег. Он сожалел о словах, сказанных Турюнн, однако надеялся, что они сделают свое дело, и она постепенно поймет, что в их семье не дарят друг другу рождественских подарков, а хутор Несхов долго не простоит.
Снег валил с такой силой, что казалось, будто фьорд всего в паре сотен метров отгорожен серой стеной. Маргидо обожал эту церковь, одна из старейших каменных церквей в стране, скоро ей будет девятьсот лет. Она стояла на склоне, спускавшемся к фьорду, хотя самое подходящее место было чуть повыше. Но, если верить старинным преданиям, тут было языческое капище, поэтому церковь заложили ниже. Церковь святого Николая на Камнях — звалась она изначально. Но сейчас название почти забылось. Слова недолговечны, никого не заботят ни традиции, ни история.
Благодаря солидному возрасту церкви, Маргидо входил в нее без стеснения. Он входил не в дом Господень, неся ложь в сердце, он входил в историческое здание, хранившее в стенах память о бесчисленных горестях и радостях, о судьбах неисчислимого количества поколений обычных людей. Стол прямо за дверью был уже готов. Маргидо смел снег с плеч, достал из кармана расческу, привел в порядок волосы, загладив их ладонью. На белой скатерти стояла сосновая рамка с фотографией мальчика со светлыми волосами, зачесанными набок. Школьная фотография; казалось, мальчик смущен, вынужденно улыбается под напором фотографа. Улыбка идет не изнутри, глаза смотрят в сторону. Рядом с фотографией подсвечник с незажженной белой свечой, а на другом конце стола чаша для подношений, под которой рукой фру Марстад, старомодным почерком с завитками написано: «Спасибо за вашу помощь молодежному клубу Спундала. От лица родственников». Альбом для соболезнований лежал открытым на первой странице с ручкой наготове. Вдалеке он услышал голоса, в эту же секунду дверь за ним распахнулась, и курьер из цветочного магазина ввалился с охапкой цветов и еще тремя букетами, болтавшимися у него на запястье.
— Редкостно говенная погода, — сказал он и кивнул Маргидо. В этом кивке читался стыд за неуместное словоупотребление, ведь Маргидо мог оказаться самим епископом, кто его знает…
Он попросил курьера помочь с гробом. Представительницей церкви оказалась недавно принятая на работу худющая девушка, и, хотя он сам и фру Марстад были людьми сильными, нужен был четвертый, чтобы вынести гроб из морга и водрузить на катафалк.
Фру Габриэльсен была занята офисной работой, общалась с родственниками. Курьер отказывался, но Маргидо сделал вид, что все предрешено, и отвел его в маленькое красное здание.
Там ждала модель «Натура» отшлифованная. Все молча подняли гроб и понесли, следя за каждым своим шагом, под свежим снегом таилась наледь. Мальчик был довольно легким, но вместе с гробом ноша оказалась внушительной. Когда гроб был надежно установлен на катафалке, и фру Марстад покатила его мимо скамеек, курьер мигом улетучился. Служащая принесла веник и смела с гроба снег, как только его установили на место. Фру Марстад принесла подсвечники и вазы для цветов.
— А сборники псалмов? — спросил Маргидо.
— Лежат в конверте в моей сумке, я как раз собиралась выложить их на стол, когда вы вошли, — ответила она.
Он с облегчением отметил, что, если почти всю работу оставить на женщин, не возникает никаких проблем. Пока он сидел у постели матери, ничто не было забыто, более того, бюро одновременно занималось еще двумя похоронами.
Две остальных семьи не надо было навещать, все устраивалось в больнице, оба покойника были стариками, поэтому Маргидо и согласился за них взяться. Женщинам не нравилось прибирать трупы на дому в окружении ужаса, истерики и нервных срывов у родственников. На первой странице сборников псалмов для Ингве Котума была пастельная картинка с зимним пейзажем, имя, дата рождения и смерти. Священник Фоссе помогал выбирать псалмы. «Так возьми меня за руку», «Веди, мягкий свет», «Вечно бесстрашный». Они не хотели салонной музыки и попросили органиста сыграть Баха.
Семья, как догадался Маргидо, хотела поскорее пережить это, и он прекрасно понимал их. Наверное, только сестры скажут по паре слов, и все.
Люди начали приходить сильно заранее. В маленькой каменной церкви было тесновато, и все это знали, хотя ожидалось много народу — еще бы, такая трагедия.
Они с фру Марстад не успели разложить ленточки, когда уже появились первые прихожане с мокрыми плечами и снегом в волосах. Помещение церкви вскоре пропахло мокрой одеждой и свежими цветами, он тихо обходил ряды и раздавал псалмы тем, кто не взял на входе. Во время похорон все происходит медленно, движения, улыбки, кивки, будто бы все инстинктивно чувствуют, что в смерти есть какая-то торжественность.
Зажгли свечи, церковь все наполнялась, родственники пришли чуть ли не последними. Обычно родственники появлялись первыми. Отец мальчика поздоровался с Маргидо за руку и шепотом извинился за опоздание. У жены случилась истерика перед самым отъездом, сказал он, пришлось дать ей снотворное, оставленное врачом в день смерти Ингве, больше ничего в доме не было кроме парацетамола, а он вряд ли бы помог.
Маргидо отвел их на первый ряд, где они опустились на скамейки и посмотрели на гроб, будто видели его впервые. Тот стоял в море цветов, в свете свечей и слабом отблеске декабрьского дня, едва пробивавшемся сквозь высокие арочные своды метровой толщины. Зазвонили колокола, разнося весть сквозь пургу, органист заиграл прелюдию. Многие в церкви уже откровенно плакали, мест на всех не хватало. Маргидо был рад, что церковь не украсили рождественской елкой, родственники усопшего этого бы не вынесли, и пришлось бы ее убрать. Тут довольствовались одним вертепом, что куда больше подобало случаю. Прекрасный старый вертеп с соломенной крышей.
Когда священник начал службу, и Маргидо оставалось только ждать момента, чтобы прочесть надписи на венках, он погрузился в собственные мысли. Сколько осталось до того момента, когда он сам сядет на первую скамейку? И во что одеть старуху? Найдется ли в бюро одежда, которую можно было бы использовать? И кто сядет в церкви на остальных рядах, если семейство уже долгие годы ни с кем не общается?
Сестры Ингве рука об руку стояли у гроба. Они пели песню, которую сочинили сами на известную мелодию, но он был не в состоянии вспомнить ее название. Пели что-то про птиц и о том, что брат сам был птицей, перелетной птицей, которая внезапно покинула их, потому что стало слишком холодно. Люди на скамейках вовсю всхлипывали, сморкались, беспомощно и неуклюже вытирали глаза, проход между скамейками в дальнем конце церкви был забит, три подростка обнимали друг друга, на полу валялся сборник псалмов, по которому прошлось много ног, и он посерел от влаги. Как бы Маргидо хотел остаться здесь один, может, взять ключ у служащей в какой-нибудь из дней, запереться и посидеть в одиночестве, послушать, о чем говорят стены, и не стыдиться, что больше не верит ни в ад, ни в рай?
— Всему наступает свое время, всему, что происходит под небесами: время рождаться, время умирать, время сажать и время собирать урожай, время плакать и время смеяться, время горевать и время танцевать, время искать и время терять…
Совершенно случайно он осознал, что слова священника его трогают. Он несколько раз сглотнул. Во рту вдруг пересохло. Он был не в состоянии встать с этого стула, не мог собраться. Он поднял взгляд на фрески, гротескные фрески… Надо отвлечься от слов священника, окунуться в реальность, отвлечься от того, что резко отличалось от фресок на стенах. Одна была спрятана за криво повешенной доской, чтобы не шокировать современных прихожан, воспитанных на идеях о том, что христианство — это любовь, и что все проходит бесследно, сегодня Христос принимает всех, кто раскаялся и сознался в своих грехах, а сделать это никогда не поздно. На одной из фресок над воронкой сидел дьявол. Воронка вела ко рту лежащего грешника с раздутым брюхом, и вниз по раструбу струились дьявольские испражнения, изображенные в виде красно-коричневых комков.
У дьявола были крылья и козлиные рога, и еще один рог посреди лба. Дьявол хохотал, глядя на растущий живот грешника. На другой стене «красовался» еще один грешник, и из разных частей его тела вырывались семь смертных грехов, каждый грех в виде толстой змеи с раззявленной пастью, за которую крепко держались другие грешники. И над всем этим большими печатными буквами было написано:
«Mors tue, Mors Christi, fraus mundi gloria coeli et dolor inferni sunt meditanda tibi» [6] .
Много сотен лет назад, здесь, на утрамбованном земляном полу, съежившись и сжавшись, стояли люди. Стояли в свой единственный на неделе выходной и беспомощно взирали на фрески и слушали слова священника. Бедные люди, ничего-то они тогда не понимали, как ни старались понять. Ничего не понимают и теперь, хотя в церкви появились скамейки и батареи, а дьявольские экскременты благонамеренно прикрыты.
Только когда церковь опустела, и фру Марстад поехала на хутор отвозить цветы родне, церковная служащая сказала об этом вслух:
— Бедные люди, — начала она.
— Да, — ответил Маргидо, вынимая оплавившиеся свечи из подсвечников.
— И вот так умереть… Это вы его прибирали?
— Да. Это моя работа.
Молодая женщина как-то не сочеталась с этой старой намоленной церковью, просто не подходила. Женщины суетятся и болтают, а она еще такая юная. И о чем только думает церковное руководство, нанимая таких служащих?
— Я знаю. Что это ваша работа. А записка была? — спросила она.
— Короткая записка с извинением. Но, очевидно, все произошло из-за девчонки.
— А я слышала про другое, — возразила она.
— Правда? — переспросил он, собирая огарки в пакет.
— Из-за парня, как я слышала. Что он был… понимаете… голубым.
Последнее слово она прошептала.
Он собрал катафалк и засунул его в багажник «ситроена» вместе с подсвечниками и пустыми вазами, на пассажирское сиденье положил альбом с соболезнованиями, чашу с подношениями поставил на пол. На дне лежало довольно много конвертов. Он повертел в голове то самое слово и подумал, почему она произнесла его шепотом. Вероятно, потому, что была в доме Господнем и произносила нечто непристойное. В любом случае, теперь он был мертв.
Птицы. Мальчик катался на велосипеде к морю смотреть на птиц. Записывал, когда прилетают чайки.
Маргидо смел снег с машины и, проезжая через мост, включил мобильник. Тут же пришло сообщение, что надо прослушать автоответчик. Он позвонил, надеясь, что там весточка от Тура, что она умерла, что все кончено. Но звонила Сельма Ванвик, новоиспеченная вдова, мол, он должен к ней заехать, она скучает, а если он приедет на Рождество, то ей не придется отмечать праздник у кого-то из детей, а там так много шума. Только они вдвоем, она приготовит ему что-нибудь, к чему он привык, будет очень мило, разве не замечательная мысль. Он не дослушал до конца, стер сообщение, бросил мобильник на сиденье рядом с альбомом и съехал на обочину. Опустил ноги в снег, взял снег в руки, натер им лицо и виски, наклонил голову, стал рассматривать мокрые руки и снежинки, падавшие на черные брючины, такие холодные, что снег и не таял.
* * *
Он не заметил, как заплакал, пока слезы не потекли по щекам. Сегодня она летит домой. Домой. Она сказала, что ему повезло со свинками, она поняла его, видела их, поняла кусочек его жизни, и вот, уезжает. И подарок ему сделала. Он не мог припомнить, когда в последний раз получал подарки. Не считая доставки кормов от Арне. Бесплатной. Никогда раньше с ним такого не случалось, он тратил по полдня, заезжая за кормами на тракторе, носил и складывал мешки сам. И вот, приехал Арне и даже помог ему все занести. Нет, надо же… Он никогда этого не забудет. Только зря она поблагодарила его за леденцы, хоть что-то она должна была съесть кроме кусков сахара, когда в кои-то веки добралась до хутора. Вот они, пакеты с подарками, стоят на полу перед пассажирским сиденьем. Целая бутылка виски в ярко-красном пакете и еще что-то запакованное, он занесет это в мойку, когда стемнеет, он так рад снегопаду, надо сосредоточиться на снеге, сегодня он будет его расчищать, долго и основательно, а потом, может быть, попробует виски, хотя она предупредила, что это подарок на Рождество, и обняла его, от нее так приятно пахло, и она так похожа на мать, хотя уже много старше тогдашней Сисси. Может быть, поэтому он и заплакал? Сидит тут и хнычет, как мальчишка, даже дворники и омыватель не помогают, все равно плохо видно.
Сегодня врач сказал, что новый инсульт маловероятен, но откуда им знать? Они что, волшебники? Или воображают себя всемогущими? Теперь они говорят, что все дело в сердце, сердце у нее слабое. Обманщики. Видели бы они ее несколько дней назад, как она носилась по кухне, взбивала белый соус к рыбным котлетам и одновременно подкручивала ручку радио, увеличивая громкость, когда передавали ее любимую песню.
Нет, все-таки она скоро снова поднимется на ноги, быстро и без проблем. И хотя ей понадобилось ненадолго лечь в больницу, чтобы поправиться, теперь все пойдет по-другому. Она видела Турюнн, и, значит, все наладится. В следующий раз они поговорят как следует, о чем разговаривают бабушки с внуками. Только надо попросить мать не упоминать этой истории с алиментами, недавно она снова ее припомнила, никак ей не забыть суммы, в которую им обошлась его служба в армии. Он обязательно убедит ее не говорить на эту тему, ведь Турюнн ни при чем, она просто родилась, и ни в чем не виновата, и потом, ее ведь назвали в честь него, это что-то да значит, хотя она внешне не похожа на род Несховов. Он долго, основательно сморкался, вытирая нос тыльной стороной ладони. Было бы любопытно на нее взглянуть, на Сисси, от которой пахло жженым сахаром, булочками и мягким мороженым, и она теребила прядь волос от застенчивости.
Они были застенчивы оба, и с тех пор он ни разу не пробовал с другими. Потому что это смертельно опасно, раз от такой возни получаются дети. Кончить так суетливо, еще толком не начав того, чего он так желал, и тут же получился ребенок! Единственный раз. Необъяснимо. Но этого он не мог рассказать матери, она была убеждена, что они сношались, как кролики, месяцами напролет, в каждую его увольнительную, не думая о последствиях.
А сегодня Турюнн уезжает. И вместо этого прилетает Эрленд. Маргидо ей сказал, что прилетает ее дядя, именно так. Интересно, что думает о ней Маргидо? Он ведь видел ее мать в тот раз. Ему было шестнадцать, самый расцвет молчаливого подросткового взросления, он ужасно покраснел, когда Сисси спросила его о чем-то за единственным обедом, которым ее угощали на хуторе. Маргидо, наверное, так же сильно в нее влюбился, в Сисси должны были влюбляться абсолютно все. Все, кроме матери. Для нее проворная работящая северянка была недостаточно хороша. Если бы только она не налегала так на еду, думал он, вот в чем все дело. Мать приготовила печеночный паштет и накрыла полдник, с вареньем, свежим хлебом и этим вот паштетом. Сисси намазала хлеб маслом, отрезала толстый кусок печеночного паштета и положила его на хлеб. Никогда в жизни он не забудет лица матери. У них на хуторе они брали немножко паштета, на кончике ножа, и мазали тоненьким слоем на хлеб. Как только они остались с матерью наедине, она стала втолковывать ему, во что такое расточительство обойдется хутору и что значит быть небережливым в мелочах, а не только по-крупному. «Сисси, наверное, как заяц, — сказала она, — жарким летом не задумывается о зиме, ей главное заполучить наследника, и все будет прекрасно». Он возразил, что Сисси, возможно, хотела только показать, насколько ценит кулинарное искусство хозяйки. Может, ей даже и не понравился этот паштет, но она отрезала большой кусок из вежливости. Но его доводы не сработали, мать невзлюбила Сисси. И когда через два дня он набрался храбрости рассказать, что она беременна, мать пришла в ярость и бросила в него картофельные очистки. Она была непреклонна. Сисси ждала в пансионате в городе, но ей пришлось возвращаться на север со своим позором.
Был бы дедушка Таллак дома, а не продавал в городе лососину, когда приезжала Сисси… Если бы Таллак увидел ее, и она бы ему понравилась, он бы мог встать на ее защиту. Но Сисси уехала с Турюнн в животе. И оставалось одно — работать. Работать с раннего утра до позднего вечера в хлеву и в поле, работать до тошноты, чтобы забыть запах ее волос, мягкие белоснежные подмышки и мечты о том, как она ходит беременная по хутору, напевая на своем северном диалекте.
Отец сам затопил в гостиной, там и сидел. Сидел и читал журнал. Значит, смог достать его из почтового ящика, даже смог потом развести огонь. Он сидел в своей отвратительной грязной вязаной кофте с дыркой на локте. И небритый. Видимо, он вовсе больше не брился. Неровная седая щетина на щеках, темные волоски, торчащие из носа и ушей. До него вдруг дошло, что отцу сейчас примерно столько же, сколько было дедушке Таллаку, когда он умер, а дедушку он запомнил молодым и жизнерадостным по сравнению с вечным отцовским жалким видом. Был бы жив дедушка, с его веселым нравом и решительностью в каждом движении, как было бы спокойно. Он бы вслух сказал то, о чем Тур только думает, что мать скоро снова встанет на ноги, она ведь сильная.
Таллак… Неожиданно он почувствовал тоску, но тут же унял ее. Почему он затосковал по нему сейчас, через столько лет? Таллак был в прошлом, ушел с предыдущим поколением. Но все равно воспоминания о нем были очень сильны. Не только о самом человеке, но о настроении, которое он создавал вокруг, об оптимизме и неистребимой вере, что все будет хорошо, только потому, что он так хотел, от всего сердца. Тур представил себе его за кухонным столом, как он изучает небо с утра, пока кусочек сахара тает в лужице кофе на блюдце, брови подергиваются, долгий глоток, когда сахар наконец потеряет форму и «дозреет», как говорил дедушка.
Термометр показывал минус два, значит, снег не растает. Возможно, придется его расчищать ежедневно, неделями напролет, ему захотелось послушать точный прогноз. Припарковав «вольво», он решил сначала выпить кофе, а потом почитать сельскохозяйственный журнал. Единственная роскошь, на которую расщедрилась мать, даже на местную газету они не подписывались и не покупали других газет, не говоря уж о журналах. Крестьянский журнал приходил раз в неделю и стоил денег. Но они ведь состояли в Крестьянской Гильдии, и даже мать понимала, что надо ориентироваться в сельскохозяйственной политике, и местного циркуляра недостаточно. Нет, конечно, надо разбираться в переговорах с ВТО, в дебатах о Евросоюзе и ценах на мясо. Кроме того, было любопытно почитать о крестьянах, ведущих хозяйство по-другому, разводящих других животных, про эксперименты со страусами, ламами и кобыльим молоком. Он зашел в гостиную. Отец сидел неподвижно с журналом в руках, взгляда не поднял.
— Это мой, — сказал Тур и дернул журнал к себе. Отец опустил руки на колени и отвернулся.
— Тебе нечего делать? — спросил Тур. — Сегодня не воскресенье.
Ночью до него дошло, что, раз обычно мать давала отцу указания, а теперь ее нет, тот решил, что наступили каникулы. Длинные рождественские каникулы, начавшиеся раньше времени. Ни разу, отправив мать в больницу, отец не спрашивал, как она себя чувствует.
Тур закрыл за собой дверь на кухню. Дровяная плита не топилась, и бадья для дров была пуста. Он снова открыл дверь:
— Здесь кончились дрова.
И опять хлопнул дверью. Пусть отец ходит через другую дверь. Тур терпеть не мог его шаркающих шагов, его покашливания и шмыганья, у него с носа вечно свисала капля. Как они будут жить тут вдвоем, если она не встанет на ноги? Он швырнул журнал на стол, включил радио, поставил кофейник, отрезал пару кусков хлеба, чуть не порезал указательный палец на левой руке — нож задел ноготь, сердце билось так, что отдавалось в зубах. Если бы не отец, он бы достал содержимое красного пакета прямо на кухне и поставил бы бутылку виски в холодильник. Сложил подарки в кресле в гостиной, побыл бы самим собой, расслабился, может, даже принял бы ванну, воспользовался бы маминым отсутствием по полной. Он выругался шепотом, отрезал сыра, на нем была плесень. Мать говорила, что плесень полезна, потому что в ней пенициллин. Если есть плесневелый сыр, не будешь болеть. Вот только сыр мерзко расползался и становился клейким, когда покрывался плесенью. Но Тур не будет перечить матери, даже когда ее нет. Не сейчас. Эрленд навестит ее уже сегодня. Заметит ли она? Обрадуется, не показывая этого, как с Турюнн? Вообще-то, хорошо, что Турюнн уехала и не встретится с Эрлендом. Он ведь не рассказывал ей ничего об Эрленде, о том, какой он. А раз они не встретятся, то она не станет в очередной раз упрекать его в скрытности, утаивании всей правды. В самом деле, хорошо, что она уехала. Он остановится в том же отеле, но даже если они пройдут друг мимо друга по коридору — он по дороге в номер, она — к выходу, они друг друга не узнают. Впрочем, вероятно, Турюнн к таким привыкла, она ведь живет в Осло, а там ими все кишит. Он смотрел телевизор и знал, какие нравы в Осло, там этим хвастаются и ни капли не стыдятся, наряжаются и заигрывают друг с другом, делая вид, что это нормально.
Как ему было стыдно, когда мать была беременна Эрлендом! Ей уже стукнуло сорок, когда живот начал расти, а у такой старой тетки не должно быть детей в животе. В школе его дразнили. Каждый раз, когда она распрямляла спину и упирала руку в поясницу, а живот выдавался вперед, его чуть не тошнило. Он не понимал. Она ведь ненавидела отца. Это невероятно, и все-таки факт оставался фактом. Что же там случилось, в ее спальне?
Они спали в разных комнатах. Он прокрадывался к ней по ночам? Деревянный пол в коридоре всегда скрипел, Тур бы услышал. Или это случилось на рассвете, посреди самого тяжелого и глубокого сна? Наверное, думал Тур, так все и произошло. Но представить себе крадущегося босоногого отца было невозможно. И как она не бросилась на него? А вместо этого приняла…
Он жевал бутерброды и листал журнал, не понимая ни слова. Неужели Эрленд приедет сюда? Нет, зачем, что ему здесь делать? Но он приезжает. Это уже само по себе удивительно. И прямо перед Рождеством…
Дверь открылась. Отец зашаркал с большой охапкой дров. Подошел к бадье и кинул туда дрова. Две щепки упали рядом на пол. Он аккуратно их подобрал, зашел в гостиную и тихо закрыл за собой дверь.
* * *
Повсюду лежал снег. Снегоуборочные машины стояли колоннами и ждали, когда самолет отъедет со взлетной полосы. По счастью, Эрленд догадался взять зимние ботинки, хотя надевать их в Копенгагене было странно, там моросил дождь.
Он узнал только вид на фьорд и горы. Аэропорт был новый, дорога в город — тоже новая, проложенная намного выше прежней, и, когда автобус приближался к городу, они проехали через совершенно новый район. Там, где раньше был механический завод, теперь раскинулись модные жилые кварталы с рождественскими светильниками во всех окнах и гирляндами на покрытых снегом балконах.
— Нижний порт и Солнечная сторона, — монотонно объявил шофер в микрофон.
Солнечная сторона. Жители Трондхейма себе не изменяют. Но было в этом что-то милое, какая-то вызывающая улыбку наивность. Когда им что-то нравилось, они не задумываясь давали этому громкое имя. Как отель «Ройял Гарден». Его строили, как раз когда Эрленд уезжал, и активно обсуждали название. Отель должен был стать дворцом из стекла и света, отражающегося в реке. С зимним садом и гротами, чего в городе еще никогда не видели, и название отелю нужно было соответствующее. Как можно менее норвежское. Королевский сад. По-английски, не больше и не меньше.
У Эрленда было похмелье, и тело занемело. Лицо опухло от ночных возлияний, надо было надеть темные очки, но на улице уже стемнело, и он бы только привлекал к себе внимание.
В аэропорту его никто не встретил, он уже заскучал по Крюмме и пожалел, что запретил тому ехать. Но у Крюмме все равно не было времени, в редакции газеты царило радостное безумие, избежать которого можно было только в случае смерти. А мать еще не умерла. Город был прекрасен в темноте, стыдиться нечего, Крюмме бы понравилось. Что бы он, Эрленд, делал без этого человека? Гости пришли в ужас, когда он вдруг зарыдал после третьей рюмки коньяка. Вроде и выпил-то не так много, но вдруг расслабился оттого, что праздник удался и все хозяйские обязанности исполнены, единственное, что оставалось — это выпивать, болтать, смеяться и ждать Рождества. Седло барашка в исполнении Крюмме оказалось шедевром, а корзиночки с яблоками были воздушны и легки, как летние облачка. А стол… Что говорить о столе, такие столы видишь только в интерьерных журналах, и никогда не поверишь, что такое можно сделать самому, а он сделал. Это была своего рода разрядка. Удачный обед с мыслями об умирающей матери. Плохое сочетание, зато был коньяк. И когда он разрыдался, всхлипывая и завывая так, что даже сам понимал, как жалко выглядит, Крюмме вытащил его в холл. Там все еще стоял вертеп. Эрленд никак не мог усвоить, что нельзя много пить, когда в голове вертятся мрачные мысли. В таком случае лучше прогуляться, подышать свежим воздухом, а не опускаться до полной пафоса пьянки с дорогими тебе людьми. А в Рождество тем более. Это счастье. Его может оказаться слишком много для простого человека.
Отель был не самым выдающимся, хотя Эрленд прекрасно понимал, какой фурор тот произвел двадцать лет назад. Но они-то с Крюмме были в Дубае. По сравнению с отелем «Бург-аль-Араб» все остальное меркнет.
Украшение в холле было перегружено деталями, в маленьком Трондхейме, видимо, не слышали о минимализме. Но Эрленд не станет им рассказывать, он приехал с коротким визитом и не собирается устраивать мастер-класс. Он зарегистрировался и получил вместе с ключом сложенную записку с телефоном.
В номере он сразу отправился в ванную к зеркалу. Лицо все еще опухшее, под глазами мешки. Уголки губ немного опустились. Ну можно ли в самом деле столько плакать? Он достал косметичку из чемодана, побрызгал ледяной водой на салфетку и долго прижимал ее к лицу, чуть не задохнулся. Затем втер в кожу подтягивающий крем без отдушки и освежил тонкую черную подводку под глазами, нанес на волосы пенку, хорошенько их взлохматил, потом уложил вверх и одну прядку опустил на лоб. Позвонил Крюмме на работу и сообщил, что добрался.
— Зря я приехал, не надо было. Но ты же знаешь, каким я бываю импульсивным.
Крюмме засмеялся, сказал, что любит его и что это было не импульсивное действие, а поступок, продиктованный необходимостью. Эрленду снова стало нехорошо от мысли, как много ему пришлось рассказать о своем детстве, когда они ложились сегодня ночью, и он съежился в объятиях Крюмме и рыдал. Крюмме еще раз напомнил ему, что завтра он должен вернуться домой, и скоро все опять наладится, а ему не придется мучиться угрызениями совести из-за того, что не навестил свою родную мать на смертном одре.
Крюмме сказал ему очень правильные вещи, и, положив трубку, Эрленд направился прямо к мини-бару и достал смехотворно маленькую бутылочку шампанского, которую тут же опустошил. Оно было ледяным, единственное его достоинство, а так — слишком сладкое. Он набрал номер на записке, ожидая услышать голос Маргидо. У него должен быть мобильник, раз он владеет похоронным бюро. Род деятельности, при котором человек почти все время проводит на колесах. Но после первого гудка ответила женщина.
— Привет, это Турюнн, дочь Тура, — сказала она.
— Господи, Турюнн! Как забавно! Ты где?
Она была в отеле.
— Я тоже!
Она это поняла, раз он получил ее записку. Вообще-то она собиралась улететь сегодня, но все самолеты забиты до завтра. Поэтому она подумала, что, может быть…
— Я тоже улетаю завтра. Как удачно! А я даже до недавнего не подозревал о твоем существовании!
Она замолчала.
— Я что-то не так сказал? Извини, я не хотел… Я иногда делаю глупости. Так получается.
Она сказала, что все в порядке, просто она немного удивлена. Она не сказала, чему удивилась, только спросила, когда он собирается навестить мать.
— Ну, это… Все равно, когда. Главное, надо это сделать.
Тут она засмеялась. Она ему нравилась. Он просто понял, что она ему нравится, хотя он понятия не имел, что она за человек, может быть, секретный агент или мать десятерых детей, коллекционирующая цепочки от часов и зубочистки.
— Слушай, — сказал он. — У меня сейчас заказано такси до больницы, а потом мы можем встретиться в баре, скажем… в половине восьмого? Может, вместе пообедаем?
Она помедлила с ответом, а потом предложила купить гамбургеров и съесть их у кого-нибудь в номере.
— Фаст-фуд? Боже, я его больше не ем, это же так вредно! А, ладно, давай! Самый большой чизбургер, какой имеется. И кучу чипсов! И еще мы закажем выпивку в номер! Я плачу. А ты поднимайся сюда. Номер четыреста тринадцатый. В половине восьмого?
В больнице тоже все изменилось. Как он понял, ее расширяли. Она будет гигантской. Он помнил, как был здесь, ему удаляли гланды за полгода до армии. Его признали негодным к строевой службе, только к альтернативной. Наверное, по нему было заметно. Не то, что у него нет гланд, конечно, а что он педик. А он так предвкушал общие душевые и грубых, толстокожих парней. Вместо этого он просидел невыносимо долгий год за пультом управления в военном лагере, а потом метрами соединял звенья на цепях. Вот сколько всего он вспомнил. Когда такси подъезжало к больничным корпусам, он поплевал на указательный палец и стер подводку. Там был Маргидо. Он узнал его не сразу. Брат постарел и поугас. Стал неприметным, как случается с людьми, стремящимися быть, как все. И еще он сильно раздался вширь. Маргидо встал и обошел кровать.
— Эрленд, — сказал он.
— Привет.
Они поздоровались за руку, Маргидо отошел и сел на место.
Вот она лежит. Чужая. Он бы ни за что ее не узнал. Да еще и без платка на голове. Он подошел поближе, к самому изголовью, дыша через рот. Ее лицо было искривлено, она спала.
— Как она? — прошептал он.
— Можешь не шептать, она не проснется.
— Никогда?
— Никогда больше, ты имеешь в виду?
— Да.
— Вообще-то я толком не знаю, как она. Была бы она молодой, ее бы тщательно обследовали. Но врачи говорят, состояние стабильное, скорее всего, сердце недостаточно крепкое.
— Износилось, вероятно.
— Да.
— Отец жив?
— Да.
— Живет по-прежнему дома?
— Да. Вместе с Туром. И матерью. Жил, пока она не…
Эрленд сел на свободный стул. На улице шел снег, чему обычно он бы только обрадовался. Он рассмотрел ее руку и понял, что узнает ее, хотя она постарела на двадцать лет. Ногти, то, как они загибаются на концах, вмятины на них — казалось, они еще больше посинели. Но при этом они у нее всегда блестели, хотя она никогда ничего специально с ними не делала. Он потрогал кончики ее пальцев — ледяные.
— Не надо ли спрятать ей руки под одеяло? — спросил Эрленд.
— Одну все равно придется оставить, на ней что-то крепится.
Прозрачная трубка тянулась от тыльной стороны ладони до капельницы на штативе.
— Внутривенное, — сказал Маргидо.
— Давай я уберу хотя бы вторую. Она же мерзнет.
Рука была мертвенно тяжелой. Подняв одеяло, он пожалел о своем намерении, потому что не имел на это права, проснись она сейчас, она разозлится: как же, он приехал после двадцати лет отсутствия и теперь ею распоряжается.
— А ты как? — спросил Маргидо.
— Я? У меня все отлично. Работаю дизайнером, оформляю витрины. Постепенно стал получать только лучшие заказы, старею.
Ему в самом деле вдруг страшно захотелось похвастаться. Пусть думают, что его жизнь сложилась лучше, чем у всех остальных. А Маргидо вполне мог бы встретить его в аэропорту.
— Живу в центре Копенгагена. В охренительно красивом пентхаузе, — продолжал он.
— Ты все такой же.
— Правда?
— Предполагаю, ты не женат и без детей.
— Детей у меня нет, но я, можно сказать, женат.
— Бог ты мой. Вот уж не…
— На мужчине. Главный редактор крупнейшей газеты.
— Ну-ну.
— А у тебя что?
— Занимаюсь делами своего похоронного бюро.
— Не женат?
— Нет.
— А Тур?
— У него есть дочка.
— А я стал дядей. Подумать только! И ты тоже! Но ты знал об этом все время. А я тогда сам был малявкой. Младшим довеском. Где она живет?
— В Осло.
— И часто приезжает?
— Сейчас впервые, насколько мне известно.
— Господи, да неужели? Ой. Извини, я забыл, что нельзя упоминать Господа всуе… так говорят?
— Все в порядке. Да, по-моему, она здесь впервые.
— То есть Тур не был ей по-настоящему отцом, не воспитывал, не помогал?
— С трудом представляю его в этой роли. Он работает на хуторе и больше, пожалуй, ничем не интересуется. Теперь свиньи. С коровами покончено. Оказалось, игра не стоит свеч.
— Так хозяйство, наверно, расширилось?
Эрленд ничего не хотел знать о хуторе и с облегчением услышал:
— Сомневаюсь.
О чем же еще говорить с этим человеком? Тринадцатилетняя разница в возрасте усугубляла двадцатилетнюю разлуку, но что-то надо было сказать, и он брякнул, не подумав:
— У тебя, наверное, много работы перед Рождеством?
— Почему это?
— Ну, люди умирают… Разве в праздники это случается не чаще обычного?
Он даже не знал, волнуется ли Маргидо за мать или просто пришел из чувства долга. Но Маргидо ответил только:
— Это точно. Не знаю только, отчего так происходит. В прошлом году меня вызвали в самый сочельник. Отец троих детей, всего слегка за сорок, ни с того ни с сего рухнул навзничь в костюме Санта-Клауса.
Эрленд напомнил себе, что нельзя смеяться. Надо попробовать вместо этого прочитать надпись на капельнице, но та висела слишком далеко.
— Он даже не успел раздать подарки. Просто свалился, — продолжал Маргидо.
Эрленд силился отогнать от себя картинку с мертвым Санта-Клаусом, погребенным под кучей не распакованных рождественских подарков, украшенных задорными бантиками и рисунками, за полчаса до полуночи. Смеяться нельзя ни в коем случае, и он спросил:
— Здесь можно купить что-нибудь попить? Не знаешь?
— В коридоре на тележке стоит сок. Ты говоришь по-другому, почти растерял трёндерский акцент. Хоть в чем-то ты изменился.
— Это естественно, когда уезжаешь надолго.
Он думал, что, когда Маргидо уйдет, станет легче, однако этого не случилось. Он вдруг остался в некомфортном одиночестве рядом с ней. Рассмотрел ее лицо, каждую морщинку, волоски, точащие на подбородке, седые прилизанные волосы на голове. Веки, покрытые сеткой тонких сосудов, подрагивали. Он представил себе, что она только притворяется. Нарочно перекосила лицо. Изображает инсультный паралич. А что, если она вдруг сядет в кровати, как Гленн Клоуз в конце фильма «Роковое влечение»? Он же тогда скончается на месте от ужаса. И почему он не предложил Турюнн составить ему компанию? Они практически оба приехали сюда впервые.
— Вот так вот, мама. Я подумал, мне все-таки надо приехать. Прилетел из Копенгагена вечером. Самолет приземлился вовремя, но никто меня не встретил. Ты в сознании? Привет тебе от Крюмме. Он бы тебе понравился, хотя ты бы ни за что не согласилась с ним познакомиться. И это как-то обидно. Хотя… я таким родился. Это вообще-то твоя вина. Что-то там с хромосомами твоими и этого идиота. Если бы ты только знала. Помнишь Осгейра из магазина? Я ему отсасывал в подсобке в шестнадцать лет, у него было четверо детей, и он заседал в приходском совете. Тебе он так нравился, он откладывал для тебя еду с истекшим сроком годности. А я сидел на корточках и сосал его тощий член, пока он не начинал покачиваться от счастья. Однажды это повторилось на хуторе на сеновале, пока ты на кухне варила ему кофе, он зашел купить клубнику, он кончил прямо на солому, потому что я никогда не глотаю, даже с Крюмме, кто-то любит глотать, кто-то нет… Ты не спишь? Проснись, и я поведаю тебе еще несколько смачных подробностей.
Дверь открылась. И вместе с мужчиной вошел запах. Весь хутор появился разом в палате, хотя Эрленду помнился другой запах. Теперь свиньи, не коровы, сказал Маргидо. Более острый запах, но все равно очевидно, что от скотины.
— Тур! — воскликнул Эрленд.
— Вот, значит, ты приехал. Сиди-сиди.
— Я… Я думал, она вот-вот проснется. Но…
— Я ненадолго. Только ее проведать.
— И меня, может быть? Ты же знал, что я приеду?
— Да. Турюнн сказала.
Они поздоровались, и Тур опустился на стул, где только что сидел Маргидо. Он был грязный, неопрятный. Слава богу, Крюмме этого не увидит. Его старший брат. Выглядит как бомж и воняет старым, забытым прошлым.
— Я встречаюсь с ней после больницы.
— С Турюнн? Ты встречаешься с Турюнн? — Тур бросил на него резкий взгляд.
— Да. А что в этом такого?
— Но она собиралась сегодня уехать!
И чего он так распалился? Рванул на себе куртку, аж пуговицы задрожали, и явил миру заляпанный свитер. Подбородок кверху, брови вылезли на лоб.
— В самолете не было мест. Так она сказала. Придется ждать до завтра. Я тоже вообще-то завтра уезжаю.
Тур ссутулился.
— Наверное, она звонила мне, когда я был в свинарнике, — пробормотал он.
Склонив голову, он уставился на свои руки.
С тех пор, как вошел в палату, он не обратил на мать никакого внимания.
— Кажется, она серьезно больна, — заметил Эрленд.
— Нет, — возразил Тур, проведя ладонью по материнской руке и по капельнице.
— А Маргидо сказал, что…
— Он был здесь, когда ты пришел?
— Да. И сказал, что она…
— Маргидо всегда сгущает краски. Ты же знаешь.
Нет, он не знал. Но, учитывая его профессию, это вполне возможно.
— Проблема теперь с сердцем, говорят врачи.
— Ну да, ну да, — отозвался Тур. — Теперь они беспокоятся насчет сердца. Но в остальном она совершенно здорова. Она еще поправится. Если только придет в сознание.
— А что, собственно, с ней случилось? Когда ее положили в больницу?
— Она… почувствовала себя неважно. Лежала целый день. Не хотела есть. Мерзла. И вдруг перестала разговаривать. Говорила только: «Га. Га».
— Га, га?
— Да, так мне показалось. Будто пыталась что-то сказать, но не могла. Это было…
Тур замолчал, замотал головой, сложил руки в замок. Они были грязными, хотя, скорее всего, он их только что мыл.
— Ты теперь разводишь свиней, говорят.
— Это Маргидо сказал? Он ничего о моих свиньях не знает.
— Но он так сказал.
— А Турюнн не говорила, она зайдет сюда завтра? Я думал заехать с утра.
— Ничего не знаю о ее планах, кроме того, что она уезжает. Я ведь с ней еще не знаком. Мы говорили по телефону, я и не знал, что она существует. И вот это как раз очень…
— Я могу сам ей позвонить. Она… она купила мне подарки к Рождеству.
Они сидели молча и смотрели на мать. Запах свинарника распространялся по палате, переполняя ее.
— Она пошевелила рукой, убрала ее! — неожиданно громко сказал Тур и приподнялся со стула. — Я даже не сразу заметил!
— Это я убрал ее под одеяло. У нее такие холодные пальцы.
Собираясь уходить, Тур взял Эрленда за руку, пожелал счастливого Рождества и добавил:
— Ты уверен, что не останешься подольше? Если она придет в себя?
— Я только хотел ее повидать. Зайду, может быть, завтра перед отъездом.
— Сюда?
— А куда еще?
Когда Тур ушел, Эрленд подошел к окну, чтобы проветрить, но оно не открывалось. Вместо окна он распахнул дверь маленькой ванной, но не нашел кнопки, чтобы включить вентилятор. Времени было почти семь.
— Ну, мне уже пора, мама. У меня вообще-то встреча с твоей внучкой. К тому же у меня сильное похмелье, и надо бы хорошенько надраться, чтобы совсем не скрутило. Скрутит меня уже дома. Ну, прости-прощай, моя печаль.
На перилах моста лежало много снега. Он сталкивал снег в реку и смотрел, как он таял и превращался в черную воду. Пальцы занемели от холода. Забыл прихватить перчатки. Он встал у перил, очищенных от снега, и следил взглядом за течением реки. Изгиб у крепости светился на белом фоне. Было ясно, но с фьорда шли тяжелые тучи, желтея от городских огней, кое-где виднелись просветы ночного звездного неба. Движение на мосту было оживленным, проезжали автобусы с рекламой на борту. Когда он уезжал, рекламы на автобусах еще не было, они все были темно-красными. Но собор не изменился, разве что усилили подсветку. К больнице мчалась «скорая» с сиреной, машины расступились, чтобы ее пропустить, две девушки, тихо разговаривая, шли рука об руку у него за спиной. Он сунул ладони глубоко в карманы кожаной куртки, заторопился, уже изрядно хотелось есть. Вдруг он подумал: а можно ли в этой стране заказывать алкоголь в номер?
* * *
Когда она говорила с ним по телефону, ей показалось, что в его манере говорить есть что-то странное, наверное, копенгагенское, но, когда он открыл дверь, она сразу все про него поняла, особенно когда он театрально вскинул обе руки и воскликнул:
— Турюнн!
Она дала себя обнять, отводя руки с гамбургерами в стороны.
— Дай же как следует тебя рассмотреть! — сказал он, схватил ее за плечи и стал разглядывать ее на расстоянии вытянутых рук.
— Ты ни на кого не похожа! Ты уверена, что Тур…
— Они оба это утверждают. И моя мать, и он, — ответила она.
— Заходи! Не стой на пороге! Я умираю с голоду. Ты любишь красное вино?
— Вообще-то нет. Лучше пиво.
— И хорошо, потому что я заказал всего две бутылки и одну уже выпил наполовину. Надо было купить что-нибудь в дьюти-фри в Копенгагене, но мысли мои тогда были заняты другим, к тому же у меня было такое похмелье с утра, что я вообще думал завязать с алкоголем. Как сильно люди ошибаются! Но тебе надо рюмочку чего-нибудь покрепче к пиву. Как насчет «Старой датской»?
— Хорошо.
— Я закажу полбутылки. Оказывается, тут можно заказывать крепкие напитки. Я уточнял на случай, если мне попозже захочется коньяка.
— А это не слишком дорого?
— Мы же отмечаем!
— Неужели?
— Конечно!
Было невозможно представить себе этого человека на хуторе, на кухне, мальчишкой, ковыляющим по двору, видеть его рядом с Маргидо или с Туром. Каким он был в отрочестве, работая в хлеву? Волосы его были выкрашены в иссиня-черный. В одном ухе сверкал драгоценный камень, наверняка бриллиант, потому что одежда явно была дорогой. Он достал для нее бутылку пива.
У окна стояли два темно-синих кресла и между ними столик, они раскрыли пакеты с гамбургерами, выставили их на стол, чокнулись. Эрленд аж застонал, вонзив зубы в гамбургер. Пережевывая его, он сказал:
— Не помню, когда я ел нечто подобное в последний раз, просто гениально! Ладно, не буду говорить с набитым ртом!
— А я ем слишком много такой еды. Все время на ходу и, поскольку живу одна…
— И давно?
— Всего полгода. Вышвырнула своего бывшего летом, после того как позвонила какая-то девушка и спросила, почему я угрожаю самоубийством и говорю, что застрелюсь, если он уйдет.
— Гадкий трус, одним словом. И как долго он мурыжил ту женщину?
— Почти целый год.
— И прикрывался тобой, чтобы не делать выбора. Мужики… Даже не знают, что женщины не стреляются, а принимают таблетки.
— Вот именно.
— К тому же ты не похожа на человека, который может покончить с жизнью. Я хорошо знаю людей. Почти все геи такие. Зрение, как рентген, высвечивает душу. Наверное, потому что нас так волнует язык жестов, намеки и подтекст.
— А я вот плоховато знаю людей. Зато собак…
— Чем ты занимаешься? Чем на жизнь зарабатываешь? Надо же с чего-то начинать наше знакомство! Почему бы сразу не взять быка за рога? За тебя, племяшка. Добро пожаловать в семью!
Он спрашивал, она отвечала, ему нравилось говорить, оперируя возвышенными словами и важными фактами. Она гадала: он всерьез или притворяется, говорит поверхностно или искренне, и есть ли, в принципе, в речи подводные камни. Она сразу же почувствовала к нему расположение, хотя совсем не знала его; расположение куда большее, чем к Маргидо или к отцу, если уж на то пошло. И уж точно больше, чем к старухе в больничной постели.
— Маргидо я не нравлюсь, — сказала она.
— Уверен, тебе это только кажется. Он очень закрытый человек, всегда таким был. Истинный христианин, знаешь ли. А такие люди считают, что только они понимают про жизнь.
Он улыбнулся ей. Они были одного роду-племени. Масса общих молекул ДНК. Кровь гуще воды, а их ведь связывали кровные узы. Он уже опустошил первую бутылку вина. В номер доставили настойку, крепкий напиток согрел Турюнн и пробудил где-то в области живота желание разреветься, но плакать она стеснялась, они же отмечают знакомство. И ей так много всего хотелось узнать, этот человек мог ответить на любые вопросы. А завтра они разъедутся в разные стороны…
— Маргидо сказал, что хутор не записан на Тура, на моего отца.
— Нашел, когда об этом говорить. Когда мать при смерти! Но он прав. Если бы хутор записали на него, даже я бы об этом узнал. Нас же еще двое. Пришлось бы подписывать бумаги и все такое.
— А что тогда наследуете вы с Маргидо?
— Ой, ну что тут вообще наследовать? Двадцать лет назад было сто семь соток обрабатываемой земли, сомневаюсь, что стало больше. Но сами по себе они Туру не отвалятся, так что если Маргидо, или я, или кто-то один из нас потребует часть наследства, хутор накроется. Тур почти ничего зарабатывает, я с трудом могу себе представить, чтобы он разбогател, если только он не выиграл в лотерее и не набил сундуки добром. Но Тур мне ничего плохого не сделал, я не хочу ему портить жизнь. У меня денег хватает. Пусть он возится со своими свиньями и владеет хутором, пока сам не скопытится.
— А как насчет Маргидо? Если он…
— Хотя он и христианин, не думаю, что он выставит Тура с хутора. Куда им деваться… этим двоим. То, что хутор до сих пор не переписан на Тура, это прежде всего из-за матери. Я просто не верю, что Маргидо станет требовать свою долю наследства, он ведь понимает, что за этим последует. На жизнь ему и так хватает. Мертвые приносят хороший доход.
Он хмыкнул и продолжил:
— Но, наверное, пора напомнить Туру об этом. Просто на случай, если старуха помрет. Чтобы договориться. Может, Тур не спит по ночам и боится, что ему придется убраться с хутора и переехать в комнату в поселке.
— Я не совсем понимаю, почему твоя мать… Какая разница, жива она или мертва?.. Разве не твой отец владелец хутора?
— Только на бумаге, дружок. Но он не в состоянии вести дела. Сколько я его помню, он только бродил по хутору, с чем-то возился и безропотно выполнял все задания.
Она глотнула еще крепкого напитка из винного бокала.
— Я его вообще не видела, когда была на хуторе, — сказала она. — И кофе он не хотел.
— Да забудь о нем, Турюнн, мы же празднуем!
— Ну да, какое мне до этого дело… — сказала она.
— Очень даже какое. Потому что когда хутор перепишут на Тура, его наследницей становишься ты. Разве не так? По-моему, так. Я не очень хорошо разбираюсь в законах о наследовании, но…
— Но это же глупо. Если отец умрет на следующий день после твоей матери, все отойдет мне? Нет, это неправильно. Тогда хутор надо продать, а вам с Маргидо разделить сумму пополам.
— Наследственное право — дело серьезное, дружочек. Но ты можешь получить специальное образование. Выучиться на фермера. Нет, не знаю. Может, ты и права. В любом случае сейчас хутор должен достаться Туру. Иначе получится чудовищная несправедливость. Он впахивал на нем всю жизнь.
— Я знаю, что маму семья не приняла, но почему не нашлось другой женщины, на которой он мог бы жениться?
— Я, в общем, не знаю, что случилось за эти двадцать лет, но… Мать хотела все решать сама. Какое бы впечатление ни произвела твоя мама, мать бы отказала. Не из тех она людей, с кем можно договориться. Хотела править всем безраздельно. Исключением был дедушка Таллак. Его она всегда слушалась. И все слушались. Он умер, когда мне было семнадцать, и казалось, будто… будто…
Глаза его заблестели, он даже поднес к правому палец. Потом дернулся всем туловищем, как собака, и драматично и долго шмыгал носом.
— Ай, я больше не могу хныкать! Это все — вино! На меня нахлынула волна воспоминаний, стоило только приземлиться в аэропорту. И нет сил вспоминать то, что давным-давно было красиво упаковано в коробочки и убрано на чердак. Думаешь, я больной? Не так ты себе представляла дядю Эрленда? Как мне не хватает Крюмме. Почему его здесь нет? Я сам виноват. Правда, если бы он только увидел и… услышал запах Тура. Черт, я забыл, что он — твой отец. Господи, что я несу, давай выпьем!
— Расскажи про Крюмме.
Она думала: «Никогда раньше я так быстро не привязывалась к другому человеку». Она смеялась его шуткам, чувствовала, что уже здорово опьянела, но знала, что завтра, когда она протрезвеет, чувство останется прежним: никогда она так быстро ни к кому не привязывалась. Удивительно, он был ей почти как брат, брат, которого у нее никогда не было. Он принял ее без вопросов, принял и сам факт ее существования, и ее на это законное право.
На него можно было положиться. Да, именно что. Он на ее стороне. Хотя она и сама до сих пор не разобралась, где ее сторона, а где другая, просто болталась где-то посередине и пыталась найти свое место в чужой действительности. И вот неожиданно Эрленд воспринял ее как дочь Тура, удачнее, чем сам Тур, пусть даже тот водил ее в свинарник и делился с ней своим счастьем.
Он что-то долго рассказывал о кожаном пальто, которое Крюмме заказал себе на Рождество, когда она протянула руку через стол, дотронулась до его руки. Он прервался посреди предложения и посмотрел на нее удивленно.
— Спасибо тебе большое, — сказала она.
— За что?
— За то, что ты… даже не знаю. Нет, знаю. За то, что ты согласился поесть со мной в номере гамбургеров, не возражал. Честно говоря, я боялась встречи с тобой, я оказалась среди чужих мне людей. Боялась, что я… я не знаю. Просто все так навалилось.
Он подошел к ней, опустился на корточки и взял ее за руки:
— Знаешь что? — сказал он тихо. — С этого момента… я твой дядя. Навсегда! И Крюмме тоже своего рода дядя! Дядя Крюмме. Приезжай к нам в Копенгаген, ты даже себе не представляешь, как у нас будет весело! Навестить дядюшек! И мы немного приведем тебя в порядок, я сам этим займусь, Крюмме не очень в таких вещах разбирается. Сделаем тебе новую прическу, купим одежду… И никто никогда больше не будет трахать целый год другую бабу и говорить, что не может уйти от тебя, потому что ты грозишься проглотить сорок таблеток «Паралгина форте»!
Из ее глаз хлынули слезы.
— Он сказал «застрелюсь», — отозвалась она. — Он даже не понимал, что…
— Застрелишься, наглотаешься. Плевать на детали. Смысл в том, что мы здесь одни нормальные. И Трондхейм нам не место. Ой, я забыл, что ты живешь в Осло. Но Осло тоже не то место, всего лишь поселок городского типа. А вот Копенгаген…
— А мне понравились эти места. Они удивительные, и хотя хутор в упадке…
— В упадке?
— Да. В полном. Повсюду беспорядок. А в доме… ты себе не представляешь, как там грязно.
Он отпустил ее руки, поднялся и уставился в окно.
— Останься я, лучше бы не было, — сказал он. — Было бы только хуже. Они ужасно меня стыдились. Педик.
— Так и говорили?
— Ужасное слово. В Копенгагене я «bosse», в Трондхейме голубой, а на хуторе — педик. Любимому ребенку дается много имен, так? А в понедельник вечером, когда мать заболела…
Он поспешил в ванную и вернулся, протягивая ей что-то.
— Смотри.
На ладони лежал крошечный кусочек стекла.
— Что это?
— Мой единорог остался без рога. И превратился в обыкновенную лошадь. И тут я понял: что-то не в порядке. Случайностей не бывает. Я почувствовал это всем телом, проснулся посреди ночи и все такое! И оказался прав.
Она кивнула. Но не понимала ни слова. Может, она уже совсем пьяная? Она выпила уже половину бутылки настойки, три пива из мини-бара и собиралась выпить еще легкого пива с настойкой. Этот кусочек стекла откололся от единорога?
— Странное слово. Единорог, — сказала она.
— Да, правда!
— И рог отвалился.
— Да! Я собираю хрустальные фигурки, у меня их сто три штуки, я их обожаю. Молюсь на них! И ни разу они не разбивались, я за ними слежу так же, как в лондонском Тауэре следят за королевскими драгоценностями. И вот, единорог упал на пол. Прямо на пол! Я думал, умру от горя, а потом начал беспокоиться. Это был знак, Турюнн. Знак.
Он серьезно закивал, глядя ей в глаза.
— Думаю, надо выбросить рог в окно, — сказала она.
— Да?
Он начал рассматривать кусочек хрусталя.
— Да, так и думаю. Прямо в окно. Может, твоя мать тогда поправится. Как магия вуду, только наоборот, — сказала она.
— Господи! Тогда уж лучше положить его в банковский сейф! Ради Тура!
Она громко засмеялась.
— Ты, кажется, не слишком умен!
— Мне подарил его Крюмме! Единорога. Но я ему не сказал. Что этот дурацкий рог отвалился…
Он всхлипнул без слез.
— Позвони ему сейчас и скажи, — предложила она.
— Не могу! Это же подарок в знак большой любви! Он ищет покоя только на лоне девственницы.
— Кто? Единорог?
— Да! Это символический подарок!
— И все равно позвони ему. Он тебе купит нового.
— Они не растут на деревьях, дорогая племяшка.
— Такие, как Крюмме, тоже на деревьях не растут.
— Нет. Однозначно. Мне было бы жаль деревья.
Он позвонил Крюмме и зарыдал в трубку, наклонившись над письменным столом, где лежала папка в голубую полоску с золоченым логотипом гостиницы. Рассказал о единороге и признался, что выпил две бутылки красного вина, иначе никогда бы не решился в этом сознаться, да и, ко всему прочему, его убедила племянница. Она открыла большую пепси и обнаружила, что та хорошо сочетается с настойкой. Поллитровка скоро опустеет.
Когда Эрленд положил трубку, бесчисленное множество раз повторив, как сильно он любит Крюмме, сопровождая признания поцелуями, то повернулся к Турюнн и спросил:
— Как я выгляжу? Господи, только не отвечай. Посмотри немного телевизор, а я пока окунусь в ледяную воду. Однако настойка кончилась! Я закажу еще!
— Кофе с коньяком тоже сойдет…
Молодой человек в гостиничной униформе постучался в дверь, когда Эрленд еще был в ванной, официант закатил столик в номер. На столике стоял кофейник и чашки, сливки, сахар, четыре рюмки коньяка, бутылка красного вина, еще поллитра датской настойки, две тарелочки с марципановым тортом, ваза с розой и блюдце с арахисом.
Официант сказал, что Эрленд должен подписать чек.
— Эрленд! — крикнула она.
Он выбежал из ванной, спрятав лицо под белой салфеткой, и хмыкнул, когда счет промок и упал на пол вместе с ручкой.
— Приятного вечера, — сказал официант и закрыл за собой дверь.
— Но как?.. — спросила она.
— В ванной есть телефон, — объяснил он, снял салфетку с лица, глубоко вдохнул и запрокинув голову. — Я знал, что ты начнешь сопротивляться, когда услышишь, как много я заказываю.
— У тебя что, денег куры не клюют?
— Да, — сказал он. — У нас. У тебя разве нет?
— Нет.
— Но ты же наследуешь целый хутор. И кучу свиней.
Они подкатили столик к креслам. Она уже не чувствовала опьянения, трезвея на глазах. Когда она поднесла коньяк ко рту, глаза защипало, кофе был свежемолотый, идеальной температуры. Она взяла пульт и выключила телевизор.
— Ты любишь Тура? То есть ты чувствуешь, что он твой отец? — спросил Эрленд.
— Нет. Скорее, жалею его. Он такой несчастный.
— Он добрый. Тур слишком добрый. Это его проклятие. Я тоже добрый, но он позволяет на себе ездить.
— Я многого не понимаю про… вас.
— In vino veritas, — сказал он и налил вино в бокал.
— Как много ты пьешь.
— Нет, видали! Как много я пью! Турюнн, дорогая, расслабься, я не алкаш. У меня с собой целая упаковка «валиума», но я ее не трогал. Выпей еще коньяка. Ты уже первую рюмку выпила. Нет, я не отхожу от правил. Предпочитаю полезное «Боллинже».
— Не пробовала. Не люблю красное вино.
— Это шампанское, дорогая! И с волосами твоими надо что-то делать. Какой твой родной цвет? Если не секрет.
— Никакой.
— Вот именно. А в этом случае, достигнув зрелого возраста, естественно краситься в цвет красного дерева. Но они слишком длинные! Ты немного похожа на… Барбару Стрейзанд. Могло бы быть комплиментом, но это не комплимент. При том, что у тебя череп, как у Нефертити! Даже если ты побреешься наголо, ты будешь красивой! Почему ты не хочешь быть красивой? Ты же красивая на самом деле!
— Я не привыкла. Не решаюсь. Нет времени. Но… Почему ты так загрустил, когда начал рассказывать про дедушку?
— Дедушка Таллак… Он, нет… Слушай, давай…
— Почему мы не можем поговорить о серьезных вещах? Завтра мы разъедемся каждый в свою сторону.
Он положил ногу на ногу, допил свой бокал, зажег сигарету, облизал губы и уставился в пол.
— Ладно, — сказала она. — Можем обсудить цвет моих волос.
И засмеялась, чтобы он ей поверил.
— Мне было семнадцать, когда он умер, кажется, я говорил, — начал он. — Я был в шоке. Все были в шоке, хотя ему было уже восемьдесят. Он все время носился как заведенный, отказывался стареть. Занимался чем-то с утра до вечера. Тогда была клубника, и куры, и свежепокрашенные дома. Он стоял на верху стремянки и красил конек амбара всего за несколько дней до смерти. Вряд ли у Тура растет клубника. С ней много возни.
— Он не упоминал клубнику, нет.
— Наверняка только зерно осталось.
— Ты начинаешь разговаривать совсем иначе, когда заходит речь о хуторе. А что с твоей бабушкой? Сколько тебе было, когда она умерла?
— Она умерла за несколько лет до дедушки и три года пролежала.
— Пролежала?
— В своей комнате. Наверху. Мать за ней ухаживала, бабушка не хотела в дом престарелых. Я помню, как мать собирала поднос с едой и кофейными чашками и несла его наверх. Крошечные порции, как для младенца. Я никогда к ней не заходил. Она вечно была злой и недовольной. Будешь тут недовольной, когда лежишь три года, не вставая, и глазеешь в потолок.
— А как умер дедушка?
— Утонул. У него случился удар прямо в море, когда он проверял рыбный отсек. Надо же, я помню это слово! Нос, центральный отсек и рыбный отсек. Но он утонул, упал за борт, они нашли его в двух километрах от носа лодки, у берега сильное течение. И тогда… тогда умер весь хутор. Именно так. Все вымерло. Мать… заперлась в своей спальне на два дня. А я… у меня больше никого не было. Мы все делали с дедом вместе. Мать только готовила еду, никогда со мной не разговаривала, а отец… он просто был. Маргидо и Тур были сильно старше.
— Бедненький!
— Меня больше никто не замечал, когда умер дедушка. Вдруг я оказался совершенно голый посреди огромного пустыря, простирающегося во все стороны бесконечно. Совершенно один. Абсолютно один. Я дико испугался, Турюнн.
Он принес влажную салфетку из ванной и приложил ее ко рту.
— Я больше не могу плакать. Надо взять себя в руки. Я вдруг так много всего вспомнил. Это и хорошо, и…
— А что вы делали вместе? Работали на хуторе?
— Ну да. Только я был очень неуклюжим и до смерти боялся ос и пауков, впадал в истерику, но дедушка только смеялся и был воплощенным терпением. Когда я не был в школе и не делал уроков, я болтался за ним. Друзей у меня не было, меня не дразнили, ничего такого, но как-то я ни с кем не дружил. Я был влюблен в пару мальчиков, конечно… И сказал об этом дедушке. Он не изумился, только засмеялся и сказал, что это пройдет, как только я влюблюсь в какую-нибудь милую девушку.
— Так он не понимал, что ты?..
— Не знаю. Во всяком случае, он не делал из этого трагедии. Вообще не переживал по этому поводу.
— Мне никак не представить себе, чтобы ты полол клубнику.
— Да я особо и не полол, потому что там все кишело осами! Но лучше всего было ловить лосося с кормы лодки. Так больше почти никто не ловил, уже тогда этот способ устарел. У нас не было лицензии на ловлю лосося, но дедушка Таллак работал вместе с соседом. И со мной. А когда прилетали сороки и расцветала мать-и-мачеха, надо было готовить сети. Да, дедушка сидел зимой и вязал их. Крупные сети из конопляной нити, я помогал… вязать. А потом мы спускались к лодке. Какой был запах, когда мы варили смолу!
— Чтобы ее разжижить?
— Да. И просмаливали лодку и бочки. Их использовали вместе с якорями, которые лежали на дне. Вся сеть крепилась, понимаешь? К берегу! Мы поднимали ее раз в две недели, особенно сложно было закрепить ее на месте, я обычно греб, а дедушка и… не помню, как его звали, Оскар, кажется, расправляли сеть. Конечно, надо было все хорошенько подготовить на суше. Мы варили огромный котелок березовой коры, пар валил! Добавляли туда немного смолы и потом процеживали и лили на сеть, свернутую в бочке. И придавливали камнями.
— Это чтобы она не портилась от соленой воды?
— Именно. Пропитывали сеть, так это называлось. Питать — это же давать еду, а здесь все делалось для того, чтобы в сеть ничего не попало и не повредило ее. То есть нечто противоположное. Но о чем я? А, да, сверху клали камни. А запахи, боже мой! Сороки трещали, и солнце, и лодочный сарай, и фьорд, и уверенность в том, что мы делаем нечто важное, собираемся ловить огромного лосося на продажу! Ты себе не представляешь…
— Так ты начал задумываться об отъезде только после смерти дедушки?
— Да. Раньше я думал, что буду жить там всегда. Вместе с ним. Вот глупость-то! Но это немудрено, он был таким подвижным и энергичным, что казался… бессмертным. Вот от чего мне станет плохо, когда я вернусь домой. Я не говорю с Крюмме о Норвегии. Потому что стал… в Дании самим собой.
— Не совсем. От этого ты никуда не денешься.
— Неужели? Маленькая фрёкен — психолог?
— Давай выпьем, дядя Эрленд.
Эрленд заснул прямо в кресле, откинул голову и в ту же секунду заснул. Она прикрыла его покрывалом с кровати, погасила свет и поднялась на лифте на свой шестой этаж. Включила мобильный, получила три смски от Маргрете и от автоответчика. Звонил отец, говорил тихо и обстоятельно, как в микрофон, он слышал, что она уедет только завтра, и поэтому надеется увидеть ее утром в больнице. Под конец он рассказал, что Сири заспала двоих поросят. Только эти слова: «Сири заспала двоих поросят».
* * *
Такое случилось впервые. Ни с одним опоросом раньше не была она так небрежна. Он считал ее идеальной матерью. Он все помыл и прибрал у нее, принес новой соломы, и опилок, и торфа, словно ничего не произошло. Поросят он просто выкинул, когда нашел их накануне, за амбар, где валялись остатки матраса. Он принес несколько щепок, добавил парафина и поджег их вместе с матрасом.
— Хорошая девочка, держи.
Он достал из нагрудного кармана кусок хлеба и дал ей, почесал ее за ухом, в общем, вел себя как обычно. Поросят он вытянул из-под ее ляжек так, что она даже не заметила. Просто убрал их. Свиньи, скорее всего, считать не умеют.
Чувствовал он себя неважно. Тяжесть была и в теле, и в голове. Что, если он тоже заболеет? Об этом даже нельзя подумать. Если бы только мать сидела на кухне и ждала с готовым завтраком… Конечно, она бы не справилась со свинарником, если бы он, Тур, заболел, но ему бы помогло уже одно только знание, что она есть, что она скажет, что делать. Они никогда не пользовались порошками против простуды. Тур всегда был здоров. Но она бы что-нибудь придумала, если бы он заболел.
Он мыл и прибирался долго и тщательно, навел порядок в мойке, снял этикетки от кормов с гвоздя, на который он их насаживал, — надо бы сегодня заняться бумажной работой после визита в больницу. Может, опять позвонить Турюнн? Он не был уверен, что она разберет, что он там наговорил.
Отец сидел в гостиной. Это уже стало обычным делом. Ведро с опилками и совок вдруг оказались у дровяной плиты на кухне, плита была растоплена.
Тур подошел, внимательно посмотрел на ведро, почувствовал запах парафина. Опилки и парафин. Он крикнул в гостиную:
— Ты не мог здесь нормально растопить? Парафин, между прочим, денег стоит!
Снова плотно закрыл дверь. Почтальон еще не заезжал, и свежей газеты не было, он взял старую, поставил кофейник, отрезал хлеба. В холодильнике стояло блюдце с клубничным вареньем, оно совсем высохло, он долил туда немного кипятка и перемешал. Варенье стало как свежее. Никто не скажет, что он не справляется с хозяйством. На кухне был порядок, тарелки и чашки не скапливались в раковине, ему даже начало нравиться мытье посуды и чистые руки после него. Зазвонил телефон. Наверное, Турюнн, она будет в больнице через час, есть чему радоваться, он ведь думал, что больше уже ее не увидит.
Звонили из больницы. Матери стало хуже, ей давали кислород. «Жидкость в легких», — сказал женский голос, это все из-за сердца. Скорее всего, началось воспаление легких, у нее поднялась температура.
Он кивнул, откашлялся:
— Да, да.
Ему надо приехать. Он сын?
— Да.
И мужу тоже стоит приехать.
— Он болен, грипп.
Тогда другим родственникам, сказала она.
— Да, — ответил он и положил трубку. Шипело, что-то шипело в ушах. Кофе. Он убежал. Тур поспешил снять кофейник с плиты. Взял тряпку и слегка протер вокруг конфорки, но не стал поднимать крышку и протирать тщательно. Не теперь, в другой раз. Как связаны сердце и легкие? Откуда в них вода? Он взглянул на закрытую дверь, за которой остался отец. Нет. Об этом даже речи нет. Но надо… надо позвонить Турюнн. И Эрленду? Турюнн ему сообщит. И еще надо позвонить Маргидо, или ему уже позвонили из больницы? Лучше на всякий случай перезвонить.
Она долго не подходила к телефону. Голос был сиплый почти до неузнаваемости, он испугался.
— Ты заболела? Лежишь?
Она закашляла. Сказала «да» и «нет», она не больна, но лежит, потому что еще спит, вот и все. Кашлянула еще раз и сказала, что новость про Сири и двух поросят ужасная.
— Дело обычное. Свиньи часто засыпают поросят. В «Норвежской свинине» даже проводят специальное исследование на эту тему. Разводят свиней, которые так не делают.
Она снова закашляла, сказала, что это очень интересно.
— Матери стало хуже. Твоей бабушке.
Она спросила, что случилось.
— Что-то с водой в легких. И кислородом. Сердце. Наверняка ерунда, но они позвонили. Я еду прямо сейчас. Да, пожалуй. Ты можешь… Ты виделась с Эрлендом вчера?
— Виделась. Очень было приятно, — сказала она, — он очень приятный парень.
— Ему скоро сорок, — ответил он.
Она не это имела в виду. Эрленду она передаст, они, скорее всего, придут в больницу вместе.
Он позвонил Маргидо.
— Они утверждают, что ей стало хуже. Вода в легких. Дают кислород.
— Значит, недолго осталось, — сказал Маргидо.
— Хочу лично в этом убедиться, — ответил Тур. — Тут у меня кофейник стоит на плите, глотну кофе и поеду. До встречи в больнице.
Нет, в больнице они не встретятся, потому что Маргидо едет на похороны, а две его сотрудницы тоже отправляются на двое похорон, всего у них три покойника, по пятницам хоронят чаще всего. Он никак не может пропустить мероприятие, сейчас одиннадцать, он доберется до больницы не раньше двух. В любом случае, он приедет, как только освободится. Повторил, что ей недолго осталось.
Маргидо всегда говорил о неприятном прямо, никак иначе, хорошо, что Тур догадался упомянуть по кофе, чтобы сократить разговор, и не рассердился на брата. За семь лет Маргидо ничего хорошего для матери не сделал, даже не приезжал в гости и не посылал цветов, или открыток, или что там еще положено, когда живешь отдельно. Эрленд тоже, конечно, но Эрленд — это особая статья. В последний раз, когда Маргидо был здесь, они с матерью чудовищно поругались, Тур-то сам в это время был в хлеву. У коров. Он соскучился по ним, вдруг ужасно по ним заскучал. Он уже был готов на все: даже мыть им вымя и чувствовать сладкий запах парного молока, смотреть, как они машут хвостами. Скучал по их мычанию и прочим звукам, надежным звукам, которые они издавали все время, с утра до вечера. Свиньи никогда полностью не заменят ему коров, никогда в жизни не бывало такого, чтобы корова заспала теленка. Он налил кофе в чашку и съел хлеб с теплым вареньем.
Лицо ее пылало, очевидно, от температуры. Как бы он хотел увидеть ее глаза, посмотреть в них. Эти сомкнутые веки сводили его с ума, но сейчас большая часть искаженного лица была закрыта кислородной маской. Аппарат, к которой она подключалась, посвистывал.
В палате были две медсестры, но они вышли, как только он сел на стул. Одна, уходя, похлопала его по плечу и коротко улыбнулась.
Он взял материну руку. Хорошо знакомую, натруженную руку. Как много поработала на своем веку эта рука, бывала повсюду: в ведрах для мытья полов, в кастрюлях с едой, держала спицу, собирала ягоды за амбаром. Он приложился щекой к руке и почувствовал холод.
Кожа пахла немного резко, как бывает под ремешком от часов.
Он поднял голову на звук открывающейся двери. Оба казались бледными, потускневшими, чуть ли не болезненными.
— Мы пришли как можно скорее, — сказал Эрленд и опустился на стул.
— Что говорят врачи? — спросила Турюнн.
— Я еще с ними не разговаривал. Она просто лежит здесь вот так. Очевидно, что-то происходит. Вирус. Сейчас их много.
— Я в ванную, — сказал Эрленд и заперся там.
Вода била мощной струей, но за звуком льющейся воды, явственно было слышно, что Эрленда тошнит.
Турюнн осторожно улыбнулась и сказала:
— Засиделись вчера допоздна. Говорили обо всем. Выпили много красного вина. И коньяка…
— Вы взрослые люди. Нет нужды передо мной извиняться.
У них было похмелье, им, значит, легко надираться в дорогом отеле, пока она лежит тут одна в больнице.
Лицо Эрленда, когда он вышел из ванной, было мертвенно-серым.
— Надо выпить немного сока, — сказал он. — Повысить уровень сахара в крови.
— И мне тоже, — поддержала его Турюнн. — Я знаю, где он стоит.
Оба исчезли за дверью, он опять посмотрел на материнскую руку. И на аппарат, где работа ее сердца обозначалась зеленой линией с маленькими пиками на каждый удар. И тут линия остановилась, стала плоской, замигала лампочка, видимо, одновременно раздался громкий звук сирены. Тур вскочил и сорвал с нее маску, схватил ее за щеки.
— Мама! Мама!
Прибежала медсестра, взяла запястье матери и прижала к нему два пальца.
— Что-то не в порядке с аппаратом? У нее есть пульс? — крикнул он.
Медсестра медленно опустила руку на одеяло.
— Мы ее потеряли, — сказала она. — Простите. При таком тяжелом состоянии надежды не было. А тут еще и осложнение. Сядьте, я принесу свечи.
Он кивнул и сел. Ее лицо. Оно разгладилось. Рот открылся. Он протянул руку и поднял ей веко. Под ним был желтоватый белок и взгляд, взгляд, которого он не узнал. Он отдернул пальцы, веко соскользнуло на место.
Сестра принесла белую свечу в подсвечнике и поставила на столик, отключила аппаратуру и зажгла свечу.
— С вами все в порядке? — прошептала она. — Думайте о том, что она не страдала. Просто тихо уснула, совсем без боли.
Кто-то засмеялся. Это возвращались Турюнн с Эрлендом, держа в руках по стаканчику сока. Он услышал звон льда в стаканах. Они остановились. Застыли.
— Она… — сказала Турюнн.
— Да, — ответила медсестра.
Эрленд подошел к кровати, поставил стакан на столик и погладил мать по щеке.
— Она теплая, — сказал он.
— Это потому, что у нее температура, — отозвался Тур. — Была.
Нет, этого не может быть. С этим ему не справиться.