Сукхрама здесь уже нет, думаю я. То, что он рассказывал дальше, не совсем правдоподобно, да он и не мог рассказать всю правду. Но я научился разбираться в людях. Человеческая душа — одна из самых трудных загадок природы, и познается она не в радостях жизни, а в ее горестях. В душе же Сукхрама шла постоянная борьба между добром и злом.

Я сижу в комнате моего друга, одного из местных тхакуров. Из окна струится пьянящий аромат жасмина, который как-то по-особому благоухает в это холодное время года. Прямо над окном повис яркий, чуть ущербный диск луны. Моросит мелкий, едва видимый дождь, он наполняет воздух густой, тяжелой сыростью.

Откуда-то издали доносится пение канджаров. И в голову невольно приходит мысль: почему до сих пор никто не только не помог, но даже не посочувствовал этим гонимым, отвергнутым всеми людям? В их песнях — удивительное очарование. Они поют песню за песней, несмотря на холодную промозглую ночь. Сукхрам говорил мне, что в это время года им очень трудно живется. Холода — настоящее бедствие для табора, потому что его обитателям не во что одеться, им приходится разжигать костры, чтобы окончательно не замерзнуть. А когда и это не помогает, люди пытаются согреться друг о друга. При одной мысли, что человеку приходится терпеть такое существование, у меня болезненно сжимается сердце.

И я вновь вспоминаю о Сукхраме. Как же все это получилось? Он думал о счастливом будущем. Мечта эта захватила его, он совсем потерял покой, однако не смог найти путь к осуществлению своих стремлений. Жалкая лачуга, вечная нужда, жестокие законы его племени связывали его по рукам и ногам. В этой бесконечной борьбе за кусок хлеба проходили его лучшие годы, тратились молодые силы.

Почему он всегда чувствовал себя чужим в прекрасном мире, открывшемся для него в любящих глазах Пьяри, в ее красоте и молодости? И Сауно тоже страстно мечтала отомстить за все унижения, которым она подвергалась в своей жизни. Но какой ценой? Ценой презрения к своим близким?

Меня не смущают нравственные законы этих людей, но они, несомненно, приведут в замешательство моих критиков, живущих в мире своих закосневших понятий и представлений. Со всех сторон они опутаны паутиной незыблемых догм, устаревших суждений.

Замолкла песня, все стихло, будто сама ночь уснула, завернувшись в одеяло из тумана. А луна показалась мне расплывчатым пятном света, проникшим сквозь дыру в оконной занавеске из мешковины в доме бедняка.

…Нареш задумчиво стоял под огромным деревом. Широкий ствол нима промерз насквозь, и от него веяло холодом. Он шел к Чанде, но что-то его остановило. Уж не испугался ли он темноты? Я с любопытством следил за ним.

Может быть, он решил вернуться?

Нет! Перед решимостью влюбленного страх отступает.

И он снова идет вперед — хрупкий мальчик с накинутым на плечи тонким бумажным одеялом. Но какой решимостью дышит его лицо! И как он повзрослел! Нареш невысокого роста, и вся его фигура напоминает молодое деревце папайи.

У него желтоватая и очень нежная кожа, он похож на только что вышедшую из типографии книгу, еще не побывавшую в руках людей. Его шелковистые волосы скрыты под одеялом, но ясно виден лоб, по которому уже пролегли ранние морщины.

Удивительные у Нареша глаза: большие, доверчивые, чуть увлажненные, похожие на глаза подстреленной лани, в них нельзя смотреть без сострадания, потому что в черных зрачках за полузакрытыми ресницами можно увидеть и щемящую сердце мольбу о пощаде, и отчаяние, и безысходность…

Холодный ветер пробирал до костей, но я упрямо шел вперед, борясь с его буйными порывами. И если ветер подхватывал юношу и нес его на своих крыльях, как легкий цветок, то со мной он обращался, как с большим и сильным деревом: он раскачивал меня из стороны в сторону, норовя вырвать с корнем.

Мы миновали ворота сада. В старом полуразрушенном домике спал садовник, тут же рядом спали и его буйволы. По сторонам дороги было пустынно и безмолвно. В глубине сада одиноко возвышался мраморный дворец, таящий в себе страшные истории о духах и привидениях. Нареш храбро прошел через входную арку, и темнота поглотила его. Я не рискнул последовать за ним и остановился в стороне от арки. Мне показалось, что Нареш во дворце не один.

Раздался смех. Да, смеялись двое — Нареш и Чанда! Я узнал ее серебристый смех, который еще долго не мог растаять в морозном воздухе. Он словно повис над мраморной площадкой дворца, где в сезон дождей мокрые павлины расправляют хвосты и крылья, чтобы обсохнуть под теплым восточным ветром. Теперь над площадкой кружился, замирая, беззаботный смех двух подростков.

Меня вдруг охватила непонятная тревога. Что я тут делаю? Что должен предпринять? Я разозлился сам на себя. Зачем мне понадобилось сюда тащиться? Зачем я коченею здесь от холода под открытым небом?

Почему бы мне не позвать Нареша и не устроить ему хорошую головомойку? Но у меня тут же сжалось сердце: разве я не мог окликнуть его раньше, когда он только шел сюда?

Неожиданно послышалось чье-то бормотанье:

— Опять убежала! Нет, она доконает меня! Когда же наконец я избавлюсь от вечной тревоги? Негодная тварь! Чертово отродье! Вся в мать! Той тоже нравилось кружить всем головы!

Я узнал голос Сукхрама. Он не видел меня, потому что я стоял в тени дерева.

Сукхрам, видимо, искал Чанду. Он бросился к воротам дворца и вошел внутрь, но, как видно, не нашел там дочери, потому что я услышал, как он возвращается, продолжая что-то бормотать.

Ночь пошла на убыль, где-то далеко заухала и захохотала сова. У меня закоченели ноги, и я решил вернуться. Всю обратную дорогу меня одолевали сомнения, не совершил ли я ошибку, оставив Нареша во дворце.

Каково же было мое изумление, когда, подойдя к дому, я увидел, что он стоит под тем же самым деревом.

Юноша в свою очередь удивленно посмотрел на меня и спросил, куда это я ходил в такую темень.

— Гулять, — улыбнулся я и тут же, не давая ему опомниться, спросил: — А что ты тут делаешь?

Он ничего не ответил, тяжело вздохнул и медленно пошел в дом.

Только вернувшись к себе в комнату, я почувствовал, что страшно промерз. Я долго не мог согреться, залез под ватное одеяло, стал растирать все тело, разгоняя кровь, и сам не заметил, как, наконец, уснул.

Утром меня разбудила хозяйка.

— Больно уж ты заспался, господин! Что с тобой случилось?

Протирая глаза, я сел. Мать Нареша поставила передо мной чашку горячего чая и лукаво посмотрела на меня.

— Я зачитался ночью. Проснулся рано, но подумал, что, если встану, все равно нечего будет делать. Я прилег ненадолго, — и вот…

— Что-то я не замечала, чтобы ты просыпался чуть свет и тут же вставал, — рассмеялась она. — Смотри-ка, сегодня я заварила чай по-своему: я положила туда кардамон и немного пряностей. Твой друг очень любит такой чай. Я решила, что раз он любит, так и тебе должно понравиться!

— Вот как? — шутливо удивился я. — А что, это правило распространяется здесь на все?

— Это еще что за неуместные шуточки! — притворно возмутилась моя хозяйка, но потом не выдержала и улыбнулась. — Ладно уж, пей чай, пока горячий; он разгоняет дурные мысли и освежает голову.

Мы оба рассмеялись. В это время на пороге показался Нареш, печальный и словно чем-то напуганный. Мы посмотрели на него и вопросительно переглянулись.

— Ну, ничего не поделаешь, хозяюшка, — вздохнул я. — Придется, видно, тебе женить его на Чанде.

— Тоже еще придумал, — буркнула она, забирая у меня пустую чашку. — Можешь сам женить его на натни, только сперва принеси мне порошки с ядом, — прошипела она и ушла, громко стуча каблуками.

Я задумался. В молодости мать Нареша, вероятно, была красавицей. Я говорю так потому, что в наш век привыкли оценивать красоту человека именно с этой точки зрения. Но я хорошо знаю, что красота свойственна любому возрасту, и в зрелые годы человек бывает по-своему красив. Она очень любит Нареша, но ее любовь скована рамками общества, в котором она живет. Вот поэтому и красоту жизни человек понимает ограниченно, исходя из своих неполных представлений. Ее глаза со стрельчатыми ресницами и изогнутыми, почти сросшимися бровями кажутся мне особенно привлекательными, когда я угадываю в этой женщине желание прожить свой век с чисто индийской беспечностью.

Когда моя хозяйка говорит о Нареше, ее лицо принимает суровое выражение, всем своим видом она хочет показать, что любит сына, но не намерена терпеть его своевольные выходки.

Да, наша любовь, наши самые нежные чувства скованы цепями общественного мнения. Мы сами разрушили свою свободу, вместо того, чтобы наслаждаться ею. Таков уж закон высшего общества, преступить который мы не можем. Он пустил такие глубокие корни, что сама мысль о возможности выкорчевать их считается страшным грехом.

Вот и Чанда с ее редкой красотой лишена человеческих прав. Чанда так красива, что, будь сейчас Средние века, какой-нибудь раджа обязательно сделал бы ее своей рани.

И это совершенное творение природы, эта красавица своим социальным положением обречена на жизнь легкодоступной женщины. Говорят, Амбапали была столь совершенно красивой женщиной, что правители древнего легендарного рода Лачхави готовы были биться насмерть из-за нее. Вот тогда-то мужчины и поделили женщину, как делят имущество, и, отняв у нее права главы семьи, сделали ее своей наложницей.

Прошло много времени, но мы до сих пор держимся того же взгляда на женщину и бессильны что-либо изменить…

…Солнце клонилось к закату, стало прохладнее. Вернулся друг, усталый, весь в пыли. Мои мысли не волновали его, у него были свои заботы.

— Когда урожай созреет, — сказал он, стряхивая пыль, — правительство запретит вывозить зерно за пределы штата, и нам волей-неволей придется продавать его по дешевке ростовщикам. Когда они скупят весь урожай, правительство разрешит его вывозить. Нам же придется втридорога покупать зерно у ростовщиков. И самое нелепое то, что сначала правительство пойдет на этот шаг, исходя из интересов населения штата, а потом издаст новый закон, но уже в интересах народа всей Индии…