Я проснулся ночью от какого-то шума, топота сапог, приглушенного разговора, перемежаемого не то что смехом, а хихиканьем и прысканьем. Слышались загадочные реплики:

– А ты уже ходил?

– Не, я первый раз бегу…

– А я уже третий… Пхи!

– Что такое? Крутит, бля…

– Хи-хи-хи!

– Тише, бля, людей не буди…

– Хрен там – сами проснутся, тоже ведь приспичит!

Я ничего не понял – и уснул. Где-то часа за полтора до подъема проснулся от резей в животе, мощных "позывов на низ", как выражаются медики. Пришлось спрыгнуть со своей верхней койки и, попав ногами

(натренировался!) прямо в обмотанные портянками сапоги, потащиться к выходу.

Казарма вся была в движении. Здесь и там в полутьме такие, как я, полуодетые фигуры двигались – одни к выходу, другие им навстречу, и все по одному и тому же поводу: на казарму напал неудержимый понос.

Явившись в туалет, не сразу смог найти себе местечко: все было занято, народу – как в трамвае… Притом, люди не только из нашей казармы, но и соседней.

К подъему всем стало ясно, что два полка, питавшиеся в нашей столовой, чем-то отравились. Ни о какой боеспособности не могло быть и речи: солдаты, сержанты и старшины вынуждены были через каждые 15

– 30 минут бегать по большой нужде. Соответствующие "учреждения" были расположены по обе стороны казармы, и многие, идя из одного сортира, вдруг снова чувствовали необходимость присесть и бегом, мимо казармы, спешили в другой. Ни о каком учебном дне, ни о боевой, ни даже (о ужас!) политической подготовке невозможно было и помыслить. В гарнизон прибыла комиссия.

Между тем, соседний танковый учебный батальон, составлявший почти половину личного состава нашего гарнизона, а с ним и ПТРБ (походный танковый ремонтный батальон), питавшиеся в другом пищеблоке, оставались вполне здоровы. Ясно, что наши два полка съели что-то не то. Но – что именно???

Выяснением этого вопроса комиссия и занялась. Были опрошены оба полковых врача, оба дежурных по части, начальник столовой…

Выяснилось: все они тоже маются животами. И опять – ничего удивительного: все они, по своим должностным обязанностям, снимали пробу, полностью ужинали накануне в нашем солдатском пищеблоке.

Большого ума и тут не требовалось – догадаться: значит, и они съели то же самое. Но что-о-о-о???

Понос охватил и весь состав кухонного наряда. Даже двух: и сменившегося, и того, что лишь вчера вечером заступил. Правда, один из вчерашнего наряда, рядовой Юрка Веснин, которого во взводе почему-то прозвали "Матушей", оказался счастливым исключением: у него даже живот не заболел, из чего еще не демобилизовавшийся ефрейтор Суворин, человек ехидный, сплел целую легенду: он предположил, что у Матуши бронированные кишки, что он способен переварить дохлого крокодила, – словом, развлекался наш взводный шутник. Матуша, смущенно улыбаясь, добродушно и вяло огрызался.

Так комиссия ни с чем и уехала. А мы, проваландавшись два дня без учебы. работы или другого конкретного дела, на третий включились в обычную канитель. Правда. стало известно, что несколько начальников в гарнизоне, начиная от обоих командиров пострадавших полков и кончая поварами, получили строгие взыскания. Еще бы: личный состав двух до зубов вооруженных полков во мгновение ока на двое суток превратился в беспомощных младенцев…

Прошло лет 20. Как-то раз, перебирая старые бумаги, я наткнулся на свой блокнотик армейских лет и в нем обнаружил домашний адрес

Матуши. Этот парень всегда был мне симпатичен – я запомнил его как неутомимого книгочея, покладистого и доброжелательного товарища.

Взял да и написал ему письмецо в город Советская Гавань.

Ответ пришел примерно через год. Юрий Веснин писал, что хорошо меня помнит, письму моему рад, а задержка с ответом объясняется просто: по тому адресу живет его старенькая мама, она забыла ему переслать письмецо, сунула за икону, и он как-то раз, наведавшись, чтобы помочь матери в уборке дома, случайно его там обнаружил.

Мы стали переписываться. И однажды в письме он написал: на судоремонтном заводе, где он работает слесарем, ему дали путевку лечебную – на Кавказ. Такого-то числа он полетит в Москву, оттуда может заехать денька на три в Харьков. Согласен ли я?

Конечно, я был согласен! Хотя в доме возникла обстановка непростая. Теща моя тяжело болела, а тут еще приехали гости из

Москвы: моя любимая тетя Гита со своей закадычной подругой. И каждой из этих женщин – далеко за 70… Но неужели отказывать себе в удовольствии встретиться с однополчанином? Жена моя, бесконечно снисходительная к моим родственным и дружеским связям, согласилась принять и его.

И вот в харьковском аэропорту с волнением смотрю издали на группу пассажиров, сошедших с прибывшего из Москвы самолета. Издали по походке угадываю в пожилом человеке, идущем с чемоданчиком

"дипломат" по летному полю, своего Матушу. Он подходит – вижу перед собой потрепанного жизнью мужчину с испитым лицом, какое бывает лишь у тех, кто долго, регулярно и усердно целовались с бутылкой.

Едем через весь город к нам в новый жилой массив – на Салтовку.

По дороге он рассказывает о себе: долго жил и работал в Якутии, но семейная жизнь не склеилась, и он уехал к себе домой, в Совгавань, оставив семью, взрослую дочь. Сейчас живет с другой женщиной, но детей общих нет. Первый же вопрос обличает в нем рабочего человека: нет ли у нас, в Харькове, складных металлических метров? Если есть – он их накупит для всей бригады: у них там это дефицит. Сразу же обещаю ему отдать свой метр (и отдал!), сообщаю о своей заботе: я сейчас работаю в школе-интернате учителем и никак не могу отпроситься на несколько дней,.чтобы побыть с ним, – внесу этим сбой во все школьное расписание. Я и в самом деле пытался получить трехдневный отпуск за свой счет, – но не дали…

Пришлось моему дружку, пока он гостил у меня, каждую первую половину дня развлекать себя самостоятельно. Зато к обеду – часам к четырем – мы съезжались и за едой, за бутылкой водки, погружались в воспоминания. Так все три вечера мы проболтали, прохохотали. Все,. о чем вы здесь читаете (и, надеюсь, чему хоть несколько раз улыбнетесь), для нас имело особую прелесть молодости, оставшейся позади бодрости, силы, здоровья, беззаботности и, главное, жизни, еще полной всяческих надежд и благих ожиданий. Мы напоминали друг другу различные случаи, полузабытые события, лица, имена… Да ведь еще Козьма Прутков сказал, что "Три дела, однажды начав, трудно кончить: а) вкушать хорошую пищу, б) беседовать с возвратившимся из похода другом и в) чесать, где чешется". Мы с Матушей соединили все три занятия: оба, вернувшись из "похода" длиной в два десятка лет, вкушали приготовленную женой и тетушкой еду, а также привезенную гостем тихоокеанскую копченую горбушу и беззаветно чесали языками, то и дело нарушая покой квартиры взрывами громоподобного хохота.

Так, перебирая различные эпизоды совместной службы, дошли, наконец, до того загадочного случая массового поноса… И вдруг мой гость посерьезнел, как-то даже погрустнел:

– А ведь знаешь, Феликс, – сказал он мне тихо, – ведь это я тогда был во всем виноват.

Превратившись в вопросительный знак, я смотрел на него молча с раскрытым от удивления ртом. И вот что мне объяснил бывший рядовой

Юрий Веснин по прозвищу Матуша через двадцать лет после случившегося

ЧП, о котором в свое время докладывали министру обороны СССР:

– Я, если помнишь, был тогда рабочим в кухонном наряде, у котлов.

Наряд подходил к концу. После обеда надо было вымыть цех и выдраить котел для приготовления каши на ужин. Стал я скоблить внутренность котла, а предыдущая каша подгорела, и корочка расподлючая никак не отстает. Я ее и ножом длинным скребу, и тряпочками отмачиваю, – ну никак не отходит. Тогда я побежал в посудомойку и взял у ребят кусок стирального мыла. Стал этим мылом стирать пригар – вроде бы, дело стронулось с места. Но тут меня попросил другой рабочий, танкист один, снести с ним на помойку кастрюлю с отходами. Я мыло оставил на дне котла и потащил эту четырехведерную кастрюлищу. Только мы возвратились – начальник столовой орет мне: "Рабочий! Быстро помыть пол в разделочной!" Словом, когда вернулся к котлу, то увидел: повар закручивает над ним кран. Он за это время уже и воды туда напустил.

Только я было дернулся сказать, что там же мыло хозяйственное, как он хватает кастрюлю с помытой крупой и сыплет из нее в котел все, что в ней есть. Ладно, думаю, а ну его начисто! Забоялся признаться в своем грехе, да и не сообразил, какие могут быть последствия. Но сам есть кашу эту побрезговал. И вот, единственный на два полка, избежал поноса.

Знаешь, как я боялся, что меня разоблачат! Думал: узнают – расстреляют к такой матери. Пока комиссия не уехала, весь внутри дрожал. И потом еще несколько недель в себя не мог прийти. Никому до сих пор о своем "преступлении" не рассказывал. Тебе вот первому…

Когда теперь, живя в Израиле, я вижу по российскому телевидению рекламу какого-то чудодейственного посудомоющего порошка – рекламу, в которой жители города Вильяриба пользуются плохим средством для чистки противней, а жители города Вильябаджо – наоборот, чудесным, – мне всегда вспоминается мой Матуша с его куском вонючего

(сваренного, уж верно, из дохлых собак) советского стирального мыла… Ах, испанцы, португальцы, мексиканцы, аргентинцы – мастера и любители "мыльных телеопер"! Вы, должно быть, до сих пор оттираете от жира вашу посуду, не зная простого и волшебного средства, которым пользовались для мытья котлов мы – советские воины!

Да у вас, поди, и мыла-то стирального нет! Одни порошки…

Матуша за три первых дня обегал весь центр Харькова. Складных железных метров не обнаружил, зато познакомился со многими приятными местечками – домой возвращался уже "тепленький". Советовался со мной: хватит ли ему на курорте захваченных с собою деньжат? Для меня сумма была баснословная, он же высказывал предположение: "Если скромно – думаю, хватит…" Уезжая, сказал, что доволен приемом, но я испытывал перед ним неловкость: не имея возможности отвлечься от своих школьных дел, уделил ему недостаточно внимания.

Он уехал – и навсегда исчез из моей жизни. Пробовал я снова написать ему в Совгавань, но ответа не получил. Вот эту загадку мне, наверное, уже никогда не разгадать. Боюсь, не ударился ли он на курорте в загул, не натворил ли чего. Не случилось ли с ним беды – деньги при нем были немаленькие…

От Матуши у меня на всю жизнь – любимое выражение: "А ну его начисто!" Все вспоминаю, как, прибыв к нам в полк и во взвод в конце

1954-го вместе с Либиным (фамилия изменена) и Василько Момотом, он поначалу все делал мне придирчивые замечания: то, идя в строю за мной следом, ворчал, что отстаю, и наступал мне на пятки; то строго прикрикнул за то, что я, закашлявшись, не прикрыл рот ладонью. Но вскоре крепко меня зауважал. Образование у него было небольшое – 9 классов, но читать любил, во всякий свободный момент раскрывал книгу. И часто просил меня объяснить ему значение прочтенных непонятных слов:

– Рахлин! Что такое коррупция?

– А это что за зверь: экс-тра-по-ляция? Эрудированный?

Ординарный? Контрацептив?

И когда я давал уверенный ответ (на его вопросы моей "эрудиции" хватало), искренне и весело изумлялся:

– Ух ты шлеп твою мать! Да у тебя не голова, а дом правительства!

Для кого-то знания не были предметом уважения – но не для Матуши.

Во взводе его любили за покладистость, добродушие, а я – еще и за брызжущие весельем серые глаза. Между прочим, меня с ним роднило и то, что во всем полку только мы двое пользовались для дали очками.

Русский-прерусский был парень. Не могу слышать, когда чохом весь русский народ бранят и в чем-то уличают. Вранье, будто он заражен черным жидоедством. Когда ведут такие разговоры, я испытываю неловкость сам перед собою, вспоминая, сколько испытал добра и дружеских чувств, общаясь с русскими людьми. Да, не только славных и приятных я видел среди них – ну, а где вы видели народ ангелов?

Русский язык, русская природа, русский характер – все это мое неизменно любимое, близкое, родное. Те черные идеи, которые бродят по России и пачкают души многих ее детей, мне ненавистны, но и они не отвратили меня от нее.