Мы вошли в обыкновенную деревенскую кухню с огромной свежевыбеленной русской печью. Чугуны разных размеров стояли на полке. В углу, в стеклянном шкафу, переделанном из киота, я заметила тарелки, ложки, стаканы. Махов распахнул следующую дверь. Посреди просторной комнаты стоял грубо сколоченный стол, покрытый холщовой скатертью. Стулья, видимо сделанные здесь же в отряде каким-нибудь неумелым столяром, показались мне громоздкими и неуклюжими. На чисто вымытом полу лежали пестрые половики. Направо я заметила еще одну дверь. Прямо против кухни узкая деревянная лестница вела наверх.
— Наверху ваш кабинет, Андрей Николаевич, — сказал Махов.
Теснясь и толкая друг друга, поднялись мы по лестнице.
«Кабинет» представлял собой небольшую квадратную комнату, где стояли две койки, застланные лоскутными одеялами, большой деревянный стол с одним ящиком и три или четыре стула. Одну из стен заняли деревянные полки, заставленные книгами. Я узнала знакомые корешки и посмотрела на отца. Он так растерялся, что стоял неподвижно и только щипал бородку.
— Перевезли… — бормотал он. — Каким образом?
Потом он бросился к полкам и стал выхватывать книги, торопливо перелистывать их и даже гладить обложки.
— Ай-ай-ай, — говорил он, — второго тома нет! Как раз самый нужный том… Обложка попорчена… Ну, это ничего.
С трудом я оттащила его от полок. Махов, комиссар и Петр Сергеевич делали вид, что не замечают его волнения.
— Папа, — шепнула я, — нас ждут.
— Да, — сказал Махов, — пойдемте, товарищи, мы еще вам не всё показали. Мы поставили здесь две кровати, рассчитывая, что дочери вашей придется спать тоже в кабинете. А вашим ассистентам мы поставили кровати в лаборатории…
Отец резко повернулся к Махову:
— В какой лаборатории?
Махов усмехнулся:
— А вот пойдемте посмотрим.
Теперь отец несся впереди всех с такой быстротой, что мы еле за ним поспевали. Вбежав в нижнюю комнату, которую отныне я буду называть столовой, он остановился, растерянно оглядываясь и не зная, куда идти дальше. Махов распахнул дверь, и мы вошли в последнюю, третью комнату нашего дома. Все удивляло нас сегодня, но удивительнее этой комнаты мы еще ничего не видели. Это была действительно лаборатория. Небольшая, очень несовершенная, но лаборатория. На столе сверкала химическая посуда. Поблескивали желтой медью два микроскопа. Возле окна стояли один на другом три небольших ящика с решетчатыми передними стенками. В них копошились морские свинки и, тыкаясь в решетки тупыми мордочками, высматривали, кто пришел и зачем.
Отец, Якимов и Вертоградский бросились к столу. Дрожащими руками перебирали они посуду, вертели в руках микроскопы, пробовали весы.
— Пробирок маловато, — сказал Вертоградский.
— Ничего, ничего, — перебил отец, — хватит. Жалко, ступка только одна.
— Вот еще две, — возгласил Якимов.
Отец был уже у другого конца стола.
— Фильтры ничего… правда, не первый сорт, но годятся. С этим как-нибудь справимся. Глюкозы не вижу.
— Загляните еще в шкаф, — сказал Махов.
Шесть рук, мешая друг другу, открыли дверцы стоявшего в углу самодельного шкафа. На полках теснились коробочки с ампулами, пузырьки и банки.
— Глюкозы надолго хватит! — ликовал отец.
— Шприцы, — широко улыбаясь, говорил Вертоградский, раскрывая одну за другой коробки, — и запасные иглы. Смотрите, Андрей Николаевич, запасные иглы!
Все трое начали показывать друг другу свои находки, радоваться, смеяться, переговариваться. Махов уже поглядывал на часы и улыбался по-прежнему вежливо, но немного напряженно.
Я оттащила отца от шкафа, но он вырвался и подбежал к столу. Ему хотелось скорей испробовать микроскопы, и я с трудом его от них оторвала. Потом я взялась за Якимова и дотащила его почти до самой двери, но в это время отец снова оказался у шкафа. Тогда я вытолкнула Якимова за дверь, попросила Петра Сергеевича постеречь, чтобы он не вернулся, и решительно повела отца в столовую. Держа в руке какой-то пузырек и силясь разобрать надпись на этикетке, он послушно шагал за мной. Вертоградского проконвоировал Петр Сергеевич, и таким образом мы все наконец вышли из лаборатории.
За это время кто-то накрыл обеденный стол. На тарелке лежал нарезанный хлеб, на огромной сковороде дымилась картошка с консервированной колбасой. Махов пригласил нас садиться. Не могу назвать этот первый завтрак в лесу веселым. У отца и Якимова были отсутствующие глаза, и они все время обменивались репликами насчет шприцев, игл, свинок, глюкозы и чего-то еще. По-видимому, они ничего не слышали, когда к ним обращались. Во всяком случае, их приходилось окликать несколько раз, и все-таки они отвечали невпопад.
Вертоградский пытался еще поддерживать общий разговор, но тоже время от времени отвлекался рассуждениями насчет фильтров, мензурок и термостата. Я изо всех сил старалась развлечь наших хозяев, но что я могла сделать одна!
Как только чай был допит, Махов, Петр Сергеевич и комиссар поднялись. Они поблагодарили нас, как будто мы их угощали. По лицу отца было совершенно ясно видно, что он с нетерпением ждет, когда наконец все уйдут и позволят ему вернуться в лабораторию. К счастью, наши хозяева были люди неглупые, видимо, вполне понимали отца и не обижались.
Мы условились, что Петр Сергеевич будет к нам наведываться и, если что-нибудь понадобится, мы ему сообщим.
Нас пригласили заходить в штаб и вообще чувствовать себя как дома. После этого, торопливо пожав нам руки, наши гости или хозяева, не знаю, как их назвать, ушли. Еще не успела за ними закрыться дверь, как отец сказал:
— Ну, пойдемте, пойдемте! Разберемся, что там есть, чего не хватает.
— Мне кажется, папа, — сказала я, — что следовало бы людям хоть спасибо сказать… Вероятно, не очень легко было устроить на болоте лабораторию.
Отец посмотрел на меня растерянно и вдруг, ничего не говоря, выбежал из комнаты. В окно мы видели: он бежал по снегу и кричал. Махов, комиссар и Петр Сергеевич остановились, отец начал говорить, но вдруг махнул рукой, обнял Махова, расцеловал его, потом расцеловал комиссара и Петра Сергеевича. Затем они смеялись и кричали что-то отцу, а он уже бежал обратно по снежной лесной поляне, маленький, худенький старичок в холщовой рубашке.
Он ворвался в комнату. От него пахло морозом.
— Они ж понимают, — говорил он на ходу, — они ж не обидятся! Ну, идемте, идемте. Время дорого.
До самого вечера все трое возились в лаборатории, Было учтено все до последней мелочи. Всему было найдено свое место. Был утвержден распорядок дня я распределены обязанности.
Мне так и не удалось уговорить мужчин пообедать. Часов в девять вечера, когда уже было совсем темно, я снова накрыла на стол. Надо было все-таки поесть. Мои воззвания оставались без ответа. На меня просто не обращали внимания. Тогда я взяла керосиновую лампу и вынесла ее из лаборатории. Оставшись в темноте, они долго ругались и требовали света, но я была непреклонна, и мне удалось усадить их за стол. Тогда оказалось, что все ужасно голодны, и обед и ужин были съедены в один присест.
Отец хотел снова идти в лабораторию, но я запротестовала. Он и сам, кажется, почувствовал наконец, что устал. Взяв лампу, он направился к себе в мезонин. Поднявшись на несколько ступенек, он остановился. Стоя на возвышении, держа в руке горящую лампу, он выглядел очень торжественно.
— Вот что, — сказал отец, — я хочу, чтобы вы, дорогие товарищи, запомнили следующее: эта лаборатория — не простая лаборатория. Тут каждая вещь — это, знаете что такое? Ей цены нет. Вы сами понимаете. Так вот, я хочу сказать: если здесь, в этой лаборатории, мы будем бездельничать, работать плохо, с нас за это голову снять мало. Ясно, товарищи?
— Ясно, — сказал Вертоградский, вскакивая и козыряя.
— Понятно, — сказал Якимов.
— Ясно, — сказала я.
— Ну то-то же! — Отец погрозил нам пальцем и медленно стал подниматься по лестнице.