…Ближе к вечеру вернулся Конрад, посланный за провиантом в Керчь; притащил, умница, целую телегу хлеба.

Жаль, хлеб этот намертво пропах бензином.

— Конрад, почему так? — спросил я.

— Да беда, — ответил он. — Хлеб из трофейного зерна. Русские, когда из Керчи уходили, все зерно бензином облили и подожгли. Но там сгорел только верхний слой, остальное нормально. Ну, из зерна этого муку и сделали. Говорят, есть можно. Попробуй.

— А ты пробовал? — спросил я.

— Конечно, — ответил Конрад. — На вкус как дизельное топливо. Попробуй.

Я попробовал. Действительно, топливо.

— Дерьмо, — сказал я.

— Нет, не дерьмо. Топливо.

— Заткнись, — сказал я. — Сам знаю.

На рождество мы получили праздничный бульон. Хороший бульон. На следующий день прибыло подкрепление. Новички боялись орудийных залпов и советских самолетов. Когда на горизонте возник вдруг «Железный Густав», так называли мы И–16, новички всем скопом бросились на позиции и спрятались там.

— Спокойно! — орал я. — Нет причин для паники!

Советские самолеты выглядят грозно, однако стреляют плохо, а бомбят еще хуже. Иное дело минометные расчеты. Был случай: наш ротный командир, капитан Лиддеман, через полевой бинокль изучал местность — и вдруг со стоном откинулся назад. Хлынула кровь; в одно мгновение ее натекло столько, что непонятно было, как именно ранен капитан. Позже оказалось, что острый осколок мины прошел сквозь стекло, развалил бинокль и срезал капитану несколько пальцев.

Такие дела.

Среди новичков я, к своей несказанной радости, встретил Ганса Гарета. Мы с детства знали друг друга (но не дружили, пожалуй); одно время Ганс даже ухаживал за моей кузиной, что жила в Вюртемберге, как и мы. Я был рад, что Ганс выжил в этой войне. В самом начале русской кампании ему прострелили шею, и целых четыре месяца он провалялся в госпитале.

— Скучно там, Готтлоб, — сказал Ганс. — Лежишь в палате, а там все стонут, хнычут и ноют. Один болван даже кряхтел. Я спрашиваю: «Чего кряхтишь, сука?» А он мне в ответ: «Солдат, не спрашивай». И давай кряхтеть дальше. А через два дня он умер.

— Во дела.

— Да, — сказал Ганс.

Я протянул ему кисет.

— Есть желание?

— Угу.

Закурили.

— Я тут слышал, — дымя сигаретой, сказал Ганс, — что скоро Америка в войну вступит. На стороне Советов.

Я задумался.

— Точно вступит, — повторил Ганс.

— Ну, может быть, — сказал я.

Потерпев поражение под Феодосией, советские войска отошли к Парпачам — это горный хребет, рассекающий Керченский полуостров. В Парпачах создали целую цепь укреплений: блиндажи, пулеметные гнезда и ПТО, вкопанные в землю. Советы готовились к контрнаступлению, стягивая все боеспособные подразделения в регионе. Мы же получили, наконец‑то, возможность отдохнуть. Село Сарыголь — это в 15 км от Феодосии; село населено, по большей части, крымскими татарами. Но вот мы — я и Конрад с Вольфом — жили у русских. Их было четверо: старик Назар, его жена Анюта, Мирослава — невестка Назара, и ее дочь Панька, смуглая девочка с остриженной налысо головой (от вшей).

— Плохо, — говорила Панька. — Плохо–плохо. Кушать нечего. Плохо.

Она владела кое‑как немецким языком, Мирослава, ее мать — тоже. Чтобы поговорить, скажем, с бабушкой Анютой, нам приходилось вызывать к себе Паньку. Панька мучительно размышляла, издавая губами лопающийся звук, и после конвертировала наши долгие, пространные просьбы в две или три русские фразы.

Хозяева спали в передней комнате, той, что выходила окнами к морю. Мы заняли вторую комнату. Там стояли две кровати, шкаф и ночной столик. На столике — кактус, мгновенно ставший нашим любимцем. Я, как стрелок, спал на кровати один, Конрад с Вольфом — вдвоем. Дом был уютным, и даже отдаленный рев орудий не мешал нам спать.

Армейский рацион оставался скудным. После взятия Феодосии мы, правда, получили прибавку — пайку консервированного мяса. Жаль, мясо это на вкус мало отличалось от дизельного хлеба.

— Я это есть не буду, — сказал Вольф. До войны он был пекарем, и к еде относился приведливо.

— Как знаешь, — сказал я. — Пусть тогда Конрад съест, что ли. Не пропадать же добру.

— Я съем, — сказал Конрад.

И съел.

Однажды мы подбили из ПТО русский грузовик. Водитель, располосованный осколками, вывалился из приоткрывшейся двери. Я разворачивал ПТО. Конрад тем временем осмотрел грузовик и, вернувшись, доложил: в кузове — провиант! Там были: сухой хлеб в мешках, связки колбасы, оказавшейся американской, кукуруза и, большая удача, тюк с сахаром.

— Вот это да, — сказал, потирая ладони, Вольф. — Я вам сейчас что‑нибудь приготовлю.

Он возился на кухне с полчаса и сварил, в итоге, манную кашу. Мы с Конрадом заворчали. «Вы попробуйте», — сказал недовольный Вольф. Мы попробовали. Каша оказалось изумительно вкусной.

— Давно так не ел, — с восхищением сказал я.

Мы умяли ее за обе щеки. Конрад, весь потный от счастья, подгребал кашу куском колбасы; едва тарелка опустела, он потребовал добавки.

— Буду есть, пока морда не лопнет, — сказал он.

— Смотри, докличешься, — отозвался Вольф, но добавки наложил.

Утолив голод, мы скрутили себе сигареты из листьев крымского табака. Листья были жесткими и, чтобы как‑то размягчить, мы держали их над парившим отверстием самовара.

— Сейчас бы трубку, — произнес Конрад и мечтательно взглянул на Вольфа.

— Ты свою посеял, — сказал Вольф. — А я делиться не буду.

— Ну и ладно, — обиделся Конрад.

Мы с Вольфом стали обсуждать, как лучше замачивать табак для трубок — в фиговом соке, как предлагал Вольф, или в кукурузной водке, как предлагал я.

— А конскую мочу не пробовали? — спросил разобиженный Конрад.

— Нет, — честно ответил я.

На этом разговор и закончился.

Быстро распространился слух, что наш расчет хорошо живет. Люди зачастили к нам; просили поделиться продовольствием. Зашел и Ганс. Я встретил его с радостью. Мы сидели на кухне, беседовали о Вюртемберге и пили чай, когда в дверь заглянула Панька.

— Ой, вы тут едите, — смутилась она, заметив Ганса. — Ну я пошла.

И она скрылась.

— Это внучка хозяина, — сказал я. — Ганс?

Ганс не ответил. Он весь зарумянился. Даже неподбритые усы у него встали торчком.

— Ты чего? — забеспокоился я.

— Хорошая девочка, — Ганс улыбнулся. — Упругая такая вся… Как ее зовут?

Меня передернуло.

— Ганс, это маленькая девочка!

— Сколько ей лет?

— Да какая разница! — вспылил я. — Ну, лет тринадцать, четырнадцать от силы… Не смей, Ганс. Я тебе говорю — не смей.

— Я, — сказал Ганс четко, — всему меру знаю. И без ее согласия, Готтлоб, я ничего с ней делать не стану. Обещаю.

— Ты мне, сука, другое пообещай!

— Чего? — тут разозлился и Ганс. — Я не монах. Воздерживаться не обучен.

— Ты не монах, — сказал я зло. — Ты блядское чудовище! А теперь вали отсюда. Ума не приложу, как я вообще тебя впустил.

— Мудак! — сказал Ганс, вставая. — Страстотерпец!

— Вали отсюда!

И Ганс ушел. Я же сел и стал набивать в трубку табак. Было неспокойно.

Вечером мы с Конрадом обыскивали склады на причале и наткнулись на две здоровенные цистерны. Внутри что‑то булькало. «Нефть», — сказал Конрад. Я обрадовался: может, и удастся ее как‑то использовать.

Мы вскрыли цистерны.

— Дерьмо, — сказал Конрад.

Внутри были русские солдаты. Они стояли, погруженные по шею в холодную нефть, дрожали и осоловело пялились на нас. Их было четверо — по двое на цистерну.

— Хмм, — сказал я.

Один из солдат застонал.

— Давай их убьем, — сказал Конрад.

— Нет, — сказал я, вспомнив Ганса. — Что пули зря тратить. Отведем к начальнику порта, а дальше не наша забота.

Мы помогли солдатам вылезти из цистерн. Они были слабыми, как котята, и еле двигались. Конрад хмурился. Ему казалось, что русских лучше убить. Один из солдат замешкался, и Конрад немедленно толкнул его в спину:

— Шевелись, урод!

Солдат ответил что‑то по–русски, и Конрад ткнул его еще раз. Увы, я знал только два слова из русского языка — «ура» и «сдаваться»; поэтому понять, о чем все‑таки говорил солдат, не мог.

«Надо бы Паньку спросить», — решил я.

Мы сплавили пленных начальнику порта, после чего сели на мотоцикл и отправились к дивизионному кладбищу в Феодосии. В начале декабря, когда наши войска оставили Феодосию и двинулись к Перекопу, русские внезапно высадили десант в Двуякорной бухте. Одним ударом они захватили Феодосию. Больных и раненых солдат, что лежали в местном госпитале, русские вытаскивали из палат, избивали, тащили к побережью, где обливали ледяной водой и оставляли умирать.

Там, на берегу, и выросло безымянное кладбище.

Мы с Конрадом постояли немного, глядя на рыхлые холмики, затем положили сверху вялые цветы и пошли обратно к мотоциклу. На душе было тягостно. Я произнес:

— Интересно, Шпонек еще жив?

— Да умер, наверное, — ответил Конрад.

Граф Шпонек, генерал–лейтенант, командовал 42‑ым корпусом — здесь, в Феодосии. Высадка русских застала его врасплох. Чтобы спасти вверенные ему войска, Шпонек скомандовал отход. Позже, когда все утряслось, Шпонек был арестован за невыполнение приказа. Сейчас он в Германии — непонятно, жив или мертв.

Я думаю, Шпонек хороший командир. Жаль, если его расстреляли.

В конце февраля наше командование решило, что пора выбить русских из Парпач. Операция получила название «Охота на дроф». Мы выдвинулись к Корокелю. Назар провожал нас. Он был хороший мужик, жаль, я почти не знал его, да и узнать не мог — языковой барьер, как‑никак. Панька бегала вокруг, с любопытством оглядывая наш ПТО, его широкий лафет и орудийную решетку.

— Не трогай, — сказал Вольф. — Вдруг взорвется.

— Ага, и ручки тебе оторвет! — добавил Конрад.

Панька показала им язык и убежала.

Мы достигли Корокеля к четырем часам. Наш противотанковый расчет окопался на участке местности под названием «Черепаха». Рядом были и другие пункты — «Кузнечик», «Ледокол». Наш расчет располагался на холме, в глинобитном сарайчике с проломленной крышей и взорванными стенами. Дуло ПТО свободно вращалось. Местность полностью простреливалась. На всякий случай — вдруг стен окажется недостаточно — мы выстроили вокруг ПТО земляной вал; он защитит нас, если что, от снарядных осколков и мин. К нам, с некоторым опозданием, приставили пулеметчика — им оказался Ганс. Я возмутился было, но Ганс сказал, смущенно потирая руку о руку:

— Ты прости, я… неудачно пошутил тогда. Пьяный был. Дурацкая шутка. Хочу сейчас ее искупить.

— Ладно, — сказал я недоверчиво. — Садись там.

Сам я встал у вала.

— Видел капитана Лиддемана? — спросил Ганс. — У него взрывом пальцы снесло.

— Да, знаю, — сказал я.

— Он теперь зубами печать ставит. А еще учится зубами ручку держать. Старательный.

— Круто, — сказал я.

На горизонте виднелись невысокие горы. Там окопались, я знаю, советские расчеты. По долине, до поры до времени прикрытые перелеском, шли советские танки, сопровождаемые пехотой. Так много людей — и все они хотят убить нас, растоптать, скормить жестокой своей земле, напоить ее нашей кровью. При мысли об этом я почувствовал тоску.

— Ганс, — произнес я. — Хочешь курить?

— Нет, — сказал он.

— У меня трубка есть, — вдруг влез Конрад. — Хочешь, парень?

— Нет, я же сказал, — поморщился Ганс. — С ума, что ли, все посходили?

Нас прикрывала пехота, человек сто. Они сидели, занимая окопы и блиндажи, ниже по склону. Но что такое сотня солдат против орды русских? Вот и они, появились: в форме цвета хаки, неразличимые на фоне блеклой травы, вооруженные винтовками и автоматами. Все пьяные. Это советский обычай — солдат перед атакой поят водкой, чтобы дрались лучше и умирали быстрее. Вот прозвучал первый выстрел. В толпе русских появилась брешь, которая, впрочем, тут же затянулась.

— Ура! — вдруг закричали русские и всей массой устремились вперед.

— Боже мой, — лениво сказал Конрад. — Давайте их убьем.

Били минометные расчеты. Бухали танковые пушки. Пехота русских, сильно опередив танковый клин, хлынула к нашей цепи укреплений. Пулеметчики скашивали их ураганным огнем; русские валились, как пшеничные колосья, но по их трупам устремлялись все новые и новые, и вот бой идет уже в окопах, русские падают в ямы, хватают наших солдат, молотят их кулаками и колят пристегнутыми штыками. Все кричат. Воняет пороховым дымом. Конрад с Вольфом заряжают ПТО, я беру прицел, навожу — и снаряд бьет по русским; высокий солдат, пораженный осколками, падает, и уже в полете верхняя часть его туловища отделяется от нижней — солдата перерезало пополам. Я стреляю, стреляю; мои пальцы болят от выстрелов. Проходит с полчаса. Сквозь непрестанный грохот крики «Ура!» слышатся тише, мы верим уже, что сможем победить. Я кричу:

— Давайте, ребята! Мы их сейчас загоним в горы!

— Ты мудак, что ли?! — орет Ганс. — Они уже здесь! Они прорвались!

Я неверяще смотрю вниз. Весь холм завален трупами, у подножия высится целая груда; но русские уже наверху, они подбираются к нам, почти и не скрываясь, скребут землю ногтями и поднимаются, поднимаются.

Меня пронзает страх.

— Как? — шепчу я. — Куда, блять, все наши подевались?

— Да сдохли! — вопит Конрад, потерявший спокойствие.

А внизу, где долина сужается и превращается в узенький перевал, уже стоят русские танки. Участок «Ледокол» потерян. Там дымятся остатки ПТО.

— Последний ящик осколочных! — кричит Вольф.

— Ты, сука, не последний ящик осколочных, а новый иди раздобудь! — кричу я в ответ, сам понимая абсурдность своих требований.

Я навожу прицел. Сквозь оптику русские солдаты выглядят чудовищно огромными, пугающими. «Все сдохнете, — бормочу я, — все вы сдохнете!» В орудийную решетку бьют пули. Каждый выстрел заставляет мое сердце сжиматься. Я стреляю — и русские обращаются в кровавые лохмотья, оторванные кисти взмывают в воздух, детонируют гранаты, спрятанные на поясе; какой‑то солдат, резко споткнувшись, падает на землю и беспомощно закрывает голову руками — контузия. Ганс расстреливает выживших. Налетевший ветер разгоняет дым, и становится видно, что большинство русских погибло, те, что подобрались к нашему расчету, были редкими счастливцами; а наши войска не уничтожены, просто заняты перестрелкой с русской пехотой чуть дальше по склону. Мое сердце бешено колотится. Я боюсь, как бы оно не заклинило.

— Дерьмо, — бормочет Конрад.

— Молчать! — ору я. — И не матерись, сука! Давай заряжай, быстро!

По холму, сильно задирая башню, ползет танк. Я беру его в кольцо прицела, стараясь при этом, чтобы мои руки не дрожали. Танк разворачивает башню. Он видит меня. Хочет выстрелить. Я не даю ему этого сделать; нажимаю на кпопку выстрела. Орудие отъезжает назад, и в белом дыме я вижу траекторию 37‑миллиметрового снаряда. Удар! Снаряд бьет в бок танка, отскакивает, как мячик, и рылом пропахивает землю. Я стону от ужаса и досады.

— Танк в сорока метрах! — предупреждает меня Вольф.

Я оглядываюсь. Второй танк подбирается с другой стороны.

— Давай скорее! — кричит Ганс. — Что ты копаешься, идиот, мудак!

Тут танк стреляет, и пулеметное гнездо взрывается землей и камнями. Ганса отбрасывает в сторону. Я хочу узнать, жив он или нет, и пытаюсь встать, но Вольф больно хватает меня за плечи, бросает обратно на сиденье.

— Сиди и стреляй! — орет он.

Я тяжело дышу.

— Прости, — говорю, — совсем я размяк.

И, прочно удерживая первый танк в перекрестье прицела, делаю выстрел. В ушах звенит, и я не слышу, взорвался ли снаряд или нет. Но танк не двигается, из проломленной башни клубится дым, и я понимаю, что экипаж, скорее всего, мертв. Конрад заряжает новый снаряд. Я захватываю в прицел второй танк. Стреляю. Танк останавливается. Из башни его струится дым, напоминающий сигаретный; я думаю уже, что промахнулся, когда танк взрывается. Башня его взлетает на воздух, шасси разматываются, и танк медленно сползает обратно в долину. Черное пламя бьет из всех его щелей. Пушка слепо смотрит в морозно–синее небо.

Все.

Кончилось.

— Ганс?.. — спрашиваю я, оборачиваясь. Внутри все сжалось от тошнотворного ощущения.

— Жив, — говорит Вольф. — Просто без сознания.

Становится легче, но ненамного.

Внизу танки отступают, пехота прячется за ними, и, кажется, бой наконец закончен. Наши артиллерийские батареи бьют и бьют, выхватывая из строя отдельные фигурки. Мы отбили наступление русских. Скоро и в Парпачи придется подниматься. Адреналин схлынул, и о будущих боях я думаю равнодушно, стоически.

— Блять, — говорит очнувшийся Ганс. — Воды дайте, что ли. И покурить.

Время, сжавшееся в точку, снова начинает свой бег. Я начинаю дышать.

В марте мы получили замену на передовой. Нас сняли с «Черепахи» и отправили отдыхать в Сарыголь. Свой ПТО нам пришлось оставить. Мы сильно тосковали; я долго объяснял рослому фельдфебелю, как именно следует обращаться с хрупким орудием. Фельдфебель щерился и кивал. Думаю, он редкостный идиот.

Пока мы шли с непокрытыми головами, под жарким крымским солнцем, нас нагнал Ганс. Он улыбался.

— Жив? — спросил я.

— А то как же! — усмехнулся он. — Привет, Конрад, Вольф. Я тут из дома получил письмо. Все хорошо.

— И у моих? — спросил я.

— Конечно!

По пути мы обсуждали русских. Вольф сказал:

— Русские — они такие. Поодиночке это европейцы, может, и необразованные, но все же европейцы. А в толпе это азиаты, тупые и озлобленные. И, вполне возможно, — добавил он, помолчав, — это суждение верно и для нас.

По долине ехала пропагандистская машина большевиков. В последнее время их стало очень много. Юркие, быстрые, они легко уходили от преследования. Из динамиков, закрепленных на кабине, доносилось:

— Немецкие солдаты и рабочие! Сбросьте иго ваших хозяев–капиталистов! Вы не должны умирать! Вы должны жить! Гитлер — ваш враг! Бросьте оружие, и никто вас не тронет! Капитализм — ваш враг! Фашизм — ваш враг!

Ганс пальнул по машине из автомата, и она, свернув куда‑то в перелесок, скрылась из виду.

В деревне нас встречал Назар. Я был рад видеть его знакомую рожу. Назар, не умолкая, говорил по–русски; он провел нас к дому. У ворот стояли Панька с Мирославой; заметив Ганса, Панька покраснела и спряталась за спину матери. Я нахмурился. — Ничего такого! — сказал Ганс. А позже я узнал, что Ганс таки насадил Паньку на кукан. Разозленный, я дал ему в рожу. Он дал мне в ответ. Мы здорово подрались в тот день. Потом, правда, помирились. Фронт же. Иначе нельзя.