В десятом часу, когда на траве, кустах и на сверкающих крышах домов еще голубел иней, по Велижанскому тракту катила мусоровозка. Не сворачивая в Нахаловку, она резко притормозила на обочине. Из кабины выбрался усталый и разбитый Аркадий. Он простонал, хватаясь за голову.

Из глубокого бака для пищевых отходов, что был вплотную придвинут к кабине, вынырнула Алка. Косматая, грязная, она торчала, как метла, над кабиной, но улыбалась.

— А вот, а вот… Танкисты прибыли! Открывай, открывай люк, — зачастила она, радуясь тому, что наконец-то вырвалась из душной и дымной полосы — свалка осталась позади. — Ты никуда, никуда не торопишься, Аркадий? Нет, да?!

— А куда мне торопиться, — нехотя отозвался он. — Машина — не та штука, может и постоять.

Оказавшись на бетоне, она потянулась к мешкам с «пушниной», что были накрепко привязаны толстой веревкой к баку. Сняла первый мешок и, оттащив его к кустам, вернулась за вторым.

На ней было красное пальто, засаленное и облитое какой-то краской; голову покрывал желтый платок в крупную клетку, который постоянно сползал на плечи; на ногах сгармонились, как обмотки, разбитые сапожки с давно отблиставшей «молнией». Работала она по привычке без рукавиц, на голую руку.

Составив рядком, как молочные фляги, все шесть мешков у ближайших кустиков, Алка вернулась к машине и сунула водителю рублевку «за проезд и провоз багажа». Тот не стал упрямиться, как обычно упрямятся соседи, оказавшие друг другу помощь, взял рубль и, отвернувшись от пассажирки, со стоном вполз в кабину: «Если не умру седня, то мы с тобой еще поворкуем где-нибудь в сараюшке».

Мусоровозка завелась сразу, и колеса без пробуксовки покатили по тракту.

Алка рысью бросилась через поле к своей избушке. Несмотря на то что приходилось петлять между кочек, дыхание ее было ровным, а крупный мешок, стянутый в горловине, ловко сидел на горбу, даже не поскрипывал стеклом. Сегодня она задержалась на свалке: слишком много собралось конкурентов — и за пустые бутылки пришлось чуть ли не драться возле подъезжающих мусоровозок. Теперь еще дома… Она прекрасно знала, с каким раздражением встретит ее в калитке ненаглядный муженек. «Не надо было вчера так нажираться, — лопотала она. — Теперь стонет… Ну и хрен с ним, с бичарой, пускай стонет, стонет!» Она продолжала рысить по полю, стараясь не споткнуться.

— Что я ему, тунеядцу, обязана — горбатить за троих?! Сам лежит там, лежит…

А у распахнутой настежь двери Леха давно поджидал свою супругу. Он страшно нервничал, торопился, будто опаздывал на поезд, а билет — в кассе, но через двадцать человек. А поезд уже подрагивает, позвякивает, примеряясь к рельсам, двигается туда-сюда, того и гляди — уйдет, оставив всех на пустом перроне.

Леха терпеливо ожидал ее в восемь, в девять часов… Он выползал из избушки и, прислушиваясь, вглядывался в дымную даль.

— Где она, стерва? — начинал он волноваться. — Нету. Спрашивается, куда я попал и где мои вещи? Ожегов всю душу вытянул, и эта… не укладывается в срок. Буду править мозговик, — пришел он к выводу. По Лехиному мнению, любая женщина быстрехонько растеряет все свои лучшие качества, если муж не будет ее «править» хотя бы через день. Леха строго следил за этим, не обращая внимания на упреки супруги, которая всякий раз напоминала о том, что она и кормит его, и поит, и даже обстирывает. «Врешь, крысота! Разве ты меня обстирываешь? — возмущался он. — Посмотри, это не жир… это слой грязи прилип к моему телу. Я скоро вообще сломаюсь… И жрать уж года три… в рот не беру!» — «И не бери, не бери в рот! — хлюпала она, утирая подолом грязной юбки разбитое в кровь лицо. — Что я тебе — толкаю, что ли, навеливаю… Размахался тут, иждивенец чертов». Но никакое «воспитание» не действовало на Алку, она была неисправима. Вот и сегодня припоздала на целый час.

Он ходил вдоль ограды, как в клетке. Его импортные ботинки, выловленные супругой на свалке, безжалостно дотаптывали последний ледок, запутавшийся кое-где в траве, близ завалинки, куда не дотягивалось солнце, в опилках. Алки все не было…

Кроме того, Леха не мог простить себе, что спасовал перед капитаном Ожеговым в таком принципиально важном разговоре по поводу ненавистного в народе «Дворянского гнезда», хуже — он просто-напросто струсил! А зря! Еще бы напор, рывок… А тут и народу не помог ничем, и сам попал на заметку. Теперь ему оставалось одно: или идти на работу, или сушить сухари перед неминуемым этапом на «строгач». Выбирать было страшно на трезвую голову, а Алка, как назло, не возвращалась с «пушниной», которая могла бы все сразу поправить.

Леха злился, бегая вдоль ограды. «Выпьешь ты у меня сегодня, — бурчал он, — только подливай. Я тебя, стерву, проучу: вымоешь тару, отнесешь к приемщице — и свободна!»

Но Алки все равно не было.

Дядя Миша вернулся с обхода своего участка, вывернул рюкзак, перемыл полтора десятка поллитровок и, взвалив это все на хребет, молчком подался к тракту. Леха с надеждой провожал его взглядом: вернется — опохмелит… Рюкзак медленно перевалил через огромную кучу песка, отдохнул на вершине другой — и сорвался вниз. Старик всегда ходил этим путем — вдоль забора, по кучам: неровно, зато чисто и без грязи. Другие же боялись рельефных перепадов и ходили по общей тропе, сроду не просыхающей на болотине. Старик был мудрей их.

Алка не появлялась.

Леха закурил. Сигареты, высушенные на печке, воняли плесенью. Давно их, видно, списали со склада, и долго они еще гнили, пока их не уцепила заботливая рука супруги. Леха плевался, комкая сигареты:

— Фу, отрава! Грузинский — и то лучше… Эх, родина. Так и кони можно кинуть.

Алка не показывалась.

Он опять вернулся в избушку и распластался на грязном матрасе, разостланном на высокой железной кровати. Матрас был влажным, как губка. Леха сгреб подушки, откинулся к стенке и презрительным взглядом оглядел семейный стол. На клеенке горой возвышались не сгнившие до конца яблоки, соленая и копченая рыба, курятина кем-то и когда-то на совесть отваренная — словом, бери кисть и пиши! С натуры!

— Вонючий, поганый стол! — прохрипел Леха. — Я его изрублю после на мелкие кусочки… Вот только «заправлюсь»… Да где же они, гады?!

На полу, в ближнем от двери углу, где обычно спала их собака, беспорядочно громоздились настоящие картины местных художников. Алка обожала живопись, часто привозила со свалки этот тяжкий груз, говоря: «Люблю красоту! Лех, Лех, а, Лех, посмотри — такую прелесть повесить над столом!» Она вешала тяжелые рамки по стенкам, над столом и кроватью, подолгу рассматривала живописные портреты и пейзажи, как бы желая наглядеться всласть до того момента, пока Леха не взревет быком и не сорвет их, швыряя в кучу. Живопись его раздражала. Оконные рамы, в которых посверкивали обломки стекол, были заткнуты грязными подушками и не пропускали совсем дневного света. Пахло плесенью и гнилью… Леха выполз в сенки, потеряв всякое терпение: он был взбешен, и, наверное, подвернись сейчас ему собака — загрыз бы до смерти. Но умная дворняга затаилась в углу.

Алка с мешком на горбу семенила по полю.

— Су-кха! — грозно прохрипел Леха.

— А вот, а вот… несу-у! — пропела Алка. Своим покорным голосом ей хотелось хоть как-то загладить вину перед мужем, как будто и впрямь она была виновата в том, что задержалась на свалке, добирая шестой мешок. — Едва уговорила, уговорила Аркашку! Не вез, не вез, но я, я… Надо уметь кошку съесть. Сейчас еще, еще пять мешков припру. Это первый, — хвастала она, стараясь смягчить гнев мужа. — Как с куста сняла, как с куста — все пять, пять! А ты орешь, орешь на меня, как на дурочку.

Едва мешок коснулся земли, как она круто, на одном каблуке развернулась и с места взяла в галоп…

Леха наполнил корыто водой, которую заранее приготовил — на печке, на горячей плите стояли ведра — и вывалил из мешка бутылки. Банки и баночки он отложил в сторону: подождут, или на черный денек… на выходной, когда приемные пункты не работают, а в молочный отдел придешь — пожалуйста. Словом, во всем у него была своя стратегия и тактика.

Настроение поднималось, как температура у больного. Лехе захотелось жить. Ему захотелось просто и скромно жить, никому не мешая. Так случалось всегда, ибо «пушнина» гарантировала солидную выручку, а выручка — нужный товар: «Почем вермут?» Круг замыкался… И можно было уже заглянуть в этот круг, как в колодец, на дне которого молчала, не тронутая бадьей, пахучая влага. Яблоки!.. И все бы прошло, да крепкая рука Ожегова зависла над их домиком, как горящий факел: Лехе, такому молодому, не хотелось гореть в огне… По крайней мере трезвому, пьяному — черт с ним, пусть поджигает… Алкой прикроюсь.

Он обложил крепким матом все винопроизводящие страны, в том числе и Грузию, и Молдавию, и Украину, когда с ревом выдирал пробки, утопленные в бутылках. Крючок часто разгибался… Лехе пришлось на ходу приспособить медную проволоку-петлю. Вот ведь как: пьют всем миром, а пробки загоняют вовнутрь, как пугливые подростки за углом гастронома. Толком обработать не могут даже бутылку…

Алка приволокла наконец последний, шестой мешок. Присела на порожек… В душе ее не проходила обида: вторую неделю Леха держался особняком, кормясь на халявку. Он не ездил с ней на свалку, как было прежде, сидел на кровати и перечитывал, перелистывал книжки, которые она привозила домой со свалки. Потому Алке приходилось работать за двоих, даже за троих — старик дядя Миша частенько падал на хвост и не брезговал даровою стопкой. «Че им — лежат, быки! — ворчала Алка. — Выгнать бы на мороз… Нет, я не могу, потому что добрая. Вот они и пролазят мне в душу… без мыла».

К обеду они сдали «пушнину» и направились к винному отделу гастронома, что находился во дворе. Алка с ходу въелась в трясущуюся у самой двери толпу. Пробил час, толпа рявкнула, и техничка, открывающая дверь, рухнула. Ее сбили с ног.

— Ой, раздавят! — вопила она, ползая в ногах ворвавшихся покупателей. — Стоптали совсем, все-о!..

Хрустнула швабра, со скрипом и скрежетом поползло по бетонному полу ведро.

— Фрося! Фрося! А! — кричала из-за прилавка перепуганная продавщица. — Ты где? Люди, человека же давите!.. — Она не могла покинуть своего поста.

Но техничка, почувствовав поддержку со стороны своей начальницы, вдруг собралась с духом и, крякнув, распрямилась. Какой-то мужичонка повис на ней, переломившись на ее могучем плече, и будто высматривал, куда бы ему спрыгнуть, но так и не нашел свободного пятачка. Техничка сгребла его за шкирку и утопила в толпе.

— Верна, Герасим! Так их, так их… сволочи! — потешались в очереди.

Прилавок скрипел и стонал. Пахло потом и жутким перегаром. В толпе задыхались и жадно, вытягивая шеи, надкусывали воздух, хрипели, бранились, как могли и как умели. Но Алка все-таки отоварилась по-богатому и, сияющая, вполне счастливая, вывалилась на крыльцо, возле которого ее ожидал муж.

— Леха, Леха! — частила супруга. — Все путем. Но ты, не толкайся, кабан…

Через полчаса она, как заправская хозяйка, уже хлопотала у раскаленной плиты, одергивая суровый передник. В кастрюлю были опущены пельмени: бурлила, покрываясь мутной пеной, вода.

— Счас, дорогой мой, потерпи малость, — успокаивала она нетерпеливого мужа. — Ох какие! Колом стоят…

Леха встал и вымыл миску, ложки, нашел даже перец и горчицу. Затем, не приглашая супругу, хватил еще стакан «Осеннего сада» — натощак хмельнее. Пошло вроде, раскатилась желанная струйка… Алка краешком глаза успела «накрыть» Леху, и рот у нее округлился:

— Как бич, как бич сосешь в одиночку! — взбунтовалась она. — Опять беспредельничаешь, беспредельничаешь… как в лагере.

— Ску-тха! — осадил ее, как пристяжную, Леха.

Алка разрыдалась.

Три года они прожили вместе, потому и понимали друг друга без слов. Алка, собственно говоря, и сорвала его, рабочего таропильного заводика, с места.

Крупный лесопункт истаивал на глазах. В этом районе к тому времени оставалось не более двухсот человек. Ни аптеки, ни продовольственного магазина, ни детского сада — все перебрались в центр леспромхоза. Но люди, обжившие эти места, цеплялись изо всех сил за свои дома и участки. Заглохло все, даже клуб закрылся, но люди держались. Вскоре пришел приказ из леспромхоза: пока есть сельсовет, будете жить, пока есть лес, будете работать. Мужиков стали отправлять в тайгу — добирать последний лес, а бабы копошились на заводике, пилили тару. Пилорама, два станка да три мужика — вот и вся разумная сила, способная приводить в движение оборудование. Бабы оказались на подхвате… Пилили они не торопясь, так как оборудование давно износилось, сдавали приемщику куба по четыре в смену — и ладно. Получали по работе: двадцать рублей аванса, тридцать — в расчет. Но деньги были не нужны многим: люди кормились хозяйством — сдавали государству картошку, мясо, ягоду и кедровый орех. Дневная норма в летне-осенний период падала до двух кубов. Больше никто и не стремился выработать… Нет подвоза, хорошей дороги — нет работы. Дощатый заводик продувался насквозь, в холода невозможно было работать без «подогрева», и мужики принимали вовнутрь по три-четыре раза в смену. Вся жизнь была построена на парадоксах: аптека съехала, ясли укатили, клуб прикрылся, а вот винная лавка осталась на месте, чтобы «выбирать» последние рубли у работяг… Тогда и появилась Алка. И надо ж было Лехе, одинокому мужику, бывшему на хорошем счету у людей, сойтись с этой дурой! Ну, переспал бы раз, другой… Такого добра… не шаньга — всем бы хватило… Но поплелся за ней, как на поводу, плюнув и на заводик, и на свою пилораму (он до сих пор не знал, откуда появилась Алка, как-то не случалось расспросить толком). Перебрались они в пригород, наткнулись на старика, недавно овдовевшего и запившего с горя, стали жить. Дядя Миша даже не заикнулся о квартплате. «Прижмет когда болезнь, — проговорил он, — так поможете куском. А так, живите. Бог с вами». Перебрались к нему налегке, а теперь тряпья, тряпья…

— Не плачь! На выпей, — пожалел супругу Леха. Пьяный он был добрым, и дикция к нему возвращалась. — Иди, Алушка, иди сюда…

Выпили по стакану. Теперь уж поровну. Алка кивнула на кастрюлю с пельменями, но муж отказался:

— Пусть пока рассосется, перемешается с кровью. Сколько там у нас?

— Хватит… Хих! — по-дурацки ухмыльнулась Алка. — Нам хватит… Гостей не ждем.

Но она ошиблась.

— Тихон, вставай! — толкнула в бок мужа Клава. — Что-то ты сегодня не торопишься со скотиной управляться. Я бы сама… Не могу. Еще с часик полежу.

Тихона будто током ударило.

— Да я что тебе, раб? — хрипло отозвался он и вскочил, опираясь на локоть. — Сама лежит, как корова, а мне опять в навозе… Да я что, в прислугах?

С ворчанием, но он все-таки поднялся, сполз с постели… Жена ничего пока не подозревала. Не знала она о том, что Харитоновна угостила Тихона настойкой, что тот выпил ее, но не захмелел как следует. Тогда он выклянчил у цыган желтой бурды. Брага была мутная, густой осадок плавал в банке ошметками, вобрав в себя всю крепость и сладость. Брага была, а крепости не было. Пока хозяйка «пела Лазаря», а Харитоновна обливалась слезами, слушая ее, Тихон управился по хозяйству и опорожнил две банки. Жена ничего, конечно, не поняла — сама хороша была! — но утром… Утром его подняла с боем.

Он опять не мог ни сидеть, ни лежать. В любом положении голова будто сходила с шеи, как с оси, в глазах — по мухомору. Будто кто-то облапил его и стал высасывать мозги — так их высасывают из рыбьих голов. Виски сжимало, череп хрустел. Ничего не соображая, он обшарил прихожую и кухню, обползал на корачках веранду, но так не нашел, что продать. Товара не было. Присев на крыльце, он нахмурил брови, точно с трудом постигал истину: оказывается, у человека самое больное место — это голова.

Вышла Клава. Она была в плаще и с сумкой — на работу отправилась. Тихон хотел выпросить у нее на поллитровку, но передумал.

— Корову подои сам, — попросила его супруга. — Я пойду… Может, кто с машиной попадет: план вытяну.

Тихон молча кивнул ей, даже не взглянувшей на него, и вздрогнул всем телом, когда она хлопнула воротами. Даже в пот бросило, тяжелый, липкий пот, как будто он стоял на грязной обочине, а машина прошла рядом — утирайся рукавом.

Сколько он мучился, сколько страдал… Прошла одна жизнь, другая, с восьмого эшафота сняли, как помилованного, но голова гудела по-прежнему. Он несколько раз заваривал крепкий чай, пил, обжигаясь, — толку на грош. И вдруг во второй половине дня, когда подскребал у хлева навоз, привиделось ему: по полю, прижимаясь к забору, как-то крадучись шла Алка с Лехой. Сверток, который Алка прижимала к груди, был внушительным, крупным, как годовалый ребенок, завернутый в пеленки. Дураку понятно, что она могла нести в этом свертке, а уж Тихон знал наверняка: вермут или «яблочное», которым союзная Украина травила северян.

«Сходить к ним, что ли?» — подумал Тихон, смахнув с лица надоевший пот — от слабости. И колебался он, преодолевая брезгливость, не дольше трех минут. Он прекрасно понимал, что всякое промедление могло оставить его на бобах… А выпить нужно было, хотя бы для того, чтобы убить боль. И он решился: шагнул в огород, обогнул хлев, стараясь никому не попасть на глаза — мало ли что скажут в соседях! — оказался у рассохшихся дверей. Сенки были заперты изнутри. Он постучал ногой в дверь.

«Ничего, поворчит да перестанет», — подумалось ему — жену вспомнил.

За дверью ни шепота, ни скрипа половиц, будто они и не входили сюда. Опять ткнул сапогом…

Ни шепота, ни звука в ответ.

Тихон постучал настойчивее, смелее, как в собственную дверь. И Леха, подглядывающий за ним в щель, на цыпочках, чтобы его не обнаружили, вернулся из сеней в избушку и подтолкнул супругу к двери:

— Открой-х!

— Кому? — прошептала она-

— Жениху… А то все ворота обгадит-х…

И Алке пришлось повиноваться, хотя она страшно была недовольна приходом гостя.

Хозяин выставил на стол три бутылки, на этикетках которых красовались крупные с малиновым отливом яблоки.

— Выпьем, Тихон! — дикция не подвела.

— Кто эту заразу хоть весной-то выпускает? — разглядывая бутылки, принял удивленный вид гость. — Травят народ этой гнилью… Такая вонища, что ноздри выворачивает! Всех под корень вырубают, сволочи, выпуская эту отраву… И тело, и душу — под корень.

— А пусть, а пусть! Тебе-то чего? — воскликнула хозяйка. Она была раздражена «третьим лишним» и не скрывала этого. — Что есть, то и пей. Барон какой, герцог…

— Так передохнем же! — возмутился Тихон.

— Ну и передохнем! Пускай! Конец котенку — гадить не будет, где попало… Так, так!

— Сгинь, дура! — рявкнул хозяин. Он обретал человеческий облик и начал говорить нормальным языком. Все-таки «краснуха» творила чудеса.

Они помолчали. Тихон наконец прошел к окну и опустился на край постели. Хозяин приказал налить. Алка шагнула к столу и, схватив бутылку, сорвала пробку зубами.

— Ты во что это мне наливаешь?

— В стакан. Ослеп, что ли?

— Какой стакан? — вскипел гость. — Там же черви завелись!

— Если черви, так не пей, не пей, — зачастила опять Алка. — Никто тебя не принуждает. А то… вино, видите, ли, отрава, теперь в стакане — черви. На хрена такой гость…

— Что за базар? — цыкнул на нее Леха. — Пойди и вымой стаканюгу… Чтоб блестел.

Алка подошла к ведру с чистой водой, зачерпнула из него стаканом и, крутанув в руке, выплеснула из него содержимое прямо на пол. Тихон сморщился:

— Брось ее к черту, Леха, — проговорил он. — Бить не надо, посадят еще… Лучше сшей седло или где-нибудь на старой конюшне возьми, выторгуй… кавалерийское.

— Зачем?

— Оседлаешь ее и станешь вдоль ограды ездить, как на кобыле. Хоть вряд ли она поймет — за что? Туповата.

Алка молча перенесла оскорбление. Мужики, не чокаясь, выпили по стакану. Полегчало.

Тихон улыбнулся. По мозгам, по всему телу разлилась щекочущая влага. Он взял со стола сигарету, прикурил, но, почувствовав отвратительный привкус плесени на губах, швырнул ее к порогу.

— Свои, свои имей! — укусила его Алка. — Разбросался тут…

Тихон молча достал свои.

— Цыц! Ух ты, дешевка… прибью к стене, — подпрыгнул Леха, хватая Алку за руку, которая под шумок пыталась отхлебнуть из початой бутылки. — Не прощу никогда, собаку! Вон из хаты! — Он ощетинился, как кабан, и подтолкнул свою возлюбленную к двери. Он толкал ее в костлявую спину руками, пока наконец не вытолкнул за дверь. Босую. Сплюнув, набросил крючок… Обиженная Алка завыла под окном:

— Сожгу алкашей, спалю! Где у меня спички, где у меня спички?..

Леха был неумолим. Он сидел на койке, нахмурившись, и молчал. Тихон с уважением взглянул на него.

— А ты смелый мужик, — проговорил он. — Я слышал краешком уха, как ты оттянул здесь Ожегова. Хвалю за ухватку, дал бы, как говорится, десятку, но мелочи нет. Так его, волка!

— А чего на него смотреть, — отозвался хозяин. — Почему, грит, пьешь? О жизни тут начал, о самом важном… Самое важное, как я считаю, — выбрать: убить или прожить время. Прожить мне… Ну, для раба — это мука! Им-то чего, живут господа… А мне нельзя, терпения нету. Потому я убиваю свое время… Так проще.

Тихон прислушался.

— Вино прекрасно убивает. Сам посуди. Три дня пей — пройдет, как одна минута! А попробуй три дня прожить… Ну! Нет, я не могу жить в таком неравенстве: им, господам, все, мне — кукиш! Как говорится, смотри на плешь и думай, что лук ешь.

— Смел ты, Леха, — опять похвалил хозяина Тихон. — Я так бы не смог. А ты прямо — в лобешник ему закатил, как попу. Хвалю.

— А чего… Я люблю народ и привык страдать, — продолжал Леха. — Понимаешь, страдание привычкой стало, привычка перешла в любовь. А любовь меня убила… Да, видел, как люди живут, страдал, привык к страданию… Все, конец — пора сушить сухарики.

— Не посмеет! Ожегов не посмеет тебя посадить, — убеждал Тихон. — Как ни крути, но он мужик ничего… Бывает, конечно… Эх, наливай, братан!

Выпили. Попытались даже запеть на два голоса, но песня вышла такой, что даже Алка, убитая горем, расхохоталась под окном. Транзистор хрипел: сели, наверное, батарейки. Назревал кризис. Если люди выпили, да молчат — это к драке.

Тихон, раскачиваясь, разминал острые чашечки коленок пальцами, порывался начать какую-то речь, но передумывал: кому здесь говорить? Кожа на его лице расправилась, налилась кровью. Он опять начинал фразу, но она рвалась, как гнилая нитка.

— Держи крепче, — протянул он хозяину стакан.

Тихон на глазах «крепчал».

— Эх, господа юнкера, кем вы были вчера? А сегодня вы… Эх, Леха! — хотелось ему всплакнуть, но не получалось: срок не приспел. — Мы сами виноваты в том, что господами не стали. Они стали, а мы пропили это званье… Винить здесь некого. Надо признать… Эх, Леха!

— Я и не виню никого, — проговорил Леха. — Я просто убиваю свою жизнь. Я себя, себя убиваю!

— Стоп, Антроп! Пока живи… После. — Тихон, расправив узкие плечи, отряхнулся, как грач на пашне, и подхватил со стола наполненный до краев стакан. — Давай, Леха, врежем. И я тебе расскажу…

— Ну хватит клопа давить. Лучше сочиним лозунг, — Леха на миг задумался. — К примеру, такой: «Власти! Спасите нас, пьянчуг!» Нет, не пойдет… Лучше так: «Власти! Отдайте нам „Дворянское гнездо“, чтоб мы почувствовали себя на этой земле людьми…» Нет, слишком длинно. Покороче бы… Думай.

— У тебя не горячка? — спросил Тихон, потянувшись к бутылке. — В семнадцатом бы году я рванул за тобой — хоть в ссылку… Все равно бы потом освободили… Сейчас не могу: времена не те. Если уж здесь жрать нечего, то там — извини-подвинься! Закусить бы чего. А?

Пельмени, приготовленные хозяйкой, давно остыли, их нужно было разогревать. Проголодавшийся гость требовал десятка три-четыре.

— Не из мышей?

— Брось ты, Тихон! — обиделся хозяин.

— Ты не сердись, — обнял его тот. — Я шучу. Если хочешь, я тебе, как лучшему другу, теленка отдам. Сейчас сбегаю в хлев и пригоню. Возьмешь?

— Нет.

— Вот дурак! Чего проще, — не унимался гость. — Если не будешь сейчас колоть, то пускай в зиму. Алку переоборудуешь в сенокосилку, она тебе стожков на пять срубит.

— Нет, — отказывался наотрез Леха. — Не в сене суть, а в твоей бабе. Она же мне башку отрубит…

— Ну, волка бояться… Дело твое, не неволю. Давай догонимся.

Хозяин подал пельмени, а сам завалился на кровать.

В эту минуту скрипнула дверь — Алка стояла на пороге, приложив палец к губам: тсс!

— Ну ты даешь! — изумился гость. — Как сквозь стену прошла, не ободралась даже.

— Я с отмычкой, — прошептала она. — Любой замок — щелк! — и готово.

— Научи.

— Постоишь на холоде босиком, попрыгаешь, как лягушка, с часик, так любой сейф пальцем откроешь. Жизнь научит всему…

Она входила всегда после того стакана, что сваливал Леху, и все, что оставалось на столе, переходило в ее собственность, доставалось без боя.

— Поешь, поешь, Тихон! — она не могла согреться. — Этот сроду не предложит. Лежит кверху воронкой… У, тиран! Прямо ЦРУ, ЦРУ!

Леха попытался встать. Голова не поднялась, и он опять засопел на своем грязном матрасе.

— Спи, родненький, баю-бай! — подстраховалась Алка.

— Ты хоть бы простынь ему дала, — вступился за друга Тихон. — А то лежит в этой… гниет заживо.

— Простынку ему… Не покойник, чтоб в белом лежать.

Гость взял ложку, обтер ее об штанину, подцепил пельмень.

Алка, тыча пальцем в миску, стала утверждать:

— Не пельмени, а вареники, вареники! Три штуки съел — и будь здоров! Каждый с кулак, с кулак…

«Кислит, что ли?» — подумал Тихон, раскусывая пельмень. Алка опять не растерялась:

— Уксусу, уксусу много! Ты, Тихон, перчику подсыпь, перчику. С перчиком веселей.

Но опоздала…

Пельмени оказались тухлыми (их привезли со свалки, где они успели загнить). Тихон, побледнев, встал с кровати и шагнул к двери. Он с ревом выбрался из сеней и через огород, на карачках пополз к собственной бане.

— То! — всплеснула руками Клава, наткнувшись на него в воротцах. — Опять нажрался, собака. Да чтоб тебя паралич разбил, гада такого! Ведь добрые люди гибнут, а этого ничто не берет… И где ж ты, справедливость?!

Она не выдержала и хлопнула его по голове сумкой. Тихон завалился, прижался к земле ухом, точно прислушивался — что там, в глубине? Клава вытащила из сумки бумажный сверток, сорвала бумагу и — втоптала в грязь белую, как снег, рубашку.

— Купила… Вот тебе, змею! — топтала она ногой. — Получи подарочек, получи! Вот тебе…

— Башку мне не раздави, — плача, просил он. — Я просплюсь… Завтра встану — как огурчик! Прости меня!

— Не встанешь ты… Сволочь, крови моей еще не испил, — разрыдалась она. — Ночь будешь пить, день… Сколько тебе — ведро? Возьми сразу, только не тяни душу!

— Прости меня, прости, — пытался он встать. Оторвал от земли голову — правая щека в грязи, как подошва. — Я сам себя накажу, сам накажу…

— Не прикасайся ко мне, не прикасайся, — оттолкнула она ногой грязную руку, которую он протянул к ней. Будто милостыню просил.

— Не добивай меня… я просплюсь… как огурчик…

Он плакал. Она тоже плакала. В ограде повизгивали собаки, не находя себе места. Слышно было, как корова толкалась в дверь, но открыть ее не могла. Вот она вдохнула шумного, как сено, воздуха, замерла на миг и протрубила.

Небо накатывалось скирдой, которую могла поджечь только гроза. Было душно, очень душно… Но гроза не приходила, и некому было поторопить ее.