Несмотря на теплую погоду, Тихон работал в телогрейке. Березовая плаха, тронутая по кромке топором, шипела и пенилась, как на огне, исходя зеленым соком. Тепло было по-летнему, хоть не месяц май стоял на дворе. Даже не верилось, после затяжного морока погода разыгралась, и воду, зазвеневшую в желобках, пришлось направлять в огромную бочку. Воробьи тут же надумали купаться и просыпались в нее, как горох.
— Намокнете, а если ударит заморозок? — улыбнулся Тихон, подходя к бочке. — Смотрите, я вас, чертей болотных, отогревать не буду.
В дровянике вздыхала корова. Постояв неподвижно, она принималась жевать и опять вздыхала, точно тяжелый корм давался ей через силу. «Тяжко ей, в духоте-то, — подумалось Тихону. — Выгоню за ворота, пускай походит».
Он направился к дровянику и выпустил корову. Она вышла в проулок и замерла.
Безобразные насыпухи отяжелели, вобрав в себя всю сырость, прижались к земле, как ожиревшие свиньи. Пугала выбитая по осени колея, куда сейчас стекали все ручьи и помои.
— Ты куда ее выгнал? — вышла следом хозяйка. — Она ведь тут ноги переломает. Что пню говорить, что тебе, пустоглазому.
Тихон промолчал. Ему не хотелось с ней связываться на трезвую голову. Он никогда не лаялся на трезвую…
А корова, откинув голову, гудела. Она смотрела в колею, наполненную водой, точно просила пить. Тогда хозяйка заставила ее повернуться и загнала в ворота, распахнутые настежь.
— Ого, какая чернушка! Поди, ведерница? Что ж вы ее выставили средь проулка, как на продажу, — прокричал человек в милицейской форме. Он стоял на другой стороне разбитого проулка и размахивал фуражкой, будто боялся, что его не заметят. Это был капитан Ожегов, местный участковый. — Сколько за коровушку отдали?
— Семьсот рублей, — ответила хозяйка. — Молодая, оправдает еще все до копейки. Раздою, бог даст.
— Вижу, что породистая, — хвалил участковый. — Вымя аж на земле лежит, как тыква. — Он помолчал и с некоторой даже официальностью заключил: — Я вас поздравляю, дорогие товарищи, с сей покупкой! Смелое решение, смелое. Когда новоселье?
— Ой, да какое там новоселье! — никак не хотела признаваться в своей радости хозяйка. — Только думаем входить, а вы уж… Прямо так сразу!
— Без лишней скромности, — отступил он к палисаднику, где было посуше. — Теперь пора о прописке подумать.
— Как ее добудешь? — опечалилась хозяйка. — Бегали, бегали по разным кабинетам, а толку? Кругом пожимают плечами: внеплановая постройка, внеплановая!..
— Я постараюсь помочь, — пообещал участковый. — Бумаги нужные подготовлю, и ступайте, торгуйте землю!
— Столько ходили, кланялись всем, как нищие… Даже не знаю, чем вас и отблагодарить. Хоть в ноги падай.
— Ерунда какая! — отмахнулся тот. — Я же вам говорю, сделаем прописку. А твой не попивает втихаря? Может, бегает в «Бычий глаз», а?
— Нет, что вы! — притворно удивилась хозяйка, как бы прикрывая собой молчаливого мужа. — Которую неделю сухой, как кринка на заборе! Не сглазить бы только… Беда.
Переступая с ноги на ногу, участковый смотрел в колею, залитую помоями, и, как показалось, забыл о тех, с кем только что разговаривал. Такое с ним случалось— задумчивым был… Но вот он достал папироску.
— Ты, Тихон, забеги ко мне — потолкуем о работе, — посерьезнел вдруг участковый. — Может, где и сам присмотришь по душе. Хватит сидеть без настоящего дела, коли домик собран и обжит. Чего молчишь?
— Ну как… Вы, конечно, правы, — опомнился тот. — Но ведь у меня в трудовой — горбатые! Кто меня возьмет на работу по своей специальности? Разве что в дворники… И то не возьмут.
— Видишь, Клава, каков молодец! Ни слова в оправдание, ни звука в ответ… Недаром, знать, офицерил в молодости. А, солдат?
Он продолжал балагурить, но Клава вдруг перестала его слышать, а только смотрела в ту сторону, где он стоял. Сейчас ей почему-то вспомнилось, как он, неброский, в сущности, мужик, поставил, что называется, на «попа» матерого цыгана из тех, кто косточек не наломали в труде праведном, потому и бесились с жиру.
Тогда она думала об одном: без копейки хорошего фундамента под домик не подведешь. А где взять такой материал, который бы ничего не стоил? И вдруг ее осенило, прожгло насквозь гениальной догадкой.
— Что я, колода? А ну-ка, Тихон, собирайся, — приказала она мужу. — Да шевелись, шевелись, патятя.
Ни о чем не спрашивая, Тихон оделся и побрел за своим отчаянным прорабом. «Куда-то побежали пат с паташонком, — наблюдала за ними из окна старуха Харитоновна. — Большой да малый…»
С горем пополам они достали четыре комлевых среза — полдня торчали на пилораме, а потом, когда все-таки сговорились и сторговались с рамщиком, катили их, надсаживаясь, сюда… Спать укладывались обессиленные, хоть отпевай, но с лучистым чертиком в душе. А утром выползли на свет божий — чурок нет, одни следы да желтая, как с луковиц, шелуха.
— Ну не зверье ли?! — разрыдалась она. — Самые гадючие твари, а не народ… Да чтоб вам, кровососам, сдохнуть!
Тихон молчал, не зная чем успокоить и как успокоить свою прорабшу.
Зато она, поняв, куда укатили срезы, с ярой ненавистью смотрела на соседнюю халупу, где, не боясь никого, докалывали их в эту минуту.
— А ты? Разве ты мужик? — безжалостно, наотмашь плеснула кипятком, не соображая, кто перед ней стоит и в чем он повинен. — Хоть все утащите, не крикнешь: куда? Не мужик, а обмылок.
И усталый, выболевший какой-то, даже жалкий, Тихон молча побрел на стук колуна. Ему казалось, не срезы кололи, а ломились в чужую дверь, за которой теплилась тихая, но честная жизнь. Он шел так, как будто его послали умирать.
— Верни срезы, — попросил он цыгана тихим своим голосом. — Домик не на что ставить, а так бы… перебились без них, — будто оправдывался он, смиряя в себе дрожь, перед ворюгой. — Будь человеком, верни, а?
— Я мерзну, дети мерзнут, — ухмыльнулся тот и, отбросив в сторону колун, шагнул навстречу. Не проронив больше ни слова, он круто развернул Тихона и поддал коленом под зад. — Иди, не гневи бога, сосед дорогой. А то я разозлюсь и изрублю тебя на куски, чтоб собакам скормить.
Цыган вернулся к колуну, а Тихон, не поднимая глаз, — к своей прорабше. Теперь они оба разрыдались.
От бессилия плакали, от ненависти ко всему человечеству, изменившему им в такую трудную пору. И некому было вступиться за них (сын, как назло, жил и учился в другом городе. Крепкий подросток, он бы, конечно, не дал их в обиду никому).
Чадили насыпухи, лаяли охрипшие за ночь дворняги, а цыган, не перекуривая, разваливал один за другим легкие на колку срезы. Грузная его фигура работала, как огромная помпа. Она со свистом всасывала в себя смолистый воздух. Тихону бы, даже вооружись он топором, сроду бы не справиться с таким амбалом.
А амбал работал, и чумазые цыганята, высыпав из ворот, начали перетаскивать в ограду сосновую наколку. Она была мягкой и вязкой от смолы.
Тогда-то и появился в проулке капитан Ожегов. Он, видимо, шел огородами, где было выше и суше, поэтому его не заметили сразу.
— Что случилось, товарищи? — спросил офицер. — Чего ж запираетесь? Вижу, что не лук чистили.
— Чурбаки укатил! Сволочь поганая, — простонала женщина, кивая на цыгана. — Ночью. Зверюга!
Цыган, не оглянувшись ни разу, добивал последний срез. Он старательно вогнал клин, оглядел глубокую трещину, разрывавшую ровную поверхность чурбака и, круто, как мясник, размахнулся: ха! Смолистый срез развалился на две равные части, обдав всех горьковатой смолой. На двор к цыгану и шагнул капитан.
Сорокалетний амбал с усмешкой, не спрятанной в бороде, смотрел на приближающегося милиционера — чего скрывать, цыган побаивались здесь даже те, кто не раз громил доселе притоны и блатхаты, где собиралось всякое отребье. Потому и этот бровью не повел, колун не отбросил — стоял, широко разбросав ноги, и ждал, ждал… А капитан уверенно шел на сближение. И когда до цыгана осталось не более трех шагов, он резко выбросил вперед руку и сгреб того за бороду.
— Стоять, тварь! Я те лягну! — кричал он, стараясь пригнуть бородатую голову книзу, чтоб ловчее перехватиться. — Ровней, гад, иди, ровней! Не рыси, как малолеток… Тпру!
Цыган всхрапнул, охнул всей утробой, как жеребец. Но участковый вел его сбоку на вытянутой руке. Вел так, как вели бы пляшущего коня… под уздцы. Тот выкатил глаза, но крепкая рука была сильней норова. Так они шли до самого отдела, след в след. И участковый, изредка оглядываясь, покрикивал на стонущего цыгана:
— Иди ровней, ровней! Рысак хренов… Допрыгаешь, запрягу в телегу и буду ездить по участку.
Они не могли знать того, что произошло в отделе, но к вечеру обидевший их цыган прикатил откуда-то четыре точно таких же, как были у них, среза. Даже смола пузырилась на поверхности…
Вспомнив об этом случае, она расплакалась. Тихон косился на супругу, покусывая губы, чудом не съеденные в морозах, когда он пластался на дому, не выпуская из рук топора, чтобы быстрей дорубиться до тепла. Жена была рядом и тоже работала по-рабски, не щадя себя.
Участковый опомнился первым и постарался утешить плачущую женщину.
— Хватит, Клава! — проговорил он. — По совести скажу: трудное свалилось с телеги, а вы — на возу! Понимаешь? Вон какой теремок поставили! Люди проезжают по тракту — глаза вывихнули, глядя на диковинку. Сюда сын ваш невестку приведет скоро. Вот увидите! Тогда уж гульнем. Слышите?
И достал-таки, дотянулся до нее, вернул к разговору.
— Заманишь его в эту дыру! — отозвалась она, подбирая с земли конец веревки. Корова стояла смирно, как над кормушкой. — Комаров, что ли, кормить приедет сюда… Ждите.
— В родном-то доме?
— Хоть так… Ему еще год учиться, а там укатит на Север. Все-таки сварщиком будет, — доказывала она. — А сюда к пьянчугам в пасть? Сама не желаю. Пьянчуг скрутим! — не сдавался участковый. — Зато ему работу подберем такую, что дороже любой девки станет. Не таких привязывает, а щенка… — махнул он рукой. — Об этом судить нечего, и я докажу тебе.
Неуемным он был человеком. Бывало, схватит на лету концовку какой-нибудь фразы и пошел, поехал, особо-то не следя ни за жестами, ни за речью. В таких людях энергия, как кипяток в самоваре. Все равно вырвется наружу.
— Пускай сам решает, — продолжала она. — Не вчера же с горшка. Шестнадцатый год лочкану…
— Ты права в общих чертах, — не стал убеждать ее в обратном капитан Ожегов. — А работа, она повсюду валяется — подбирай, если по душе. На трассу? На трассу поезжай и заколачивай большую деньгу. Хотя что толку-то с этой деньги? Сорная трава.
Да, не секрет… С недавних, первопроходческих пор областью начал править натуральный кусок. Деньги же считались сором, которым в первую же пятилетку освоения забили все сберкассы. Денег — море, товару — нет. Зато к «Дворянскому гнезду», этому небоскребу, выстроенному для первых людей города, подкатывали средь бела дня продуктовые машины и разгружались на глазах у всех. Пахло колбасой, фруктами — все свозили сюда, хотя это «все» должно было пойти на Север, где люди работали на износ, чтобы обогатить свою великую державу. Но их провел вокруг пальца рядовой работник базы: он, поселенный в «Дворянском гнезде», на совесть кормил местную аристократию, дабы не вылететь в «малосемейку». Северяне же из рабочих потянулись к газетной похвале, махнув рукой на все махинации торгашей. Они работали, казалось, за газетный репортаж, забивая полосы своими фотопортретами. Вкусив парадного слова, тщеславный народец бегал по пустым магазинам: где бы отоварить талончик? Но его не отоваривали. Тогда он, выстрадав свой отпуск, оказывался на черноморском побережье, где его потрошили, как глупого индюка. Деньги, заработанные в год, исчезали за полтора месяца, и первопроходец-герой с пустыми карманами, но сытый и счастливый возвращался на буровую, где шоколадный загар сбивали с него, как окалину, в одну неделю. И действительно, там был «только ветер сквозной от одной буровой до другой буровой». И этот ветер сквозной лопали всей бригадой и еще просили, не боясь, что он набьет оскомину. Иногда только хотелось говядинки, ее начинали требовать у начальства к празднику… И только фронтовики, потерявшие на войне свои желудки, не роптали на судьбу, а шипели вслед «вечно голодным»: с кого требуете? Ш-шмоньки!
— Не хныкайте, говорю, — крикнул Ожегов. — Мы придем к победе коммунистического труда!..
Он махнул рукой, как будто обиделся на них, и, опустив голову, зашагал в конец проулка.
— Смотри, Тихон, какой славный человек! — провожала его взглядом Клава, жена Тихона. — И нечем его отблагодарить. Нищета проклятая… Ну, когда начнем жить, когда? Не все же только брать от хороших людей— об отдаче пора подумать.
— Не взятку же давать, — разозлился вдруг Тихон. — А то смотри, перехватим где-нибудь пару сотенных да отдадим ему. В конвертике чтоб. Все же печется, хлопочет за нас, как родной.
— И все ты с язвецой какой-то, — обиделась она. — Мало, что ли, он добра тебе сделал?
— Какого добра? — не понимал Тихон или только делал вид, что не понимает. — Ну, какого добра?
— Да, добра! — стояла на своем Клава. — Память-то у тебя отшибло, что ли? Забыл, как он нас спас от этого… Вон из-за угла мордоворот проклятый выглядывает. Не припомнишь разве эту рожу?
— Хватит тебе, — несколько сник Тихон и отвернулся. — Теперь до утра не кончишь.
Ему было неприятно вспоминать о том случае, стыдно было — перетрусил он тогда порядком.
— И не кончу! — разошлась Клава. — За деньги, что истратила на корову, сожрать меня готов, в колею втоптать. Я что их, пропила? Сволочи!.. Навоза боитесь, а потом спросите: где взять мяса, где взять молока? Почему ничего нету? Не работали б на земле, а только рассуждали, кислогубые.
Корова стояла смирно, головой в воротах, стараясь не напоминать о себе. Зато хозяйка разошлась…
— Я понимаю, — продолжала она, — ты бы хотел иметь бабенку получше, пообразованнее, что ли. Что я тебе, дурочка… Но ведь мы, как ни крути, стоим один другого: оба стоптаны на одну сторону. И комнатку-то снимали в Юмени, вошли в нее, как погорельцы, с двумя тощими чемоданами. Разве то жизнь была? Ты тогда строиться не хотел, тунеядец. Все кричал: «Ты хоть понимаешь, глупая баба, что значит строиться в зиму? В тепле-то мерзнем…» Мерзнет он, — притворно рассмеялась она. — В десять часов не могу добудиться… Но я тебе доказала, что можно и в зиму строиться, а к весне входить в избушку. Теперь за мной будет первое слово, и не путайся у меня под ногами, не терплю…
— Ты уж меня в раба превратила, — закурил Тихон. Голос у него дрожал, руки ходили ходуном. — А я ведь из военных…
— Из бывших военных, — поправила она. — Я, может, тоже не из простых людей, да помалкиваю. А то кого ни спроси, все из господ, и к черту некого послать. За кусок — всей пятерней, а за работу одним мизинчиком.
— Да работаю я, работаю! — взревел Тихон, и даже папироска отлетела от губы. — Чего тебе еще? Ну, не хотел строиться в зиму, ну, мерз в тепле…
— Да не мерз ты, — опять рассмеялась она с той же притворностью. — Дрых до обеда. Где ж это было тебе взять топор и рубиться на морозе? Лучше уж лежать и поплевывать в потолок, баба прокормит, она безотказная, да и выбирать ей не из чего. Какой попал, с таким и живи. До обеда не буди… В вытрезвителе-то в пять — как штык! Еще подъема не объявили, а ты уж на ногах…
Вот когда изловчилась и опрокинула навзничь. Он аж зубами скрипнул, но промолчал. Правду говорила.
…Тогда они отмечали какой-то праздник. Хозяйка пригласила их к столу, накрытому в большой комнате. Втроем просидели до третьей рюмки. Молчали. Потом хозяйка сорвалась и побежала к соседу, от которого вернулась с гармонью. Тихон пробежал по кнопкам, запел — голос у него имелся… Но вскоре бедную гармонь отбросили на диван и пошли танцевать, он — с хозяйкой, как бы позабыв про то, что рядом сидела жена. Они так старательно танцевали, прижавшись друг к другу, что Клава не выдержала и вышла в сенки. Через некоторое время танцор бросился ее искать. Со свету, как слепой, вывалился в темные сенки… Здесь она и поджидала его: грохнула по башке табуреткой! Он, конечно, обиделся, набросил на себя пальто и отправился к автобусной остановке. «К брату поеду, — проговорил напоследок, — пока не убили тут… Звери!»
Но до брата он не доехал — забрали прямо с остановки в вытрезвитель, из которого вытолкали на мороз в пять утра (поняли, что клиент пуст, как барабан). И теперь при случае она напоминала ему об этом.
— В пять утра, как физкультурник, — хохотала она. — На свежем воздухе разминка. Так ты, брат, до ста лет проживешь!
Корова стояла в воротах. Кудрявая, с намокшей шерстью дворняга проскользнула у нее под брюхом и стала осторожно обнюхивать сапоги хозяйки, не понимая, почему та стоит. А хозяйка смотрела в конец проулка, где только что скрылся из виду участковый милиционер. Корова с трудом двигала челюстями, будто собственный язык пыталась разжевать.
…Она вела его за собой, как теленка. Они вышли на окраину города, где люди строились нахально, невзирая на строгий запрет горисполкома. Вышли и осмотрелись.
Камыш да тальник. Кое-где полыхала, радуя глаз, рябина. С обратной стороны тракта наползали на Нахаловку громоздкие постройки гаражей, как бы сдавливая ее. Потому она схлынула в болотину и закисла, как старая вода. Чадили насыпухи, трубили голодные коровы, беспородные собаки водили свои игры, попутно облаивая пришельцев.
Стороной, подобрав цветастые подолы юбок, пробежали цыганки — бойкий, горластый народ. Их жизнерадостности можно было позавидовать. Пустые пока сумки обвисли в их руках, как проколотые шары. Наконец они выбрались на тракт — здесь была автобусная остановка.
— Соседки будущие, — кивнула им вслед Клава. — На работу пошли. Дай бог им хорошего улова.
— Свое возьмут, — отозвался он, тоже следивший за ними. — Заберутся в толпу, как в малинник. Им проще — кругом родина!
И такая тоска прозвучала в его голосе, что Клава, вздохнув, отвернулась, чтоб не видеть, как он стоит — съежившись и прижав к животу посиневшие кулачки. Не мужик, а ребенок.
Корова по-прежнему стояла в воротах, будто застряла в них, когда ее хотели завести во двор. Желтая пена свисала с губ и хлопьями падала на землю. Хозяйка забыла о ней… «Заводи ее, — хотелось сказать хозяину, — пока собака с хвоста не постригла!»
…Работали они на пару, и не поймешь — кто коренник, а кто пристяжная. Зима стояла лютая — в несчастье она всегда бывает такой, — а жить пока пришлось в подполе, как в землянке. Часто простужались, болели, но лечились «железкой», установленной тут же, возле нар. Тогда они напрочь позабыли, в каком веке живут и кто правит их великой державой. Может, царь, а может, кто другой — какая им, к лешему, разница.
Обносившиеся и полуголодные, они через день ездили на попутках в сторону городской свалки. Здесь, на свалке, закоптившей дочерна небеса, они выбирали годный для строительства материал. Зачастую попадались горбыль, мешки с цементом, ящики с ржавыми гвоздями. Бульдозеры не успевали хоронить народное добро, а свальщики — сжигать. Что-то не зарывалось, колом стояло среди чадящих куч, а что-то и попросту не сгорало в огне. Зато частники, наторевшие на этом «разбое», гребли под себя несметные богатства. И Тихон с Клавой не зевали. Они выбирали даровой стройматериал и вывозили со свалки, расплачиваясь с водителем последними деньгами, которые пополнялись за счет собранных здесь бутылок.
И работали, работали… Протесывая одну горбылину за другой, он дул на сбитые руки, стараясь их отогреть, и с благодарностью поглядывал на жену, которая не отступала от него ни на шаг. Он работал, и она работала рядом. Без остатку отдавались работе, поэтому и насыпуха поднималась на глазах.
В феврале они перебрались под крышу, хоть в потолке еще зияли дыры, обнесенные густой изморозью. Теса не было, чтобы «заткнуть им глотку», этим дырам. Все чаще и чаще, швыряя топор на мерзлую землю, срывался Тихон: «За что же я вымерзаю-то здесь? За какие такие грехи, а?» — «Не вымерзнешь, — успокаивала она Тихона. — Завтра чего-нибудь присмотрим в уцененке, одену тебя, работника». — «В уцененке? — вопил тот. — С трупов, что ли? Не хочу!..» — и дул на руки, едва не плача.
Выписали машину тесу. Свежий тес пах лесом и какой-то тихой полузабытой далью. Хотелось забыться… Клаве в такие минуты виделось: босая, она помогает деду по дому. Работу закончили поздно и сразу же отправились на речку. Но клонит девчушку к сосновому бору, и она убегает в хвойники. Там она купается во мху, посыпанном мелкой иглой, — отмывает пятки. После этого они становятся чистыми и нежными, и траву под ногами чувствуешь острей, точно по живому идешь.
Однажды к ним подошел участковый Ожегов.
— Запрещаю постройку, — сказал он. — Бросайте топоры, и в отдел проследуем.
Прямо ошарашил. Ведь не один раз проходил мимо: постоит, посмотрит на них да молчком дальше потопает, как блаженный.
— Почему запрещаете? — удивились они.
— По кочану… Но поясню, — подступил он к домику, под который еще не подвели фундамент. — Землю не купили, разрешения не имеете, а тес свистнули. Прямо уголовники, а не хозяева.
— Тес? У нас же накладная есть, — пролепетала она. — Остальное со свалки привезли.
— Кто же вам поверит? — наступал участковый. — Разговор-то идет не о порожней таре, а о постройке, которая тысяч на пять вытянет. Нет, со мной не сыграете в дурака. Я старый волчина, меня толкать не надо… ногой. Бросайте топоры — и в кутузку.
— Нам нечего скрывать, — проговорила Клава. — Что есть, все на нас, а если раздеться — как сбруей побиты… Прямо не люди, а кони, господи прости… Посмотрите же!
— Посмотрю, — осадил он Клаву. — Вот только малость перекурю. Перед кутузкой.
Он достал портсигар и предложил папироску Тихону:
— Закуривай, чего дрожишь… Кур, что ли, воровал?
И закатился.
— Стройтесь, — смилостивился вдруг. — Пока промолчу, а после, как говорится, будем посмотреть. Пойду бичей трясти. Слышал, что опять нигде не работают, черти опухшие. Хоть в колонию отправляй, неймется…
И пошел, бросив напоследок:
— Вы верно настраиваетесь на жизнь. Одобряю.
Корова тяжело вздохнула, всхлипнула, задирая голову. И только сейчас о ней вспомнили. Хозяйка обхватила ее голову и прижалась к ней щекой, даже чмокнула в ссохшуюся от грязи бровь. И прежняя радость от такой покупки вломилась в ее душу с удвоенной силой. «Спасибо матушке за подмогу. Хоть на старости лет решили помочь, скупердяи…»
Корова была костлявой, но с крупным выменем и широкими, округлыми, как бочка, боками, по которым можно было судить о скором отеле. Бывший хозяин так и сказал Клаве:
— Ждите теленка. Не проспите по глупости наследника.
Кое-как Цыганку втолкали в теплый дровяник — чистенький, вылизанный на совесть. Корова упиралась передними ногами в порожек, раздувала ноздри и храпела, как кобыла перед полыньей. Насилу втолкали.
А вечером, тщательно обмыв вымя, Клава впервые подоила корову в собственном дворе. Светлая, молочная улыбка забрызгала ее губы, и некогда было облизнуться или смахнуть ее рукой.
И тогда решили отдохнуть, справить, как у добрых людей, новоселье. Готовились к нему на скорую руку, между делом, заполнившим их жизнь до краев.
— Бог с ними, с расходами, — горячилась Клава. — Что же теперь — семь кошек завести, а новоселье вытолкать в шею?
Тихон согласился с ней. Однако новоселье по разным причинам все откладывалось, и о нем наконец совсем позабыли. Сегодня же капитан Ожегов, как бы вскользь, но напомнил об этом важном хозяйском празднике.
— Надо, Тихон, справить, — смирилась Клава, точно они и не ругались. — Соберемся, посидим и Ожегова пригласим. Любишь ты его или не любишь, но пригласить следует. Иди, уберись у свиней!
Он шагнул в ограду и, отыскав совковую лопату, направился к стайке, в которой любил убираться. Еще, видимо, не приелась ему эта работка. Хоть в этом им повезло: не сосунков купили, а крепких, жорких поросят, невесть как народившихся в такую раннюю пору. Мычал и похрюкивал их двор, скрипели ворота, облитые свежею краской, и дым, повисший над трубой щитовика, говорил о покое, согласии и сытости.
Теперь-то чего не жить.