— Хочу поговорить о жизни, — начал Юрий Иванович. — О сегодняшнем дне, но в особенности о вчерашнем, так не любимом тобой.
— О Сталине?
— Естественный вопрос…
— Это вопрос политический, — попытался отвязаться от пьяного задиры капитан Ожегов. — И если ты в своем гараже не пропускаешь политбесед, то ты должен знать, что политический вопрос — это вопрос, находящийся в компетенции власти, и в пивных он не должен обсуждаться. Мы с тобой не власть… А народу этот вопрос неинтересен.
— Тю! Какой ты строгий! — закатил глаза Юрий Иванович. — Это власти он неинтересен, она его замалчивает, а народ, сколько я себя помню, обсуждает только политвопросы… О Сталине говорит этот народ с особенною болью и страстью. Что же он, по-твоему, будет выжидать, когда власть начнет говорить о наболевшем? Сроду не дождется…
— Об этом говорили уже на двадцатом съезде, — заявил Ожегов. — Забыл? Или память у тебя подсела, как аккумулятор?
— Не подсела. Как же!.. Речь идет о великом человеке, — ответил Юрий Иванович. — Это нынче все забывается… Иного при жизни только что в постели не снимают, кругом фото, а умрет — как будто и не жил такой герой. Вот тебе и бюсты при жизни! О Сталине же говорили и будут говорить, потому что он был для всех людей Отцом.
— Для всех?
— Не ехидничай. Для таких, как ты, конечно, он достоин осуждения — и вы осудили его на том самом съезде… Страшно вспомнить, — поморщился Юрий Иванович, — страна плачет по покойнику, а вы осуждаете культ личности и, наплевав на все, выносите святое тело из Мавзолея. А людей спросили? Расправились над трупом. А при жизни-то этого трупа почему молчали? Строг был? Ха-ха! Да какая же вы сила, если один Человек скрутил вас в бараний рог? Так и получилось: он вас, бездельников, заставлял работать и карал, если не подчинялись, а вы срывали злость на простых людях. Отсюда и вся заваруха… Верно, он не терпел болтунов-экспериментаторов, ему надо было страну поднимать и кормить. И вы служили ему преданно… После осудили. А сами? Чисты? Если он был жестоким и вы выполняли его жестокую волю, то, значит, и вы… Понимаешь?
«Вы» — это не Ожегов, это теперешняя власть в его лице.
— Репрессии? — напирал Юрий Иванович. — Зато сейчас вам лафа, хребтов не гнете… Нет той руки, что заставила бы вас работать, как бывало. Тогда хоть лес валили и народ не разрывался на десятки работ, именуемых каторгой. А нынче каково народу? Насели на него, едете, и некому вас одернуть… И народ давно уже понял, что Леонид Добрый — не заступник. Он книжки пишет, а вы ему лжете: дескать, живем лучше всех! Он верит всему, потому что добрый… Но и при нем вы работягу не тронете, — заявил Юрий Иванович. — Эту мразь хватай среди улицы, а меня — попробуй только тронуть. Я те трону! И ты об этом прекрасно знаешь. Я такой: если плохо живем, то и говорю, что плохо. Мне ни к чему врать… Я в страшном смятении: люди по всему миру бастуют. Отсюда я делаю вывод: всем нынче плохо. Но почему? Разве в этом Сталин или Леонид Добрый виноваты? Нет, здесь иной масштаб, а обвинять того или иного человека во всех бедах — это самих себя обманывать. Надо сообща разобраться в том, почему людям всего мира плохо? Почему? С кем посоветоваться?
— Слушай радио, — хмыкнул Ожегов. — Слушай политических обозревателей: они говорят на эту тему.
— Я их слушаю и прихожу к такому выводу: не люди, а государства похожи на бесстыдных чудовищ. Вчера, например, не признавали ту страну, но нынче она поздоровалась с нами — кричим, что братская. Потом что-то не поладят меж собой верхи-министры — враждебная страна, руки ей не подаем… И это в масштабе всего мира, у всех на виду! Международники, что ли, не имеют ни чести ни совести, если так получается? Тогда при чем тут сам народ? Все эти «слуховые» битвы происходят над нашими головами, но мы-то в них не принимаем никакого участия. Ты уж поверь мне, я за всю жизнь не обругал ни одного американца, ни одного англичанина. Бастует шахтер — значит ему плохо. «Бастуй, — кричу, — я всем сердцем за тебя!» И я бы, конечно, бастовал… Только у нас это не принято. У нас скажут: все в порядке, скоро тебя озолотим, работяга, — и баста! А шахтеры английские, мол, мелочный народишко: за копейку бастуют. Неделями бастуют… Только я думаю: шахтеры ли бастуют? — хитрил Юрий Иванович. — Немного побастуешь, если с полгодика придется ходить по улице с транспарантом, а кормить кто тебя будет? Они ходят — кто-то же их кормит! Кто их кормит, тому и нужна эта забастовка… А как иначе? Если мы восстанем, то кто нас станет кормить?
— Против чего ты собрался восставать?..
— В том-то и дело, что не знаю, — признался Юрий Иванович. — Наверное, против бардака надо восстать, против вас и против самих себя вот таких, — он с презрением оглядел чокающихся по-пьяному мужиков, что и не думали уходить из пивной. — А еще лучше — открыть границу выпустить всех туда, где, по нашим бредням, жизнь получше. Хоть в Америку. Но ведь не пойдем, потому что нищие… Туда другие едут в командировку… Детки тех интеллигентов, что «страдали» при Отце. Работяга всегда был работягой, ему не на что туда сгонять, потому он сидит, как в мешке. Как там, за границей, живут, об этом знают только страдальцы — голубая кровь, которую прежде пускали. А по сути дела — никто не страдал… Посмотри фотоматериалы, которые печатают нечаянно, посмотри документальные кинокадры, что так же нечаянно пропускают в эфир, — да там же счастливейший народ! Того и гляди, что зевки лопнут от широких улыбок. Кто же тогда страдал? Где правда?.. В Сингапур, что ли, сгонять, — задумался Юрий Иванович. — Или уж не ездить? Прямо не знаю, как и поступить в данном случае.
Конечно, он кривлялся.
— Все, что соприкасается с зарубежом, развивается, — сказал Ожегов. — Спорт, например. Это значит, что в мире едином живем, а соприкасаясь, как бы подталкиваем друг друга вперед. Наука развивается в содружестве, медицина… Если тебя туда отправят на какой-нибудь симпозиум — ну, какой от этого толк? Ты же безграмотен! Учился бы…
— Я работал с малых лет! — вспыхнул Юрий Иванович. — Мне некогда было учиться!.. Да и не всякая грамота на пользу обществу идет, — придержал он себя. — О грамоте будешь мне тут выговаривать! Без того государство наше… Глава книги пишет, народ их читает, а кто работать будет? Читатели! Поневоле самая читающая страна… Развиваемся. Да чтобы догнать в техническом отношении капиталистов, нас надо — в хомут… Тогда только мы сможем повторить прежние рекорды и показать свою настоящую силу. А то заладили: дескать, понимаем, что вам трудно. Что поделаешь, если не первые… Нельзя на это ссылаться. Первые, первые, а Советской власти седьмой десяток идет. Хоть на пенсию провожай! Сколько это может повторяться — первые?! — возмущался он. — Кто хотел, тот за десять — двадцать лет обжился в новом мире и живет себе припеваючи, а нам по-прежнему талдычат: «Потерпите, товарищи… Мы в этом мире первые!..» Союзные-то республики давно живут на славу. Они что, не первые? Особняковые братья… В двухэтажных особняках плодятся, у нас деньги зарабатывают — на стройке. Куда податься «первому»? Конечно же в кабак. Мы все еще с социализмом не можем разобраться, а у них уже частный капитал, — продолжал Юрий Иванович. Он даже к кружке не прикладывался… — Да, частный! Как у нас на Лебяжьем: машина, дача, работники в саду… Если уж у нас, в России, где самый совестливый народ, так живут, то чего говорить о союзных республиках… В раю живут. Там у них средневековые законы, что правятся ножами, которыми режут и неугодных, и баранов… Нет, туда я не хочу! — расхохотался вдруг Юрий Иванович. — Я вот о чем подумал: почему же не живут по-райски наши северяне — ханты, манси, ненцы? Они ведь тоже как союзные. Верно? А вот не смогли встать на ноги — климат, что ли, не тот. Если глубже копнуть, то видишь: обласкали вы их, напоили, а когда они проснулись в своих чумах с больными головами, — кругом чужие люди: землю бурят, тундру корежат, добывают, так сказать, природные богатства. Словом, остались они без земли. А человек без своей земли — это Нахаловка. Здорово вы их облапошили! Еще изумительнее то, как подаете зевакам эту аферу: дескать, героическое освоение Севера, и те, поверив вам, кричат «Ура!». Ура-а! — прокричал он на всю пивную.
— Ура-а! — отозвались из разных углов подвыпившие крепко мужики, и никто даже не спросил: «В чем дело? Из-за чего шумим?!»
Опять потянулись к кружкам.
— Как так получилось, что в стране равноправия и культа тружеников народного хозяйства, то есть культа труда, работяге дают квартиру через полтора десятка лет? И то не каждому: я шоферил всю жизнь, чтоб получить квартиру на семью, а иному только общага… Зато начальству, прибывшему сюда, квартира выдается через год-два. Откуда такой произвол? — спрашивал Юрий Иванович. — Кто нужней государству — вы или мы, рабочие? И они ведь едут именно сюда, наверняка зная, что здесь им, специалистам-ученым, создадут все условия для жизни. Иначе бы рванули на Малую землю… Не едут, знают — ложь…
— Кстати, о книгах, — перебил его Ожегов. — В России бастовали, когда надо было. Вспомни — роман «Мать»… Тогда поднялись за копейку…
— А теперь что, не надо?
— Реши вначале — по какому поводу затевать смуту?..
— Какой же еще повод… Хоть в землю зарывайся… Радио, телевидение… Да он же, Великий Добряк, одними речами доканает нас! Он же!.. — Юрий Иванович замотал башкой. — Люди убегают из дому, когда он подходит к микрофону: одни собак выгуливают, другие в «аквариум» ныряют… Господи, мочи нет! При Отце-то, как ты утверждаешь, угнетали физически, а тут ведь нравственно убивают. Это во сто крат безжалостней, это садизм!.. Садизм! — завопил он, размахивая руками.
— Юрок, Юрок! — обратились к нему из-за соседнего столика и погрозили пальцем: — Ты не кипишуй… Тебя что, этот мент трогает? Не трогает. Тогда припухни. Тс-с.
Юрий Иванович успокоился. Он закурил и, загадочно улыбнувшись, приблизился к Ожегову.
— Одного не пойму, — прошептал он. — Если мы все пьем, то кто же нас кормит? Чей хлеб едим? Лица этого человека не увидишь в кино, не прочтешь и в книгах о нем ни слова. Как быть?
— Направляйся к своему депутату, — посоветовал Ожегов. — Кого избирали в Совет, тот и обязан вам все разъяснить. Закон у нас верный, только научитесь требовать по закону… Иначе ничего не добьетесь.
— К депутату? — удивился Юрий Иванович. — К какому депутату?
За которого голосовал…
— А-а! — дошло до того. — Действительно, я помню, где за него отдавал свой голос… Но вряд ли кто ведает, где его депутат принимает просителей. Да и фамилию не помню… Хрен его знает! Приехали в Нахаловку с ящиком — проголосовал…
— Так теперь и живи, — отмахнулся Ожегов. — Сами выберут вожаков, а потом стонут: не так, видите ли, ими руководят. Все так. По едреной матери колпак… Будем продолжать?
— Ты мне не завирай! — как бы опомнился Юрий Иванович. — Депутат не руководит, он… Это для него не работа, а общественная нагрузка. Руководишь нами ты и тебе подобные, и я прямо в глаза говорю: да, хреново руководите!.. Валите все на правительство, а сами бесчинствуете здесь, на местах! Кто вам позволил так обращаться с народом? Отвечай! — притопнул ногой Юрий Иванович. — Отвечай, пока я мужиков не крикнул!.. Крикну толпе — разорвут тебя на куски. Они хоть и дураки, но их объединяет пивнушка, а вас? Коммунистическая мораль, что ли? Знаем ей цену, — взбесился он. — Кончилась жратва, нет мяса — нет ничего… И конец пришел вашей лживой морали. А ведь еще не голодуха! Что же будет, если кончится хлеб? Друг друга жрать начнем, позабыв о морали? Видимо, так и будет. Пей. Ожегов, пиво, пей! Ты же понимаешь, что вам уже никто не поверит… Народ един в настроении: и бедные, и богатые недовольны своей жизнью. Кое-кому надо делать из этого соответствующие выводы. Ты меня понимаешь? — перешел на шепот Юрий Иванович. — Все на взводе! Проворный идеолог-проходимец может повернуть эту массу в любую сторону… Ты понимаешь меня или нет? Я сам в страхе… Я сам боюсь своей мысли… Понимаешь, Ожегов?!
Они оба оцепенели. Капитан Ожегов смотрел на Юрия Ивановича такими глазами, как будто перед ним на столе лежала гадюка, напряженная, готовая к прыжку, а он, изумленный этим, не мог найти в себе силы, чтобы отпрянуть от нее.
Юрий Иванович оказался смелее Ожегова, точно чувствовал, что истина на его стороне. Но и участковый не собирался сдаваться:
— Причина наших неурядиц, — проговорил он, — заключается в том, что мы плюем на марксистско-ленинскую теорию. А она ведь нам была выдана как инструкция к руководству… Посчитали себя умней. Сталин твой — этот был самым умным…
— Я же чувствовал, что что-то здесь не так, говорю же…
— Все вы чувствуете и говорите только в пьяном виде. Трезвые же молчите…
— Никак себя не поймем. Звери поняли, что мы звери, и ушли из наших лесов; рыбы поняли, что мы хищники, и уплыли из наших рек… А мы все никак не поймем самих себя, копаемся в собственных кишках. Как так? Что есть жизнь? Мужики, вернувшиеся с войны, за пятнадцать лет едва коммунизм не построили. Чего-то не хватило…
— Почему не построили? Да потому что это не сарай…
— Спились мужики! Во дворах за их столиками играют в домино старухи. Старики вымерли от ран и надсады. Так ли? Старухи ведь тоже надсаживались, но живут… Старики вымерли от водки, пили, чтоб не смотреть на такую нашу жизнь. И причина, как ты говоришь, наших неурядиц заключается в том, что действуют такие приказы, как ваш, — приказы по управлению, а не по стране. Князьки! В прежнее бы время… Вот почему вы его не любите. Там не было князьков. Я помню: начальство советовалось с работягами, запросто принимало их в своих кабинетах… Ходоки — возможно ль теперь? Я к механику задрипанному не мог пробиться, а парторганизация — эта вообще на небесах обитает, не пробьешься к руководству. Она, конечно, с народом, но — в книгах. Нужна рука, одна сильная рука, а не косяк: русский человек не умеет коллективно управлять, ибо всяк мыслит по-своему. Это в крови. У коня нет врожденного чувства подвластности: жеребенка от прирученной кобылы все равно надо объезжать, иначе не покорить его, а у людей? Дите еще в пузе объезжено кровью рабыни… Где та единая рука? Ваш приказ?.. Быки перестоялые! Получили за много лет первый приказ и рады в лепешку разбиться. Объявили бы, предупредили людей… Или забыли, что народ — это власть? Его кровью она добыта не для того, чтобы в ней всякая сволочь купалась, как в молоке. Хватали нас из-за иностранцев. Значит, не из экономических причин? О, позорище! Я думал, об экономике хлопочете… Власть на местах во все века — суррогат; парторганизация, видимо, здесь ни при чем — при любой власти в провинциях царили произвол и тупость; читал ведь Салтыкова-Щедрина… Но теперь!.. Чем образованней человек, тем он глупей. Сидяче-бумажный образ труда оглупляет умных людей, что ли? И всегда мы ищем виноватых! Прежде Отца обвиняли, потом Хрущева, теперь — Леонида Доброго? Нет, не обвините его! Возможно, после смерти наброситесь на его труп и имя, а пока — будем читать книги… Народ! Да народ понять — не один литр водки выпить! Какая уж там соль. А уж наша-то земля проклятая… Не было на ней чести…
— А декабристы?..
— Вот именно. Дворяне гибли за простой народ, а мы унижаем друг друга… Что происходит?
«Человек живет без страха и уважения к власти. Для него ее нет. Дожили…»
— Народ — ядро, парторганизация — как кожура, что оберегает от всего это ядро. У нас же, в Юмени, все наоборот.
«Народ — река, власть — камни и пороги… Но реки сдвигают камни и меняют русла!..»
— Захирели… Мэр города едва на трибуну поднимается — горожане едва живут. Все взаимосвязано.
— Чтобы город всегда был бодрым и здоровым, надо нам быть всегда на подъеме. А старость? Жили-были, трудились и — состарились…
— Так уйди на заслуженный отдых! Тебе-то, старику, зачем власть?
— Всюду материальное начало… Там, наверху, человек — бог: он правит не только вещественным миром — деньги-то старику зачем?! — но и людьми. Это главное. Представь себе, перед тобой, дряхлым и обрюзгшим, преклоняется красота, сила, молодость… Да кто же откажется от этого! Вот почему человек рвется туда, наверх. Ты туда не рвешься, потому что не понимаешь, что жизнь одна, что раз живем… В пивной этого не понять. Потому и вечных принципов нет: всякая власть делает их только себе удобными; Длина принципов — длина жизни карьериста… Он состарился, умер, испоганив все, а ты — начинай заново и жить, и работать, и правду восстанавливать. Бесконечная работа.
— Не понимаю, но оценить могу!.. Кстати, раньше тебя узнал об «отбое».
«Прямо мафия! Все знают, живучи…»
— Вечная работа, говоришь. Может быть. Но я знаю и другое… Знаю, допустим, что Рим простоял двенадцать веков. Там людей — таких голодранцев, как я, — бесплатно кормили… Законы были железными, земля богатейшая… И тем не менее этот Рим тазиком накрылся. Что же будет с нашим строем? Почему у нас глядят вперед на длину только своей жизни?.. Если все идет на спад, значит, скоро нашему строю хана! Капитализм тоже думал, что навеки… Однако разрушили. Но если бы в завтрашний день мы верили так же, как некогда верили в бога, тогда бы можно было рассчитывать веков на пять-шесть. Черт с ним, с этим двенадцативековым Римом! Правда?
— Не согласен… Во все века господствует идеология сильных… При вере — «не убий, не укради» сильные сами убивали и крали на глазах народа. Народ голодал, а они — братья во Христе — обжирались…
— А теперь?
— Какая разница! Тьфу ты, спутал меня!..
— Я хотел сказать, что если подкапываться под социализм, как под религию, то мы не в пример хуже окажемся. Более того, мне кажется, что нашу мораль мы выколотили из Евангелия: те же, в сущности, принципы — не убий, не укради, не обидь… Так?
— Каков поп, таков приход…
— Все равно обидно… Всю неделю «Юменская правда» печатает материалы по поводу одной победы нашей… Очередная, так сказать, победа. Редактор пишет: «Ведомственные автобусы берут на остановках пассажиров-попутчиков. В какой еще стране вы можете увидеть такое! Да вас там, наоборот, вышвырнут…» За рубежом не бывал — что могу сказать? Ничего. Но за границей, говорят, работа — это все: и быт, и машина… Живи — не хочу, только б работа была. А у нас? На трассе платят хорошо, но нет быта. Там, где есть быт, нету заработка. Как бы это объединить!.. Я вот работаю… Зачем такая работа, если она толком не кормит и не приносит счастья! Вот о чем надо писать «Юменской правде»… Еще обидней за наших детей…
— Детей не впутывай…
— Нет, ты послушай! Чтобы узнать, как живут богатые, Тамаркины дети пришли к «Дворянскому гнезду» и стали рыться в мусоропроводе. По отходам — пищевым и вещевым — они вычислили, как те живут, и впервые, может быть, раскрыли для себя смысл поговорки: гусь свинье не товарищ!.. А ты говоришь: детей не впутывай. Да они умнее нас и чутче. Ты-то бы сроду не узнал, как живет мэр города… Ты-то охранял их, пыль стирал полой шинели… Ублюдок!
— Ах ты, сволочь! Благородный!.. Один такой благородный да жалостливый позавчера изрезал в общежитии речников пять человек и сам же перевязал простынью, и милицейский наряд вызвал по телефону. Благородные!.. Не будь нас, вы бы давно перерезали друг друга…
— Заткнись ты, мусор!
— Не затыкай мне рта! Таких, как ты, надо сильным ядом выводить. Как глистов. На вас ведь ни мораль, ни добрые слова не действуют…
— А тебя надо образумить… Как в США, подсунуть гранату под крылечко — взлетишь и шмякнешься о стенку, тогда, может быть, поумнеешь.
— Гад! Подонок!..
Они сцепились…
«Если мы так распустились, значит, не можем существовать без твердой руки. Как при Петре, как при Отце… Люди, опомнитесь, пока опять не пришли к старому… Трудитесь, живите по доброй воле…»
— Скоро грянут репрессии! — орал Юрий Иванович, выйдя на середину зала. — Закон скрутит нас и бросит в трудовые лагеря, только теперь там не будет ни сочувствия, ни души… Молитесь на сталинские репрессии! Те в сравнении с этими — благо!..
— Юрок, Юрок! — успокаивали его мужики. — Тебя мент обидел? Да, Юрок?
— Завтра же идемте к Дому Советов. Идемте, пока не поздно… Падем на четыре мосла и скажем: «Мы будем жить, мы будет работать!» Нет, лучше к обкому… Слышите, братья?!
— Юрок, Юрок! — толпились мужики. — Мента мы сейчас ухлопаем… Он тебя оскорбил, да? Ах ты, ах ты, шушера!.. Грохаем его!..
Мужики было шагнули к Ожегову, но буфетчица опередила их.
— Выметайтесь! — прокричала она, указывая на дверь. — Я буду закрываться. Оглохли, что ли!
В зале наступила тишина. Такая тишина наступила, что слышно было, как хрипел своей тощей грудью Юрий Иванович. Будто жучок скребется в спичечном коробке. Но никто не шагнул к двери, точно не могут понять буфетчицу, хотя соображают, морща лбы, соображают… Кажется, что пивная боится выйти на улицу — к живым.
Но вздрогнули — и поплелись к дверям.
— Идите с богом, — прошипела вослед уборщица. — Не заводите смуту… Грех.
Ожегов вышел последним, протянув измученной старухе полтинник. Та низко ему поклонилась.
…На улице было темно. Выходя со света, надо остановиться хотя бы на миг, чтобы привыкнуть к темноте, после чего она отступит…
«Аквариум», как огромный матовый плафон, высвечивал довольно-таки значительную площадку. Воздух здесь был особенно густым от нудящего комарья, в этом же воздухе — чертячьи рожи… Они скалились и хлопали тяжелыми ушами в пяти шагах от Ожегова.
В трико с отвисшей мотней — «мешок» свисал едва ли не до колен — и в тапочках Юрий Иванович оторвался от сотоварищей, стоявших полукругом. Среди них было много малолеток — эти всегда, выпив хоть каплю, начинают бесконечно сплевывать, будто дегтю глотнули.
«Не пройду, — подумалось Ожегову. — Обложили по-хозяйски: справа, слева ли, но ни одной щелки».
— Договорим до конца, — прошипел Юрий Иванович, приближаясь к участковому. — Поплачь об моей судьбе. Давай вместе поплачем, а!.. Нету слез? Ага, выплакал их по академикам, страдавшим на северах… А по мне, по народу кто всплакнет? — взвизгнул он, пьяный, решительный и злой. — Когда страдали, как ты говоришь, интеллигенты, я работал гаечным ключом… Они поднимали науку, а я железо таскал на хребте, гаечный ключ примерзал к моим детским ручонкам… Ладно, всем трудно было. Согласен. Но вот пришло их время — вышли из лагерей — они облегчили мой труд? Нет! И правильно, что Он их ссылал — хоть работали на Отечество, а нынче? Они, растолстев, получают ордена, а я, как прежде, когда якобы обезглавили науку и инженерию, работаю тем же гаечным ключом, «монтажкой» разбортовываю и забортовываю колеса-скаты и после чуть ли не вручную их качаю; по-прежнему я ползаю под машиной и собираю сгнившие движки… Теперь-то академики не сидят!.. Где помощь моему труду?.. Вот на чьей крови произрастают ордена и благополучие твоей интеллигенции, которую ты, подлец, всячески защищаешь. Народ бы защитил… Мы ведь до сих пор в бараках живем. Что ваша мощь? Трассы? Парад на Красной площади? И мы видали это, но… все это как будто из другого мира. Ты сам понимаешь, только признаться не хочешь… Нету больше сил терпеть. Что же вы, великие люди, ходите по нам, крошите нас! Неужели наши переломанные кости не втыкаются в ступни вам, не саднят как занозы? Врете! Вам тоже больно!.. Но ради чего терпите? Эвон рожу-то как искривил…
— Юрок, мы его кончим! — бросили сотоварищи. — Мы его сейчас малость покружим и кончим. С палками набежим, как дикари набегали на мамонта… Погнали!..
Ожегов не успел отступить к двери, как вокруг него образовалось плотное кольцо. Выпивохи, взявшись за руки, стали водить хоровод, припевая:
Это пьяное колесо было неровным, вихляющим, как «восьмерка», но крепко держащим внутри себя растерявшегося капитана. Тот стоял на месте и смотрел… Пьяные рожи, волосы — щетиной… И вправду, не люди, а черти.
— Мента выбираем! — орали черти, не разжимая кольца. — Вначале покружим, после схряпаем… Сырьем.
Острые, вытянутые в оскаленности рты напоминали Ожегову рыбьи скелеты.
Милицейского наряда, работавшего здесь весь день, уже не было. Милиция тоже храбра только при дневном свете… Из наряда, скрутившего с особой ловкостью разодравшихся подростков, не вернулся даже тот, с единственной, но больно сверкающей звездочкой на погоне. И только запах бензина напомнил о недавней стоянке «соронка», на котором укатили добрые молодцы.
— Если сейчас подняться против власти, — хрипел Юрий Иванович, — то вам конец. Мы вооружены охотничьими ружьями, у каждого второго — ружье. Так что прошли времена Пугачева, у народа иная готовность к бунту… Будь такая при Емельке, он бы конечно же вскарабкался на престол. Сечешь, ментяра? Мы же почти армия!
— Мента выбираем!..
Дикая пляска продолжалась. Хоровод разваливался на глазах. Но только после раскаленного укола в шею — не то палкой ткнули сзади, не то гвоздем — Ожегов опомнился… Ему ничего не оставалось, кроме как броситься назад, к двери, к которой он прижался спиной, рявкнул для острастки и выхватил пистолет…
вопили обезумевшие мужики, наползая на участкового со всех сторон. Юрий Иванович рвал на себе рубаху, вопя громче всех и истеричней, как будто Ожегов причинил ему столько зла, сколько не причинил он доброму десятку из тех, что понимали и горячо поддерживали нахаловского «политика».
Расправа была неизбежной…