СМЕРТЕЛЬНЫЙ НОМЕР. ПИСЬМА НАОБОРОТ
Ведь я—то знаю, что с тобою случится, а ты — еще нет. Ты совсем молода, и еще ничего не знаешь — а я старше, и уже кое—что знаю. Но я не там. Там — ты, одна, единственная в ту минуту того своего бытия, и я не с тобой, потому что меня еще нет. Я буду потом, скоро, нескоро, я буду тогда, когда тебя уже не будет, но я буду знать, что ты была. И именно то, что ты была, придаст мне силы написать про тебя то, чего сама про себя ты никогда не напишешь.
Смертельный номер два. Письма через наоборот.
— Звонила Ася. Она в Москве, хочет забрать письма.
Евгений Сергеевич встал с дивана, постоял немного и сел снова. Сын, как всегда, раздражающе лаконичен — но при этом обычно прав. Наверняка ведь Ася звонила не за этим. Евгений Сергеевич достаточно хорошо знал людей и саму Асю. Наверняка ведь она долго расспрашивала, как дела у сына и здоровье самого Е.С., наверняка вздыхала там, где нужно вздохнуть и молчала там, где нужно смолчать, потом, как всегда весело и недлинно, рассказывала про свою жизнь, просилась приехать, уточняла адрес — и только в самом конце, видимо, проговорилась. Сказала что—то вроде «да, кстати — у вас ведь остались мои письма?».
Антон, спросил Евгений Сергеевич, она сказала про письма «да, кстати» и в самом конце, верно?
Верно, — рассеянно согласился сын, «да, кстати» и в самом конце. Но какая разница?
Письма, конечно же, остались — полный ящик. И не только письма. Тетради каких—то сочинений, стихов и признаний. Не тетради — тома. Открытки ко всем праздникам, включая день ангела и чуть ли не день пожарника. Журналы, в которых выходили Асины статьи — их она присылала тоже. Фотографии, посвящения, картинки, опять стихи, потом какие—то рассказы. Большинство писем с трудом влезают в конверт, хотя есть и тоненькие, эти из последних. Вообще—то письма и открытки к праздникам посылали все, поначалу — так абсолютно все, потом уже не все, но многие. Танечка Решетникова писала, Лёня Штерн, Андрюша, Галка. Гриша Сачков осенью четыре года назад привозил видеозапись своей свадьбы. Привез и подарил, странновато как—то, зачем им? — но подарил вот, до сих пор лежит. И всё это вместе занимает два других ящика, верхних, в них же лежат старые школьные еще фотографии Ариадны и её учеников, и более поздние тоже. А два ящика нижних, целиком, с верхом, так, что они оба с трудом закрываются, заполняла одна только Ася. В течение пятнадцати лет.
— Папа, только ради Бога, — сын говорил уже из коридора, — не устраивайте тут вечер воспоминаний. Придёт, заберёт письма, и пусть уходит. Я вернусь вечером усталый, я не хочу никого видеть. Хорошо?
— Хорошо, хорошо, — Евгений Сергеевич не слушал и кивал машинально. Он дождался, пока за сыном хлопнет дверь, безошибочно протянул руку и включил радио. «Московское время — пятнадцать часов», сказал диктор. «Три часа дня», синхронно сообщили говорящие часы на запястье.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Вот уже месяц, как я здесь, а всё не верится. Всё время кажется, что это шутка, сон, что я скоро проснусь и пойду в школу. В школу, ха—ха! Школа теперь нам только снится. Дожили. Я лично, вот шуточки, дожила до того, что мне снится — представить себе не могу! — школа. И это еще и не ночной кошмар. Хотя, если мне приснится, например, Зоя Борисовна, я не ручаюсь, что не буду кричать во сне. Впрочем, я ведь себя не слышу, может быть, я и сейчас кричу. Может быть.
Настроение у меня разное, если не писать о главном, то хорошее. Тут красиво донельзя, всюду цветы и фрукты (январь, называется), в прошлый понедельник мы ездили к морю. Море — как любое море, стихия она и есть стихия, мне нравится. Мы там гуляли целый день, и у меня сгорел нос, можете меня поздравить. Теперь я являю собой среднее арифметическое между пингвином и бакланом. Не спрашивайте меня, что такое баклан. Я не знаю. Я знаю только, что когда я гляжусь в зеркало, я его вижу.
Говорят, в январе еще бывают и дожди, но мы пока ни одного не застали. Дело в том, что дождь — это огромное благо, подарок и вообще всенародный праздник. Я было предположила, что это еще и выходной день, но надо мной долго смеялись. Говорят, если каждый дождь устраивать выходной день, то зимой тут вообще никто не будет работать. Тётя Инна при этом задумчиво добавила «впрочем, тут и сейчас зимой мало кто работает», но дядя Саша возмущенно спросил: «а я?!?», и разговор на этом окончился. По—моему, тут как раз многие работают, потому что куда ни придёшь, всё вечно заняты: они работают. Я пока что в основном болтаю или гуляю с сыном и собакой тёти Инны и дяди Саши, или валяюсь на диване. На нём обычно спит та собака, с которой мы гуляем, у неё раньше был свой диван, а теперь на нём сплю я, поэтому по утрам собака приходит облизывать мне нос и щеки. В первый раз я ужасно растрогалась, потому что решила, что это она меня так полюбила, но дочка хозяев Катюша испортила мне всю малину: она объяснила, что «Ванда всегда так ведёт себя с теми, кто спит на её диване». Диван, кстати, удобный. А Ванда вообще обалденная, она — ирландский сеттер, и, по—моему, самый красивый из всех ирландских сеттеров, какие только бывают. В доме её жутко балуют, впрочем, балуют тут всех — Ванду, Катюшу, меня (кормят вкусненьким и стараются отвлекать от грустных мыслей), даже не знаю, что будет, когда мы отсюда уедем. Уедем, кстати, скоро: папа уже начал искать квартиру.
Ну вот, только расположилась нормально написать письмо, как пришли отвлекать и зовут обедать. А оказия, между прочим, через час! Поэтому пока что закругляюсь, только вот о главном еще попытаюсь написать. Хотя сложно написать о главном, потому оно и главное. Если коротко, то я очень скучаю. Вот. А длинно я об этом не буду, потому что не буду. «Вот пишу, а слёзы душат и капают…». Шучу, шучу, какие там слёзы, я здесь под тёплым ветром высохла, как русло реки Замбези в середине июля.
Надеюсь, что у Вас всё хорошо, и у Евгения Сергеевича тоже, и что Антон успешно сдал свою первую сессию.
Доколе свидимся. Будьте здоровы и счастливы, насколько это возможно.
Очень Ваша,
Ася.
* * *
— Ты понимаешь, это не называется «любила». Любить можно родителей, любить можно какого—нибудь мальчика там, наверное, любить можно историю и литературу, а я его не любила — я им жила. Я им дышала. Я выходила на улицу, чтобы встретить его на ней. Неважно, что он жил в другой части города, неважно, что реально шанс встретить его был примерно такой, как шанс встретить Эльдара Рязанова возле метро Рязянский Проспект, я выходила на улицу только и безусловно для того, чтобы там его встретить. Я ходила в театры, чтобы рассказать ему о спектаклях. Я читала книги, чтобы с ним их потом обсудить. Когда звонил телефон, я была каждый раз уверена, что это он. Хотя на самом деле он и звонил—то мне всего пару раз за три года. По делу, конечно.
— Ась, а он — знал? Знал, что ты к нему — так?
— Ты чего, сдурела? Какой знал? Как ты себе это представляешь, мне что, надо было ему «письмо Татьяны» писать? «Я вас люблю, куда деваться»? Мирка, я была его ученицей! Его лучшей, любимейшей ученицей! Он мной гордился, понимаешь? Души не чаял! Как пе—да—гог! Я знала английский, как никто в нашей школе. Он был уверен, что это потому, что он — такой замечательный учитель. То, что я занималась дополнительно по всем книгам, которые находила, только ради того, чтобы он считал меня лучшей, ему совсем необязательно было знать. Не говоря уже обо всём остальном.
— А как же вы встречались и общались? Он что, так со всеми встречался и общался?
— Как встречались, никак не встречались — в школе встречались! Он вышел из класса, я по коридору шла случайно. Здравствуйте, Александр Аркадьевич! Здравствуй, Асенька. Как дела, Александр Аркадьевич? Спасибо, всё хорошо, Асенька! И так за день семнадцать раз. Я в этом коридоре, возле его кабинета, практически ночевала. Все перемены там проводила, и всё время после уроков — чтобы случайно его потом на остановке встретить. Случайно, да? Каждый день. По четыре часа ждала, по пять. Там окно вечно было выбито, в том закутке, где я ждала, зимой температура — как на улице, подоконник покрывался льдом, и я вместе с ним. Но без этого мне вообще незачем было жить.
— А с этим — было?
— А с этим — было.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Новости бывают двух сортов: хорошие, и те, которые неприлично упоминать. На сей раз из хороших новостей есть вот что: я поступила в университет, на факультет экономики и журналистики. Хочу стать журналистом по вопросам экономики. Правда, один мой сокурсник почему—то утверждает, что для этого необходимо, как минимум, разбираться в экономике — но, мне кажется, он врёт. Ладно, поживём — увидим, пока что я купила два толстых учебника по введению в экономику, том «Алеф» и том «Бет», и положила их на свой письменный стол, на самое видное место. По—моему, вполне достаточно.
В прошлые выходные ездили с друзьями на Кинерет — это у нас такое море под названием озеро тут. Купались, ночевали прямо на траве, в спальниках, к утру замёрзли, как бараны (интересно, а бараны вообще мёрзнут? не должны бы, у них вообще шкура толстая… вот вечно я так, напишу какое—нибудь сравнение, а потом маюсь — логичное оно получилось, или нет), отогревались нанайскими плясками. Я плясала громче всех, поэтому получила приз: меня силой спихнули в воду, чтобы я перестала оглашать воздух. Но это не помогло! Потому что в воду—то они меня, конечно, спихнули, но рот мне при этом заткнуть забыли!!! Или пожалели? Может, и пожалели. Вообще—то, я плохо плаваю. То есть теперь уже лучше. После того. как доказывала своим друзьям, что хождение по водам — это фигня, а вот пляски на воде… Они обозвали это «плясками святого Витта». Я предложила изменить на «пляски святого Асса». Они согласились.
А еще, между прочим, есть один молодой человек. Мой ровесник, 16 лет. Я ничего не хочу сказать про него особенного, но он мне нравится. Я ему, кажется, тоже, хотя об этом, наверное, неприлично судить. Мы уже четыре раза гуляли, и сегодня пойдём гулять еще раз, чему я — давайте уж признаюсь — ужасно рада. Интересно, почему? (тут должна быть нарисована рожа, полная недоумения, но вместо неё честный художник был вынужден изобразить морду, расплывшуюся в мечтательной улыбке).
Кстати (некстати), Вы совершенно зря уговариваете меня не тратить столько денег на звонки. Во—первых, не такие уж это и большие деньги, а во—вторых, я всё равно буду это делать. Потому что если я не буду этого делать, то больше мне пока что в жизни будет делать, в общем, и нечего. То есть могут, конечно, найтись еще пара вариантов времяпровождения, но они
* * *
— Я говорила дома, что иду в библиотеку, у нас как раз тогда открылась классная такая библиотека недалеко от дома, с читальным залом, зашибись! — жаль, что я там так ни разу за три года не побывала — а сама ездила провожать его через полгорода на метро.
— Зачем?
— Что «зачем»? Зачем ездила провожать? Затем, что другого способа пообщаться с ним у меня не было. Не считать же общением это моё трепыхание в школе. Вокруг него всё время тусовалась масса народу, девочки, мальчики, он жутко интересным был, то есть почему был, до сих пор есть, но теперь там уже другие девочки—мальчики, а тогда у меня просто не было сил себе проход во всей этой массе пробивать. К тому же, понимаешь, тем, кому было всё равно, было проще. Они могли зайти — а, здрасьте, Александр Аркадьевич, мы общаться пришли! И он общался с ними, как миленький. Отчего ж нет. А я, как идиотка, ждала по два часа под дверью, убегая за угол, когда кто—то из них выходил.
— А почему ты не могла просто зайти вместе с ними?
— Почему—почему. Не могла. У меня руки дрожали. К тому же, кому нужно было общаться вместе с ними? Я же хотела с ним одна общаться. Ну и фасон держала, ясный пень. Я ж не валилась, чуть что, ему в ноги: ах, ах, я Вас обожаю! Какой там обожаю, я фыркала, я делала вид, что не вижу, что он идёт, я пряталась в толпе девчонок и мы ржали там, как ненормальные. Ой, доброе утро, Александр Аркадьевич, что Вы говорите, ветер сильный? А я и не заметила, я вчера была на спектакле на Таганке, поздно домой вернулась, а сегодня опять вечером занята, на концерт Ростроповича иду, вот на погоду уже и внимания не обращаю, а у Вас, Александр Аркадьевич, что нового?
— А он?
— А он рассказывал, где был и что видел, ну или не рассказывал, как когда. И дальше шел, а что ему еще делать.
— А ты?
— А я оставалась с той же толпой девчонок и мы ржали себе дальше. Пока он мог нас слышать.
— А потом?
— А потом я уходила в туалет.
— Плакать?
— Ну почему обязательно плакать. Не всегда.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Каждый очередной звонок для меня — это месяц ждать и десять минут жить. Десять минут — это ужасно мало, если здесь когда—нибудь снизят цены на международные разговоры, я поверю в Бога. Впрочем, я в него и так верю. Ну да Бог с ним, с Богом, давайте я Вам лучше расскажу, как прошёл мой вчерашний вечер.
После разговора с Вами я вышла с почты и пошла по улице. У нас тут есть главная улица в центре города, называется Бен—Йегуда. Она пешеходная, вроде Арбата, по ней вечно шляется великое множество туристов, а еще стоят художники, играют музыканты, шум, гам, короче, никто ни на кого внимания не обращает, в чем и цель. Потому что мне как раз надо было, чтобы внимания на меня обращали поменьше. Но, для разнообразия жизни, не потому, что я рыдала прямо на улице, или что у меня что—нибудь развязалось—оторвалось, а как раз наоборот. Вы смотрели фильм Феллини «Ночи Кабирии»? Там есть одна сцена, которую я вчера вспоминала целый вечер. Фильм я сама не смотрела, кстати. Но видела оттуда одну сцену, её показывали, кажется, в «Кинопанораме». Там девушка, Кабирия (по—моему, она была проститутка, но точно я не знаю), идёт по улице, и улыбается. И всё. И так она идёт, и так улыбается, что всё перед ней расступается и весь экран, всю улицу и весь мир занимает эта её улыбка. Она очень спокойно улыбается, без экстаза, без гримас, и вокруг неё течет обычная жизнь, а она из этой жизни выключена напрочь и полностью в этой своей улыбке растворена. Так вот, я вчера была этой Кабирией. Я шла по улице Бен—Йегуда, и вся улице Бен—Йегуда уступала мне дорогу. Я никого не видела, и меня, по—моему, тоже никто не видел — а просто уступали дорогу, как явлению природы, что ли. Расслаивались, таяли, отступали, я шла и улыбалась, и никто мне был не нужен и не страшен, и было мне так хорошо, что хотелось плакать. Улица Бен—Йегуда не очень длинная, но я по ней ходила туда—сюда, наверное, час. Всё ждала, когда с моего лица сойдёт улыбка, и можно будет спокойно пойти домой. Но улыбка так и не сошла, поэтому пришлось купить большое мороженое, у нас начали выпускать новое, пломбир с черникой и кусочками горького шоколада, и с этим мороженым идти. Мороженое хоть как—то оправдывало мой абсолютно идиотский вид. К счастью, дома никого не оказалось, и я еще долго валялась на кровати и вспоминала наш разговор. Вы меня можете спросить, «ну что же в нём такого было», а я не знаю, чего мне Вам отвечать. Мороженое было вкусное, кстати.
Из безнадёжно забытых и так и не рассказанных вчера новостей: я—таки сдала эту чертову сессию, и теперь официально именуюсь второкурсницей. Учиться мы еще не начали, но на кафедре уже вывесили список требуемой для второго года литературы — и тут—то я окончательно поняла, что, когда я решала пойти учиться, моя голова была в отпуске. Потому что, посудите сами, слыханое ли дело, чтобы один студент за один год
* * *
— А тебе было не жалко от него уезжать?
— «Жалко» — это неправильное определение. Правильное определение — «больно». Знаешь, есть такая боль, настолько сильная, что ты как будто тупеешь, и всё видишь сквозь туман. Это уже настолько больно, что как бы и не чувствуется изнутри, просто потому, что тебя вне этой боли просто не существует. Я поздно сообразила, где—то в сентябре, а уезжали мы в декабре, так вот с того момента, как сообразила, и до — ну, сложно сказать, до когда, вообще—то оно и сейчас побаливает, хотя прошло уже довольно много лет — я не жила, я выживала. Пыталась говорить с парой подружек, которые знали, в чем прикол. Остальные—то и не знали ничего.
— Но зачем тогда было всё это? Почему нельзя было просто остаться?
— Остаться? В качестве кого? Вечной при нём побегушки? Влюблённого половичка возле входной двери его квартиры? Я ведь только ради него и ради общения с ним и жила, это же не жизнь. Я была счастлива, когда он мне что—нибудь хорошее говорил, что я умная, например, или что ему со мной интересно, мне это мир делало сразу цветным до искр из глаз. И одновременно я понимала — ну, еще год так, еще два. А потом? Надо же к чему—то стремиться, что—то делать, а мне было стремиться только к его подъезду, чтобы на окна смотреть. Мирка, я три года ходила минимум раз в неделю смотреть на окна! Через весь город ехала, стояла через дорогу, во дворе, и на окна смотрела. Пятый этаж. Как сейчас помню. У людей — институт, репетиторы, друзья, подруги — а я на окна смотрю. Шиза.
— Погоди, погоди, при чем тут окна, ты же говорила, у тебя были подруги. А Динара как же? А Сонька? А Ирочка? А вторая Ася, которая Настя?
— Подруги были, да. Хорошие очень подруги, я до сих пор с ними общаюсь. Настоящие. Динара, Динка, одноклассница, лучшая, самая близкая, всё знала, обо всём ей докладывалось, мы с ней часы проводили за дискуссиями — как мне с ним поумнее себя вести, и вообще что делать, а ей я попутно советовала, что ей говорить её Лёшеньке, а между делом — маме, чтобы верила, что у её Динарочки с хулиганом Лёхой ничего абсолютно интимного нет. У Соньки была похожая на мою история, мы жаловались друг другу на жизнь и пытались друг друга типа консультировать, не то что бы у нас получалось, но разговоры были потрясающие. Ирочка вообще ходила за мной по пятам, как хвостик, с тех пор, как узнала, что я уезжаю, так просто практически переехала ко мне жить. Мы же с шести лет дружили, срослись, можно сказать. Ася вторая, из музыкальной школы, которая там и только там из—за меня стала зваться Настя, чтоб нас не путали, приходила и уходила, тихая, молчаливая, приносила пироги собственного сочинения и пыталась уговаривать меня что—то есть, я совсем тогда, кажется, есть не могла: не лезло. Были друзья, были. Еще какие.
— Тогда почему ты говоришь — у людей друзья—подруги, а у тебя — окна?
— Да нет, это не совсем точно, были и у меня не только окна. Но, понимаешь, я всё время его чувствовала. Ощущала. Думала о нём, думала о том, когда я снова его увижу, липла к окнам, чтобы поглядеть блин на небо и о нём помечтать. Друзья, подруги, мальчики (а у меня и мальчики были, как же без мальчиков, с кем—то гуляла, с кем—то под гитару пела, хорошие были ребята все) — всё было, но всё было как—то по касательной, а главным был он и что происходит между нами. При том, что между нами не происходило решительно ничего.
— Слушай, а что такое «по касательной»?
— Мама дорогая, Мира, русский язык должен быть оскорблён от одной мысли, что он является твоим родным…
— Вот сейчас стукну, быстро узнаешь, кто должен быть оскорблён от какой мысли! Я, между прочим, никогда в жизни не училась ни в какой магаданской средней школе. Я с первого класса училась в Центральной Городской Гимназии города Тель—Авива! И твой любимый русский язык имею право вообще не знать!!!
— Имеешь, имеешь. Но ведь знаешь же?
— Знаю. Точнее, вспоминаю. Поневоле. Иначе у меня не было бы возможности слушать твои бесконечные байки — потому что иврит у тебя, дорогая…
— Ничуть не хуже, чем у тебя русский! Хамло! Я пять с половиной лет назад получила «сто три» за письменный экзамен по грамматике на уровень «Далет»!!!
— Врёшь! Не бывает ста трёх! Не бывает!
— А вот и бывает. Учительница была так потрясена глубиной моих знаний, что поставила мне высший балл — сто, а еще три балла добавила от себя, просто так…
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Простите, ради Бога, за то, что пишу так редко. Закрутилась совсем и окончательно, выпускные экзамены в универе — это пакость неимоверная, ни сна, ни отдыха измученной душе. К тому же, денег бедным студентам за корпение над учебниками почему—то не платят, поэтому приходится подрабатывать. В качестве халтуры я пишу статьи в местную газету, на разные псевдо—экономические, а то и вовсе не—экономические темы. В последнее время подсела вести колонку про рестораны. Выглядит это так: приходит в какой—нибудь ресторан очаровательная девушка (это я, если кто не понял, и ничего смешного!), вся такая из себя изящная и утонченная, в черном свитере с высоким горлом, с серебряным ожерельем на черном свитере, и в серых штанах в клеточку, которые мой папа взял на олимовском складе лет пять назад. Приходит, да. Здравствуйте, говорит. Я, говорит, молодой журналист (правды в этом — разве что слово «молодой», но кто считает), работаю в газете «Иерусалимское здрасти». Мы делаем еженедельный обзор иерусалимских ресторанов, и такой крупный и известный ресторан, как ваш, просто ну никак не могли обойти стороной. Не могли бы Вы мне (и взгляд тут такой кидается плотоядный в сторону кухни, это я не нарочно, это так получается почему—то) эээ рассказать о вашем на весь город прославленом меню???
Ну тут хозяева ресторана, конечно, тают, и усаживают девушку за стол. Ээ да, поговорить. Чай, кофе, потанцуем. Меню открывают. Показывают — вот, мол, у нас такое есть мясо (девушка сглатывает), а вот, дескать, у нас такая есть рыба (девушка морщится), а тортики, уважаемый журналист, тортики у нас, извольте на списочек взглянуть… Тут девушка обычно падает в голодный обморок, и в качестве компенсации за моральный ущерб её потом долго кормят всякими деликатесами, а часто еще и везут домой, чтобы бедняжка оклемалась по дороге от желудочно—кишечного стресса. Ну, честно говоря, про обморок я соврала, но всё остальное довольно близко к действительности. Щедрые хозяева ресторанов обычно очень стараются, чтобы товарищ журналист получил максимально точное представление об их меню, и их даже иногда не интересует, что всё меню целиком в товарища журналиста не влезет!!! Разве что он сжуёт его бумажный вариант.
За это безобразие мне еще и платят (точнее, платят не за безобразие, а за статьи, которые я, вопреки всяческому здравому смыслу, умудряюсь строчить между экзаменами и сиим безвозмездным пиром духа), на кои деньги я и живу, ну плюс мои заработки от поездок. Очень хотелось бы в очередной раз приехать, надеюсь, летом выгорит. Если да — сразу же по окончании работы позвоню Вам, и уже сами будете решать, забирать ли меня к Вам на дачу, или использовать каким иным полезным для общества способом. Хотя бы повидаемся по—человечески, потому что невозможно уже, телефон — это, конечно, телефон, но надо же и совесть иметь! Это я не про Вас и даже не про себя, это я вообще, аппелирую к высшим силам. Надеюсь, они мне помогут.
Миша передаёт Вам привет.
Доколе свидимся. Свидимся, свидимся, свидимся! Обязательно.
Будьте здоровы и счастливы, насколько это возможно.
Очень Ваша,
Ася.
* * *
Евгений Сергеевич настроил радио так, чтобы слышать его из кухни, и пошел разгогревать обед. Аля приучила его к постоянному режиму питания, она вообще была аккуратная. Каждое утро — завтрак, горячий, на столе. В обед — обед. Обязательно суп, мясное блюдо, гарнир, компот. Хотя в последние их годы готовил по большей части он, у Али не было сил, а он как раз пристрастился. Расставил на кухне всё так, чтобы можно было, не напрягаясь, брать наощупь, и готовил. Аля только газ ему зажигала, если в тот момент не спала. Но спала она чаще как раз после обеда.
Суп, приготовленный в виде исключения Антоном, оказался недосолен, и Евгений Сергеевич долго искал на столе солонку, сердясь, что сын опять забыл поставить её на постоянное место. Аля никогда ничего не забывала, при ней можно было внутри дома вообще не замечать, что ты плохо видишь. Евгений Сергеевич и не замечал — он готовил, убирал квартиру «на паях» с сыном, ходил в бассейн, много гулял и вообще, «вёл активный образ жизни», как насмешливо определяла Аля. Она вообще была насмешница, и учеников таких же любила, острых на язык. В этом плане, конечно, Асе не было равных. Когда они вдвоём, Ася и Ариадна, начинали обсуждать что—нибудь в быстром своём темпе, Евгений Сергеевич сидел и тихо слушал эту речь, как музыку. Содержания он всё равно не улавливал, нормальный человек разговор в таком темпе понять не может, а вот наслаждаться переливами двух голосов — женского хрипловатого и девичьего звонкого, мгновенными перепадами тональностей и ритмов и общей динамикой стиля, ему вполне удавалось. У него вообще был хороший слух, с детства, а с частичной потерей зрения слух еще более обострился. Аленька, подначивал он иногда жену, вы хоть сами успеваете понять, о чем говорите?
Еще одним представителем подобной формации был сын. Вот кому удавались все Алины коронные ритмы и стили, вот кто был достойным продолжателем и её обаяния, и её эмоций. Но сын каким—то непостижимым образом выпадал из общения Ариадны с любимой её ученицей, каким—то образом там не был. Логичнее было бы, иногда думал Евгений Сергеевич, чтобы Ася, молоденькая девочка, влюбилась бы в Антошу, молодого парня, красивого — глаз не оторвать, все девки вокруг просто дохнут, Антоша, Антоша, он еще и на гитаре играет, он еще и поёт, с ума сойти. Но Ася год за годом ходила и ходила к Ариадне, писала ей письма, приезжала с какого—то момента каждые несколько месяцев, и непохоже было, чтобы интересовал её Антон хоть чуть—чуть. Кажется, у неё в Израиле был мальчик, но дело было явно не только в этом, и Евгения Сергеевича это невнятно занимало. Что такого нашла эта девочка в его умной, ехидной, неотразимой, безусловно, но немолодой и нездоровой жене, чего нет в красивом, видном, очаровательном со всех точек зрения Антоне? Видимо, что—то нашла. Сначала Евгений Сергеевич этому удивлялся, потом, когда Ариадна заболела, и поток навещающих её учеников значительно иссяк, искренне радовался, а потом привык. Ася окончательно стала частью жизни и интерьера, и её письма, её звонки, её приезды постепенно превратились для него в одну из деталей медленно темнеющего общего фона.
* * *
— На гитаре, между прочим, я научилась играть из—за его сына.
— Это как?
— А так. Его сын потрясающе играл на гитаре. То есть я объективно не знаю, как он там играл, я в девятом классе была, чего я там понимала, но мне то, что он вытворял с гитарой, казалось совершенством. Они с другом играли и пели, сын его, Антон, и его друг Дима. На два голоса пели.
— Что пели—то?
— Ты не знаешь, досюда это не доходило. Эстраду тогдашнюю, рок, ансамбль такой был, «Крематорий», вот его. Еще один ансамбль пели, «Воскресенье». И песни разные по—английски.
— По—английски? А что по—английски?
— А что попало. От битлов до Долли Партон. Джентльменский набор старшеклассника. Они пели, а я слушала. То есть не я одна, конечно, я нигде не могла бы их одна слушать, а весь класс, на общих сходках. Мы несколько раз приезжали домой к Александру Аркадьевичу, и там Антон и пел. С другом Димой. А я сидела на диване и слушала. И в какой—то момент решила, что умру, но тоже буду играть и петь. Ну и начала, долго ли. Так с тех пор и не перестала.
— Ну, это я уже в курсе.
— Надо думать, в курсе. Крайней степени склероза у тебя всё—таки еще нет.
— Вот пиг!
— От пига слышу.
— Кто бы говорил. Слушай, а то, что они делали, Антон и Дима — тебе так нравилось, да?
— Нравилось — не то слово. Мирка, я балдела! Это было так здорово, что хотелось плакать.
— Вечно тебе от всего хочется плакать.
— Да нет, не от всего. От тебя, к примеру, не хочется. Тебе, к примеру, мне хочется дать по ушам за издевательство над чужими святынями.
— Скажите пожалуйста! Антон у тебя уже святыня?
— Антон — нет. Даже Александр Аркадьевич нет. А я, та я, которая там сидела с ногами в кресле, и мечтала о том, что когда—нибудь Антон вообще заметит, что она существует — она да. И не потому, что она какая—то особенная, а потому, что мне её жалко.
— Её — себя?
— Её — её. Я уже другая, Мирунь.
— Оно и видно. Кто вчера полчаса трепался с Москвой, а потом час рыдал?
— Мишка стукнул?
— Не стукнул, а рассказал. Я спросила, как у тебя дела. Мишка объяснил, как. Что—нибудь с этим не то?
— С этим — ничего. Мишке я еще врежу. А ты могла бы уже запомнить, что на нормальном русском не говорят «что—нибудь с этим не то», говорят «ну и хули».
— Аська, ты злишься?
— Я не злюсь. Я дохну.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Все лекарства, которые Вы просили, я купила и уже передала. Человек, с которым ушла посылочка, будет в Москве в среду вечером, так что в четверг он Вам позвонит. И, пожалуйста, если Вам еще что—нибудь нужно
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Простите, что долго не могла писать. Так получилось, что в последнее время количество дел
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Моя летняя поездка, похоже, накрылась. Выяснилось, что для того, чтобы поехать, мне необходимо
* * *
— Ну и чего у него там?
— Чего, чего. Ничего. Болеет.
— А что—нибудь новенькое?
— Ничего новенького.
— А всё—таки?
— А всё—таки — ему стало хуже.
— А что—нибудь новенькое?
— Мирка, я тебя когда—нибудь точно стукну.
— Ну, стукни. Тебе станет легче?
— Нет. Не станет. Понимаешь, я ведь до какого—то момента просто не готова была признать, что он реально болеет. Молодой мужик, всего—то пятьдесят пять лет, ну откуда ему иметь столько болячек? Он жаловался, он в каждый мой приезд жаловался, рассказывал — в двух словах, недлинно, уж больно я не была готова это слушать — как он себя чувствует, ехидно подчеркивал, что каждый мой приезд может оказаться нашей последней встречей, и быстро переводил разговор на другую тему.
— А ты?
— А что я? Я охотно на эти другие темы разговаривала. Я не готова была принять саму идею того, что ему так плохо. Мне некуда было девать эту идею, она в меня не вмещалась. Когда я в Израиль насовсем из Москвы уезжала, он вроде бы довольно здоровый был, ну лежал там пару раз в больнице, что—то с сердцем, туда, сюда, бывает. Я уехала, твёрдо зная, что он будет всегда — а с остальным разберёмся. Приехала в первый раз через пять лет, батюшки, он из больниц не вылезает! Через год после моего отъезда уволился из школы (а от меня скрывал), через два отказался от частных уроков: не было сил.
— На что же они жили?
— Как на что, Антон зарабатывал, да и у жены пенсия, она плохо видит, у неё какая—то там инвалидность, жили, в общем. А сейчас Антон вообще стал безумно крутым программистом, он их всех кормит, и еще себе дофига оставляет. Я видела, что они не бедствуют материально, меня другое убило. Меня убило вдруг свалившееся знание, что он вот реально умирает. Что через пару лет его запросто может не стать. И знаешь, что я тогда сделала?
— Что?
— Это как раз новый год был, еврейский. Рош Ха—Шана. Я съездила к нему, пообщалась в том числе про здоровье, и приехала обратно к бабушке, у меня же тогда еще бабушка в Москве жила. Теперь представь себе: ночь. Темнота. Комната с закрытой дверью. Ночь большого еврейского праздника, нового года. И я сижу на кровати, качаясь на ней, как старый еврей на молитве, и действительно молюсь. Но не словами молитвы, я же их и не знаю, а своими словами. Господи, говорила я, и раскачивалась от ужаса, бившего меня изнутри, Господи, сделай, что угодно, возьми у меня, что хочешь, только не дай ему умереть. Господи, я молодая, здоровая, возьми у меня здоровья, пусть я заболею его болезнью, пусть я заболею вообще чем угодно, только пусть ему станет получше, и он еще поживёт. Господи, вот ты меня видишь, я вся здесь перед тобой сижу, у меня много чего есть, возьми это всё хоть целиком, только пусть не умрёт. Знаешь что, Господи, говорила я, и правда это имела в виду, давай мы сделаем так: всю беду, которая ему сейчас суждена, ты переведи на меня. Я молодая, у меня еще много сил. На меня, Господи, на меня, я просила, сидела там и качалась, и даже, кажется, что—то делала внутри себя, приманивая, притягивая, наматывая на себя то чёрное, что должно было достаться — ему. Молилась, шатаясь, цепенея и плача одновременно. Так просидела, наверное, часа четыре. Потом рухнула на кровать и заснула.
— А потом?
— А потом не помню. Кажется, с утра меня рвало, а потом я еще пару дней провалялась с температурой. Ну или это мне сейчас так кажется, а на самом деле было не так, я не помню.
— А ему—то — помогло?
— Не знаю. Вроде, еще пару лет после этого случая с ним всё было более или менее нормально.
— А с тобой?
— Ну ты же видишь. Ноги—руки при себе, голова тоже. Так что и со мной нормально.
— А кто в год после той первой поездки дважды болел воспалением легких? Во второй раз — с осложнениями?
— Мируш, оставь. Я не знаю, как конкретно плетутся такие вещи, а тогда знала еще меньше. Тогда я с полной определённостью знала только одно: если он умрёт, я этого не переживу.
— Так уж и «не переживу»!
— Ну, переживу. Но не хочу пережить.
— А сейчас?
— И сейчас.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Мне звонила сюда Танька Решетникова, звала, как я и ожидала, на наше десятилетие окончания школы. Говорила, что надеется уговорить придти и Вас (а Вы мне тем временем уже сказали, что не придёте). Я отказалась, отговорившись невозможностью взять сейчас отпуск, но, Вы же понимаете, дело не в отпуске. Дело в том, что кроме Вас, у меня в Москве на данный момент нет
* * *
Чайник закипел, и объявил об этом свистком. Евгений Сергеевич аккуратно налил в чашку заварку, залил кипятком и добавил две ложки сахара. Раньше он пил чай с одной, с двумя пила жена. С тех пор, как она умерла, он почему—то начал класть в чай две.
Когда—то Ася, как всегда ехидничая, со смехом призналась Але, что постепенно, год за годом, рассказывает в Израиле какой—то девочке, подружке, всю историю своей большой и светлой к Ариадне любви. Но так как вот сразу взять и сказать, что объект этой большой и светлой любви — не Дон—Кихот и не Дон—Жуан, а всего лишь бывшая классная руководительница Ариадна Аркадьевна, она не решилась (то ли испугалась чего, то ли не знала, как подружка на такое отреагирует), то пришлось ей изменить Але пол. Рассказывает она подружке по частям и чуть ли не в настоящем времени, как любила и любит своего учителя, мужчину, классного руководителя и вообще хорошего человека. Со всеми своими на этом поприще приключениями, благо, их в её при Ариадне жизни было немало. Аля тогда, Евгений Сергеевич помнил, посмеялась, а потом возмутилась: интересно, неизвестно какого, старого, больного, плешивого (Ася: почему плешивого??? Аля: не мешай! плешивого!), лысого наверняка, толстого, скорее всего, учителя—мужчину много лет душевно любить можно, а разваливающуюся на части прекрасную собою учительницу — нельзя? Я, кричала Аля, еще может быть в десять раз плешивее стану! Ну, для этого Вам придётся постараться, перекрикивала её в ответ Ася, разве что волосы по одному выдирать, как раз лет сто на это уйдёт. Не надо выдирать, воспротивилась Аля, они сами скоро все выпадут. От химии. Уже скоро. Уже почти. И тут в кухне резко стало очень тихо, и Аська смолкла, и Аля тоже. И именно в этот момент Евгений Сергеевич почему—то понял, что пошел обратный отсчет, и что осталось совсем немного. И что Ася, кажется, это тоже, наконец, поняла.
* * *
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Не надо, пожалуйста, так говорить. Никто не знает, сколько ему осталось, но я уверена, что Вы еще проживёте очень много лет, и когда я приеду в следущий раз, мы с Вами обязательно
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась.
* * *
Звонила Ася. Она в Москве, хочет забрать письма
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась
Тоже сорвалась
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Звонила Ася. Она в Москве, хочет забрать письма
Она в Москве
В Москве
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась
Вы не можете так со мной поступить, потому что я
Потому что я так никогда, никого
Потому что после всех этих лет, которые Вы
Потому что после всех этих лет, которые я
Потому что от меня уже один раз так
Потому что второй раз в жизни я этого не
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась
Она в Москве
В Москве
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Звонила Ася. Она в Москве, хочет забрать письма
Жаль, что зимняя поездка тоже сорвалась
Дорогая Ариадна Аркадьевна!
Мира, Мируша, ты же не понимаешь, ты же ничего в этом не понимаешь…
Тссссс. Молчи. Понимаю. Понимаю.
Понимаю.