Йошкин дом

Райхер Виктория Яковлевна

ЙОШКИН ДОМ

 

 

ЙОШКИН ДОМ

Утро начинается как обычно: в спальню Сомар и начинает скандалить.

Где мое колечко? — спрашивает Сомар и топает ногой, оглядывая пустую комнату. Где мое колечко, колечко мое! Где?

Да кто ж тебе скажет, где твое колечко. Что это вообще вдруг за потерянное колечко. Вчера это была брошка. Позавчера— свечка. Свечку мы хотя бы видели. Про колечко я лично слышу в первый раз.

— Где мое колечко? — хнычет Сомар и лезет под кровать.

Под кроватью колечка точно нет: полы под кроватями каждый день моет уборщица Рая, а после нее на полу не то что колечек, вообще ничего не остается. Она даже пустые коробки из—под сигарет забирает. Говорит, внуку.

Колечка под кроватью действительно нет, и Сомар вылезает из—под кровати недовольная.

— Уууу, знаю я вас — гудит Сомар, — забрали мое колечко и радуются, воры, все тут воры, до одного.

Мы тут не воры. Никто не воры. Просто Сомар встала с утра и подумала: «Где мое колечко?» — и пошла искать. Могла бы с тем же успехом подумать «где мои золотые горы», например. Я хочу ей это сказать, но молчу: меня она все равно не услышит.

Где мое колечко? — в последний раз спрашивает Сомар, сердито оглядывает пустую комнату и уходит. Пойду и я — с утра в спальне скучно. Нет никого.

Гораздо веселее с утра в маленькой библиотеке, где стоит телевизор и куда мы все собираемся посидеть. Еще из—за двери я слышу незнакомые голоса — значит, в библиотеке гости. Заглядываю внутрь — так и есть. Оресто привет студенток.

Студенток пять. Одна рыжая узкоглазая, одна черная и большая, одна плотная, сероглазая и сердитая с виду, одна с длинными мягкими волосами и еще одна. Оресто ходит между ними и рисуется, как павлин. Белый халат вместо хвоста. Оресто любит гостей а мы любим Оресто, поэтому прощаем ему то, что он любит гостей. Нам все равно, только смешно иногда. Оресто смешной. Впрочем, мы тоже, наверное, в чем—то смешные. Это же просто зависит от того, как посмотреть.

Студентки ходят с блокнотами между креслами, гомонят и что—то записывают, а Оресто знакомит. Вот, говорит, Риза (Риза в этот момент как раз бутерброд ест, поэтому Оресто близко к ней студенток не подводит: Риза не любит, чтобы подходили близко, когда она что—то ест, не потому, что она жадная, а потому, что, когда она ест, особенно заметно, что у нее нет передних зубов), вот — Мендель (Мендель кланяется из кресла); у Ризы та—та—та—та—та (по латыни пошли), а у Менделя ква—ква—ква—ква—ква (студентки записывают). Ква—ква, соглашается Мендель и снова кланяется. Мендель любит кланяться. Студентка с длинными волосами кланяется ему в ответ. Риза хихикает, Я тоже хихикаю: уж больно по—дурацки выгладит кланяющаяся студентка.

Оресто разворачивается и ведет Студенток в угол.

— А вот это — Йошка.

Студентки в упор глядят на Йошку, Йошка торчит горой из кресла. Он сидит, как обычно, молча, замерший, тяжелый, как огромный камень. Руки сложены на груди — глаза не видят, губы сжаты. Йошке плохо.

Это видно.

— Что с ним? — шепотом спрашивает большая черная студентка. Вот балда, чего шепотом—то. Тоже актриса, вроде Оресто.

— Ему плохо, — поясняет ей Оресто мягко. Я опять хихикаю. Оресто косится на меня и молчит. Я затыкаюсь. Смех смехом, но он—то на работе.

На фразу «ему плохо» Йошка не реагирует. Он погружен в себя. Зато реагируют студентки. Студентки хмурятся и качают головами. Оресто явно ждет, когда одна из них спросит, а что с Йошкой случилось. Вот ведь клоун. Я слоняюсь вдоль стены и делаю вид, что ничего не замечаю.

— А что с ним случилось? — спрашивает рыжая студентка.

— Йошка страдает, — поясняет Оресто. — Он сильно обидел свою маму. Обидел так, что мама выгнала его из дома. Она не хотела его видеть и не могла слышать, а вскоре после этого умерла. И теперь Йошке некуда вернуться и попросить прощения.

— Ох, — вздыхает плотная студентка.

Оресто вздыхает вместе со студенткой и гладит Йошку по плечу. Йошка не реагирует.

— А давно это было? — спрашивает плотная студентка.

Оресто поворачивается к ней и медленно, глядя на нее в упор, отвечает:

Двадцать пять лег назад.

В хорошо поставленной паузе становится слышно, как чавкает Риза.

Оресто, шут гороховый, ну какого черта, шепчу я, когда они проходят мимо меня в коридор. Ты тут елки—палки кто — главврач или театр одного актера? Машенька, — отвечает мне Оресто одними губами, пропуская студенток? — ну пожалуйста, не буянь, имей совесть. Могу же и я в кои—то веки получить удовольствие.

А то ему тут у нас скучно. Клоун, как есть клоун. Оресто уводит студенток к себе в кабинет, а я возвращаюсь в библиотеку. К Оресто я потом еще зайду, пока мне там делать нечего.

В библиотеке никаких изменений, только туда еще пришла Сомар.

— Где мое колечко? — спрашивает она нервно, явно навязываясь на драку. — Колечко мое где?

Риза, добрая душа, тут же бросается помогать искать. Она уже доела бутерброд, поэтому совершенно свободна. Вдвоем с Сомар они переворачивают кресла, залезают под шкаф и вообще развивают бурную деятельность. Сомар при этом грубо ругается по—арабски, а Риза нежно причитает, как мать над больным ребенком. В своих поисках они постепенно приближаются к Йошке.

— Подвинься, пустой топчан, — командует Сомар, — дай мне поискать под тобой.

Риза прыскает в кулак. Она никогда не может сдержать смех, когда происходит что—то смешное. Сомар невнимательно бьет Ризу кулаком по спине (это у нее такое предупредительное «перестань») и продолжает вякать над Йошкой. Йошка, естественно, не реагирует. — Оставь его, Сомар, — вмешивается Мендель, — он не хочет двигаться.

— А почему это он не хочет двигаться, — возмущается Сомар, — он тут что, король? Ему тут одному все принадлежит?

— Нет, тебе тут одной все принадлежит, — не выдерживаю я, хотя и знаю, что она меня не услышит. Риза оборачивается на меня и беззвучно аплодирует. Мендель отмахивается:

— Машенька, тебе никого не жалко.

Это неправда. Мне многих жалко. Ризу, например, или того же Йошку. А Сомар мне не жалко. У меня с ней старые счеты.

Мендель, не ругайся на Машеньку, — вступается Риза. Машенька хорошая. Просто она не любит Сомар.

Людей нужно жалеть, Машенька, — хриплым шепотом говорит Мендель, поджимая мятый рот, — людей обязательно нужно жалеть. А то люди тебя жалеть не будут.

На фразе «тебя жалеть не будут» Риза не выдерживает. Она начинает ржать так, что все ее маленькое толстое тельце трясется; она сгибается пополам, охает, а плюется и наконец выбегает вон, рассыпая за собой хвост из какого—то сора.

— Машенька, а что я такого сказал? — недоумевает Мендель.

— Да нормально все, — отвечаю я, — просто забавно слышать о том, за что люди могут жалеть или не жалеть конкретно меня.

— Ой, — соображает Мендель, — прости, забыл.

— Ничего, — говорю я ему, — бывает. Иди, помоги Сомар найти колечко. А то она туг все перевернет.

— Где мое колечко? — немедленно откликается Сомар из—под Йошкиного кресла, куда она умудрилась залезть целиком. — Мендель, помоги мне найти колечко! А то я тебя побью!

— Она побьет, — вздыхает Мендель и идет под кресло. А я выхожу из библиотеки и иду в спальню.

В спальне как раз закончилась утренняя уборка, там светло и чисто. Занавески пляшут от ветра: Рая распахнула окна.

Доброе утро, Рая, — машинально здороваюсь я. Рая, разумеется, не отвечает. Она сидит на кровати Ризы и сортирует цветные крышечки от кефира. Каждое утро всем выдают по бутылке кефира, у каждой бутылки кефира — крышечка своего цвета: желтая, красная, оранжевая или зеленая. Когда все выпивают кефир и выбрасывают бутылки с крышечками в помойное ведро, приходит Рая, аккуратно извлекает крышечки из ведра и собирает в пакетик. Сегодня у нее в пакетике уже много крышечек — желтых, красных, оранжевых и зеленых.

Довольная урожаем Рая перевязывает пакетик веревочкой и оглядывается: перед кем бы похвалиться добычей? Но в комнате никого нет, только на кровати в углу лежит Милая Ханна. По утрам Ханну уводят на процедуры, а потом она заплетает седую косу, ложится в кровать и лежит там целый день, жалуясь на жизнь. Голос у Ханны мягкий и приятный, поэтому ее жалобы никому не мешают. Это у нас фон такой: Ханна жалуется на жизнь. Когда Сомар жалуется, это гораздо хуже: Сомар орет, плюется и размахивает руками. А Милая Ханна ничем не размахивает, она просто лежит пластом и поет себе на одной ноте. Милая — это ее фамилия. Все новенькие удивляются, какая фамилия странная. А по—моему, нормальная фамилия, Милая и Милая. Тем более что Ханна и правда ничего. — Ком цу мир, майн киндер, — обращается Ханна к стене перед своей кроватью, — ком цу мир! Ком цу мир, майн киндер, ком. Где вы все? Почему не идете? Я тут все время одна, майн киндер, ком цу мир.

— Да ладно тебе страдать, — откликается сердечная Рая, — смотри вот, какую я красоту насобирала. Рая и поднимает повыше свой пакетик с крышечками, чтобы Ханна их хорошо разглядела, и трясет пакетиком — что между цветными крышками начинают плясать Щечные блики.

— Ком цу мир, — просит Ханна нежно. — Почему здесь опять никого нет? Где вы, майн киндер, где?

Идите сюда, я здесь, майн киндер, здесь!

— Внуку подарю, — говорит Рая, любовно поглаживая пакетик, — он у меня любит всякое цветное. Он мастерит фигурки и картинки, я ему все время что—нибудь красивое приношу.

— Где Лева? — спрашивает Милая Хана. — Где Марик? Где Сонечка? Где Ада?

— В прошлый раз я ему принесла много серебряной бумаги, в которой раньше был шоколад… — Рая неспешно поднимается: она заметила, что на краю тумбочки Ризы еще осталась пыль. — Мне эту бумагу на шоколадной фабрике отдали, я ведь и там убираю. Так он из этой бумажки такую красоту сделал, ты только подумай.

— Где Варя? Где Катя? — горюет Ханна Милая. — Где Вероника? Девочки мои где? Ком цу мир, майн киндер, ком! Где Мира? Где Эфраим? Где Рахиль?

— Он взял эту серебряную бумагу, — Рая нашла тряпку и теперь деловито перетирает вес тумбочки заново, — налепил ее на спичечные коробки и из этих коробок построил домик!

— Где Витенька, — монотонно недоумевает Ханна, — Витенька где? Почему его нет? А где Анюта? Анюта и Витенька самые любимые у меня. Где они, а?

— Домик, представляешь, получился, настоящий домик из серебра! — торжествует Рая, полируя тумбочки. — Как будто дворец. На солнце знаешь как блестит?

— Витенька, Анюта! — зовет Ханна. Анюта, Витенька, ком цу мир, ком!

— И он говорит, теперь Рая довольна видом тумбочек и начинает неспешно собирать вещи, чтобы уходить, — я, бабушка, сделаю еще и принцессу. Принцессу он хочет сделать, маленький мой. Я ему все—все собираю. Вот крышечек цветных набрала. Сможет из них принцессу сделать, как ты думаешь, а?

— Принцессу из чего угодно сделать можно, — Говорю я.

— Где мой Марик? — недоумевает Ханна. — Марик мой где? Марик самый маленький был, а потом вырос. И где он теперь?

— Ну ладно, — Рая поднимает большую сумку, ~ я пошла. Мне еще на фабрике сегодня убирать, будь мне здорова, Ханна, милая, постарайся поспать. Тебе после сна всегда лучше. Поспи, а?

— Уехал, совсем уехал! — внезапно понимает Милая Ханна, и ее голос из грустного становится горестным. — Уехал, совсем уехал, совсем!

Рая в последний раз окидывает хозяйским взглядом чистую комнату, выходит, и дверь за ней закрывается.

— Уехал! — поет Ханна и тащит меня к себе этой песней, как канатом. — Уехал, совсем уехал, совсем! А когда и куда — неизвестно… Машенька, посиди со мной!

Я подхожу и сажусь к Ханне. Ханна тянет мне руку. Я даю ей свою.

— Машенька, где Марик? — спрашивает меня Ханна почти шепотом. — Ты не знаешь, а?

— Я знаю, — отвечаю я ей честно, — и ты тоже узнаешь. Вот увидишь.

— Узнаю? удивляется Ханна. — А скоро?

— Скоро, — я глажу Ханне лоб, — скоро ты все узнаешь. Спи пока.

— Я посплю, да, — соглашается Ханна. Я посплю, ты поспи.

— Я не сплю, ты же знаешь, — отвечаю я.

— Ну тогда я сама посплю, — говорит Милая Ханна и улыбается мне. — Машенька, спасибо тебе. А то я думала, уехал, совсем уехал. А ты говоришь — спи пока.

Так я посплю.

— Поспи, конечно. — Я встаю. Спать Ханна, безусловно не будет: она никогда не спит днем. Я выхожу, а мою спину догоняет недоуменный возглас:

— Уехал, совсем уехал! Совсем уехал, уехал совсем!

Ком цу мир, маин киндер, ком цу мир. — Уехал, а когда и куда — неизвестно. Совсем уехал. Не вернется больше, уехал. А когда и куда — не сказал…

***

В коридоре беседуют Оресто и студентки, а мимо них проносится взбудораженная Риза. Риза умеет правильно выстраивать мизансцены: как только она протопала в сторону библиотеки, Оресто движением бровей собирает студенток в кучку и ведет за ней. Я, естественно, иду следом.

Риза жизнерадостно вламывается в библиотеку и застает там одного Йошку, остальные разбрелись кто куда. Впрочем, Ризе Йошка и нужен. Она встает перед ним в позу жреца у престола и дергает за рукав. Оресто и студентки стоят в дверях.

— Йошка! — приплясывает Риза, и короткие седые волосы скачут у нее на голове. Йошка, я тебе что—то сейчас скажу. Ты от удивления свалишься с кресла, Йошка!

Йошка сидит неподвижно, как обычно. Он не похож на человека, который вот—вот свалится с кресла, но Ризе видней. Она скачет перед ним до тех пор, пока не удостоверяется, что Йошкины глаза перестали быть отсутствующими и в них появилось раздражение: Йошка не выносит, когда его отвлекают. Но Ризе наплевать. Она по делу.

— Йошка, — оповещает Риза торжественно, — твоя мама нашлась!!!

Группа студенток приходит в волнение. Оресто переглядывается со мной.

Йошка не выказывает никаких эмоций но он явно заметил Ризу и отделил ее от общего фона.

— Мы думали, что твоя мама умерла, Йошка, и ты сам так думал, — волнуется Риза, — но выяснилось, что твоя мама нашлась. И она сейчас здесь! На фразе «и она сейчас здесь» Йошка вдруг втягивает в себя воздух и начинает резко вставать. Риза, этого и ожидавшая, отходит в сторону: для того, чтобы встать, Йошке нужно много места. Он выдвигает слоновьи ноги и с шумом выдергивает из кресла зад, встает пошатываясь л стоит какое—то время. Риза ждет. Наконец Йошка справляется с проблемой прямостояния и начинает решать проблему прямохождения. Он делает несколько шагов вперед, продвигаясь к выходу из библиотеки.

Йошка, она сейчас в приемной, мама твоя, — специально пришла, чтобы ты прощения попросил. Пойдем, Йошка!

Йошке «пойдем» не требуется, он целеустремленно движется вперед. Студенток сдувает с его пути. Я иду за ним по образовавшемуся коридору, впрочем, мне—то студентки не мешают. Библиотека на втором этаже, а приемная — на первом. Спуск с лестницы занимает у Йошки минут пять, мы тащимся за ним. Риза то забегает вперед, то отскакивает обратно. У студенток растроганные лица. Оресто идет молча, собрано и деловито. На первом этаже, в приемной, сидит седая женщина в платке. Это Ципа. Обычно она торгует резинками и старыми башмаками у дороги напротив наших ворот. Ципа пристально глядит на лестницу, откуда пестрой толпой спускаемся мы. Увидев Йошку, Ципа коротко вскрикивает, протягивая к нему руки. Йошка скатывается насколько это возможно быстро с остатка ступеней, с размаху падает перед Ципой на колени и начинает монотонно рыдать. Ципа обхватывает его руками, покачиваясь вместе с ним.

Вот! — торжественно, как экскурсовод, объясняет Риза нам и студенткам. — Вот, это я его привела! Он болел потому, что скучал по маме, а я его привела! Еще одна любительница театра. У Оресто она, что учится таким вещам? Оресто будто ловит мою мысль и оборачивается, ища меня глазами. Находит, сразу понимает, о чем я думаю, и произносит чуть слышно: «Машенька, я тебя в карцер посажу. На хлеб и воду. У тебя нет ничего святого».

Посадить меня на хлеб и воду — замечательная идея. Мы с Оресто оба немножко улыбаемся. Карцера у нас, конечно, нет. Ничего святого в понимании Оресто у меня тоже, безусловно, нет. Это просто не совсем верная терминология для меня.

Йошка между тем еще какое—то время рыдает, покачиваясь в руках у Ципы, после чего Ципа кидает взгляд на часы и разнимает руки.

— Сынок, милый, — говорит она мягко, — мне пора. Услышан слово «пора», Йошка вскакивает и хватается за Ципу.

— Я завтра приду, — говорит Ципа, гладя Йошку по голове. Йошка слышит это «завтра», неожиданно прекращает рыдать, встает и начинает уходить. Его спина выражает такое безграничное горе, что кто—то из студенток тихо охает. Я знаю, что сейчас будет: Йошка вернется в библиотеку, осядет грудой в кресле и замрет. Ципа кивает Оресто и спрашивает его осторожно:

— Ну чего?

— Да ничего, — отвечает ей Оресто так же просто, но, — ты молодец, Ципа. Приходи завтра.

— Приду, — кивает Ципа, берет свою корзину, с резинками и башмаками (корзинка, оказывается все это время стояла у стены) и выходит.

— Нормально сегодня получилось, — удовлетворенно говорит Риза, — правда, Машенька?

— Нормально, — отвечаю я. — У тебя всегда нормально получается.

Риза довольна и уносится вверх по ступенькам. Вниз по ступенькам тем временем спешит Сомар.

— Тут Ципа была? — спрашивает она подозрительно.

— Была, — соглашается Оресто.

— А у меня тапки пропали! Красные! — объявляет Сомар великую новость. — Это, наверное, Ципа взяла!

«Давайте пройдем ко мне и кабинет», — приглашает Оресто студенток, и я понимаю, что и меня он теперь приглашает тоже. Пришел ответственный момент: будем их проверять. Большой надежды на эти проверки ни у меня, ни у Оресто нет, но мы не перестаем пытаться. Надо хотя бы минимально обновлять кадры, Оресто тоже не железный за всех пахать.

В кабинет я прихожу последней. Студентки уже сидят: рыжая и узкоглазая — в желтом кресле, большая и черная — в белом, та, что с длинными волосами, — на мягком стуле, плотная (теперь у нее уже не сердитый вид, а просто задумчивый) — на ковре и последняя — облокотившись о шкаф. Оресто им что—то вещает про клиническую депрессию, шоковую терапию и метод регулярного катарсиса. Вид у него не такой театральный, как с утра, поэтому он уже не выглядит идиотом. Просто усталый человек в белом халате. Студентки слушают. И я захожу.

Добрый день, — здороваюсь я с Оресто. Оресто, не прерываясь, кивает. На остальных надежды нет. И вдруг слышу:

— Здравствуйте.

Оп—па, скажите пожалуйста, какая приятная неожиданность. Это кто же у нас такой глазастый? А, вот эта, плотная, сердитая, которая меньше всех охала. Сейчас она на меня невнимательно посмотрела (ну да, она—то пока не понимает, чему тут удивляться), поздоровалась и дальше сидит. Остальные не отреагировали. Тут все понятно. Студентка с длинными волосами экстатически записывает за Оресто его гениальные мысли, рыжая кивает головой, черная взмахивает роскошными ресницами (а самая красивая среди них все—таки она, а не эта плотная глазастая, бедный Оресто, не повезло ему, хотя это еще как посмотреть кому повезло). Последней студентки вообще не видно и не слышно, она притаилась, как мышка сидит. Ну и ладно. Одна есть — и замечательно. Одна — это в миллион раз лучше, чем ни одной.

Оресто заканчивает свою лекцию, отпускает усталых студенток (рыжая еще что—то дотошно выспрашивает) и уже у двери говорит:

Иоганна, вы не могли бы задержаться на пять минут?

Ага, ее зовут Иоганна. Ну что ж. Будем, значит, дружить.

Рыжая смотрит на Иоганну зверем. Остальные просто прощаются с Оресто, проходят сквозь меня и покидают кабинет. Мы остаемся втроем: я, Оресто и Иоганна. Иоганна глядит на нас, а мы глядим на нее. Надо что—то говорить, но я в таких случаях всегда теряюсь, поэтому предоставляю Оресто возможность сказать все самому. Он хорошо говорит, когда не выпендривается. Оресто открывает рот и тут в дверь стучат.

Да? — кричит Оресто недовольно. Кто там? В дверь кабинета просовывается голоса нашей секретарши Даны. Дана грудастая, близорукая и обидчивая. Она щурится в глубину кабинета и видит, что Оресто сидит вдвоем с незнакомой студеней, понимает, что помешала и обиженно говорит:

— Извини, Оресто, но там к тебе пришли.

— Кто еще пришел? — скрипит зубами Оресто, — потом нельзя?

— Нельзя, — еще более обиженным тоном говорит Дана, — там пришли родители Машеньки…

Упс. А не сбежать ли мне сейчас, по возможности быстро. Но Оресто хорошо меня знает, поэтому он рывком встает и загораживает дверь. Сквозь него—то я не могу пройти.

— Сидеть, — командует он мне почти любовно. — Сидеть.

— Но, Оресто, — я пытаюсь торговаться, — ты же знаешь, что я…

— Ничего я не знаю, — Оресто непреклонен. — Ты большая девочка, а не глупое привидение. Куда ты вскочила? А ну садись. Разберемся.

А как же Иоганна? — хватаюсь я за последнюю надежду. — Мы же должны с ней поговорить.

А Иоганна посидит здесь во время визита наших гостей и все поймет, — заявляет Оресто, — вот мы все проблемы сразу и решим. Посидите, Иоганна?

Иоганна посидит. Оресто взглядом сдвигает ее вместе с креслом к книжному шкафу, ставит два удобных стула напротив своего стола и, ловким движением загнав меня в угол, пресекает мою последнюю попытку сбежать через окно. Этаж тут третий, но мне—то что.

— Дана, зови!

И в комнату входят мои родители. Я бы отдала сто лет своей бесконечной жизни за то, чтобы вместо них в комнату сейчас вошли Мендель и Риза, или Рая и Милая Ханна, или даже Сомар в обнимку с Ципой. Но в комнату входят мои родители. Они проходят в кабинет, здороваются с Оресто и Иоганной и садятся на приготовленные для них стулья. Папа немедленно находит меня взглядом и невесело улыбается. Мама смотрит на Оресто и с ходу плачет. Когда она плачет, в ее речи особенно заметен русский акцент.

— Доктор, я не знаю, зачем мы пришли, — плачет мама, — такое горе, доктор, мы после ее смерти никак оправиться не можем, доктор, уже столько лет прошло, а мы все не…

— Доктор, как она тут? — спрашивает папа.

— Я понимаю, вам очень тяжело, — отвечает Оресто, — и придвигает ей пачку бумажных носовых платков. — Похоронить дочь — такое горе. А если при этом дочь еще и умерла после тяжелой психической болезни, то тем бо… Нормально, — улыбается Оресто папе. — Помаленьку.

— Да мне—то что сделается, — бурчу я из своего угла. Хорош задавать идиотские вопро…

— Машенька, я тебя на хлеб и воду посажу, — привычно угрожает Оресто, и мы с папой улыбаемся. У нас вообще—то неплохие отношения; если бы он еще один приходил, было бы куда ни шло, хотя мне то в принципе, и он особо не нужен. Правда, Оресто убежден, что это не так. Ну, у Оресто вечно его странные лечебные идеи.

Папа встает и подходит ко мне — поговорить. Он не рассказывает мне про дом и сад, я этого не люблю. Но в прошлую пятницу по телевизору шел неплохой фильм, и мы все его тут смотрели, и папа тоже смотрел, у себя. Вот о фильме мы и говорим.

— Ты у меня умница, Машенька, — говорит папа на какую—то мою реплику, и мне это почему—то приятно, хотя я и понимаю, что по большому счету абсолютно неважно умница я или нет.

Мама тем временем рыдает у стола и Оресто старательно обсуждает с ней, насколько это тяжело — потерять ребенка. «Ребенку», когда его потеряли, было почти тридцать лет, но это детали. Мы с папой тем временем закончили про фильм и перешли на футбол. Ага, я и футбол смотрю, почему бы и нет. Мама мутным взглядом смотрит на папу, стоящего в углу, и нервничает:

— Ну чего ты там опять торчишь один? Ты хотя бы подошел поговорил с доктором!

— Я с доктором потом поговорю, — мягко отвечает папа, прекрасно зная, что ни с каким доктором говорить не будет. Доктор это тоже знает. Он беседует с мамой еще какое—то время, успокаивает ее и наконец выпроваживает за дверь. Папа обнимает меня, говорит нам с Оресто «свидимся» и выходит тоже.

В углу все это время сидит Иоганна.

— Ну что, — спрашивает ее Оресто, — поняла? Будешь у нас работать?

— Буду, — отвечает Иоганна и смотрит на меня таким взглядом, будто у меня вместо головы розовый куст. Я ее понимаю: в конце концов это мы тут привыкли, а она—то в первый раз. Она мне нравится, я с ней потом еще поговорю, попозже. Пока что мне не до нее. Я оставляю их с Оресто вдвоем и иду в спальню.

В спальне шумно. Сомар утверждает, что кто—то украл ее ночную рубашку, и в доказательство демонстрирует всем пустой пакет, в котором эта рубашка лежала раньше. Йошка неподвижно сидит на кровати, не реагируя ни на что. Риза опять что—то жует, и к ней лучше не подходить.

— Ком цу мир, майн киндер! — поет со своей кровати Милая Ханна. — Ком цу мир! Ком цу мир, майн киндер, где вы все? Никого нет! Уехали, уехали, совсем уехали! А когда и куда — не сказали, и нет никого. Машенька, куда они все уехали?

— Я не знаю, — отвечаю я Ханне, хотя это неправда: я знаю.

— Мама, — говорит Ханна в никуда.

 

ЗООПАРК

— Сегодня мы пойдем в зоопарк, — сказала Виолетта. Я поморщился. Я не люблю ходить в зоопарк, точнее я не люблю ходить в зоопарк с Виолеттой и детьми. Как—то оно не так получается.

— Зоопарк, зоопарк! — радостно закричали дети, и Сайм от восторга толкнул Лизу через всю комнату. Лиза плавно спланировала на диван, оценила обстановку, решила, что ныть не стоит, и тихо повторила: «В зоопарк…»

— Ну что уж такого, — Виолетта заметила мое выражение лица, — мы давно там не были, детям это полезно, да и мне не помешает!

Да, они давно там не были. Виолетта соглашается ходить с детьми в зоопарк раз в полгода, а то и реже, хотя дети, пожалуй, хотели бы чаще. Виолетта очень красива. У нее нежная кожа, чудесные темные волосы, 6лестящие глаза и ласковые руки. За это ей многое можно простить, и я прощаю. Но я не люблю ходить с ней в зоопарк.

— Дети вы помните, что надо взять гостинцы? — спросила Виолетта, закалывая волосы в узел на затылке.

Лиза помчалась в комнату и выгребла из—под подушки свои запасы. В ее руках оказались два яблока, леденец на палочке, пакетик ирисок и четыре вафли. Подумав какое—то время (я видел ее через дверной проем), Лиза сунула леденец обратно под подушку, а остальное понесла к нам.

Сайм действовал проще.

— Мама, — сказал он, — дай денег, я сбегаю, куплю Марту орехов. Март любит орехи.

— Милый, а ты уверен, что Март их все еще любит? — нерешительно спросила Виолетта, протягивая руку за кошельком и косясь на меня. — Март ведь очень старенький… — Тут она перешла на шепот, предназначенный мне: — И, говорят, сильно сдал в последнее время.

— Ну и что! — воскликнул Сайм. — Если кто—то любит орехи, он всегда будет их любить!

Сайму семь лет. В этом возрасте еще не очень понятно, что такое «старенький» и что такое «не любить орехи».

— Я увижу Розу, я увижу Розу, — Лиза кружилась по комнате и пела сама для себя. Она была очень привязана к Марту и Розе и каждый раз таскала им сладости. Напрасно мы с Виолеттой убеждали ее как—то ограничить свои подношения, объясняя, что не всем полезны жевательная резинка и зефир в шоколаде, — Лиза была убеждена, что размеры ее привязанности к Марту и Розе измеряются размером приносимых им вкусных вещей. Поэтому после посещения зоопарка у нее слегка болел живот: Март и Роза физически не могли съесть всего того, что им приносила добрая Лиза, поэтому она им честно помогала сама. Конечно, можно было бы отдать подношения обитателям других клеток, но это были Лизины личные накопления, и отдавать их кому—то помимо своих любимцев ей было все—таки жалко.

Тем временем Виолетта собралась и накрасилась, Сайм сбегал и купил орехов, Лиза сложила свои лакомства в пакет и согласилась вымыть руки, а я побрился. Мы вышли из дома и поехали в зоопарк.

В зоопарке, как всегда по выходным, было довольно шумно. К счастью, клетка Марта и Розы, которых мы всегда навещаем в первую очередь, расположена в одной из дальних тупиковых аллеи — там можно спокойно посидеть. Дети побежали по аллее наперегонки и я видел, что Сайм вполне мог бы обогнать Лизу, но явно не спешит этого делать, чтобы не прибежать к Марту и Розе раньше нее. Лиза бежала очень старательно. К клеткам в дальнем углу зоопарка они подбежали одновременно. Сайм, когда хочет, может быть удивительно добрым мальчиком.

— Смотри, смотри, — нежно сказала Виолетта щурясь на солнце, — они нас узнали!

Они действительно нас узнали. Март резко встал из кресла—качалки, а Роза отложила вязанье. Оба замахали руками и радостно заулыбались, и дети, не тормозя, влетели в их протянутые сквозь прутья клеток руки. Зазоры между прутьями были достаточно широки, и Лиза запросто помещалась между большими ладонями Марта.

— Привет, мам, — кивнула Виолетта, подходя следом, — привет, пап.

Март и Роза поздоровались с ней, кивнули и мне, но основным их вниманием завладели дети. Сайм показывал Марту, как он научился плеваться сквозь дырку от зуба, Лиза разгрызала орехи и протягивала Розе ядрышки, освобожденные от скорлупы. Роза гладила Лизину руку и бережно складывала ореховые ядрышки на тумбочку рядом с собой. Ей уже давно нельзя било есть орехи, но мы все никак не могли собраться с духом и объяснить это Лизе.

Стулья и кресла в нашем зоопарке обычно растаскивались по всей территории, и их надо было отыскивать, впрочем, это легко удавалось, потому что стульев было много, а территория не такая большая. Говорят, в других зоопарках рядом с каждой клеткой есть специальные диваны или что—то в этом роде, но и в нашем до таких новшеств еще не дошли. Я принес стул Виолетте и небольшое двухместное креслице для детей, но детям оно было без надобности. Они подпрыгивали от возбуждения и ни секунды не стояли на месте.

— Роза, Роза, — взывала Лиза, — ты видела, какой я тебе принесла календарик?

— Какой календарик, — одергивал ее Сайм, — я рассказываю Розе про экзамен по математике, не перебивай!

Март кашлял и смеялся одновременно. Виолетта сидела молча, спокойно глядя на клетки.

— Знаешь, сказала она мне не оборачиваясь, — когда придем домой, надо будет их сразу выкупать. У Марта все—таки астма.

Я постоял еще немного и отошел на несколько шагов. Виолетта заметила.

— Ты как всегда? — спросила она понимающим тоном.

— Да, — ответил я. Не люблю, когда со мной говорят понимающим тоном.

— Хорошо—хорошо, — поспешно отозвалась Виолетта, — хорошо, конечно.

— Мне надо было перейти через две аллеи, войти под увитую виноградом арку и пересечь небольшую рощицу. В этой рощице, в закрытом павильоне меня ждала Эстелла. С тех пор как она ослепла и не могла ходить, ее, конечно, убрали с экспозиции — таковы были правила всех без исключения зоопарков.

Попасть в закрытый павильоне могли только родственники обитателей павильона, но так как прямых родственников у Эстеллы не было, она взяла пропуск на меня. Я толкнул дверь небольшой деревянной постройки и вошел.

Эстеллина клетка находилась прямо напротив входа. Я был этим недоволен (сквозняки) и несколько раз порывался пойти к директору павильона и добиться, чтобы клетку перенесли в другое место, но Эстелла упросила меня этого не делать. Она говорила что ей нравится жить у входа, что так она может заранее чувствовать, что я иду. Смешно, она ведь совсем не видит. Но мне не хотелось ее переубеждать.

С Эстеллой мы говорили мало. Просто сидели и молчали, я пил чай, Эстелла — витаминизированный отвар. За все пятнадцать лет, которые я к ней хожу, мы уже все друг другу сказали. Обсудили. Выговорили. Нам было больше не о чем говорить, но это никому не мешало. Иногда это очень хорошо — когда больше не о чем говорить, просто потому, что иногда говорить вообще не нужно.

Говорила—то Эстелла нормально, если что. Вот ее сосед, высокий седой старик из клетки слева, говорить не мог почти совсем: что—то с горлом. Ему было не так много лет, но его уже убрали в закрытый павильон: посетители пугались хрипа и свиста, которые он издавал. Эстелла жалела его и вечно чем—то угощала (в основном из того, что приносил я); она считала себя еще бодрой и вообще по сравнению со многими молодой. Эстелле было девяносто два года. В зоопарке она жила, как и все, с семидесяти пяти. Примерно тогда же я ее и обнаружил. Тогда она еще жила в обычной клетке в открытом павильоне, и к ней никто не ходил. Не то чтобы она жаловалась или даже рассказывала об этом, но я почему—то все сразу понял. Потом я узнал, что ходить было просто некому: Эстеллин муж давно умер, а детей у них не было. Была какая—то двоюродная племянница, но она жила в другом городе, далеко.

В тот период я жгуче завидовал Виолетте: у нее были живы родители и было к кому ходить в зоопарк. Я ходил в зоопарк один, ни к кому. Мне было не к кому: мои родители умерли от туберкулеза, когда мне было пять с половиной лет. Я вырос нормальным и веселим, женился, любил жизнь и Виолетту, но мне было не к кому ходить в зоопарк. Я ходил туда просто так и там познакомился с Эстеллой, к которой никто не ходил. Я начал ходить в зоопарк к Эстелле.

И так и ходил, уже более пятнадцати лет. Эстелла сначала удивлялась, потом просто радовалась, а потом привыкла. Я ходил довольно часто, так часто, как позволяли работа и Виолетта, и за пятнадцать лет мы с Эстеллой успели обо многом поговорить. Я рассказывал ей обо всем и даже хотел привести показать детей, но Виолетта не разрешила. Зачем, спросила она недовольным тоном, сам посуди, зачем? Зачем им лишнее знакомство, которое так или иначе скоро прервется? Хватит уже и того, что я днями и ночами ломаю голову, что мы им скажем, когда не стане Розы и Марта. Они же будут в таком ужасе, бедные дети, а это может случиться в любой момент, ты же понимаешь, и что мы им скажем? Одно расстройство. Виолетта озабоченно качала головой. Я был с ней не совсем согласен, но настаивать на знакомстве детей с Эстеллой не стал. В конце концов, у детей были (пока еще были) Март и Роза, поэтому я мог считать Эстеллу только своей. Я и считал. Эстелла тоже считала себя моей, а меня — своим. В конце концов, бывают же всякие потерянные и найденные дети, или что—то в этом роде. Я точно знал, что мои родители умерли, я знал, что с ними произошло и где их могила, поэтому фантазировать, что на самом деле моя мама осталась жива, и она — Эстелла, я не мог. Но иногда мне нравилось думать, что Эстелла — моя тетя. Хотя я точно знал, что нет.

Мы еще немного посидели с Эстеллой, и я поднялся. Эстелла не могла этог увидеть, но сразу почувствовала.

— Я приду как обычно, через неделю, сказал я сразу, пока она не успела сказать «я знаю, что тебе некогда». Она всегда говорит, что мне некогда, но я всегда прихожу. Это уже такой ритуал — кто кого опередит. На этот раз опередил я. Эстелла улыбнулась. Мягко и чуть насмешливо, как всегда.

— Я знаю, тебе ведь… — начала она.

— …некогда, — закончил я, и мы рассмеялись.

Виолетта и дети ждали меня на дорожке. Они уже закончили общаться с Мартом и Розой, купили по мороженому и теперь лизали его все трое, серьезные и довольные. У Лизы мороженое было клубничным, у Сайма — шоколадным, а Виолетта купила себе сливочное эскимо на палочке. В другой руке она держала еще одну порцию — для меня.

Дома усталые дети, педантично выкупанные Виолеттой, быстро заснули, а мы перешли в столовую пить чай.

— Знаешь, как—то вскольз заметила Виолетта, — кажется их все—таки еще не переводят в закрытый павильон. Март мне сказал, что на прошлой неделе приходил доктор и разрешил им оставаться на общей территории еще по крайней мере полгода. И это хорошо, я считаю — там, на общей территории, все—таки веселей.

— Да, = повторил я машинально, думая о своем. — По крайней мере, полгода. Да.

— В конце концов, — продолжила Виолетта чуть раздраженно (она не любила, когда я ее плохо слушал), — в конце концов, эти зоопарки для того и созданы. Какой смысл запирать всех в закрытые павильоны, чтобы никто не мог на них посмотреть?

— Да, — ответил я не слушая, — да, в конце концов, эти зоопарки для того и созданы. Чтобы никто не мог на них посмотреть.

 

CUSTOM KILL

С восхищением — Эммочке,

с нежностью — Эфраиму,

с приветом — Витьке Семенову,

и с благодарностью — Дине

— Валерик! — сказала Ада Валерьяновна и засмеялась. Смех получился ненатуральным. — Валерик… — прошептала Ада Валерьяновна жалобно. Вышло слишком тихо.

— Валерик. — позвала Ада Валерьяновна ласково и уже на букве «р» поняла, что перестаралась.

— Валерик? — спросила Ада Валерьяновна у зеркала и вздохнула. Пустая квартира ответила тишиной. Ада Валерьяновна надела кухонный фартук, прошла на кухню, подошла к столу, передвинула клубничного цвета заварочный чайник с центра с пола чуть левей, а свою любимую чашку в виде бутона тюльпана — ближе к центру. Потом сняла фартук, покосила на крючок возле раковины, вернулась к столу, убрала чашку в виде бутона тюльпана в холодильник, подумала и засунула туда же тряпочку для вытирания пыли. Достала из холодильника простой карандаш и почесала голову под волосами, собранными в пучок. После чего переместилась в комнату, села и кресло—качалку и взяла телефонную трубку.

— Алло, Валерик? Привет, любимый сын.

— О, мамуля, — раскатился и трубке Валерик, привет, любимый мать. Чего слыхать?

Голос веселый. Он там что, пьет?

— Валюня, у меня тут большая удача. Я сумела полностью освободить эти выходные. И скоро к тебе приеду.

— Когда, мамуль?

Ада Валерьяновна сделала небольшую паузу.

— Сейчас.

На том конце провода все умерли. Ада Валерьяновна начала неспешно считать про себя до десяти. На счете «девять» Валерик воскрес.

— Когда? — переспросил он с ударением на «когда».

— Я же говорю — сейчас, — Ада Валерьяновна подбавила в тон чуточку раздражения. — Сегодня суббота, утро. Как раз удобно. Я доеду до тебя часа за три, нужно посмотреть расписание электричек. И у нас будут целые выходные, до завтрашнего вечера. В понедельник утром мне уже нужно быть дома. В общем, жди меня через три часа.

В этот раз потребовалось сосчитать до пятнадцати.

— Мамуль!

— Что, мой хороший?

— Мамуль, ты уверена, что так этого хочешь?

— Что значит «уверена»? Я не видела тебя почта два месяца! И это при том, что. когда я последит! раз посещала врача, он сказал мне, что у меня ужасные анализы.

На слове «анализы» Валерик тихо икнул.

— Мамуль!

— Да, мои любимый мальчик?

Трубка завибрировала у Ады Валерьяновны в руке.

— Мамуля, я не могу через три часа.

— Что значит «не могу»? К тебе приезжает больная мать, а ты «не могу»? Чем ты, прости пожалуйста, занят? У тебя выходной, на работу тебе не надо.

— У меня докторская конференция в понедельник. Мне нужно готовиться.

— Прекрасно. Ты будешь готовиться, а я пожарю тебе котлеты. Ты любишь мои котлеты.

— Мама, я обожаю твои котлеты.

— Ну вот видишь, — сказала Ада Валерьяновна. Раз. Два. Три. Четыре. Восемь. Девятнадцать. Ада

Валерьяновна покачивалась и кресле—качалке. Кресло—качалка чуть—чуть скрипела.

— Мама, — серьезно сказал Валерик, — пожалуйста, не надо приезжать сейчас. У меня доклад, мне надо готовиться, я очень занят!

— Хорошо, — сухо ответила Ада Валерьяновна, — как скажешь. Не думаю, что в ближайший год мы с тобой еще увидимся, но это, похоже, тебя не волнует. Ну что ж. Слава богу, у меня еще есть дочь!

Тема дочери была опасной темой. После того как четыре года назад дочь отказала матери в какой—то просьбе, Ада Валерьяновна разорвала их отношения навсегда. Только с внуком общалась, его она любила.

— Мам, послушай — начал Валерик.

— Мне нечто слушать, — отрезала Ада Валерьяновна, — я все поняла. — С этими словами она бросила трубку, откинулась в кресле—качалке и посмотрела на часы. Часы показывали без пяти десять. Ада Валерьяновна сидела и следила глазами за секундной стрелкой. Ровно в десять раздался звонок телефона.

— Мам?

— Что?

— Мамуль, это я.

— Я поняла, что это ты.

— Мам, приезжай завтра с утра. Я тебя прошу.

— Что ты меня просишь? Забыть, о том, что я тебе не нужна?

— Нет. Вспомнить о том, что у тебя есть совесть.

— У меня?

— У меня тоже. Я не говорю, что не хочу тебя видеть, мам. Я хочу тебя видеть. Но «сейчас» — это для меня слишком неожиданно, слишком скоро. У меня дела тут, у меня доклад, у меня бумажки везде разбросаны, в доме хлев, я так не могу. Прошу тебя, приезжай завтра. Не сердись.

— Ада Валерьяновна тяжело вздохнула прямо в трубку и качнулась в своем кресле.

— Переживу, куда мне от тебя деваться, произнесла она, смягчив тон. — Я не сержусь Но я не могу приехать завтра, Валерик. Завтра воскресение, с утра к вам нет прямых электричек, а ехать днем будет уже поздно. Давай я приеду сегодня вечером. Ночевать.

— Ты понимаешь, в чем дело… — Валерик замялся. — Ты приезжай, ага. Только меня не будет.

— А где это ты будешь, прости пожалуйста? При том что у тебя доклад.

— Я договорился с Димкой Дуговым, пойду к нему, он поможет мне с докладом.

— Очень мило! К тебе приезжает мать, а ты пойдешь к Димке Дугову.

— Но мам! Я же не знал, что ко мне приезжает мать!

— А подумать?

— Мне нужно посидеть с Дуговым над докладом, мам. С этим я ничего не могу сделать. Если хочешь — приезжай ночевать, ключ у тебя есть. А я с утра вернусь от Димки. Ты как раз сможешь за ночь нажарить мне котлет.

— Вымогатель, — засмеялась Ада Валерьяновна, — так и быть. Договорились. Дуй к своему Дугову, только с утра приходи не поздно. Увидимся завтра с утра. Оставь мне в ванной чистое полотенце. Пока.

Ада Валерьяновна аккуратно нажала на телефонный рычаг и тут же набрала еще один номер.

— Ириша, — весело сказала она и трубку, — Ну все, как мы и предполагали, вечером я еду. а до тех пор свободна. Так что давай приходи.

* * *

— Твою мать! ! — во весь голос заорал Валера и рухнул на кровать.

— Скорей уж — твою, — суховато уточнила Алена, надевая трусы.

— Мою. — согласился Валера. — Мою, чтоб она была здорова. Что будем делать?

Алена смотрела на него удрученно, но без злости.

— А какие у нас есть варианты?

— А никаких, — мрачно сказал Валера. — Обитать здесь до вечера, после чего валить. Ночь накрылась. Я правда переночую у Дугова, потому что иначе я ее убью. А ты иди домой.

— Уже, — без эмоций констатировала Алена, — уже ушла домой. Прекрасный вариант. Другие будут?

— Будут, — пообещал Валера. — Вот не сдержусь когда—нибудь и пошлю ее ночевать в гараж. И тут же у нас с тобой вариантов будет — завались.

— Ты же знаешь, что не завались, — мягко сказала Алена, — я не могу слишком часто оставлять Вальку ночевать одного. Так что можешь никого никуда не слать.

— Ну не буду. Уговорила. Мамочка скажет тебе спасибо.

Валера откинулся на подушки и искоса посмотрел на Аленину грудь. Грудь возвышалась над Аленой как Эверест. Блин.

— А к тебе нельзя?

— Можно, — радостно сообщила Алена. — В коридор, на раскладушку. В комнате Валька.

— А он дома?

— А он дома. Он порывался свалить с классом на выходные в Питер, но я его не пустила. У него концерт в понедельник.

— Лен… — Валера повернулся к Алене и положил ей руку на Эверест. — Лен, ну неужели нам совсем некуда деться на ночь?

— Алена сосредоточилась и нахмурила брови.

— Ладно — сказала она, отодвигаясь от Валериных рук, я попробую. Дай мне сюда телефон.

Домашний не отвечал.

— Играет — констатировала Алена удовлетворенно. — Он, когда играет, ничего не слышит. Я позвоню на мобильный, у него на нем не звонок, а воздушная тревога.

На мобильный Валя ответил. Капризным тоном.

— Мааа! Я же просил! Я занимаюсь!

— Слушай, Валюша, — начала Алена ласково. — тут такое дело. У тети Тани семейные неприятности, нам тут двух дней не пробыть. Нам тут и часа не пробыть.

— Неприятности? — удивился Валя. — У тети Тани? Какие?

— Ну… — Алена понизила голос, — с мужем. Бывает. Поэтому мы с ней сейчас к нам приедем, эти выходные у нас проживем. Тут неудобно совсем.

— Мааааа! — голос из капризного сделался возмущенным. — Сколько раз можно повторять? Я не могу работать при посторонних! Вы будете разговаривать, ходить, дверью хлопать, кухня маленькая, то чай поставить, то книжку достать, то телевизор включить.

а мне что делать? Мы же договорились, у меня концерт в понедельник.

— Ладно. Убедил, занимайся себе, — сказала Алена. — но учти, к ночи мы все равно приедем. — Ночью—то ты не играешь. Играешь.

— Ночью я не играю. Я сплю. Но чтобы спокойно спать перед концертом, мне нужна полная тишина.

— Валюша, — сурово сообщила Алена, — ты страшный эгоист.

— Мне можно. — уверенно ответил Валя — я гений.

— Ты не гений, ты злодейство! — констатировала мать.

— Злодейство тоже, — согласился сын. — Одно не исключает другое.

— Исключает. Классику читать надо.

— Классика устарела. В современном мире гений и злодейство неотделимы. Гений не выживет в современности, не будучи злодеем. У тебя бы не вышло.

— У меня бы вышло, — заверила Алена, — я не гений.

— Еще чего не хватало. Два гения в одной семье — это перебор.

— Перебор, — согласилась Алена, — потому мне пришлось пожертвовать собой.

— Это мне пришлось пожертвовать собой, — возразил Валя. — Ты думаешь, гением быть легко?

— Не думаю. Знаю. Не очень сложно. Капризничай себе, и все.

— Кстати, о капризах, — встрепенулся Валя. — Может, мы вот что сделаем: я позанимаюсь днем, вы уже с тетей Таней посидите где—нибудь в кафе. А вечером, я тут подумал, ну, раз я все равно сегодня целый день пилю…

— Так что? — с подозрением спросила Алена.

— Ну… у Митьки народ собирается. Я туда сходить хотел.

— Ты хочешь сказать, что за день до концерта уйдешь на целый вечер?

— Ма, мне необходима разрядка. Я пилю с самого утра и буду еще пилить до вечера. Вы тогда с тетей Таней можете запросто приезжать ночевать, между прочим. А я к Митьке схожу.

— Ну сходи на часок, — Алена звучала суховато, — но возвращайся не поздно.

— Мамочка, мамуся, я тебя прошу, — зачастил Валя, теряя интонации юного гения, — разреши мне остаться у него ночевать. Вы с тетей Таней спокойно переночуете у нас, а утром я вернусь. Я все равно играть не могу, когда в доме чужие люди, да и сплю не очень хорошо.

— Так ты и у Митьки будешь плохо спать! — удрученно возразила Алена. — Вы будете гудеть целую ночь.

— Маман! — высокомерно произнес Валя. — Неужели вы считаете, что ваш сын способен прогудеть всю ночь за день до концерта?

— Запросто, — немедленно откликнулась Алена — Мой сын еще и не на такое способен.

— Мама, я тебе клянусь, — торжественно сказал Валя, — ночью я буду спать.

— Да ну тебя с твоими клятвами, — вздохнула Алена, — радуйся, ночуй у Митьки. Только, во—первых, хорошенько позанимайся до тех пор, раз уж мы с тетей Таней будем все это время по улицам гулять. А во—вторых возвращайся завтра прямо с утра. Не забывай про концерт.

— Не забуду. Ни про концерт, ни про любимую мамочку.

— Любимая мамочка сама тебе не даст про себя забыть. Все, дорогой мой гений. Иди пили.

— Не «пили», а «совершенствуйся», — назидательно произнес Валентин и отключился.

Валера вскочил, обхватит Алену обеими руками и осторожно приподнял над полом.

— Учись, — сказала Алена, приземляясь, — никакого принуждения. Добровольно и с песней. Завтра припрется благодарный за кусок свободы и как миленький будет целый день играть. Концерт у нас в кармане. А также ночь.

— Ленка, ты гений, — восхищенно произнес Валера.

— Я—то? — задумчиво протянула Алена. — Не, я не гений. Гениев у нас двое. И это явно не мы с тобой.

— Двое? Ну, Валька, понятно А кто второй?

— Второй — твоя мама. Дай закурить.

* * *

Валя ожесточенно сбрасывал вещи в спортивную сумку, откуда он только что их извлек, и артистично ругался вслух. Вале уважительно внимал его друг Роман. Вокруг бурлил Валин класс, обживаясь на матах спортивного зала питерской школы номер семь, в которой им отвели место на два дня.

— Наседка сумасшедшая. Кукушка. Домомучительница, «скорбная помощь» на выезде. «У мужа тети Тани неприятности». У пятой ноги тети Тани неприятности! Так хорошо все шло. Так хорошо все бежало. И на те вам. У тебя деньги есть?

Рома не сразу сообразил, что последняя фраза обращена к нему.

— Есть, — кивнул он, — но мало.

— Давай, — протянул руку Валя, — сколько есть.

— Роман выгреб из карманов несколько бумажек и вложил в Валину руку. Валя вытащил бумажки из своих карманов и подсчитал все вместе.

— На плацкарту хватит. С утра буду в Москве. Надо не забыть Митьке позвонить, предупредить, что я ночую у него. Чтоб трубку не брал. Холера, ну это ж надо так. Чтоб его бодун забодал, этого мужа тети Тани. Чтоб ему икалось. Ром, если я до утра не доеду, она меня убьет. Просто возьмет и убьет. У меня концерт в понедельник.

— Доедешь, — успокаивающе сказал Рома, — чего б тебе не доехать. Сам говоришь, на плацкарту хватит.

— Да дело не только в этом, — вздохнул Валя. — я—то доеду. Но там же Антон с Маринкой сейчас! Их оттуда срочно выкидывать надо! Мать с этой проблемной тетей Таней вечером придут, что они им скажут? «Здрасьте, мы тут на вашем диване пружины разминаем»?

Валя достал мобильный телефон и набрал номер своего одноклассника Антона. Антон на звонок не отвечал.

— Валяются, — мрачно сообщил Валя, повторяя набор. — Я тут на ушах стою, а они валяются. Он повторил набор шесть раз после чего Антон ответил.

— Тошка, тут такое дело, — начал Валя. — У вас есть еще полдня. Я не рассчитал немного. Вечером матъ

придет. С подругой. Так что ночевать вам придется где—нибудь еще.

Он послушал еще какое—то время, вздохнул и снова заговорил.

— Тоша. Послушай, Тоша. Я не свалился ни с какого забора. Я сам не знал, что так выйдет. Я сейчас собираю тряпки и еду покупать обратный билет в Москву, завтра с утра меня там будет ждать, раскинув руки. Меня—то ведь в Питер не отпустили ни хрена. На ночь я отпросился к Митьке, а утром меня кастрируют. А если тебя там застанут, то сначала кастрируют тебя. Ты уверен, что Маринке это надо?

— Ну чего, — спросил Рома, когда Валя отговорил, — чего Тоха?

— А чего Тоха, ничего Тоха. — ответил Валя, с усилием застегивая сумку. — Чего Тоха может—то. Будут теперь там ночлег искать.

— А домой они не могут пойти? — непонимающе уточнил Рома. — Ну, не переспят лишний раз.

— Не могут они домой. Дома не поймут, откуда они взялись. Они же в Питер уехали. С классом.

* * *

Антон с Мариной целовались. Доцеловавшись, они поцеловались еще раз, после чего Марина спросила:

— Куда мы теперь?

Антон прервал очередной поцелуй и нецензурно выразился.

— «Не знаю», — перевела Марина — Я права?

— Права — вздохнул Антон и притянул Марину к себе. — Иди сюда.

Марина пошла куда позвали, но через какое—то время вернулась к оставленной теме.

— Тош. А Тош. По улицам целую ночь ходить — это плохая идея. Тош, на улице зима.

— Я в курсе, — нервно отозвался Антон и с ненавистью поглядел на свой мобильный телефон. И какого ляда я ответил?

— Если бы ты не ответил, нас бы тут вечером обнаружила Валькина мама. На диване. Или в ванной. Или в кухне. На полу. Это лучше?

— Не лучше, — уныло признал Антон. Марина смотрела на него с невеселой симпатией. Антон встал и заходил по комнате. Время от времени он прерывал хотьбу и целовал Марину.

Походив, Антон резко сел на край дивана и почесал в затылке.

— Слушай, Марин, — сказал он нахмурившись, — у меня вообще—то бабка есть.

— Поздравляю, — ехидно откликнулась Марина. — Она спит и видит стелить нам постель. А также сообщить об этом твоей маме.

— Да нет, — отмахнулся Антон, — ничего она не спит и не видит. И маме ничего она не может сообщить, с мамой они уже четыре года не разговаривают. Но она за городом живет. А на выходные иногда уезжает в город, к моему дядьке, сыну своему. Я ей позвоню, если она на эти выходные собирается уехать — мы можем на ночь поехать к ней. Только надо ей сообщить, что я там буду, а то она потом обнаружит, что ей сдвинули какую—нибудь чашку, и поднимет дикий хай. А так—то можно. У меня ключ есть.

— Но если она с твоей мамой не разговаривает, откуда у тебя ключ? — удивилась Марина.

— А, это длинная семейная сага, — отмахнулся Антон, набирая номер. — Мама ей чего—то не дала, а бабушка смертельно обиделась, у нее тяжелый характер. Но меня она любит. Я на покойного деда похож.

* * *

Ада Валерьяновна с Ириной Александровной сидели в креслах возле журнального столика, пили из маленьких рюмочек вишневый ликер и обсуждали знакомых. Услышав звонок телефона, Ада Валерьяновна сожалением отставила рюмку и грузно встала.

— Алло? Алло? Антошенька, радость моя какое счастье! Я уже думала, это опять кто—то из моих вечных ненужных знакомых. А это ты. Какой хороший мальчик, я соскучилась, ты сто лет бабушке не звонил. И обалдуй ты после этого, а не хороший мальчик. Как у тебя дела, мой маленький?

— Да ничего, баб Ад, — семейной скороговоркой зачастил Антон, — учусь, чего у меня. Взрослею. Ты знаешь, в наше время это быстро.

— Знаю, милый, знаю, — вздохнула Ада Валерьяновна. — это во все времена быстро.

— А ты как поживаешь, баб Ад? Какие новости?

— Ничего, Антош, ничего. Как я поживаю. Какие у меня новости. Жива — вот и все мои новости. Хожу.

— Ходишь, баб Ад. это хорошо. Это гораздо лучше, чем не ходить.

— Это точно, хороший мой. Я тебе больше скажу — я не только хожу, я даже езжу. Вот сегодня как раз в город собралась.

— Молодец, баб Ад, — от души одобрил Антон. — К дяде Валере, да?

— Естественно, — величественно согласилась Ада Валерьяновна, — не к твоей же бессердечной маме.

Антон пропустил мимо ушей «бессердечную маму», подмигнул Марине и осторожно спросил:

— Баб Ад, а когда ты уезжаешь?

— Да так, чтоб к вечеру уже там быть. Вот сейчас с Иришей наговоримся, и пойду.

— Баб Ад… — Антон посопел, — а можно, пока тебя нет, я к тебе заеду?

— А, — понятливо отозвалась Ада Валерьяновна, мать достала?

Невозможно достала. Не могу больше баб Ад, хочу спокойно поваляться у телевизора и чтоб никто мозги не чистил.

— На слово «поваляться» Марина фыркнула, зажав рот ладонью.

— Да приезжай конечно, — сразу согласилась Ада Валерьяновна, — у кого тебе еще будет хорошо, как не у бабы Ады. Я—то твою мамочку хорошо знаю, настрадалась с ней. Приезжай, мой маленький. Ключ у тебя есть, входи и располагайся. В холодильнике мы с Иришей оставим тебе торт. А я завтра вечером приеду, повидаемся еще.

— Не баб Ад, завтра вечером я уже уеду, а то мать убьет. Мы с тобой в другой раз повидаемся, хорошо?

Обязательно повидаемся. Я соскучился.

— Хорошо, — сказала Ада Валерьяновна, — приезжай когда хочешь. Ты же знаешь, я всегда тебе рада.

Антон закончил разговор, подпрыгнул, махнул рукой, достав до люстры, качнул ее и в прыжке приземлился рядом с Мариной на диван.

— Все, Маринка, — сказал он, обнимая Маринины плечи и мягко опрокидывая ее назад. — Счастье есть. До вечера пробудем тут, а потом поедем к бабке. Там в холодильнике торт.

— Торт — это прекрасно, — серьезно сказала Марина и поцеловала Антона в нос.

* * *

Дорожка к деревянному домику Ады Валерьяновны долго петляла между потемневшими к вечеру деревьями. Антон с Мариной шли, взявшись за руки, время от времени останавливаясь, чтобы поцеловаться.

Издалека на них приветливо глядел деревянный домик. Они подошли к двери, Марина пропустила Антона вперед, а он порылся к карманах и вынул ключ. Вставил его в замочную скважину, но повернуть не успел — дверь распахнулась сама.

На пороге стояла Ада Валерьяновна.

— Антошенька, милый, — сказала она, с нежностью глядя на внука, — я подумала, и зачем мне ехать в этот город. Я тебя не видела сто лет, я тебе котлет нажарю. А Валерке хрен. Не заслуживает Валерка моих котлет. Не любит он меня.

 

КНИГА ЖАЛОБ И ОБОЖАНИЙ

Когда Антон с Мариной поженились, они решили, что в их доме не будет никаких скандалов. Вместо разбирательств, выяснений и упреков они завели дома Книгу жалоб — чтобы любой, кому что—то не нравится, могу довести это до сведения остальных. Жили они хорошо и дружно, поэтому потом переименовали Книгу жалоб в Книгу жалоб и обожаний: в любви друг к другу они тоже объяснялись письменно.

Потом родились дети, довольно быстро подросли и научились писать. И много лет подряд на любое недовольство члены семьи говорили друг другу одно и то же: тебя что—то не устраивает? Иди и пиши в Книгу жалоб. И они действительно шли и писали. Все. Все.

Кто перегорел лампочку в ванной? Невозможно мыться! (Папа)

Почему невозможно? Можно поджечь рулон туалетной бумаги. Будет много света. (Кирюша, Саша)

Кто вчера поджег рулон туалетной бумаги? Всех убью! (Мама)

Не увидишь. Они делают это по ночам (Люша)

Люшка, хочешь по ушам — продолжай в том же духе! (Кирюша, Саша)

Мама, папа! Необходимо починить шкаф в комнате мальчиков. Он почему—то упал на левый бок сам. (Кирюша, Саша)

Сам? Хм. Перезрел, что ли? (Папа)

Мама, папа! Необходимо починить Люше уши. Они у нее чересчур. (Кирюша, Саша)

Дети! Во—первых, прекратите все время драться. Шкаф в вашей комнате мы починим, но, если он еще раз упадет сам, я лично починю уши всем, кто тут совершенно ни при чем! Во—вторых, котлеты в холодильнике — на неделю! На неделю, я подчеркиваю. Если их опять съедят за одни день, до конца недели виновные будут есть остатки упавшего от перезрелости шкафа. В—третьих, лампочка в ванной снова не горит. Невозможно мыться! (Мама)

Марина, не волнуйся, я спрятал все рулоны туалетной бумаги. (Антон)

Папа, лучше оставь хотя бы один в туалете (Саша)

Папа, ты бы лучше лампочку ввинтил. (Люша)

Будете указывать мне что делать — ввинчу в ванной вместо лампочки (Папа)

А кто виноват, что папа спрятал всю туалетную бумагу? (Без подписи)

Если тот, кто вчера поджег последнюю мочалку, не ввинтит новую лампочку в ванной и не купит новую мочалку на свои

карманные деньги, все дети будут лишены карманных денег на неделю (Папа)

А я—то—то при чем? (Люша)

Папа, я поменял лампочку в ванной (Саша)

Папа, я поменял лампочку в ванной (Кирюша)

Черт, так это была уже новая лампочка? (Саша)

А ты не заметил? (Кирюша)

Он был занят, он жег новую мочалку (Без подписи)

Марина, пожалуйста, завяжи мне на завтра галстук. Люблю. (Антон)

Антон, завязанные галстуки висят в шкафу справа. Возьми один оттуда. Обожаю. (Марина)

Марина, в шкафу нет завязанных галстуков! Не понял. (Антон)

Мариша, в шкафу вообще больше нет никаких галстуков!!! Совсем обнаглели. (Антон)

Антоша, не волнуйся. Я разберусь. (Марина)

Мама, мы больше не будем! (Кирюша, Саша)

Мама, ну мы правда—правда больше не будем! (Кирюша, Саша)

Мама, я тоже больше не буду! (Люша)

Антон, я тебе купила новый галстук. Люблю. (Марина)

Марина, он синий! Возмущен. (Антон)

Папа, синий тебе очень идет. Честно. (Люша)

Людмила, имей совесть! Отдай папин бордовый галстук! (Кирюша)

Сначала отдай ему его три коричневых. А бордовый слишком удобно раскраивать, да его уже и нет (Люша)

Коричневые нужны мне. Они как раз нужной длины. (Кирюша)

Марина, пожалуйста, приготовь мне на завтра ремень потверже. Так жить нельзя. (Антон)

Антоша, я купила тебе три новых галстука. Два коричневых и бордовый. Извини. (Марина)

Папа, я вкрутил в ванной новую лампочку. (Кирюша)

Папа, я починил ручку двери в туалете и начистил картошки. (Саша)

Папа, я тебя люблю! (Люша)

Антоша, сегодня на ужин будет жаркое Твое любимое. (Марина)

Александр! Я тебя торжественно предупреждаю! Еще одна крыса в холодильнике — и ты переезжаешь жить в зоопарк! (Папа)

Папа, в комнате крысы быстро портятся (Саша)

Александр! Мне плевать с какой скоростью портятся крысы! (Папа)

Папа, ты не прав. (Саша)

Папа, у тебя нет ни малейшего уважения к науке. Ты ренегад (Кирюша)

Кирилл, у тебя нет ни малейшего уважения к отцу! (Папа)

Кирюша, слово «ренегат» не происходит от слова «гад» и пишется через «т» (Мама)

Марина, ты уверена? Пойду проверю в словаре (Антон)

Ты лучше проверь в холодильнике… (Без подписи)

Антоша, но в холодильнике нет никаких крыс (Марина)

И слава богу. Закрыли тему. (Антон)

Мама, мальчика опять играли в бадминтон в коридоре. Теперь там надо починить абажур, а у мальчиков в голове — мозги. (Люша)

Ябеда. (Саша)

Мозги надо не починить, а заменить, и не нам, а Люшке (Кирюша)

Нельзя заменить то, чего нет. (Саша)

Мама, я уйду из дома!!! (Люша)

Люшенька, солнышко, не уходи никуда я жизнь мечтала, что у меня будет дочка. (Мама)

Помогло? (Саша)

А как же мы??? (Кирюша)

Вы — первый блин комом. (Люша)

Дети, не ссорьтесь. (Мама)

Тот, кто куда—то дел мои зимние тапки, будет отвечать со всей строгостью. (Папа)

Антоша, я носила их в химчистку. Они уже на месте, стоят и ждут тебя. (Марина)

А зачем было носить в химчистку тапки? Не понял. (Антон)

Папа, есть вещи, которые тебе лучше не знать. Но мальчики поклялись, что они больше не будут. (Люша)

Марина, тапки стали жесткими и чем—то пахнут. Что это было? (Антон}

Антоша, я купила тебе новые тапки. Такие же, как старые, только мягче и без запаха. Главное — это мир в семье. (Марина)

Мне вчера сказали в школе, что я некрасивая. Это правда? (Люша)

Люшка, ты скажи, кто сказал. Мы с ним поговорим — и ему тут же станет все равно, красивая ты или нет. (Кирюша)

Люша, ты уроки уже сделала (Папа)

Люшенька, ты будешь очень интересной женщиной. Вот увидишь. А тот, кто сказал, что ты некрасивая, просто ничего не смыслит в женской красоте. (Мама)

Мама, можно мы начистим ему рыло? (Саша)

Александр, «рыло» — это неинтеллигентное слово. (Папа)

Антоша, ты считаешь Люшу некрасивой? (Марина)

Марина, Люшка — вылитая ты в молодости. Мне нравится. (Антон)

Убедительно (Без подписи)

Люшенька, когда закончишь пользоваться моей помадой, пожалуйста, положи ее на место. Спасибо. (Мама)

Мама, нам нужны деньги. Готовы отработать по хозяйству. (Кирюша, Саша)

Марина, не давай! Они потратят их на крыс. (Антон)

Это не крысы, это — материал для научных экспериментов (Кирюша)

Марина, я готов жить в лаборатории. (Антон)

Антоша, не волнуйся! Я проверила — деньги нужны на другое (Марина)

Мама, я вымыл все полы, вытер пыль и убрал в шкафу. (Саша)

Мама, я почистил балкон и починил зеркало в ванной. (Кирюша)

А зачем было чинить зеркало? Оно же было целым! (Люша)

Люшка, это последнее предупреждение! (Кирюша, Саша)

Мальчики, деньги на столе, не забудьте помыть посуду. Всех целую. (Мама)

Марина, что случилось? За последние три дня в доме ничего не сломалось! Я заглянул в холодильник — он полон еды. Я проверил лампочку в ванной — она горит. Пыль вытерта, посуда вымыта. В чем дело? Сознавайтесь, а то хуже будет. (Папа)

Антоша, у нас просто прекрасные дети. (Марина)

Папа, ты не волнуйся. Все не так уж плохо. Сегодня, например, я случайно разбила твою любимую чашку. (Люша)

Лучше бы ее случайно разбил той брат Кирилл. Это хотя бы означало, тюоь ничего не затевает. (Папа)

Никто меня не любит! (Люша)

P.S. Ушла бить чашки.

Людмила, прекрати бить посуду! Я беру свои слова обратно. (Папа)

То—то же. (Без подписи)

МААААМА! ПАААААПА!! У МЕНЯ ПОД КРОВАТЬЮ КРЫСЫ!!! МНОГО!!!! (Без подписи)

Люшка, не волнуйся, они замороженные и и портативном холодильнике. Они не испортятся. (Кирюша, Саша)

Марина, у нас под кроватью тоже крысы! Тоже замороженные и тоже в холодильнике! Что будем делать? (Антон)

А что тут делать? Тебе же сказали — крысы в холодильнике, они не испортятся. (Марина)

P.S. Устала.

Дети! Если до завтрашнего дня в доме останется ХОТЯ БЫ ОДНА ЗАМОРОЖЕННАЯ КРЫСА, я за себя не ручаюсь. (Папа)

Одна точно останется. (Без подписи)

Убью! (Люша)

Ты хочешь, чтобы мы их разморозили? (Саша)

Антоша, не волнуйся, пожалуйста. Крысы свежие, они не пахнут. Они нужны мальчикам для экспериментов по биологии.

ментов по биологии. Мальчики обещают все выбросить немедленно после прекращения экспериментов. (Марина)

Марина, они уже могут выбрасывать. Эксперименты уже прекращены: я их прекращаю. Ненавижу дохлых крыс. (Антон)

Мамочка, в доме больше нет дохлых крыс. Мальчики все выбросили, я видела. (Люша)

Ну—ну. (Папа)

Антон, у нас прекрасные дети. (Марина)

Марина, меня вызывают в школу! Саша избил одноклассника. Идти? (Антон)

Папа, этот придурок ударил Кирку ботаникой и вылил клей на его кроссовки. (Саша)

А почему его тогда бил не Кирка? (Папа)

Били оба. (Марина)

В школу не пойду. (Антон)

Молодец. В жизни полно гораздо более интересных дел, чем таскаться в школу. (Без подписи)

Марина! Я шел по коридору, и мне перешла дорогу крыса. Живая. (Антон)

Папочка, но ты же сказал, что ненавидишь ДОХЛЫХ крыс… (Кирюша, Саша)

Марина, я их зарежу. Честное слово. (Антон)

Уезжаю на курорт на месяц. Больше сил нет, не могу. Не скучайте. (Мама Марина).

Марина, нет! Я повешусь! (Антон

Марина, я купил продукты и вымыл балкон. (Антон)

Марина, я больше никогда в жизни не надену ни одного галстука. (Антон)

Марина, я больше никогда в жизни не повышу голос на детей. Марина, я согласен год питаться макаронами. Марина, я обожаю крыс. (Антон)

Мамочка, не уезжай. Мы вернули всех крыс откуда взяли (Кирюша, Саша)

Мама, я положила твою тушь на место, там еще много осталось. (Люша)

Мама, я купила тебе новую помаду вместо твоей старой. Она такая же, только лучше, потому что в ней есть еще помада. (Люша)

Мама, я поняла, ты права: твоя новая кофточка идет тебе гораздо больше, чем мне. (Люша)

Мама, в портативном холодильнике можно хранить котлеты. Много. (Кирюша, Саша)

Марина, мы пропылесосили ковер и вымыли окна. (Антон, дети)

Подлизы. Уговорили. Но учтите: еще одна неприятность — любая! — и я месяц катаюсь на горных лыжах. Нет. Два месяца (Мама Марина)

Марнна, я тебя люблю. (Антон)

Мамочка, мы тебя обожаем. (Кирюша, Саша)

Мама, ты у нас молодец (Люша)

Антоша, я же тебе говорила — у нас прекрасные дети. (Марина)

Кто опять перегорел лампочку в ванной? Невозможно мыться. (Папа)

Почему невозможно? Можно поджечь зубную щетку. Горит красиво. (Кирюша, Саша)

А рулон туалетной бумаги все равно горит лучше. (Без подписи)

 

СЕКРЕТ

А ведь была еще и Маша. Меня просили об этом не говорить, я и не скажу, но Маша — была.

В доме ее сначала держали немножечко на посылках, немножко из милости, хотя какая уж милость, самим есть нечего. Маша работала и жила в общем—то на свои деньги, так что какие могут быть претензии. Ну, убирала когда чего, кому—то ведь надо. Ну покупки приносила — а кто их будет приносить, папа с его больной спиной? Мама к тому

времени давно была в больнице, но это они так говорили: «в больнице», потому что сказать «в психушке» — оно получатся немного стыдно почему—то. Хотя ведь никто не виноват.

Собаку завели ради Ясика, Ясику тогда все время говорили «вот мама вернется, вот мама приедет» — а куда вернется, если мама уже год никого не узнает?

И завели собаку, думали, Ясик отвлечется, будет у него, значит, вместо мамы — собака. Но вышло как—то криво, Ясик собаку не захотел, его, как выяснилось, в четыре года укусила собака соседей, папа об этом забыл, а мамы, напомнить, не было, и Ясик боялся собак и не любил их, хотя как можно не любить собак, я вот тоже не понимаю, и Маша не поняла. Она взяла эту собаку Чанду и стала с ней гулять и ее кормить, а кто ее будет кормить, не папа же, какая у папы зарплата. Чанде надо есть мясо, Чанда не Ясик, которого Маша уговаривала жевать овощи, а он не уговаривался и плевался овощами в Машу, это было почти сразу после того как увезли маму и Ясик был немножечко нервный, но Маша понимала и терпела и вставала перед ним на колени, чтобы он жевал, и Ясик жевал.

Маша покупала ему витамины, черешню, зеленый салат, делала всякое вкусное, чтобы он ел, и стояла на коленях, а он не ел, но потом уже ел и поправился, мама бы его не узнала, это ж надо, каким гладким и красивым стал тощий Ясик.

Маша была как бы не в счет, поэтому папа женился, попросил ее переехать в другую комнату, угловую, потому что там мало света, а жене папы надо было много света, она портниха, шила, ей нужно было окно. Маша переехала, ничего. Чанду с собой взяля и Ясика, который не хотел жить в проходной комнате и чтобы они через него ходили, он эту папину жену сразу невзлюбил, непонятно почему, нормальная женщина. Чанда спала на коврике у двери, Маша на кушетке, они кушетку из кухни забрали, а Ясик — в своей кровати, которую из его старой комнаты перенесли. Света в угловой комнате было действительно мало, но зато Ясик подружился с Чандой и научил ее таскать еду из кухни, и быстро—быстро ему приносить, это они так изводили папину новую жену, которая готовила только папе и себе, а Ясику и Маше — нет, хотя могла бы, много им надо, Ясику и Маше. Про Машу папа своей новой жене ничего не объяснил, да и что там можно было объяснить, а про Ясика сказал: «У мальчика сложный характер», хотя в самом деле у Ясика к тому времени был уже нормальный характер, они с Машей жили душа в душу, никаких проблем.

На родительские собрания тоже Маша ходила — а кому ж еще ходить, только Маше, Маша и ходила, а когда ее спрашивали «вы ему кто», они отвечала «я ему Маша» и почему—то вопросов больше не задавали, а потом привыкли. В школе Ясика иногда ругали, иногда хвалили, больше хвалили, чем ругали, он оказался способным, когда заговорил, а пока не говорил, об этом не знали. Он ведь не говорил больше года, как забрали маму, так и замолчал и молчал, пока его Маша не увезла на лето куда—то под Астрахань, к своим родственникам. Из—под Астрахани Ясик вернулся загорелым и отдохнувшим, а через месяц заговорил. Конечно, были всякие проблемы: и история с разбитым стеклом, и курение потом, но в целом Ясик был ничего себе, Маша была довольна. Если бы мама знала, она бы тоже была довольна.

А мама и знала, только об этом никто не знал. Когда маму хоронили, приехал папа, они ведь и разведены не были, он с той свой женой жил просто так, а сообщили о маминой смерти именно ему, потому что кому еще, Ясик несовершеннолетний, не Маше же сообщать. Папа приехал па похороны, прямо в больницу приехал, там ведь и кладбище есть, и вдруг встретил там Машу, и выяснилось, что все эти годы она ездила к маме два раза в неделю, чаще не получалось, но два раза в неделю — обязательно, и мама ее не узнавала вначале, а потом начала узнавать, и много лет узнавала, и они о чем—то беседовали, хотя о чем они могли беседовать, с мамой—то, но о чем—то находили, все врачи удивлялись, столько лет. И на похоронах все врачи с Машей здоровались уважительно так, потому что как тут не зауважать, при виде такого, а Маша была совсем грустная и никого не замечала. Папу заметила, но только улыбнулась слабо и сразу о нем забыла. Маму похоронили, и Маша вернулась домой и стала снова жить в той комнате, вместе с Чандой и Ясиком, а куда ей еще.

Папа на все это посмотрел, съездил еще раз в больницу, поговорил с врачами и неожиданно сделал Маше предложение. Все эти годы, говорит, я был слепым и не видел вашей любви, все эти годы я прожил в заблуждении, что это мы нам нужны, а оказывается, это вы нам нужны, и мне, и Ясику, и давайте мы мою портниху прогоним, тем более что она и сама уже потихонечку собирается уходить, а с вами поженимся, и вы снова переедете в ту комнату, большую, и все будет хорошо. И он был уверен, что Маша согласится, просто уверен, он же решил, что она все эти годы все делает из любви к нему.

И тут оказалось, что Маша ужасно удивилась потому что все эти годы Маша о папе не думала вообще. Она с трудом замечала, что вот есть в доме такой папа, она занята была — обещание выполняла. Маша обещала своей подруге Оле, своей единственной любимой подруге Оле, что, если с подругой Олей что—нибудь случится (а Оля всю жизнь жила с ощущением, что с ней вот—вот что—нибудь случится, плохое) она, Маша, поможет Олиной семье — мужу папе и сыну Ясику. Когда с Олей действительно случилось — Оля заболела, вот что случилось, — Маша стала помогать. Способ помогать Маша знала один: она ничего не объясняя, переехала к папе и Ясику, и все. Они сначала ничего не поняли, да и потом ничего не поняли, но какая разница.

Олей звали маму. Ясик потом вырос и поступил в институт, выбрал какую—то жуткую инженерную специальность, и никто не знал почему, а самом деле потому, что эта же специальность была у Маши. Чанда состарилась, но по—прежнему спит на коврике в угловой комнате. Папа куда—то уезжал, может быть, снова жениться, но неясно. Не женился, вернулся, живет. Когда его спрашивают, с кем он живет, он отвечает — с сыном, он почему—то стесняется того, что в доме кроме него и Ясика живет еще и Маша. Так что из—за папы это все секрет и не считается, можно сказать. Наверное, потому, что Маша так и не вышла за папу замуж. А Маша за папу замуж никогда и не собиралась, да она и не могла, кажется, это и представить себе невозможно: Маша — и вдруг замуж.

 

МОЛОЧНАЯ РЕКА, КИСЕЛЬНЫЕ БЕРЕГА

Камушек, камушек, еще камушек. Камушек на камушек — башенка. Камушек побольше — в подножье, а на него, один над другим, — камушки поменьше. Камушек, камушек, еще камушек. Верхний качается, сейчас упадет. Но на него кладется еще один, а потом еще. Теперь они качаются втроем.

Камушек: Геля. Была. То есть до сих пор, конечно, есть Геля, но другая. Можно сказать: вылечили, а можно — и наоборот. Никаких голосов в голове, никаких кошмаров, никаких приступов, но и никакой радости от этого. Так себе Геля, если честно. Тупая и усталая, голова совсем не варит и сил нет. Говорят, от лекарств.

Камушек: мальчик. Мальчику даже не успели дать имя, все произошло слишком быстро. Мама обещала без Гели имени мальчику не давать. Мама клянется, что с мальчиком все в порядке. Мама рассказывает, что мальчик спокойно спит по ночам, хорошо ест и уже поднимает голову. Мама и сюда к Геле ходит нечасто, потому что мальчика не с кем оставить. Геля просила, чтобы мальчика приносили ей самой, хотя бы изредка, но мама воспротивилась, и врачи тоже. Говорят — не место.

Камушек: врачи. Один из них сейчас сидит и смотрит на Гелю из окна. Из его окна весь садик не виден, видна только та часть, которая возле беседки, но Геля именно там, возле беседки, и сидит на земле. Там растет куст и есть тень от солнца. Геля сидит под кустом на земле и строит пирамидку из камушков, а врач стоит у окна и смотрит на Гелю. Это его она просила разрешить маме приносить мальчика. Это он ей сказал «нельзя». А сейчас он так смотрит, как будто ему Гелю жалко. Смешной. Если тебе так жалко — разрешил бы мальчика, нет?

Камушек: молоко. Молоко надо сцеживать каждый день, лучше по нескольку раз в день, иначе молоко попадет. Неважно, сколько Геля еще тут останется, важно, чтобы у нее после этого еще оставалось молоко. Сцеживаться лучше сразу после сна, раз, потом после обеда, два, и вечером еще раз, три. Можно было бы еще чаще, но от «еще чаще» грудь болит, да и сил нет. А если не сцеживаться, грудь становится каменной и тянет вниз.

Геля встает, поправляет грудь, косится на врача и идет сцеживаться. Сцеживается она в душе, там удобнее всего. Во—первых, душ можно запереть изнутри, а комнату нельзя. Правда, душ снаружи тоже можно открыть, если принести такой специальный ключ, у всего персонала он есть, но обычно они в душ не ломятся, только если по особо веской причине. Про Гелю все знают, что она ходит в душ сцеживаться, да она и не скрывает, и никто к ней не заходи из персонала, а у больных нет ключа.

Молоко выдавливается легко и течет сильными струями, выливаясь на живот и стекая по ногам вниз на кафельный пол. Обычно Геля пускает душ и, сцеживаясь, стоит под водой, чтобы сразу же смывать с себя молоко. И все равно видно как оно течет, вода не успевает смыть сразу, тут, в больнице, слабый напор воды, экономят они, что ли. Молоко течет, как будто белые дорожки по коже бегут. Молочная река, кисельные берега, вспоминает Геля, было что—то такое в детстве. Кисельные берега — это теперь она сама, вон какой живот и какие ноги, куда там кисель, это уже не кисель, это студень. Геля равнодушно смотрит вниз на себя и продолжает давить на грудь. Кисельные берега — ерунда. Молочные реки — тоже ерунда. Сейчас она доцедится и пойдет спать.

Камушек, камушек, еще камушек. Цедиться тяжело, потому что очень устают руки и грудь. Грудь тянет вниз, руки тоже, и хочется упасть прямо в душе и заснуть. Говорят, что спать все время хочется тоже от лекарств. Может быть. Но если молоко не пропадет, мальчика можно будет кормить еще долго и он будет здоровый, а не больной, и это самое главное. Сейчас Геля поспит, и надо будет идти к врачу. Камушек: врач. Врач разговаривает умные разговоры, и от них иногда лучше, иногда хуже, а иногда никак. Камушек: разговоры. Разговоров ни с кем, кроме врача, лучше вообще не вести. Не поможет. Камушек: помощь Говорят, если сюда в первый раз попасть, пока человек молодой, то второй раз можно и не попасть, вылечат. Только нужно пить лекарства, слушаться врачей и не убегать домой. Геля молодая, так что врач говорит, что шанс у нее есть. Камушек: силы. А сил нет.

Врач сидит у себя в кабинете, листает страницы Гелиной истории болезни и думает о Геле. Страницы истории ее болезни он уже выучил почти наизусть. История болезни короткая, страниц немного. Страница: детство, травма. Страница: показания, предрасположенность. Страница: беременность, диагноз, роды. Страница: приступ, первый. Страница: госпитализация. Страница: назначения. Страница: рекомендации. В какой—то момент Геле придется сказать, что все эти месяцы она сцеживается абсолютно зря: зря: кормить этого своего ребенка она все равно не сможет. Ребенок, привыкший за несколько месяцев есть из бутылочки, не возьмет незнакомую ему грудь, — а главное, при тех лекарствах, которые она пьет, кормить категорически нельзя. Что, никогда больше нельзя, спросили его тогда практиканты, которым он делал по Геле доклад. Почему никогда больше, удивился он тогда вопросу, сколько пьешь — столько и нельзя, а потом можно. Только вот не бывает этого «потом», потому что, если не пьешь лекарств, — будет повторный приступ. А вы спрашиваете «никогда больше». При чем тут «больше».

Страница: практиканты тогда удивились и смолкли. Гелю они так и не повидали. Геля была в душе — сцеживалась. Ну и ладненько, не нужно Гелю никому показывать. Не цирк.

Камушек: люди. Люди приходят, цокают языком, уходят. Мама приходит нечасто, у мамы мальчик. Мальчик не приходит. Мальчик не умеет ходить, мальчик маленький. Это хорошо, что маленький. Будет легче привыкать.

Страница: если Геле сейчас сказать про кормление, может быть рецидив. Пять месяцев работ насмарку. Лучше пусть сцеживается. Потом разберемся, так думает врач.

Камушек: врач. Врач смотрит на Гелю и качает головой. Каждый раз, когда Геля входит к нему в кабинет, ей кажется, что он встает из своего кресла, чтобы уступить ей место. Беременной ей все уступали место. Жалко, что она больше не беременная, тогда бы мальчик был бы все время с ней. Если сильно давить на грудь, молоко брызжет в стороны и можно попасть врачу на халат. Халат белый, молоко белое, пятен не будет. Врача в душевой нет, но он может войти: у всего персонала есть ключ. Если сесть на пол и чуть—чуть посидеть, ничего не случится. Если откинуть голову назад и смотреть на потолок, на нем появляются пестрые пятна, хотя на самом деле — Геля знает — никаких пятен на потолке нет. Потолок белый. Как халат. Как кисель. Вода течет по телу, как молоко и смывает все пятна с халата, с тела и с Гели.

Геля стоит на берегу молочной реки и чувствует, как ее ноги скользят по киселю с обрыва вниз. Внизу она видит мальчика, который машет ей рукой и зовет к себе. Внизу она видит маму, которая считает, что дочери лучше не выходить из больницы, потому что все равно зачем ребенку такая мать. Внизу она видит врача, который стоит у окна и смотрит на нее так, как будто ему ее жалко. Внизу течет молоко, и больше ничего нет.

 

СКОРБНАЯ ПОМОЩЬ

Опять часы набирают скорость, опять заминка на слове «помнишь», опять какие—то летние лица смешиваются с зимним дымом. Давайте вызовем «скорбную помощь», один звонок — и «скорбная помощь» мчится по улицам ровно в полночь, со всем инструментом необходимым. Летят снежинки запретный низом, такая подпольная и иллюминация: если чего—то хотеть однажды, когда—нибудь оно может сбыться. Если вы оформили вызов — не надо страдать и не надо бояться, все будет так, как захочет каждый, все будет так, как обычно сниться. Вперед становится самым полным, луна становится самой полной, любая дура становится полной (но это не лечится как ни жаль) и выезжает «скорбная помощь», один звонок — и «скорбная помощь» летит по улицам: снова полночь и снова кто—то звонит в печаль.

Опять кому—то желанно странное, опять кому—то странно желанное, опять кого—то взяли за горло, и не важно кто именно — черт или Бог. И приходит помощь обетованная, четкая, быстрая и необманная, помощь, которая вонзает сверла любой проблеме в бугристый бок. Кому—то хочется, чтоб любили, кого—то достали автомобили, кого—то бросили или забыли, а кого—то помнят, но лучше б не помнили — и «скорбная помощь», глотая мили, едет навстречу из сонной были, а может, и небыли или из пыли лепит куличики свежей полночи. Хотите булочку? Вот вам булочка. Хотите девочку? Вот вам девочка. Хотите плохого, хотите хорошего, хотите — заказывайте фрукт или овощ. По переулкам и переулочкам, чтобы кому—то полегче сделалось, чтобы кого—то спасти от прошлого едет и едет «скорбная помощь».

Не бывает мест, закрытых для скорби, не бывает мест, закрытых для боли, а значит — всюду, куда закажете, прибудет она, с инструментами разными. Могут опаздывать больницы и морги, может опаздывать директор в школе, может опаздывать все остальное, «скорбная помощь» никогда не опаздывает. Перемалываем каменное, переламываем стальное, перегибаем палку, перебарщиваем мастерски. Может ошибаться ледяное и пламенное, может ошибаться сапер и сталкер, вообще кто угодно иногда ошибается, «скорбная помощь» — не ошибается. Первым министрам и первым чайникам, любым знаменитостям и людям без имени, мертвецу и кладбищенскому сторожу, всем, кто закажет, впадая в кому. Но только тем, кто вконец отчаялся, только тем, кто не может вынести, только тем, кто согласен на все уже, только им, и никому другому.

Лепит и лепит свои лекарства, мажет и мажет своими мазями, проводит и проводит свои сеансы, и черт его знает что еще там устраивает. Блаженных нищих сажает на царство, делает грязи любые — князями, поет псалмы, сочиняет стансы, и никакая скорбь перед ней не устаивает.

Вы меня спросите: а что у них за занятия? Ну в чем она заключайся, эта миссия света? Не может же быть, что вот просто выпроси — и будет тебе чтоугодная силища и ее получит любая сволочь? А я отвечаю: не имею понятия. Просто не знаю, откуда мне—то. Откуда мне—то, я ведь не с той стороны еще. Я—то та ведь не «скорбная помощь».

Но если снова поникли звезды, и снова сложно дышать от сонмищ каких—то чудищ и чьих—то полчищ и кто—то бредит, а кто—то судит — давайте вызовем «скорбную помощь». Один звонок — и «скорбная помощь» примчится по улицам ровно в полночь.

И никто не узнает, что дальше будет.

 

ЛИЦЕВАЯ ВЯЗКА

Избавляясь от волос, вырываю их с корнем, наматывая пряди на ладони и отнимая, отнимая, отнимая их от себя. У себя. Волосы постоянно напоминают, они — как решетка на голове, за которой сидишь. Плен. Тлен. Кожа тоже хороша, но от кожи уже точно никуда не деться, нельзя же выскочить из собственной себя, хотя хотелось. Волосы. По всей голове, ниже затылка, ниже плеч, ниже лопаток, ниже талии, ниже спины, надоело. Лохмы, кудряшки, локоны, волны, идиотизм. В плену у собственных волос. В тлену у собственных волос. Облаком надо лбом — чтобы все видели, все. И чтобы все знали. Знали, смеялись. Можно было бы носить платок, хотя под платком все равно то же самое. Шляпу. Цилиндр. Парик. Если хочешь что—то скрыть, положи на видное место. Видное, видное, виднее некуда. Вяжи, Гражина, вяжи. Имя польское, ударение на «и»: Гражина. Так получилось.

Гражиной звали бабушку. То есть первой Гражиной звали бабушку; Гражина—маленькая — Гражинка, Гражита — появилась уже потом, когда бабушка почти умерла. Но не совсем умерла, они с Гражиной успели поговорить, лет пять у них на это было. Бабушка Гражина росла в войну, бомбежки, взрывы, страшно, остались вдвоем с мамой, деваться некуда, налеты каждый день. Мама строгая, Гражина маму боялась больше, чем бомбежек. Мама заставляла девятилетнюю Гражину во время налетов вязать на спицах, что бы ни было — садиться и вязать. На шерсть распустила не пожалела старые свитера, все, сколько было, хотя хотя холодно, но есть одеяла, а из свитеров — пожалуйста, мотки шерсти — и вяжи, Гражина, вяжи. Как только сирена, хватай спицы и вперед. У мамы тяжелая рука, мамин гнев страшнее вылетевших стекол, страшнее шатающихся стен, страшнее, а главное — прочней. Верней. Надежней: не обогнет. Вяжи, Гражина, вяжи. Вязала, куда деваться. На всю жизнь навязалась. Бомбы свистят, самолеты гудят, дом вот—вот рухнет, а она вяжет. Хотелось залезть под кровать и визжать там от ужаса, но мама велела вязать, и Гражина вязала. В результате пережила войну и научилась вязать с закрытыми глазами (от бомбежек часто гас свет, мама прекращать вязать не разрешала). В семье дочери потом сидела у телевизора и вязала, все время вязала, всегда. Всю одежду связала сама, все покрывала в дом, даже собаке попону. Вяжи, Гражина. вяжи. Невроз какой—то, не могла прекратить; Гражита это все ее вязание потом засунула куда—то в шкаф.

Ее саму бабушка, естественно, тоже научила вязать, и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды на лекции по психологии вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился—косился и озверел:

— А вы знаете, девушка, что по Фрейду вязание является сублимацией онанизма?

На всю аудиторию: двести человек. Замерли. Вот тебе и бомбежка. Вяжи, Гражина, вяжи.

— Вы знаете, профессор, когда я вяжу — я вяжу. А когда я онанирую — я онанирую.

Удавись, моя черешня. Ее ответ потом год цитировала вся кафедра: «Когда я вяжу — я вяжу». Но они же не пережили бомбежек и вязания в темноте, как бабушка Гражина. Они ничего не пережили. От слова «онанизм» лезут на стену от возбуждения и стыда. Ржут, представляя. Им это нравится. Им все нравится. Им не хочется выскочить из собственных волос. Если бы мама хотя бы пила. Потому что тогда была бы разница; пьяная — трезвая. То есть когда пьяная, тогда да, тогда все плохо, но ведь хотя бы если трезвая, то можно вздохнуть. Или кололась бы, сейчас это модно. Когда на маму накатывала очередная ярость, Гражита молилась, чтобы у мамы случился сердечный приступ. Но приступ не случился ни разу. Бога нет. Убить Гражиту мама не могла, и Гражита это очень хорошо понимала: просто потому, что тогда маме не на кого было бы сердиться. К ним давно никто не ходил — с тех пор, как умерла бабушка, с Гражитиных пяти лет. После бабушкиной смерти мама очень быстро привыкла, что над ней нет в доме старших (бабушка ее слегка усмиряла), ну и все.

В первый раз это ей в голову пришло неожиданно, она просто мыла тряпкой пол, и ведро с мыльной водой стояло у нот. Гражита проходила мимо и что—то сказала. Мама взглянула. И резко схватила за косу, опрокинув на пол. Одним движением макнула косу целиком в ведро, отжала, как тряпку, и начала мыть пол. Косой Гражита пыталась как—то двигаться в такт движениям, чтобы меньше нагрузка на волосы, но мама мыла резко, и не очень получалось приспособиться. Потом—то она приспособилась. Надо просто не ждать, куда потянет, а самой все время чуть—чуть двигаться, не замирать, а то еще хуже. Мелочи, на самом—то деле, ну мыла мама пол дочькиниными волосами, ну и что. Мама мыла раму. Мама мыла Машу. Маша ела мыло. Не мыло — зубной порошок. В десять лет. Хотела отравиться. Не отравилась: оказывается, зубной порошок можно есть. Удивилась. Говорят, из любого жизненного опыта можно извлечь пользу. Можное, наверное. Из бомбежек, например. Вяжи, Гражина, вяжи. Когда я вяжу — я вяжу.

Давайте я буду мальчиком: мальчиков в детстве часто бреют наголо. Ну или не часто, но бывает. Мальчикам можно открыто хотеть убежать из дома, это романтично и вообще, в пираты. Девочкам из дома сбегать нельзя, девочкам можно вязать и плакать, девочкам по утрам заплетает косы, а по вечерам наматывают эти косы на руки. Эти идиоты в университет думали, что ей плевать сказать при всех слово «онанизм», потому что она такая свободная. Конечно, она свободная: если тебе с детства вяжут руки твоими же волосами, ты научишься быть свободной. Без всяких рук.

Когда мама ее в первый раз за этим застала, тогда все собственно, и началось. То есть припадки ярости бывали у мамы и до этого, но они носили какой—то неконкретный характер: могла вазу в окно швырнуть, могла дверью шваркнуть так, что дверь слетала с петель, делов. Гражита раньше в комнате с бабушкой спала, ее это все как бы не касалось, она собой была занята, ей как раз тогда девочки во дворе рассказали, как и что. Не делала особо ничего, так, изучала себя. Трогала. Интересно. Бабушка ничего не говорила, может, и видела, но не говорила. Значит — можно. А когда бабушка умерла, с Гражитой в комнате стала спать мама, и она тоже как то увидела, случайно. Ну и все.

Рванула за руку, вывернула руку и руки связала. Сначала просто веревкой, после косами. Таких длинных кос не было ни у кого во дворе. Мама вязала крепко, спать было больно и неудобно, но потом Гражита привыкла. Человек ко всему привыкает и приспосабливается. Человек даже может научиться вязать в темноте. Особенно когда его бомбят.

Вырывать лучше прядями, а не отдельными волосками, потому что тогда заметен результат. Не на голове: на голове еще долго не будет заметен, уж больно много там волос, а на подушке — будет. Гражита складывает волосы на подушку и пересчитывает. Восемь. Сотен. Волосков. Нормально. Ничего. Прядь на ладонь намотать — дерг! Еще завитушку из кожи вон — дерг! Еще пучок хрупких нитей из себя прочь — дерг! И не больно ни чуточки, хотя тут никто и не спрашивает, больно или нет, тут у людей свои проблемы. Девочка на соседней кровати прижгла себя сигаретой, парень из второго отделения жрал стекло. Гражита стекло не жрет, она вообще мало жрет, ей противно. Пусть жрет тот, кто себя любит. Гражита себя уже достаточно любила, спасибо, ей хватило. Она за ту детскую к себе любовь всю жизнь платит, много чести теперь еще что—то жрать.

Здесь ее любят и считают красивой. В университете ее тоже любили и считали красивой, еще бы с такими—то волосами, да с таким—то языком «Когда я вяжу, я вяжу». Гы—гы—гы. Отбрила называется. Вот именно что отбрила. А ее брить некому, ей приходиться себя руками, по волоску. Из университета прямо и увезли, чего мелочиться. Полкафедры стояло и наблюдало. Она просто вязание забыла в тот день, лекция была скучная, ей руки некуда было девать. И сама не заметила как начала вырывать из себя волосы, сначала прядками, потом пучками, увлеклась, потому что поняла: вот оно. Вот как она может освободиться от мамы и ее ведра с мыльной водой. Вот как она сделает. И пусть после этого кто—нибудь попробует связать ей руки. Лекция кончилась, а она все сидела и вырывала, сидела и вырывала. Вяжи, Гражина, вяжи. Руки ей, надо сказать, не вязали. Просто приехали и забрали, тихо так. Она и не сопротивлялась: не все ли равно, где этим заниматься. А когда вырванных волос будет достаточно, можно будет что—нибудь связать.

 

КРУГОВОРОТ

Я выдам замуж старшую дочь и перестану спать.

Прекращу выходить из дома, чтоб не пропустить звонка.

«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет»

— папы нету, бабушки нету, кто ее заберет?

Я выдам замуж среднюю дочь и переселюсь под дверь.

Вдруг она возвратится ночью? Мы будем жить,

как погорельцы, не засыпая, чтобы услышать стук.

«Маленькая», «не справится», «не захочет, не будет, заплачет» —

няни нету, горничной нету — кто ее впустит в дом?

Я выдам замуж младшую дочь и лягу в ее постель,

Мне будет уже безразлично, о чем шумит коридор,

— мой невозможный ребенок повсюду заходит без стука.

Не запирай, пожалуйста, двери: вдруг она снова забыла ключи.

А поздней ночью, когда дела отпустят меня к бессоннице,

когда я сильно устану ждать, слушая тишину,

я позову тихонько: заберите меня отсюда кто—нибудь.

Но папы нету, бабушки нету — кто меня заберет?

* * *

Я буду вешать фонарь на крюк, я буду стеречь крыльцо

Я вытрясу душу из старых часов, я подожгу овин,

я испеку пирог и его, крошки швырнув под стол,

силой скормлю его тому, кто взойдет случайно на мой порог.

Маленькие! Не справятся! Не сумеют, не станут, заплачут…

Мне не нужны мои руки, без которых никто не умер.

Собакой лежать у двери — скажете, тоже искусство?

Тогда вот вы и ложитесь. Подвиньтесь левее, дует.

* * *

У моей старшей дочери внуки,

и у средней дочери внуки,

и у младшей дочери внуки.

Моя старшая дочь не спит по ночам.

И средняя дочь не спит по ночам,

и младшая дочь не спит по ночам.

Мои сумасшедшие дети.

такие исключителыю взрослые,

абсолютно во мне не нуждающиеся.

маленькие: не справляются, не хотят, не умеют, плачут…

заберите меня отсюда кто—нибудь

 

ГРУСТНАЯ ПОВЕСТЬ О ВОДЕ И ХЛЕБЕ

Иерусалим, муниципалитет, социальный отдел. Лето. Жарко. Душно. Бе.

Молодой социальный работник, недавно из университета, сидит на приеме. Он называется «куратор», а курирует слабые слои населения: от оказания психологической помощи до доставания обогревателей и диванов неимущим. Приемные часы — с восьми утра и до двух обычно в них не протолкнуться, но тут что—то никого. То ли чересчур жарко, то ли молодость куратора всех распугала. Тишина.

Стук в дверь. Входит пожилая пара евреев из Эфиопии. Густо—коричневого цвета, в белых крахмальных национальных одеждах, с улыбкой. Куратор

— Да, пожалуйста?

— У нас беда, закончились хлеб и вода! — отвечают пожилые люди. На сильно акцентированном, но вполне понятном иврите. Видимо, фраза заготовлена заранее.

Куратор понимает, что пожилые люди крайне бедствуют. Пенсии у репатриантов, как известно, маленькие, а толково тратить их в полном соблазнов Израиле умеют не все. «Вот и голодают порой братья наши, вот и голодают…» — бормочет себе под нос куратор, накручивая телефонный диск. Он берет у приятной молчаливой пары их адрес и отпускает с миром, обещая, что через полчаса у них будет в избытке и воды и хлеба. «Ну разве что не зрелищ», — шутит сам собой куратор, который родом из России и набит цитатами как словарь.

Ровно через полчаса к дому новых друзей социального работника подъезжает маленький грузовичок. Шофер споро выгружает прямо на мостовую ящики консервами, бутылками с кока—колой, хлебом, сыром и колбасами, проверяет по маленькой бумажке адрес и затаскивает снедь на второй этаж. Там он стучит в нужную дверь здоровается со степенным главой семейства, вносит ящики в квартиру, не отказывается от стакана воды, улыбается новым, совсем свежим, судя по всему, израильтянам (шофер — свой, муниципальный, вышколенный, такие ничего лишнего себе не позволяют) и отбывает. Эфиопская пара остается распаковывать еду.

Молодой социальный работник, куратор, сидит в кабинете и пишет отчет об оказании гуманитарной помощи представителям эфиопской общины. Стук в дверь. Входит пожилая пара евреев из Эфиопии.

Куратор, удивленно:

— Да, пожалуйста!

Он знаком с не очень большим количеством эфиопов, но ясно видит, что перед ним — именно та пара, которая была у него вчера.

— У нас беда: закончились хлеб и вода! — говорят пожилые люди. На сильно акцентированном, но вполне понятном иврите. Иврит куратор понимает хорошо.

Куратор трет лоб и качает головой. Все понятно. Голодные репатрианты съели за один день все социальные дары. Правда, там одних консервов было банок сто… Но, может, угостили кого?

Куратор понимающе улыбается и кивает. Куратор прижимает руки к груди и советует не переедать. Впрочем, эфиопы крайне худые и стройные — интересно, и куда в них влезло столько всего? Куратор понимает, что это — не его дело. Его дело — оказывать социальную помощь.

Через полчаса новая партия ящиков с продовольствием прибывает в эфиопский дом. Шофер озабочен, ему не до тонкостей, он не задумывается что и куда привозил накануне, у него свои проблемы. Он небрежно выпивает стакан холодной воды и откланивается.

Проходит неделя. Молодой социальный работник уже слал отчет на тему «Проблемы восприятия социальной помощи в среде эфиопских евреев», уже получил за него поощрение и теперь занят чем—то еще. Сидит, пишет.

Стук в дверь. Входит знакомая куратору пожилая пара евреев из Эфиопии. Куратор, глубокомысленно: — Да, пожалуйста?

— У нас беда: закончились хлеб и вода! — грустно отвечают пожилые люди.

Куратор трет глаза. Он понимает, что он чего—то не понимает, но вот чего он не понимает, он не понимает. Он сочувственно смотрит на коричневую пару в белом. Он робко прокашливается и задает уточняющий вопрос:

— Эээээ…

— У нас беда! — не сдаются посетители. — Закончились хлеб и вода!

Получив четыре таких ответа на несколько разных вопросов, куратор понимает, что сопротивление бесполезно. Он утомленным жестом отпускает своих верных клиентов и поднимает телефонную трубку. Шофер уже знает адрес наизусть. Дети во дворе дома уже знают шофера. Хлеб, молоко, сыр, колбаса, консервы. Кока—колу в последний момент заменили минеральной водой: может, они газировки не пьют? Куратор хмурит брови и что—то шепчет, глядя в стену. На следующей неделе у него отпуск.

У молодых социальных работников обычно есть профессиональный консультант. Взрослый, опытный и умный. Наш куратор возвращается из отпуска и в очередной раз идет к своему консультанту, где, среди прочих проблем, рассказывает про темнокожую пару. Это же надо, жалуется куратор, ящик консервов — за неделю! Может, они там всю общину кормят? Тогда почему вся община не придет ко мне? Не стыдно гонять пожилых людей?

Сам консультант — не специалист по эфиопам. Но у него есть друг, доктор социологических наук, который как раз пишет работу «Национальные н этнические особенности эфиопских евреев». Консультант решает, что надо поговорить. В самом деле, что такое — ящик консервов за неделю! Социальному отделу ничего не жалко для своих клиентов, но надо же и совесть иметь!

Вызывают друга. Друг интеллигентен и печален. Говорит тихо. Привычки грубо ржать не имеет. Друг внимательно выслушивает рассказ молодого куратора и становится еще печальнее.

— И где сейчас эти достойные люди? — тихо спрашивает он.

— Как где? — удивляется куратор. — Дома, наверное. Где и были. А где им быть?

— Надеюсь, они все еще в одном доме, — печалится друг. Звучит это как «надеюсь, они все еще живы».

Куратор беспокоится. Почему в одном доме? Почему еще живы? Разве он сделал что—то не то?

— Понимаете, молодой человек, — друг тщательно подбирает слова. — эфиопским евреям свойственно давно отмершее в современном мире уважение к властям. Они считают, что любой власть придержащий (к коим относитесь и вы, как представитель социального отдела) неизмеримо выше их. Что из этого следует? Из этого следует, что любому представителю власти надо оказывать максимальное почтение. Как эфиопы оказывают почтение? Как они разговаривают с теми, кто выше стоит на иерархической лестнице? Они, во—первых никогда не дерзают смотреть в глаза такому человеку, а во—вторых — никогда не осмеливаются говорить с ним прямо. Только иносказаниями. Если власть поняла неверно — не дело маленькое человека поправлять власть, она лучше знает. Можно только повторить исходный текст — причем дословно, иначе чиновник может заподозрить, что его сочли глупым и непонятливым. Можно повторять его до тех пор, пока тебя не поймут. Власть лучше знает, когда это произойдет.

Куратор поражен. И что же эти сказочники имели в виду?

— Видимо, в данном случае пожилая пара пришла пожаловаться на то, что в семье исчезло взаимопонимание и любовь, которые, как известно, являются хлебом и водой любого союза. Когда эфиопские евреи женятся, им желают: «Чтобы в вашем доме всегда были хлеб и вода», то есть чтобы вы всегда любили и понимали друг друга. Когда пара чувствует, что любовь и понимание уходят из дома, она идет искать психологическую помощь. Психологическую, молодой человек! Вас, в вашем учебном заведении, учили оказывать психологическую помощь семейным парам?

С тех пор прошло довольно много лет. Молодой человек существенно подрос, хотя все еще молод, и сильно погрустнел: работа на ниве социального обеспечения не способствует радости жизни. Его кабинет стал больше, и посетителей в нем прибавилось. Посетители разноцветные: и белые, и черные, и коричневые, есть даже несколько таиландцев. Все ощущают от вдумчивого социального работника веяние тихой грусти, и все говорят, что она ему к лицу.

Пожилая эфиопская пара, получившая в общей сложности восемь ящиков продовольствия, больше в социальном отделе не появлялась.

 

ПЕСЕНКА КОРОТКАЯ КАК ЖИЗНЬ САМА

Песенка короткая, как жизнь сама,

Где—то на дороге услышанная,

У нее пронзительные слова

А мелодия почти что возвышенная.

Булат Окуджава.

Когда моему младшему сыну Арону исполнился двадцать один год, я окончательно решил уйти Ниры.

Я непригоден к семейной жизни. Меня тяготит обязанность отчитываться за свои шаги, я раздражаюсь, видя других людей за своим столом, мне мешает чужое дыхание во время сна. Когда нам было по восемнадцать, Нира не приняла это в расчет. Мне тогда очень нравилась Нира, нравится и теперь.

Наш старший сын Ронатан похож на Ниру; он нежно—красив, и по его лицу всегда плывет улыбка. Нира улыбается всему, включая проблемы. Нежная беззащитная улыбка не сходила с ее губ даже тогда, когда я в первый раз собрался от нее уходить.

— Ведь дети еще не выросли, — сказала Нира. — А на обед — баранина в гранатовом соусе.

У меня нет ощущения, что она меня заставляла. Я сам себя заставлял: мне казалось, что я привыкну. Что со временем мне понравиться звонить Нире, когда я задерживаюсь на работе, и выслушивать каждый вечер, как дела у ее родителей. Что я научусь засыпать в кровати, в которой кто—то сопит над ухом. Что мне надоест мечтать о маленьком домике на берегу канала, где я живу один и где у меня нет телефона.

Как—то я рассказал об этой мечте Ронатану:

— Бедный папа, — сказал Ронатан, с нежной любовью глядя мне в глаза.

Я не чувствовал себя бедным. Наш младший сын, Арон, похож на меня. Когда ему было пять, он потребовал себе комнату, отдельную от брата, и устраивал истерики, когда кто—то входил туда без стука. Арон улыбается редко, зато часто смеется.

— Папа, — смеялся Арон, — ты же рак—отшельник, зачем мы тебе?

— А мы тебе зачем? — спрашивал я.

— Не знаю, отвечал Арон, — я еще маленький.

И смеялся.

Когда моему младшему сыну Арону исполнился двадцать один год, он собрал свои вещи, перешел через улицу и снял квартиру. В тот же день я окончательно решил уйти от Ниры.

Я был уверен, что она не будет возражать. Заниматься любовью мы перестали в тот год, когда нашему старшему сыну Ронатану исполнилось двенадцать лет. Те немногие, кто об этом знал (женщине трудно скрывать что—либо от близких подруг), были уверены, что дело во мне: «Всем известно, что Эфраиму никто не нужен». Но это было неправдой. Мне нравилось заниматься любовью с Нирой, в молодости она была очень приятной на ощупь. А ее нервные жесты с возрастом не изменились и по—прежнему заводили меня, даже когда мы уже давно перестали спать. Особенно жест, которым она заправляла за ухо прядь волос. Я вообще хорошо помню жесты. Лучше, чем даже слова и виды.

За горло меня держали не Нира, а работа. Я вливал в нее куда больше семени, чем в семью. Я уходил туда с утра и возвращался вечером. Я работал в… впрочем, неважно. Наша компания довольно известна в профессиональных кругах. Филиал моей фирмы в нашем городе какое—то время был двухголовым монстром: им руководили двое. Финансовым директором (кабинет с черной кожаной дверью направо от центрального входа, черный письменный стол, просьба не входить без предварительной договоренности) был Реувен Брамен. Профессиональным директором (кабинет с вишневой кожаной дверью налево от центрального входа, коричневый стол, Эстер, налей нам чаю, Эстер! Эстер, да где же ты? ну ладно, я сам налью) был я.

Я заведовал проектами, он заведовал финансами. Я жил при нем как любимый сын: «Папа, дай денег». Но Реувен Брамен не был моим папой. В какой—то момент я понял, что по уши сыт такой семейной жизнью.

У меня тяжелый характер и плохие манеры, но я хороший специалист. До моего прихода наш солидный филиал был всего—навсего… впрочем, неважно. Я написал письмо в общий совет директоров. Объяснил, почему, на мой взгляд содиректорствование вредно для фирмы, и предложил (так как фирма у нас все—таки профессиональная) поставить

профессионального директора во главе всего предприятия, а под его начало отдать остальных, включая нынешнего директора по финансам.

— Ты понимаешь, что после такого письма тебя могут уволить? — спросила Нира.

— Конечно, — ответил я.

Реакция на мое письмо была быстрой. Вскоре до мне дошли две новости, хорошая и плохая. Хорошая новость заключалась в том, что мое предложение принято и теперь нашим филиалом будет руководить один человек, профессиональный директор. Плохая новость заключалась в том, что этим директором буду не я: Реувен Брамен оставался на своем месте и переходил в подчинение новому начальству. Я уточнил, означает ли это, что я уволен.

— Мы очень довольны твоей профессиональной работой, но как администратор ты, к сожалению… На следующий день ко мне подошла Рина Брош (короткая стрижка, светлые брови, будь проще — к тебе потянутся) и немного смущенно, сообщила, что новый директор — это она. Я пожелал ей удачи.

Больше меня ничего не держало. Осеменяя нашу неблагодарную фирму, я скопил достаточно денег, и чтобы без особых изысков прожить несколько лет. У Ниры была хорошая должность с прекрасной зарплатой. Мне захотелось сказать «спасибо» Реувену Брамену.

— Нира, — начал я, не предвидя особых сложностей, — по—моему, мне пора.

— Куда? — удивилась Нира, улыбаясь.

— Да так, — я пожал плечами. — Чего тянуть? Нира продолжала непонимающе улыбаться. С тех пор как нашему старшему сыну Ронатану исполнилось двенадцать, она со мной не спала. Объясняла смутно: ты весь не со мной, я так не могу, ты со мной не весь. Я одновременно понимал и не понимал. Как я могу быть где—то «весь»? Нира не объясняла. То ли ей казалось, что я и так все понимаю, то ли просто не считала нужным ничего объяснять. Она была убеждена, что раз я не люблю жить семейной жизнью, то и спать семейной постелью я тоже не очень люблю.

У меня были какие—то женщины, Нира знала, что они в принципе есть. По нашей общей, хотя и не слишком четко сформулированной договоренности я был свободен строить личную жизнь по своему усмотрению, а Нира не возражала. Странно было бы, если бы она возражала. Я ничего от нее не скрывал, но старался, чтобы мое общение с женщинами не слишком бросалось ей в глаза, мне казалось, что ей неприятно. Мои командировки не всегда были ими, действительно командировками, а моя вечерняя работа — работой. Впрочем, все это происходило не слишком часто.

Женщины, строго говоря, были тут ни при чем. У меня не было конкретной дамы, к которой я хотел бы уйти от Ниры. Я хотел быть свободным в своих связях — более свободным, чем с ней. Но и связи мои, и женщины было неглавным. Я просто хотел быть свободным.

— Ведь дети еще не… — начала Нира и осеклась.

— Дети выросли. — улыбнулся я. — Ты ведь давным—давно живешь со мной только из—за них.

— Я? — Темные Нирины глаза широко распахнулись. — Это ты со мной из—за них живешь.

— Ну да, — согласился я, с неприязнью ощущая как осложняется простой разговор, — я об этом и говорю.

Если бы Нира начала плакать, я остался бы равнодушен. Не люблю слез и не считаю их чем—то обязывающим. Если бы Нира начала кричать, я и сам бы мог на нее прикрикнуть. Если бы Нира разразилась потоком упреков, я бы встал и вышел. Но Нира попросила.

— Не уходи, — попросила она мягко, как просила детей не шуметь, — я не могу без тебя,

— Послушай, — сказал я, начиная раздражаться, — при чем тут это? Мы, разумеется, будем встречаться, ты мне близка, да и я тебе не чужой, мы будем общаться столько, сколько захочешь. Я говорю только о том, чтобы прекратить наконец жить той семейной жизнью, которая никому из нас давным—давно уже не…

— Не уходи, — попросила Нира еще раз. — Я совсем без тебя не могу.

Мне казалось, что она не до конца поняла мою мысль.

— Нира, — заговорил я мягко и нежно, — стараясь звучать так, как она сама, — я очень тебя люблю. Ты это знаешь, как знала всегда, и ничего не изменилось, поверь.

Нира напряженно кивнула.

— Но семейная жизнь — не моя стезя, и это тоже для тебя не новость. Мы с тобою близки много лет и будем дружить и дальше. Дети выросли. Я хочу свободы.

— Но разве я тебя ограничиваю? — Нира заулы6алась. Тебе же все можно, ты знаешь.

Я помотал головой.

— Мы говорим о разных вещах. Что мне можно, скажи мне? Украдкой спать со случайными женщинами? Задерживаться на работе? Ездить в командировки? Звонить тебе не десять раз в день, как ты бы хотела, а только один? Это удавка, Нира. Я не хочу, чтобы тебе было больно, и из—за этого много лет играю твою игру. Дети выросли. Я хочу поиграть один.

Нира попросила отсрочку — подумать. Я не очень видел, чего тут думать, но отсрочку дал. Собственно, само слово «отсрочка» было не вполне уместным, мы ведь не говорили о конкретных сроках. Тот первый разговор окончился ничем, и недели две после него я напряженно ждал продолжения, а Нира с задумчивой нежностью улыбалась с ответ на все мои попытки поговорить.

В остальном она вела себя так, как всегда. Готовила мне еду и звонила раз в день на работу, садилась рядом по вечерам, листая журналы, рассказывала о своей жизни и расспрашивала меня о моей. Это был наш общий быт, сложившийся за много лет из мелочей в прочную размеренную картину.

— Скажи мне, — обратилась ко мне Нира почти через месяц, и тон ее был растерян, — это из—за постели?

— Нет, — ответил я, сразу поняв, о чем речь. — совсем нет.

— Ну да, тебе это никогда не было нужно.

= Почему «никогда»? Раньше было нужно, даже очень. Но не было нужно тебе.

— Ты сердился?

— Тогда да. Теперь нет.

— И теперь ты хочешь уйти? Из—за того, что с тобой много лет не…

— Нет. Не из—за этого.

— А из—за чего тогда?

Непонимание. Длинные узкие брови. Для сорока пяти лет она замечательно выглядела. Ниру сложно было назвать красивой, но в ней была какая—то шелковая покорность, маскирующая натянутый нерв. Чужие люди много лет были убеждены, что наша интимная жизнь бурлит не остывая — такое впечатление производила Нира. Она и на меня производила такое впечатление, пока мы не стали жить вместе.

Я объяснял и еще раз объяснял. Нира просила не уходить и растерянно улыбалась. Я злился и не мог понять, чего от меня хотят. Я хотел, чтобы меня отпустили, и не видел в этом своей вины.

— Какая тебе разница, что она скажет? Почему ты не можешь просто встать и уйти? — спросил меня мой младший сын, Арон.

— Не знаю, — ответил я.

Иногда мне казалось, что Нира надо мной смеется. А иногда, наверное, ей казалось, что это я над ней смеюсь.

— Но я хочу жить с тобой всегда, — говорила она, глядя мне в глаза.

Я пожимал плечами и отворачивался. А на Нирином лице возникало одно и то же выражение: полного и безграничного удивления, почти детского в своей глубине. Нира не знала, что сделать для того, чтобы я остался. Она, кажется, начала понимать, что сделать вообще ничего нельзя, — и это повергало ее в столбняк. Она ждала фразы: «Прости, я глупости говорю». Но фразы не было. И Нира смотрела перед собой, чуть раскрыв рот. Она не понимала, что теперь делать. Я, в общем, тоже не вполне понимал.

Через два месяца после того, как мы отметили двадцать первый день рождения Арона, в квартире раздался звонок. Я был дома один и поднял трубку.

— Здравствуйте, — сказал мне незнакомый женский голос, — анализы готовы. Приходите в четверг.

Что? — не понял я — Вы ошиблись номером.

— Анализы, — повторил женский голос устало, — госпожа Нира Бен—Ярив. В четверг, в три часа дня. Запишите.

Была среда.

— В какой четверг? — на всякий случай уточнил я.

— В ближайший, — сказал женский голос и отключился.

— Нира! — крикнул я, выходя из комнаты — Нира!

Ниры не было дома. Я не заметил, когда она ушла.

За результатами анализов мы пошли вдвоем. Нира была абсолютно спокойна. Оказалось, у нее было небольшое кровотечение, и — «в моем возрасте лучше не пускать такие вещи на самотек, да?». Да. Я с детства не люблю врачей. Мне всегда кажется, что любой из них носит в кармане дату моей смерти.

Немолодой онколог был серьезен и деловит. Да, опухоль. Да, злокачественная. То, что речь идет о груди, безусловно, хорошо, потому что грудь можно удалить целиком, что дает очень неплохие шансы на выздоровление. Да, химия, безусловно. И облучение тоже. И все требуемые процедуры. Вот список, плюс список того, что потребуется взять с собой на операцию. Что? Операция? Конечно. Когда? Вот сейчас и посмотрим. В принципе большой срочности нет.

В этом месте я попытался выдохнуть.

Так что завтра можно и не оперироваться, продолжил врач, послезавтра суббота, в воскресенье обычно большой наплыв…

Выдохнуть не получилось. Операцию назначили на понедельник.

Мы вышли на улицу, дошли до ближайшего кафе, и, не сговариваясь, вошли внутрь. Сели за столик, заказали кофе. Я вынул коробок спичек и стал жечь спички одну за другой.

— Мне страшно, — сказала Нира. Я обнял ее, и она заплакала. Я гладил Ниру по волосам открытой ладонью и слушал облегчение в звуке ее рыданий.

Следующие две недели я помню плохо. Ниру прооперировали, ассистировал доктор Слоним, оперировал сам профессор Грин. Я ночевал в больнице и спал рядом с Нириной кроватью на раскладном кресле, которое мы принесли из дома. Кресло было коротковатым, у меня мерзли ноги. Нире отрезали грудь. Правую. Первую ночь после операции она спала плохо, вторую — уже получше. Ронатан приходил и сидел с ней в первой половине дня, Арон — во второй. Я вы выходил на длинный больничный балкон и курил. Ужас выходил из меня с сигаретным дымом и входил снова при каждой затяжке. Сеансы химиотерапии Нира переносила относительно хорошо, хотя помногу лежала. Я передвигался по дому, приносил ей еду, подносил питье и ловил на себе вопросительный взгляд. Я пытался разговаривать с ней, веселил, рассказывал какие—то новости. Нира лежала передо мной, моргала и ждала фразы: «Я тебя люблю и хочу с тобой жить».

— Представляешь, — говорил я, старательно улыбаясь, — вчера на улице я встретил профессора Грина. Он спрашивал, как у тебя дела.

(пожалуйста, не жди от меня ничего)

— Все спрашивают, как у меня дела. Сегодня мне трижды звонили с работы.

(я тебя люблю и хочу с тобой жить. ну же, ну)

— Они тебя очень любят. Тебя все очень любят.

(я не садист)

— Да ну, ерунда. Просто из вежливости, заболел человек, вот они и звонят.

(все меня любят, кроме тебя)

— Да ты чего, вот когда я летом болел, разве мне кто—то с работы звонил?

(тебя любят столько людей — зачем тебе я?)

— Просто ты болел менее тяжело. Слава богу. Я не знаю, что б со мной было, если бы ты тяжело заболел.

(я тебя люблю и хочу с тобой жить)

— Велика потеря.

(я люблю тебя, но жить с тобой не хочу)

— Кому как. Мне — велика.

(неужели ты бросишь меня умирать одну?)

— Ты просто привыкла ко мне.

(не брошу)

— А ты — ко мне.

(я тебя люблю и хочу с тобой жить. так?)

— Пожалуй.

(я не могу уйти и не могу остаться)

— Бедный Эфраим. Мне так жаль, что ты мучаешься из—за меня.

(я тебя люблю и хочу с тобой жить. говори!)

— Ерунда. По сравнению с твоей болезнью все — ерунда.

(ловушка, ловушка, ловушка, и выхода нет)

— Прости меня.

(прости меня)

— Перестань говорить глупости.

(не прощу)

— Бедный Эфраим.

(скажи мне еще раз «не брошу»)

— Бедная Нира.

(отстань)

В этом месте мы обычно смеялись. Потом я шел заваривать чал, подавал его Нире, и все начиналось сначала. Или я уходил гулять.

Блуждая по городу, я заходил в переулки, встречая там разных людей. Один раз на меня набежал сам Реувен Брамен, долго расспрашивал, как здоровье Ниры (мир слухами полон), потом убежал. Как мое здоровье, он не спросил. Через четыре дня мне встретился наш старший сын Ронатан, спешащий по своим делам. В последнее время мы с ним редко виделись, он много работал, но каждый день неизменно звонил матери. Я шел по противоположной стороне улицы, он меня не заметил. А еще через несколько дней я встретил человека в пальто.

Описание «человек в пальто» было абсолютно полным его описанием. Кроме пальто, на нем не было ничего. Он шел по середине проезжей части, чуть пошатываясь, в пальто нараспашку. Из—под пальто светилась абсолютно безволосая голая грудь «Грудь», — подумал я и вспомнил про Ниру. Человек в пальто увидел меня, идущего между людьми, и резко свернул в мою сторону. Я не особенно удивился.

— Вот ты, мужик, — закричал человек в пальто, поднявшись со мной, — ты поймешь! Люди на улице начали оборачиваться.

Я расскажу тебе всю свою жизнь, — пообещал приближая ко мне лицо и безволосую грудь, — я ничего не скрою!

Мне не хотелось слушать про всю его жизнь, но я не видел способа отказаться. Он понес какую—то околесицу про странных людей, про битвы, бомбы и взрывы. Я не смотрел на него. Перед глазами у меня стояли его чистые плоские соски числом два. А у Ниры теперь один.

Человек в пальто неожиданно прервал свою сложную повесть, резко наклонился ко мне и сказал мне куда—то в район подбородка:

— Прости ее, мужик. Она не нарочно, мужик, не злись на нее. Она не умеет иначе. Прости.

Я вздрогнул, и в этот момент он убежал от меня. Не окончив своего рассказа и вообще больше ничего не сказав. Но после нею почему—то остался не запах тяжелых трущоб, а свежее дыхание ночи. Простить Ниру. Как просто. Простить ей мою неволю, простить ей ее болезнь. «Не злись, мужик». Ха. Легко сказать. Но теперь у меня был выход.

Я стал терпимее к Нире и проводил очень много времени с ней. Я читал ей вслух (от сеансов облучения ее тошнило, и было трудно читать самой), кормил вкусной едой, застилал постель. Я не уворачивался от тревожных взглядов, но и не ловил их. Я с радостью созванивался с врачами. Я был легким, как полый воздушный шар.

Как—то Нира очередной раз заплакала, и, обнимая ее, я понял, что перестал ощущать себя скотиной. В этот день я простил Ниру.

На следующий день я от нее ушел.

 

ИЗВРАЩЕНИЙ НЕ БЫВАЕТ. Истеричка

— В вашем мире… много неудовлетворенного, дилетантского, такого из—за чего я никак не мог одобрить работу в целом. Пока не встретил, не почувствовал, не оценил трагедию человеческой любви.

— Трагедию? — изумленно посмотрела на него Синтия. — Вы сказали «трагедию»?

— А чем она может быть еще?

Р. Хайнлайн. «Неприятная профессия Джонатана Хога».

Меня зовут Эмма. Мне тридцать семь лет. Я хочу вести этот дневник, потому что (зачеркнуто)

Меня зовут Эмма. Мне немного за тридцать. И вся полнота страсти для меня, к сожалению (зачеркнуто)

Я, Эмма, начинаю этот дневник, ибо вся моя жизнь (зачеркнуто)

Я люблю Эстебана.

Вчера в булочной оттолкнули, не дали пройти. Проплакала целый вечер.

Были дома у Эстебана. У Эстебана — кот и кошка. Нормальные, не кастрированные. Кот при этом все время орет. Я спросила у Эстебана, почему его кот все время орет, у него же есть кошка. Эстебан сказал что кот разлакомился. Обычный кот получает кошку раз в сто лет и доволен, а этот живет с кошкой под боком и слишком привык к празднику жизни. Но в празднике жизни с кошкой полно серых будней, а серые будни кота Эстебана заключаются в том, что кошка ему не дает. Эстебан говорит о ней во множественном числе: «не дают».

Скроил смешную гримасу и сказал со вздохом:

Серые будни заключаются в том, что не дают.

Угу.

Почему все водители транспорта — такие бесчувственные люди? Стояла смотрела вчера, как разворачивается автобус. Водитель чуть не задел меня своим автобусом да еще и обругал. Ужасно обидно. Проплакала целый вечер.

Возможна ли дружба между мужчиной и женщиной? Я сказала, что нет, Эстебан сказал, что да. В пример привел себя и Луизу. Проплакала целый вечер.

Серые будни заключаются в том, что не дают.

Звонил Эстебан, спросил, можно ли прийти в гости? Я обрадовалась, но потом позвонила Стелла. Рассказала, что Луиза уехала из города на неделю. Теперь понятно, почему Эстебан захотел в гости. Сволочь.

Сидела дома и звонила Эстебану. Занято. Раз. Занято. Два. Занято. Двадцать два. Была уверена, что Эстебан разговаривает с Луизой — а с кем ему еще разговаривать два с половиной часа? Плакала. Звонила.

Через два с половиной часа поняла, что все это время набираю неправильный помер, у Эстебана после единицы, «пять», а не «шесть». Могла бы еще дольше звонить. Расстроилась: а этим—то, которые оканчиваются не на «пять», а на «шесть», зачем два с половиной часа говорить с Луизой?

Сообразила, рассмеялась, состроила себе в зеркале рожу. Помогло. Набрала наконец правильный номер, не «шесть» после единицы, а «пять». Занято!!!

Тупо посмотрела на телефон. Он опять разговаривает с Луизой? Умираю.

Звонок. Алло. Эстебан.

Он не дома, он задержался на работе. А дома — его мама, одна. Он соскучился по мне. Поговорили хорошо. А на душе все равно скребет: маме—то Эстебана о чем два с половиной часа говорить с Луизой?

Была у психолога. Психолог считает что все мои проблемы с Эстебаном — следствие моих отношений с папой. Папа умер, когда мне было двенадцать лет и с тех пор я хожу и ищу себе нового папу. Так говорит психолог.

Если это правда, Эстебан мне вряд ли подходит. Он не любит детей.

Еще психолог говорит, что я, очевидно, ревновала палу к маме, поэтому теперь болезненно ревную всех ко всем. По—моему, это чушь. Папа и мама — это одно а Эстебан и Луиза — совсем другое. Эстебана невозможно не ревновать к Луизе.

Позвонил Эстебан, пригласил гулять. Я узнала заранее: Луиза в городе, он, никуда не уезжала. Значит он меня просто так приглашает. Согласилась, гуляли. Эстебан был веселый, обнимал меня, много смеялся. Потом ушел. И только тогда я сообразила, что ушел он скорее всего к Луизе. Просто пошел ко мне заранее, чтобы потом я не мешала ему пойти к ней. Или, может быть, он был у Луизы вчера, доволен, а сегодня пришел ко мне? Проплакала целый вечер.

Хватит. Надоело.

Спала с Хьюго. Понравилось.

Спала с Хьюго. Не понравилось.

Спала с Хьюго. Понравилось.

Спала с Хьюго. Не понравилось.

Спала с Хьюго. Понравилось.

Спала с Хьюго. Не понравилось.

Выгнала Хьюго. Надоел.

Была у психолога. Психолог считает, что все мои проблемы с Хьюго — следствие моих отношений с мамой. Проплакала целый вечер.

Приходил Эстебан, принес букет цветов. Кажется, они поссорились с Луизой, хотя он говорит, что нет. Целую его, а перед глазами — она. Не забыть позвонить Хьюго.

Эстебан утверждает, что я все выдумываю и что с Луизой они и просто дружат. И что отношения у них совсем другие, чем у нас. Бывает и такое, — говорит Эстебан.

Не верю.

Шла по улице, мимо проехал автобус. Прямо по луже. Обрызгал всех прохожих, по меня — больше всех. Почему?

Вечер испорчен. Настроение тоже. Сижу и жду, когда позвонит Эстебан.

Эстебан не звонит. Хожу с телефоном везде, даже в душ. Мой папа похоронен в Санта—Исидоре, на старом кладбище под горой. Если то, что говорит психолог, правда, брошу все и поеду в Санта—Исидор. К папе.

Возьму лопату, разрою могилу, достану папу и застрелю его нафиг.

Эстебан не звонит. Хожу с телефоном в туалет. Болит живот.

С утра померила температуру. Температуры нет, но что—то колет в боку и ноет в спине. К врачу идти боюсь.

Ходила к психологу. Психолог посоветовал пойти работать. Проплакала целый вечер (зачеркнуто) два вечера.

Эстебан позвонил. Сказал, что был в командировке. Говорила со Стеллой, узнавала про Луизу. Оказывается, она тоже в командировке, в другой, не с Эстебаном. Значит, он звонит мне, чтобы спокойно пообщаться со мной, пока ее нет.

Очень болит печень справа.

Была у психолога, опять рассказывала про папу, опять плакала. Пора к Санта—Исидор.

Найду могилу возьму лопату, разрою яму и лягу рядом.

Говорила со Стеллой. Она жалуется на какие—то дурацкие душевные проблемы неизвестно из—за чего. Удивительно, какие странные бывают люди.

Когда он приходит ко мне, я сразу начинаю думать: он пришел потому, что вчера был у нее? Или потому, что пойдет к ней завтра? Очень болит левая грудь.

Серые будни продолжают заключаться в том, что не дают. Левая грудь все еще болит. Надо будет спросить Эстебана, каковы симптомы начала рака.

Шла по улице, увидела Луизу. Луиза беременна!!!

Дорогой Эстебан, надеюсь, ты понимаешь, что теперь мы с тобою уже никогда (зачеркнуто)

Дорогой, после того, что я узнала (зачеркнуто)

Эстебан, между нами всё (зачеркнуто)

Не думай, что если ты молчишь, то я (зачеркнуто)

Пусть тебе глубоко безразлична моя судьба, но Луизу—то ты за что (зачеркнуто)

Наши отношения.

Наши отношения.

Наши отношения.

Ха—ха.

Решила повеситься. Позвонила Эстебану попрощаться.

Пришел Эстебан, вынул из петли. Ч—ч–черт.

Договорились, что завтра он придет и мы пойдем в ресторан. Ресторан находится на той же улице, на которой живет Луиза. Эстебан утверждает, что ничего страшного не произойдет, даже если мы ее встретим.

Сегодня в два часа дня я поняла, что больше не люблю Эстебана.

Позвонил Эстебан, сказал, что поход в ресторан отменяется: у него изменились планы. Проплакала до утра.

Ничему не верю, никому не верю. Психологу тоже.

Третий день ничего не ем. Похудела на пять килограмм. На улице подростки подходят знакомиться. Жаль, что я на улицу не выхожу.

Вышла на улицу купить хлеба. Тут же пристал какой—то мужик, попросил телефон. Мужик ничего. Телефон дала.

Его зовут Роберто. Звучит приятно. Пригласил в кино. Отказалась.

Роберто, Боже мой. Я и забыла, что в жизни такое бывает. Я и не думала, что это вообще возможно. Боже, какое счастье. Спасибо, спасибо, спасибо Тебе за него.

Теперь все будет иначе. Я уверена в этом. Я счастлива.

Заходил Роберто, но ненадолго. Надолго не смог: обещал другу помочь с машиной. Проговорился, что друга зовут Тереза.

Проплакала целый вечер.

Спала с Хьюго. Не понравилось.

Не была у психолога. Психолог заболел.

 

С УТРА ДО ВЕЧЕРА

Я тебя не ревную. Только, может быть, к уголку подушки, что во сне обнимаешь душно ты, уйдя от меня в покой. И немножко к лимонной дольке, у тебя в стакане тонувшей, да так и не утонувшей, спасенной твоей рукой. Я тебя не ревную. Разве это ревность — к зеленой блузке? Ты так любишь зеленые блузки, так радостно их надеваешь. У меня неприлично развит инстинкт сохранения сказки — и я целую тебя по—французски. Французистей не бывает.

Я тебя не ревную, что ты. Ну, бывает, к одежной щетке. Но зачем же смешная щетка так страстно тебя касалась? Напиши на ладони ноты — я прочту их путем щекотки. И запомни язык щекотки — то, как это сейчас писалось.

Я тебя не ревную. Полным надо быть дураком, пожалуй, чтоб тебя ревновать к ступенькам, по которым стучит каблук. Я стою в середине комнат и нисколько, нисколько не жалуюсь. Только ревность мою репейником не отпускает стук.

Я бывал и прощен, и выжжен; и меня, как трапу, косило. Я бываю и зол, и весел (ревновать — презабавный труд). Но к мурлычущей кошке рыжей ревновать перестать не в силах я тебя, утомясь от песен, ожидающих тех же рук.

Ты вернешься, я понимаю. Оттого и не напряженье мной владеет сейчас, а вот лишь — ожиданье возни с ключом. Но когда я тебя обнимаю, я ревную тебя к отраженью твоему, на которое смотришь ты, мне глядящая через плечо.

 

PTSD

Каждый день в пять часов Семенов пугался, что Варя ушла от него к Коровнику.

Семенов бросал работу, бежал к телефону и звонил.

— Послушай, Варя, — начинал он издалека, — ты не ушла от меня к Коровнику?

— Нет — удивленно отвечала Варя — нет, зачем?

— Ну я не знаю, — терялся Семенов, — я просто тут подумал, может тебе надоело жить со мной и ты теперь хотела бы жить с Коровкиным?

— Я об этом как—то не думала, — признавалась Варя — Мне подумать?

— Не надо, не надо, — торопливо убеждал Семенов. — что ты, Варя, даже не думай.

— Хорошо, — легко соглашалась Варя, — не буду Семенов успокаивался, прощался с Варен и шел обратно работать. До конца рабочего дня его настроение было сносным, вечер он проводит с Варей, и настроение становилось совсем хорошим, а вот с утра начинало познабливать. Так—то оно так, думал Семеном про себя, и живем мы, вроде, давно, и довольна она, вроде, всем, а вот как возьмет и уйдет от меня к Коровкину? И что я тогда буду делать?

Что ему делать, если Варя и правда уйдет, Семенов не знал. Зато знал другое: женщинам верить нельзя.

Сегодня она клянется, что и думать не может ни про какого Коровкина, а завтра вдруг возьмет и сможет. И подумает. И еще раз подумает. И уйдет. Женщины, они коварные, и настроение у них меняется, и состояние у них колышется, и в в вечной верности их не обвинить. Ох не обвинить.

Варю Семенову пока что обвинять было не в чем: все пять лет семейной жизни она вела себя довольно прилично, по сторонам если и смотрела, то неявно и не подолгу, изменять не изменяла и про других мужчин если и вела речи, то исключительно ироничные. Но Семенов знал Варин непредсказуемый и сложный характер и глубоко страдал. Вот сегодня, думал Семенов, она никуда не собирается и любит вроде как одного меня. Но ведь рассказывает мне про разных людей постоянно! Например, про соседа нашего, Коровкина! Разное рассказывает, между прочим! И как он собаку свою выводит, и как цветы на балконе поливает, и как смотрел на нее со своего балкона и как однажды вышел в город без зонта. А ну как решит Варя однажды утром, что все клятвы в верности — пыль и дым, и нужен ей вовсе не Семенов, за пять лет поднадоевший, а, скажем, Коровкина! Выглянет ей что—то в Коровкине, что она раньше не замечала, и проснется в ней что—то, что до сих пор не просыпалось, и полюбит она Коровина так же, как когда—то полюбила Семенова, и уйдет, уйдет, уйдет!

В том, что и Коровкин в ответ непременно полюбит Варю, Семенов не сомневался: не полюбить Варю было нельзя.

Однажды в пять часов Варя не ответила на телефонный звонок, и Семенов запаниковал. Ушла, точно, думал он. Как пить дать ушла.

В пять пятнадцать Семенов позвонил еще раз, в пять двадцать взял такси и поехал к Коровкину.

Коровкин сидел дома и пил кефир. Рядом с ним пила кефир бывшая жена Семенова Катя.

— Катя! — изумился Семенов. — Ты что что делаешь?

— Как что, — изумилась в свою очередь Катя, — я же ушла от тебя, ты забыл? Ушла к Коровкину! Семь лет назад.

— Безобразие, — разозлился Семенов, — что это такое, все только и делают, что толпами уходят к Коровкину! С ума посходили! А ну быстро домой!

Катя пожала плечами, но Семенов не дал ей ни минуты на размышления. Он покидал в спортивную сумку Катины вещи и на том же такси привез ее домой.

Дома их встретила удивленная Варя.

— Варя!!! — Семенов чуть не разрыдался от изумления. — Варя, ты что тут делаешь?

— Как что? — подняла брови Варя. — Живу…

— Но, Варя, — взвыл Семенов, — ты же ушла от меня к Коровнику!

— Семенов, милый, — вмешалась Катя, — это не она, это я ушла от тебя к Коровкину! Семь лет назад!

— Помолчи, — отмахнулся Семенов, — не до тебя. Катя обиделась и пошла на кухню ставить чайник.

Варя стояла в коридоре и ничего не понимала.

— Послушай, Варя, — Семенов старался держать себя в руках, но у него плохо получалось. — Варенька, ну будь же ты человеком. Ну хочешь уйти к Коровкину — уходи, к конце—то концов! Но сколько можно меня мучить? Я ведь тоже не железный, у меня ведь тоже психика и нервы!

Варя постояла еще немного и расплакалась. Она не хотела уходить к Коровкину. Она не хотела, чтобы незнакомая Катя

ставила чайник у нее на кухне. Она вообще только что вернулась домой, потому что ходила за хлебом. Даже сапоги еще не сняла.

— Я даже сапоги еще не сняла! — показала Варя Семенову, считая этот факт достаточным доказательством своей невиновности.

— Так я о том и говорю… — обреченно ответил Семенов.

На этом месте Катя позвала их всех пить чай. Варя вяло ткнула пальцем в чашки, Катя поставила их на

стол из достала из холодильника торт «Сухой». Семенов сел во главе стола, уложив голову па сжатые кулаки, Варя сидела отвернувшись.

Попили чай, Катя вымыла посуду, Варя вытерла.

— Ну я пойду? — робко предложила Катя.

— Куддда?! — рыкнул Семенов. — Я тебе пойду! Находилась. Сиди уже.

— Тогда может я пойду? — едко осведомилась Варя.

— Ну вот же, я говорил, — обреченно вздохнул Семенов, — ну если тебе так хочется, иди, что я с тобой сделаю.

Варя пожала плечами, надела пальто и вышла. Уже на лестнице она вспомнила, что так и не узнала, в какой квартире живет загадочный Коровкин. Пришлось вернуться.

— Я провожу! — оживилась Катя.

Они ушли, а Семенов остался. Он долго валялся в кровати, буравя носом стену, потом зачем—то надел пальто и сел в коридоре курить. Докурив, походил по комнате, потом по кухне. Потом ему стало совсем хреново. Потом в двери раздался скрежет ключа, и вошла Варя.

— Ой, — умно сказал Семенов, — а ты, ты, ты разве не…

— Нет, я не ушла от тебя к Коровкину — сказала Варя, — он мне не понравился. Но я хотя бы узнала, кто это такой.

Семенов не нашел слов и потому промолчал. В двери снова раздался скрежет ключа, и вошла Катя

— Ой, — умно сказал Семенов повторно, — а ты, ты, ты ведь…

— Я вернулась к вам от Коровкина, — обьяснила Катя, — мне у вас больше нравится, а Коровкин мне надоел.

Семенов опять не нашел слов, поэтому опять промолчал. Варя и Катя пошли на кухню ставить чайник Им было о чем поговорить.

В соседнем подъезде, в своей квартире, сидел, расслабившись, Андрей Велюрович Коровкин. Его впервые к жизни все вокруг оставили в покое, и ему впервые в жизни было по—настоящему хорошо, потому что больше всего на свете Андреи Велюрович Коровкин любил покой.

Но Виктор Яковлевич Семенов этого не знал. Поэтому каждый день в пять часов ему становилось не по себе: он пугался, что Варя и Катя ушли от него к Коровкину.

 

ЗЕЛЕНОЕ НЕБО, НЕБО, НЕБО

Беата, простишь? Я про Женеву. Я все—таки расскажу об этом, впрочем ты и не просила, чтобы нет.

Беата стояла в пробке и пыталась попасть в Женеву. Получалось плохо, вместе с Беатой в пробке стояло приблизительно два миллиона машин, и все они пытались попасть в Женеву. Женева была в восьмидесяти километрах, желанная и недоступная, как яблоня за забором. Впрочем, через забор можно перелезть, это—то Беата знала. Через забор перелезают так: сначала подтянуться на руках и заглянуть поверх, потом закинуть ногу, потом… — «Пииип!» — сказало радио. Беата отвлеклась. Она много и с удовольствием перелезала в своей жизни через заборы. Но в Женеву пока что было сложно перелезть.

Радио прокашлялось и неохотно сообщило, что в сорока километрах от Беаты и от Женевы на шоссе случилось явное не то, в связи с чем проезд на Женеву временно отменен. Всем двум миллионам стоящих в пробке на этом самом шоссе — пардон, господа. Подождите. Рассосется.

«…ссосется», — внятно сказала Беата по—русски и съехала на обочину покурить. Вышла из машины, закурила, задумалась. В Женеву—то бы фиг с ним, не в Женеве счастье, но из Женевы был самолет на Рим, а вот в Рим было надо. По делу. Самолетом. А самолетам, как известно, плевать на пробки. «Этим самолеты лучше прочего транспорта», — подумала Беата, но облегчения данная мысль не принесла. Вряд ли билет можно было поменять, но билет в крайнем случае можно было купить новый, а в Рим было надо, и быстро, а на дороге к Риму лежала Женева, а в Женеву было не попасть. Беата прищурилась и, приподняв подбородок, глянула поверх моря машин на шоссе. Беатина машина была съемная, ее надо было возвращать ровно перед самолетом, а самолет был уже скоро, но из Женевы, а Женева была во—о–он там, за поворотом. «Ищи своих друзей на повороте» называется. Это израильское выражение Беата подумала на иврите, а потом перевела сама себе на русский. Потом на английский. Потом на французский.

К обочине мягко подъехал огромный, старый, ухоженный «ситроен» и затормозил, встав точно за Беатиной машиной. Ого, подумала Беата про «ситроен». Из «ситроена» вышла очень французская стильная дама, вся на каблуках и в булавках. В ювелирном салоне дама смотрелась бы лучше, чем в пробке на шоссе перед Женевой. Но и на шоссе она выглядела неплохо.

— Вы не знаете, мадам, — церемонно обратилась дама к Беате, — что происходит?

— К сожалению, знаю, мадам, — ответила Беата так же. — По радио сказали, что происходит явное не то.

— Это заметно, — проницательно отметила дама, закуривая что—то тонкое и длинное. — А что именно, мадам?

Беата объяснила, что именно, сдобрив свое объяснение парой слов, явно непонятных элегантной француженке, но сильно скрасивших повествование ей самой. Идея, что в Женеву так просто не попасть, даме не понравилась, но в ужас не привела.

— Послушайте, мадам, — сказала она Беате, глядя на нее с приязнью, но безлично, как на хороший выставочный экспонат, если все это в любом случае надолго, а стоять тут нет никакого смысла, не пойти не пойти ли нам пока что выпить пива через дорогу?

— Почему бы и нет, мадам, — осветила Беата, задумчиво глянув на собеседницу.

Они оставили неподвижные машины, пересекли замершее шоссе и забрались на второй этаж небольшого теплого торгового центра. Беата вообще любила пиво, а в Женеве и окрестностях — особенно. Пиво, как и ожидалось, было прекрасным. В кафе было полутемно. Из окна внизу светилось огнями машины стемневшее шоссе те временем шоссе. Шоссе стояло.

— А вы вообще—то куда едете, мадам? — поинтересовалась француженка.

— Вообще—то в Рим, — мрачно сказала Беата, не отрывая взгляда от неподвижного шоссе. — Только не еду, а лечу. Впрочем, кажется, уже не лечу — потому что не еду.

Вряд ли она поймет эту фразу, но плевать. Беата глотнула еще пива. Посидели молча. Шоссе по—прежнему не шевелилось.

— Послушайте, мадам, — сказала француженка, — я вижу, у вас съемная машина. Где вы должны ее возвращать?

— В Женеве! — ответила Беата с уже приевшейся ей интонацией грустного клоуна.

— Меня зовут Натали, — сообщила в ответ француженка, ставя стакан на стол.

Беата подняла бровь. Натали. Это становилось забавным.

— Меня зовут Беата.

— Послушайте, Беата, — француженка негромко и лениво, будто перебирая языком бусины во рту под изогнутыми губами. — Послушайте, Беата. Почему бы нам с вами не переночевать где—нибудь здесь, поблизости? В Женеву сейчас все равно не попасть, самолет вы скорее всего пропустите. Утром мы поедем в Женеву, там вы сдадите свою машину, а потом я отвезу вас в Рим.

Беата представила себе роскошный старый «ситроен», оставленный на обочине рядом с ее съемной машиной, и поняла, что на таком действительно можно перевалить через Альпы. У Натали были чистые линии лица и тела и немного острые плечи, как у той девушке в Бонне. Та, в Бонне, была чудо как хороша. Эта, тут, в восьмидесяти километрах от Женевы, могла оказаться еще лучше.

— Почему бы и нет? — ответила Беата вопросом на вопрос и щелкнула пальцами, призывая счет. Натали встала и взяла со стола свою сумочку. Беата протянула руку и взяла свою. Они вышли все к тому же шоссе, прошли несколько сот метров и зашли в маленькую гостиницу все на той же обочине. Им вслед то ли осуждающе, то ли с завистью — смотрела прочно стоящая на дороге пробка.

Беата, простишь? Я не буду подробностей. Подробности, безусловно, были, и подробности, безусловно, были хороши. Но ведь ты мне их толком и не рассказала, Беата, а кто я, чтобы додумывать за тебя подробности? Достаточно уже и того, что я додумываю за тебя — тебя.

Девушка в Бонне могла отдыхать, свободно. Утром задумчивая Беата молчаливо пила кофе и курила. Натали, потрясенная до глубины души, напоследок отправилась в душ, шоссе под окнами было абсолютно пустым, а небо над головой — абсолютно зеленым. Беата впервые в жизни видела зеленое небо. Что именно создавало такой странный эффект — то ли освещение солнечно—холодного дня, то ли тонированные гостиничные стекла, то ли собственные Беатины зеленоватые глаза, сквозь которые мерно лился утренний свет. Натали не знала. Она вышла из душа и так и стояла, поблескивая утренним стихшим телом. Островатые плечи, тонкие руки, губы, изогнутые в лук. Никакой помады. Никакой вообще помады с утра. Зеленое небо насмешливо глядело вниз, Беата чуть вопросительно глядела на небо снизу. На ковре у стены стояла босая Натали, обнимая себя за плечи. Зеленое небо казалось ей чем—то закономерным, если бы небо в этот день не оказалось зеленым, она была бы удивлена.

Дорога в Рим оказалось не такой простой, как предполагали, но довольно приятной и не слишком долгой. Ехали, временами общались, что—то делали, чего—то не делали, выходили, возвращались, нормально. Старый «ситроен» оказался покладистым человеком и, честно пыхтя, перевез их через Альпы. Машину вели по очереди. Много курили. Много молчали. Натали это не мешало, Беате было все равно. Всю дорогу до Рима она покупала сигареты на двоих и следила за картой. Всю дорогу до Рима над их головами с разной скоростью ехало спокойное зеленой небо.

В Риме быстро и по—деловому расстались, обменявшись адресами электронной почты. Беата с головой ушла в свои римские дела, Натали мягко растворилась в итальянском воздухе. Зеленое небо повисело еще какое—то время, а потом неторопливо посерело и залилось перламутром.

Римские дела, как это часто бывает, оказались обычными делами, посему они сначала были, а потом кончились. Беата еще некоторое время покрутилась по Риму, проехала через что—то уютно—сиреневое без особого названия, но с прекрасной кухней и улетела в Штаты. Там она наконец добралась до электронной почты и обнаружила письмо от Натали.

Беата не особо задумывалась, что именно ожидает прочесть в этом письме, но то, что что прочла, ее удивило. Натали чуть ли не матом (то есть если бы это было по—русски, это было бы матом) ругала ее вдоль и поперек. Сообщая, что теперь, после той ночи, осталась как последняя идиотка, потому что ни один мужик ее больше удовлетворить не может, а где взять женщину, она не знает. И виновата в этом исключительно Беата, которая ее соблазнила и довела до жизни такой, лучше которой в ее жизни ничего не было и не может быть, но ведь больше этого нет, и как теперь жить вообще, непонятно.

«Прелесть какая, — подумала Беата, бегло просматривая другие письма, — она меня позвала пить пиво, она мне предложила остаться, она меня отвезла в Рим, и это называется, я ее соблазнила. Впрочем, не исключено, что что—то в этом есть».

Она машинально посмотрела в окно и сощурилась. Небо в окне было абсолютно обычным, нормальным, стандартного никакого цвета.

Беата, простишь? Я не буду описывать всю вашу длинную переписку, ведь даже то, что вы переписываетесь до сих пор, по сути, неважно. И неважно, что Натали нашла—таки себе женщину (кто бы в этом сомневался, Беата!), и неважно, что она приезжала один раз в Америку и хотела встречи, и тебе было не до нее, и ты соврала, что сейчас в Европе, хотя была — на соседней улице практически, и там тоже полыхало непонятного цвета небо, но его уже не видела случайно, в общем—то, промелькнувшая Натали.

А вот если подумать — ну куда она, Натали, ехала тогда по дороге к Женеве, куда она направлялась, как оказалась там, на этом забитом пробкой шоссе? Я спросила Беату, и Беата, подумав и вспомнив, ответила: «Никуда».

Никуда она тогда не ехала, абсолютно. У нее что—то не сложилось в тот момент и минуту жизни, что—то не вышло, а что—то вышло, но плохо, и она села за руль, и она поехала вперед по хорошим дорогам, лишь бы ехать куда—нибудь, и доехала почти до Женевы, где намертво вмерзла в пробку, что резко нарушило ее главный план — «хоть куда—нибудь ехать», и она вышла на обочину рядом со вставшей съемной какой—то машиной, и в результате оказалась в Риме, и остается только поблагодарить провидение, что Беата ехала не в Сибирь, она ведь и в Сибирь бы тогда поехала, Натали, и не из—за Беаты вовсе, а исключительно из—за себя самой. Ну и, может, еще из—за кого—нибудь, кто остался за кадром всей этой истории и уже, безусловно, неважен, потому что Натали жива и здорова и живет себе с тем, с кем хочет, там, где хочет, и все у нее хорошо.

А Беата? А что Беата? Беата не факт, что вообще была.

 

МОЛИТВА О МОЕЙ ДОЧКЕ КАТЕ И ВНУЧКЕ СОНЕ

Господи, я помню и знаю — ты в космосе, ты полете, ты занят, как все в этом мире, а может, и так, как никто. Но моя дочка Катя, Господи, очень устает на работе. А у моей внучки Сони до сих пор нет теплого зимнего пальто. Господи, ты ведь в курсе: я обычно не валю на тебя своих бед. Все мы должны разбираться с делами сами, красавицы и уродки. Но моя дочка Катя не высыпается уже много лет. А моя внучка Соня опять порвала колготки.

Господи, не для себя прошу, и вообще ничего не прошу. Ты же помнишь — даже тогда, в декабре, я ничем тебя не корила. Я не праведница и не святая, я, как все, иногда грешу. Но вот та куртка, двадцать восьмого размера… помнишь, я тебе говорила?

У моей внучки Сони больное горло, мы завариваем ей череду. А моя дочка Катя уже тыщу лет не была на даче. Господи, я не настаиваю — когда именно и в каком году, но, Господи, может быть, все—таки можно нам хоть изредка, хотя бы одну удачу? Я не жалуюсь, Господи, ты не подумай чего, у меня все хороню, тьфу—тьфу—тьфу, как мы на Земле бы сказали. Но у моей внучки Сони, Господи, нету фломастеров. Ни одного. А у моей дочки Кати обветрены губы и постоянные синяки под глазами.

В той аварии, Господи, я Тебя не виню. Я понимаю, Тебе сложно следить за всеми. Но моя дочка Катя с тех пор раз в неделю прикладывается к вину. А моя внучка Соня плачет каждое воскресенье. То, что мой муж не дожил до старости, может случиться со многими, да и аварии нынче часты, просто не жизнь, а игра какая—то в дочки—матери. Знаешь, моя дочка Катя даже ходит в кино иногда. А моя внучка Соня — самая способная в классе по математике. У нее золотые волосы, Господи, и тонкие руки и ноги. Когда ей исполнится десять, мы отдадим ее в балет. Я когда—то подумала, знаешь, никто не ведает смысла своей дороги. Может, он есть, этот смысл. А может, его и нет.

Я хожу на их могилы по пятницам, мне так удобно, и на кладбище не очень шумно. Приношу с собой веник, хлеба — ну и Ты понимаешь, по мелочи. Я разговариваю с ними вслух, и меня уже дразнят безумной — но мне—то что, какая мне разница, что там орут голодранцы и неучи. Прошлой осенью я сшила две юбки из своего темно—синего платья и носила сюда, на могилу, в прозрачность и негу бессонья. Первая юбка, побольше, предназначалась, естественно, моей дочке Кате. А вторая, поменьше, конечно, моей внучке Соне.

Постоянно помнить про то, чего нет, неплохая кара, не хуже, чем, скажем, распятье. Но вот если выдумать то, чего нет, постепенно приходит успокоение и, как птица, садится и греет ладони. Господи, не беспокойся я прекрасно знаю, что не было у меня никогда никакой дочки Кати. И тем более не забываю, хотя это и больно, что не рождалось на свет никакой моей внучки Сони.

Господи, я не сошла с ума, не волнуйся. Ты меня знаешь. Я отлично помню всю свою жизнь и не пытаюсь выдать за правду то, чего не было и в помине. Я их просто придумала, просто нафантазировала и живу себе с ними, в полном единении и сознании. Мне так легче — так время не стынет и легче не думать ни днем, ни ночью о моем единственном, так и не виденном, даже и не зачатом, ни в любви, ни в терзании, так никогда и ни от кого не рожденном сыне.