Глава десятая
Внимающие дети
(Древо Небес)
МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА СЕБЯ В УТРОБЕ.
Все ощущения были без имени, без названия, не имеющие отношения ни к какой морфологии. Был свет — оранжевый свет, сочащийся вокруг, проходящий насквозь. Была пульсация, вызывающее сладкую дрожь биение, благодатной теплотой прокатывающееся сквозь нее.
И была музыка.
Неясно различимый среди биения, звук скрипки был вкрадчив и мягок, далекий, как сон. Это был скорее свет, чем звук, — укромное чувство безымянного комфорта. Музыка чуть покачивалась, и вместе с ней покачивалось облекающее Милену тепло. Ее мир двигался вместе с музыкой. В пульсации ее крови наблюдался некий танец — танец любви, химического высвобождения, от которого наступало восхитительное покалывание. Милена чувствовала музыку, потому что ее чувствовала мать.
Ее мать создавала эту музыку. Ее мать играла на скрипке. Для взрослой Милены Вспоминающей это была просто знакомая музыка. Она знала, что это фрагмент из Бартока. Для нерожденного ребенка музыка была ощущением физическим. Нерожденная Милена напевала вместе с музыкой, как будто сама была струной инструмента; как будто мать играла еще и на ней. Музыка приподнимала и покачивала, с ней можно было подниматься и опадать.
«У меня никогда не было такого ощущения, — думала взрослая Милена Вспоминающая. — Так, как тогда, музыку я больше никогда не чувствовала». То было иное состояние бытия: нежное, теплое, слегка подвижное, сокровенно интимное. Кровь и околоплодные воды ласкали ее; всего касался свет, сочащийся сквозь плоть; все звуки доносились сквозь тягучий ток крови и вод. Все это напоминало купание в чем-нибудь сладостно изысканном — например, лимонном шоколаде, — с той разницей, что вкушаешь его всей кожей. Подобно тому краткому, невыразимо приятному моменту (не обязательно связанному с оргазмом), когда секс — чистое наслаждение.
Неудивительно, — подумала Милена Вспоминающая. — Неудивительно, что секс так притягателен. Он — попытка воссоздать то самое волшебное ощущение».
Младенец пробовал танцевать: он шевелил ножками. Само ощущение движения было для него внове. Способность двигаться — это была сила.
А потом музыка смолкла.
Откуда-то снаружи, сверху, послышался приглушенный голос, послание из внешнего мира. И это послание было празднично радостным. Взрослая Милена Вспоминающая почти различала смысл слов. Теперь казалось, что их будто произносил призрак. Помнился и тон, и тембр, и перепады интонации. Это был призрак ее матери.
Уши и нос у младенца были до поры запечатаны, но желания дышать не возникало. Милена была едина со своим миром, и то был мир любви.
И ОНА ВСПОМИНАЛА, как мир исторгнул ее наружу.
От нее вдруг отхлынули воды. Над головой сомкнулась завеса — все еще теплая, но уже какая-то резкая. А затем последовало содрогание, вытеснение. Мир стремился от нее избавиться, выталкивал наружу. Ясно было одно: причиной тому — она сама. Пришлось взяться за дело самостоятельно. Возможно, так себя ощущает старый расшатавшийся зуб. Так что Милена снова прибегла к открытой недавно силе — возможности двигаться. Но мир вокруг от этого только сломался. Нахлынул непередаваемый ужас и страх, но более всего огорчение, как будто она причинила этому миру боль.
Мир бесцеремонно ее выталкивал, уже не лаская, и ребенок познал смерть — смерть прежнего мира, — поэтому, рождаясь, безутешно горевал.
Для взрослой Милены Вспоминающей ощущение было подобно американским горкам — какие-то взлеты, затем внезапные обвалы. Причем все здесь было непередаваемо важным: доносящиеся сквозь плоть звуки, скользящий шум разделения, языками качнувшиеся стены, ухающий гул в ушах и венах. Мир разомкнулся, подобно губам.
С головокружительной быстротой изнаночная часть стала наружной, словно бы Милена вылупилась сама из себя и они, мать с дочерью, в один миг поменялись местами. А исторгшая ее внутренняя часть за секунду поглотилась.
Прошло несколько мгновений, каждое из которых было отдельной вселенной, прежде чем Милену окутал воздух. Воздух был некоей иной средой — чем-то сухим, палящим. Он ожег ей лицо, ожег все тело. Полыхал слепящий свет, отовсюду проникали какие-то нестерпимо едкие газы. Ребенка схватили за лодыжки, и там, где ее держали, кожу опалило особенно яростно, с шипением — ей что-то прижгли.
Внезапно она забарахталась, сопротивляясь происходящему. В ней что-то вздувалось, набухало — только теперь не снаружи, а где-то внутри, причем меньше ее размером. Воздух как наждаком царапнул язык, проникая в горло. И по мере того как расправлялись, набухая воздухом, лепестки ее легких, Милена, впервые набрав его в грудь, разразилась истошным криком, как будто ее мучили.
Ее опустили на мягкое тепло, отчего ненадолго вернулась иллюзия благоденствия. Уже не так гулко стучало в ушах, а воркующий снизу голос успокаивал. Она лежала на вершине своего прежнего мира. Теперь она попирала его собой. Этот мир располагался слоями. На спину ей опустились две теплые панели — шероховатые, но дающие уют. Они ее притиснули и как будто подталкивали. У младенца появилась надежда: может, его возьмут и затолкают обратно внутрь?
В этот момент рядом на большой плоскости что-то, упав, стукнуло, да так, что громыхнуло в ушах, отчего ребенок опять зашелся плачем. Он плакал по непостижимой огромности вещей, по уже формирующемуся чувству неизбежной необходимости все их со временем постигать. Голос внизу утешал, теплые пальцы ласкали, и ребенок вспомнил о том, что утратил. Но голос словно говорил: «Не переживай: все, что у тебя было, по-прежнему с тобой, просто оно теперь другое. Здесь, но другое».
Свалившаяся на ребенка жизнь являла себя слой за слоем. Вот легкие, они дышат. А это два разных сердца, они бьются. И все органы с их поверхностями и скрытыми внутренними пространствами — все они разворачивались, беря начало один в другом, как цветной узор в калейдоскопе.
Ребенок так и остался на животе у матери, где и заснул. Ему снились туннели света, полные жидкости запечатанные пространства и погруженные в нее невнятные предметы — теплые, упруго податливые, приветливые на ощупь.
МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как ползала по полу.
Она вспоминала коврик с бахромой, и тканый концентрический узор орнамента. Он забавно струился у Милены под пальцами и пах кошкой.
Старый мир был теперь позабыт, его напрочь затмило богатство нового, теперешнего. Ребенок поднял голову: мир тоже казался каким-то концентрическим, состоящим из узоров.
«Как на рисунке Пикассо», — подметила взрослая Милена Вспоминающая.
В этом ее втором, и теперь уже тоже позабытом, мире была комната — кстати, знакомая не более, чем новые земли первопроходцу. В ней все было перемешано, все шло слоями; не комната, а какой-то фотоколлаж. У тамошних предметов оказывалось столько сторон, что даже трудно было уяснить их форму. Например, бока и тыльная сторона кресла влекли к себе не меньше, чем ее передняя часть. Они то попадали в поле зрения, то уходили из него, сменяя друг друга: вот они здесь, а вот их нет. Все облюбованные ею вещи, казалось, специально подходили поближе, чтобы познакомиться, и приглашали до себя дотронуться.
Вот, допустим, носик лейки для комнатных цветов (взрослая Милена Вспоминающая вспомнила ее как-то резко, рывком). У лейки была щербатая навинчивающаяся насадка с дырочками, из которых вода начинала течь восхитительно тонкими струйками. Глаза ребенка сосредоточивались на этой насадке и как бы сводили ее в единый зрительный фокус. А вокруг нее мир терял резкость, распадаясь на грани, как если смотреть на свет через прозрачный граненый камушек.
Ребенок, потянувшись, потрогал лейку, чувствуя несговорчивость насадки: жесткая резина ни за что не хотела сниматься с носика. Тогда Милена попробовала ее на вкус: как у хвойных иголок. Он держался на языке, на губах — непонятно, противный или нет.
Сзади послышался теплый, хотя и предостерегающий голос:
— Ne, ne, Milena. Ne, ne.
«Ne» было достаточно странным словом, неистощимым на всевозможные значения. Когда оно произносилось, надежнее всего было замереть. В устах взрослых оно имело какой-то могущественный смысл. А вот если его произносила она (а она это время от времени делала — повторяла, и даже головой трясла), выходило почему-то неубедительно, и никто на него не реагировал и не боялся.
В поле зрения появлялись бежевые штанины. Мужчина, высокий тощий бородач. У него тоже было несколько лиц, пока Милена не свела их в единый фокус. Милена узнавала этого человека по его бороде, по черным глазам, по жилам на руках. Когда руки бывали настроены дружелюбно, мир ощущался со сплошным восторгом. Они поднимали ее вверх, подбрасывали — такие сильные, добрые — и усаживали куда-нибудь повыше; скажем, к отцу на шею. Милену теплым чмоком целовали в макушку. А затем расстилали перед ней скатерку, и руки отца принимались за шитье. На столе лежало столько всего занятного: иголки, шпульки, катушки с нитками. Свет на иголках был искристым; если прижмуриться, казалось, что это сияет речка. Милена тянулась к иголкам.
— Ne-ne, Milena, ne-ne, — что можно было истолковать, как «иголки нельзя, свет тоже нельзя».
— Milena! Ku-ku! — звал голос снаружи комнаты. Слова были как сигналы — полные скрытого, но не вполне внятного смысла, все равно что подавать их флагами.
Милена неслась на зов. Отец опять подхватывал ее и подбрасывал. Воздух овевал ее теплыми струями, и Милена взирала на мир сверху — на то, как далеко внизу кружится перед глазами коврик. Она радостно взвизгивала и заливалась смехом. А потом Милену по ее просьбе на бегу проносили через коридор (куда, казалось, сходились все комнаты в доме) и выпускали в сад.
Вот он, по-прежнему в ее памяти, как будто место может, умерев, сделаться тихим призраком. Вот скамейка — ножки и спинка; теплые деревянные балясины, по которым пятнами ходят изменчивые тени. Откуда они берутся, эти тени, что приводит их в движенье? По небу неслись серебристые, набегающие друг на друга волны облаков с сероватым подбоем. По оконной раме ползли побеги плюща. А там, дальше, тянулись ввысь деревья. Еще выше, чем плющ, и туда, в самое небо, к облакам.
Ребенок иногда подолгу на них засматривался. Деревья превосходили всякое воображение. Их нельзя было придвинуть взглядом к себе, они не фокусировались в глазах.
И mami — вон она, направляется к ней по островкам трепещущей от листвы светотени.
«Mami» — слово, вбирающее в себя целый букет понятий о женщине: улыбчивость, тепло, красный брючный костюм. Mami наклонялась и целовала ее. У Mami было красивое лицо. Затем оба родителя подхватывали Милену за руки, каждый со своей стороны, и проносили к столу. На столе стояла ее любимая красная ваза. Милену усаживали, повязав на груди салфетку.
— Ne, — говорила она при этом, но ее протест оставался без внимания. Прохладная ложка сладковатого детского питания подносилась ей ко рту. Милена пыталась есть сама, но ей не давали, и она в конце концов смирялась.
Детское питание было вкусным-превкусным, и от этого тянуло хохотать. Mami от этого тоже смеялась; она была рада, когда радовалась Милена, поэтому Милена принималась смеяться снова. На столе стояли красные, забавно округлые штучки, по которым колотили, чтобы вычерпнуть из них густое содержимое Милене на тарелку.
Солнечный свет чуть припекал кожу, и под ней что-то зачесалось. Милена взглянула себе на руку и стала осматривать ее гладенькую поверхность со всех сторон. И увидела, как над одной из пор как будто приподнимается крышечка, совсем малюсенькая. Из нее что-то рождалось. Такого же цвета, что и сама Милена, — светло-бежевого. Эта крохотуля тихонько шевелилась. Милена была в восторге. Вот как, оказывается, произрастают вещи, одна из другой? И вот так же, наверно, произрастают из людей миры? Или наоборот, вот так же люди произрастают из вещей — возможно, из деревьев?
Слова были как сигналы флагов. Mami разговаривала, как разговаривает ветер, и слова утешали. Слова подразумевали, что эти вот крохотульки — хорошие. Mami вытянула свою длинную руку рядом с короткой рукой Милены. На ней тоже были эти крохотульки-клещики.
У Милены теперь появилось что-то свое. Она взглянула на своего клещика и поняла, что они защитники друг друга. Милена прониклась любовью к этой крохотульке, такой почти незаметной, но живой. Сам собой сложился вывод: «Я выращиваю из себя вещи».
Деревья вздыхали на ветру. Солнце припекало белую стену, отчего побеги плюща на ней оживали светом. Щебетали птицы. Смеялись люди. Этот мир тоже был раем.
Калейдоскоп по-прежнему вращался.
МИЛЕНА ЛЕЖАЛА у себя в кроватке, в темноте, но темнота была недоброй.
Смешливые лица игрушек за сеткой теперь злобно посмеивались над ее дискомфортом. Простынка липла к телу, став противной на ощупь кожурой, и от Милены исходил запах — кисловатый, отчего покой сменялся тревогой. Ребенок знал: безмятежный до этой поры мир нарушен. В руках, в ногах, в голове противно зудело. Полое гуденье расходилось по ответвлениям нервов. До этого момента ребенок не знал, что состоит из ответвлений.
«Вирус, — определила Милена Вспоминающая. — Видимо, мне впервые ввели вирус».
Ребенок захныкал, словно ему хотелось изгнать вирус.
Открылась дверь, и ребенок завозился: появилась надежда на избавление. Милена сглатывала звуки своего плача, чутко выжидая. Трепетно замелькал свет, из-под абажура мигнула лампа, но свет этот был тоже не желтенький, а тускло-оранжевый, какой-то недужный. Подошла mami и, воркуя, нагнулась над синей кроваткой. Она вынула из нее Милену, ласково пошлепала, но ничего не изменилось. Сидя у матери на руках и терпеливо снося раздражающее подбрасывание, Милена ощущала: mami с ней неискренна, она что-то замыслила. Мать что-то ласково ворковала, но чувствовалось: интонации не те, наигранные. Казалось, mami знает и специально хочет, чтобы она болела. Самих слов ребенок не понимал, но чувствовал их скрытый подтекст. Каким-то образом в ее теперешнем самочувствии была замешана мать, она была с ними заодно. Весь мир казался недужным, больным, искаженным, вышедшим из берегов мутной водой. В него вторглись: но не музыка и любовь, а что-то чуждое.
Чужие пытались говорить. Они пытались говорить внутри Милены — голосами приглушенными, как сквозь утробу. Чувствовалось, как они шевелятся верткими червячками. Слова откладывались у нее в голове личинками и начинали, киша, множиться.
Угроза была ее миру, и она пыталась его спасти.
«Ne! — крикнула она мысленно, противясь чужакам. — Ne, ne!»
Чужие слова ткались полотнами из неких нитей. Эту нить Милена чувствовала, касалась мыслью. Нитки переплетались очень плотно. Сначала чувствовалось лишь то, какие они жесткие — как колючее одеяло. Затем ощущение стало яснее. Это были не нити, а скорее лестницы — крохотные, ячеистые. Лестницы росли спиралями, и обвивали друг друга двойным витком.
«Ne!» — велела им Милена, и личинки замирали. Чувствовалось, что меняются и лестницы. Они прекращали рост, покорные ее мысли. Она посылала свои мысли охотиться за ними. Она устремлялась в погоню через паутину своих нервных окончаний. «Ne!» — кричала она захватчикам, и те тут же утихомиривались, покорно дожидаясь, когда их заполнят.
Вирусам предназначалось заполнять Милену, но вместо этого она заполняла их сама. «Ne» было словом отторжения; словом независимости, свободы. Это срабатывает, когда в тебе достаточно сил.
Ребенок Милена касалась ДНК-вирусов, меняя их по своему усмотрению.
«В таком молодом возрасте? — удивлялась взрослая Милена Вспоминающая. — Я знала так много, будучи еще такой крохой? Сколько же еще мне было известно до слов?»
Вирусы замирали. Теперь они просто складировали информацию. Милена таким образом наращивала собственную память. Созидая более емкое, молчаливое «я». Более крупное «Нет».
Она открыла глаза.
Комнатка с пупсиками и куклами по-прежнему смотрелась недужной и зловещей; головной болью мрел оранжевый свет. Даже лицо матери Милены, с мешками под глазами, выглядело больным, усталым.
«Ты, — подумал ребенок. — Ты сделала это!»
Это было предательством, от которого ребенок зашелся горьким плачем.
ДЛЯ МИЛЕНЫ ВСПОМИНАЮЩЕЙ каждый сдвиг памяти делал мир более подконтрольным и безопасным. Он стал и более взрослым, и напоминал уже не хаотичные слои разбросанной листвы, а скорее бабочек, пришпиленных аккуратными рядами под стеклом. С каждым смещением взрослому становилось в нем более сподручно, легче было ориентироваться. Эмоции уже имели свои имена, легче контролировались и переносились. Милена-ребенок теперь знала слова. Только слова эти она выучила сама. Они принадлежали ей.
Комната теперь представала лишь в одной сфокусированной форме: четыре стены. Деревянный стол, печурка, кресло и скрипучие стулья, мешки с фасолью на полу, нитка чеснока — вот, пожалуй, и все, что помнила Милена-взрослая из обстановки. Они представали в одном-единственном ракурсе. За окнами вовсю сиял день. Помнилось и тиканье часов с их бездумной педантичностью: время тик-так.
— Милена, — негромко позвала мать, — отец хочет с тобой поговорить.
“Tatinka” — так называла его мать. Слова вызывали ощущение потери. Милена-взрослая ощутила подспудный груз отчужденности, утраты. Милена-взрослая утратила свой первоначальный язык.
Почувствовалось, как где-то внутри разверзается еще одна пропасть. Время швырнуло ее прочь от матери, прочь от ее языка. Еще одна мощная крутящаяся воронка.
Ребенок смотрел на материнское лицо. В мире сейчас чувствовалось что-то мрачное и серьезное. Мать от этого преисполнялась спокойствия и благородства, и у Милены сердце зашлось от любви. Мать была молодая и красивая, а сейчас еще и изысканно благородная. Мать взяла ее за руку и провела из ее старого мира в новый — комнату родителей, отделенную дверью. Сюда Милена приходила иной раз ночами, когда ее пугала темнота. Сейчас в комнате было темно. Милену охватила паника.
— Это что, ночь? — спросила она. Ребенок жил в мире, где день мог без предупреждения становиться ночью.
— Нет, Милена. Это просто ставни. Ставни закрыты.
Комната пахла кисло, как лимон. Милене-ребенку был известен этот запах. Он начинает исходить от тела, когда все путается, когда мир становится больным.
Стены были коричневыми, бурыми были простыни, все казалось каким-то измятым, и предметы против обыкновения были разбросаны. Коричневым и измятым был распятый на кровати отец. Черные волосы липли ко лбу. Теперь, когда Милена стала постарше, у людей было одновременно только одно лицо. Слова, даже чешские, давали всему только одно лицо. У этого лица была черная щетина и темные круги вокруг глаз.
Мать подтолкнула ее к кровати. Она остановилась возле него, на уровне лица, и ее обхватила жаркая влажная рука. Он горел. Милена тогда поняла, что у него болезнь, от которой горят и трясутся. Он отчужденно посмотрел на нее глазами незнакомца. Милена глянула на него с опаской. Может, отцу взяли и вставили чьи-то чужие глаза?
— Svoboda, — выдавил он.
Как и “Ne”, слово означало свободу. Но слово это было чешское, и никак не могло подразумевать то же, что и на английском. “Svoboda” — это слово казалось каким-то первозданно естественным, как яблоки, как земля.
«Ты можешь с этим бороться, Tato. Ты только посильнее думай и дави на него, и оно изменится. Ведь ты же можешь, Tato?» Милена хотела объяснить, но не смогла. Ведь он же, наверно, и сам об этом знает. Ей уже сказали, что взрослые всегда знают больше и лучше, чем она. Tato взял ладонь Милены в свою. Милена почувствовала ее запах.
— Будь хорошей, Милена, — с трудом выговорил он.
Взрослые всегда говорили ей быть хорошей. Но при этом никак не поясняли, что именно это значит. Значение этого слова постоянно варьировалось. Милена знала, что быть «хорошей» она обещать не может: ей неизвестно, что именно значит это слово. Лгать ей не хотелось, и вместе с тем она знала, что не может сказать «нет». Поэтому Милена лишь кивнула в знак согласия. Она знала, что это неправда, но сказать вслух не решалась. Быть хорошей Милене хотелось, но если сейчас ее спросят, а она не ответит — получается, хорошей она уже не будет? Что ей надо сказать, чтобы действительно считаться хорошей? Никто этого толком и по существу никогда не объяснял. Слово «хороший» аморфно расплывалось, сливаясь с коричневыми стенами.
— Милена, ответь отцу.
Они собирались вынудить ее сказать «да». «Да» было словом признания чужой воли, словом бессилия.
«Да», — тихо промямлила Милена. Мать заставила ее повторить громче. Рука матери лежала у нее на плече, постоянно подталкивая ближе к отцу, который горел и пах. Они оба от нее чего-то хотели, хотя непонятно, чего именно, как ни старайся. Она бы с удовольствием все сказала и сделала, лишь бы ее не пихали.
«Будущее, — поняла Милена Вспоминающая, — они хотят какое-то обещание будущего».
— Поцелуй отца, — велела ей мать.
Он пах и был влажным; этот незнакомец уже не мог быть ее отцом.
— Милена, не озорничай. Отец хочет тебя поцеловать.
В голосе матери было что-то ужасное. Он уже не был голосом матери. Мать ей тоже как будто заменили на другую. Рука сжимала Милене плечо как когтями. Милена боялась. В любой момент она от страха могла расплакаться, а это плохо. Она ссутулясь подалась вперед поскорее приложиться вытянутыми губами к щеке лежачего. Но его рука тянула, а рука матери подталкивала, и его жаркое, липко влажное лицо словно поглотило ее; оно пахло простынями, болезнью, а раскрытые губы были жаркими и мокрыми.
Это ощущение было ненавистно Милене. Она отступила, внутренне содрогаясь. Больше всего ей хотелось вытереть себе лицо, губы, лоб, орошенный чужим потом. Более всего ей хотелось подальше убежать от этого неузнаваемо меняющего людей недуга. Ее отпустили, и она умчалась на свет, из темноты в сад, туда, где солнце и воздух.
ОНА ВСПОМИНАЛА длительное (даже колени занемели) стояние возле церкви. На Милене была новая белая одежда, пошитая матерью из простыней. Церковь была белой, маленькой, приземистой, с толстыми стенами и шпилем на куполе. Купол покрывали старинные свинцовые пластины; Милена любовалась ими, прикидывая, какие они сейчас теплые от солнца. Ей нравилось, как матово сияет на них свет. Пластины были из металла, а металлические предметы доводилось теперь видеть не так уж часто.
Милена спросила у матери, что такое свинец, но в ответ ее лишь сердито одернули. Мать недолюбливала, когда Милена на людях задавала вопросы.
Мало-помалу Милена начинала подозревать себя в недостатке ума. У других детей, как она убеждалась, головы были переполнены ответами. Когда Милена задавала вопросы, в глазах у матери сквозили растерянность и отчаяние, и она слегка поджимала губы, как будто сердилась. Чтобы вывести мать из себя, достаточно было просто задать вопрос. Она знала, что мать тайком подкладывает ей в еду какие-то штучки, от которых потом болеешь, — все для того, чтобы Милена задавала поменьше вопросов.
Сейчас мать недвижно стояла возле нее, вся в черном. Время от времени она незаметно сжимала Милене ладонь, чтобы привлечь внимание дочери к похоронному обряду: вон к той яме в земле; к ящику, который готовились туда опускать; к человеку в черном, который уже долго о чем-то рассказывает.
Процедура была бесконечной и какой-то бессмысленной. Тщательность здесь мешалась с важностью. А в небе кружили птицы, с щебетом свиваясь стремительной спиралью и стремглав нарезая круги. Вот интересно, что удерживает их вместе? Может, они связаны между собой какой-то проволочкой? Почему птицы могут летать, а люди нет?
Птицы были важны, важным был и свет на куполе. А суровая, молчаливо угрюмая сосредоточенность взрослых на мертвом ящике и мертвой дыре важность уже утрачивала. Когда взрослые наконец закончат всю эту процедуру, дыра и ящик уже не будут иметь значения. Милена знала, что мертвый ящик и дыра связаны с ее отцом. Она знала, что его больше нет, он ушел. И сожалела об этом. Она об этом уже говорила, совершенно искренне. И зачем повторять это снова и снова. Свет солнца струился словно мелкий дождь. Свет-дождь не горевал. И Милена тоже. Именно это, считали взрослые, было ужасней всего.
Мать в очередной раз раздраженно стиснула ей ладонь: в землю опускали ящик. Снова это бормотание, и покачивание воды в чаше. Милена смотрела на свет в воде: красиво. Как та резиновая леечка. Будто бы отец сделался вдруг растением, за которым надо будет теперь ухаживать, поливать.
— Она не понимает, — тихо говорила кому-то мать, словно бы объясняя и извиняясь. Милену-ребенка вдруг удивительно остро кольнуло что-то похожее на гнев.
«Это я-то не понимаю? Да все я понимаю, как и ты, — подумал ребенок. — Просто понимаю по-другому, по-своему».
Но и на этом процедура, оказалось, еще не закончилась. Надо было еще бросать в яму комья земли, а потом яму закапывали, нагребая холмик. Один за другим стали выходить вперед селяне, говорить что-то извинительное и брать при этом мать за руку, а над Миленой наклоняться и произносить какие-то фальшиво жалостливые слова. Семью Милены никто из селян толком не знал. Они для них были получужими, странноватыми незнакомцами с холма на отшибе. Один из них потом подвез Милену с матерью на телеге обратно к дому. Милена сидела сзади, у мешков с зерном, и хотела лишь, чтобы взрослые ушли — оставили ее в покое, наедине со своим миром.
Наконец телега уехала, а мать ушла в дом переодеться, оставив Милену одну в саду, напротив калитки. А за калиткой было поле.
ВОЗЛЕ КАЛИТКИ РОСЛО ДЕРЕВО. Листья у него мягко поблескивали, ствол был изрезан глубокими трещинами. На ветвях висели источающие аромат соцветия — вроде ниточек, скрепляющих все воедино.
Милена и дерево стояли чутко застыв, словно готовые к бегству.
И тут что-то заговорило.
— Lipy, — присвоил голос имя дереву. При этом все вокруг, казалось, потемнело, как будто бы солнце скрылось за облако. — Tilia platophyllos, — добавил голос, втискивая дерево в рамки научности.
К ним в дом с озабоченным видом приходили женщины в белом. Там они приглушенными голосами общались с матерью. Что ни визит медсестер, то эти перешептывания. Это мать допускала, чтобы они проделывали с Миленой все те вещи, от которых потом болеешь. Между ними шла молчаливая война.
Милена закрыла глаза и двинулась в темноте на ощупь, будто слепая, пока наконец их не коснулась. Вирусы были жаркие, кишащие и туго переплетенные. Она на них набросилась. Вирусы кинулись в стороны, словно стремясь вырваться. Милена их заткнула, и теперь ждала с закрытыми глазами, не попытаются ли они подать голос снова. Вирусы могли затмевать словами мир. У Милены было ощущение, что она спасает этот мир — мир, а не себя.
Помедлив, она снова открыла глаза.
Милена и мир как будто вместе выбрались из укрытия. Солнце вышло из-за облака; цвет живительным источником прянул из сердцевины каждой вещи. Все было объято светом, как сияющим нимбом. Свет входил во все и выходил изо всего. Он, подобно времени, курсировал разом в двух направлениях, обменом между всеми сообщающимися вещами. Свет, вес и само сознание — они как будто притягивались, ориентируясь друг на друга. Деревья, трава, деревянные ворота — все они ориентировались на Милену, потому что она на них смотрела. Они, казалось, стремились подойти к ней ближе. Всем своим весом льнуло и липовое дерево — к Милене, к полю. Мир мягко сиял в безмолвии.
И как будто бы тихо вышел и встал перед Миленой отец, неотъемлемой частью этого света и тишины. И словно такой же тяжелый и безмолвный, как это липовое дерево. Он как будто бы тоже тянулся в сторону поля.
«Милена, пусти меня», — казалось, просил, он.
Поле было под запретом: оно было небезопасно. Один его конец резко обрывался — там, где начинался лес. Ряды лиственниц окаймляли его, как распушенные хвосты белок, приготовившихся к прыжку.
Милене не верилось, что там небезопасно. А потому она, привстав на цыпочки, завозилась со щеколдой. От внезапного порыва ветра калитка распахнулась как живая.
С деревьев в небо взнимались птицы. Длинные травы в поле мерно колыхались, словно маня к себе. Милена шествовала по миру вдвоем с отцом, при этом отец Милены был ветром.
Ветер взметал с собой свет и звук. Звуки травы и деревьев поднимались с земли к птицам, легким дыханием воспаряли к небесам. А облака струили мягкий свет, нависали тончайшей дымкой; и все дышало теплом песни земли. И дух отца как будто воспарил, развеявшись по всему свету, будто составлявшие его элементы обрели наконец волю и воссоединились с миром.
Милена сорвалась на бег. Она словно бежала за своим отцом, неуклюже ковыляющей у земли жабкой, все разгоняясь вниз по склону. Она с криком выбросила над собой руки, вторя движению кружащегося перед глазами мира. Когда она упала, то трава, раздавшись, нежно подхватила и приняла ее, как будто руками. Подхватила, словно со смехом, и бережно обняла. “Svoboda”, — говорила ей земля.
— Милена! — послышался голос сзади. — Милена-а!
Страх грянул сверху стаей крылатых обезьян.
Милена почувствовала, как ее отрывают, отбирают у травы, которая тянулась к ней, будто заступаясь за Милену. Милена между тем оказалась перевернутой вверх тормашками, как совершенно лишенная веса. От резкой смены положения тела перед глазами тошнотворно поплыло. Ей не хотелось смотреть, не хотелось видеть лица матери.
И мать ее ударила. Это было что-то новое. Мать ударила ее по попке, этому грязному месту непрличности и стыда. От этого нового ужасного ощущения Милена взвыла. После этого ее, по-прежнему воющую, поставили на ноги. Мать заговорила с ней голосом, полным яда и ненависти. Милену схватили за белую ножку, потрясали перед ней ее белой туфелькой. На туфельке и на белых штанишках оставила свой зеленый росчерк трава: таков обмен. Нельзя же двигаться по миру так, чтобы он при этом с тобой не соприкасался. Ну и что такого дурного в отметинах травы? По крайней мере, трава никогда ее не ударяла.
Милену как смерчем взнесло обратно на холм и бросило через забор. Она опять оказалась ввергнута туда, где была всегда: за калитку. Мать ворвалась во двор и, хлопнув калиткой, щелкнула щеколдой. Милена видела лишь колонны ее облаченных в штанины ног. Милену снова огрели по попке и рывком развернули за плечи. Воя от ужаса, она, шмыгая носом, была вынуждена по окрику матери посмотреть на нее. И посмотрела со всей свойственной ребенку беспощадностью.
Вот оно, это высокое серое туловище. Устроено оно совсем не так, как у Милены, — сплошь острые выступы и углы. Когда оно движется, от него веет какой-то удушающей неуверенностью. Словно оно никак не может определиться: переместилась ли уже в будущее или все еще в прошлом?
А где же, где мое Сейчас?
Это тело никак не могло занять нужного положения. Оно шло, останавливалось, снова шло, снова останавливалось, то забегало вперед, то тащилось позади, но никак не могло толком угодить в Сейчас.
Как во сне, где худшее вот-вот должно произойти и его уже не отвратить, ребенок начал постепенно поднимать взгляд — вверх по сухим столпам ног, по мешковатому свитеру со щупальцами рукавов. А руки, руки! Их испещряли вены, какие-то пятнышки и крапинки. Они не были уютно пухленькими, мягкими, ласковыми. Сама кожа на них была жесткой, шершавой, как будто ороговела и переросла в кожуру. Руки-крабы, голодные, ищущие работу.
Теперь к лицу.
И, едва успев увидеть всю его опустошенность, Милена-ребенок вновь зашлась воем и вскриками ужаса.
Лицо было морщинистым, кожа да кости, с совершенно неуместным мазком алой помады. А глаза — неживыми, как будто намалеванными на натянутой поверх лица маске. В них сквозили смятение, утрата, беспомощность и злость. Злость и горе. Кожа дряблая, будто иссушенная битвой с собой и с миром. Кожа начала подрагивать, как листки на деревьях.
И тут мать вдруг сгорбилась, согнулась тугим комом, как будто ее подломили. Словно сама силясь снова стать ребенком; словно она дитя, нуждающееся в утешении и защите. Руки-крабы обхватили спину Милены, притянули к себе. На детскую гладкую щеку Милены дождинками брызнули горячие слезы. Почувствовалось, как мать содрогается от утраты, тяжесть которой превосходит разумение Милены.
Милена ощутила этот странный, запутанный клубок, который представляла собой ее мать. Почувствовала несказанную горечь невыразимой словами утраты и тоже разрыдалась: по матери, по отцу, по любви и боли, по войне между ними, по миру, по всему-всему. А за забором по-прежнему светились мягким светом поля. Только калитка была на запоре.
— ЕЕ НАЗВАНИЕ, — говорила Милена-режиссер, — «Атака Крабов-монстров».
Она сидела в кабинете Смотрителя Зверинца. Милену очень заботил ее новый серый костюм. Она сидела, скрестив ноги, на набитых мешках, и ее новые брюки на коленях могли, чего доброго, отвиснуть или сморщиться. Мысли о помятости одежды вызывали беспокойство; хотя сейчас ее занимало в основном не это, а реакция окружающих.
Они смотрели на Милену с непроницаемыми лицами. Все тоже сидели на мешках. Мешки именовались грушами, а сидящие были все как один грушевидной формы — получалось, груши сидят на грушах, выпятив животы. Напротив Милены находилась крупная, мосластая женщина. «Сама Мойра Алмази!» — поражалась Милена Вспоминающая, удивленная переменой. Волосы у этой женщины были не так седы, лицо не так морщинисто, как будто она вдруг поправилась после болезни. Сейчас она определенно выглядела моложе.
Ассистент Мильтон разносил на лакированном подносе чай в чашечках. Чашечки позвякивали, а Мильтон при этом слегка улыбался: дескать, не обессудьте. В углу сидел Министр, не выделяясь, как бы устранившись от обсуждения. Глаза у него были прикрыты, а сам он сидел совершенно неподвижно, держа руки на сомкнутых коленях.
«Спокойствие», — велела себе Милена-режиссер. А вслух сказала:
— Опера повествует… — и, после небольшого колебания: — О вторжении внеземных существ из космоса. Они похожи на крабов, но умеют разговаривать. В смысле петь. Идея заимствована из старинного видеофильма, который смотрела Троун Маккартни.
Иначе как застывший ужас выражение на лицах Груш описать было невозможно.
— Людям нравится легкий жанр, развлекаловка, — продолжала между тем Милена. — Фактически это то, что им нужно. Она безвредна и непретенциозна. На самом деле люди по ней изголодались. Публика попросту устала от так называемого высокого искусства. Думаю, если спросить об этом Консенсус, мнение будет точно таким же.
Милена-режиссер незаметно посмотрела на Министра. Тот сидел неподвижно: сказанные слова никак его не трогали.
— Лучше всего, если бы Консенсус сам высказал свое мнение, — предупредительно заметила Мойра Алмази.
— А какие еще общественные блага сулит нам этот ваш проект? — спросил еще один из числа сидящих. — За исключением того что это, как вы называете, развлекаловка? — У него было открытое обаятельное лицо, широкая улыбка и бьющая по лбу челка. Чарли Шир.
«Вообще-то, Чарли, ты был действительно неплохим парнем, — подумала Милена Вспоминающая. — Просто у тебя были для продвижения другие проекты, и тебе нужны были деньги на них. А насчет моего таланта ты придерживался скромного мнения. Может, ты был и прав».
— Прежде всего, — сказала Милена-режиссер, — никто из актерского состава не будет прибегать к вирусам. Об этом я заявляю со всей открытостью. Нечего народ пугать: люди стали их бояться. — Это было не самое трудное. — Во-вторых, это поможет людям справиться с… — Милена-режиссер подумала, как бы это выразить поделикатнее, — с традиционным недоверием к китайцам.
Комната застыла. Чуть слышно хрюкнул Чарльз Шир.
«Но ведь это так, разве нет, Чарли?»
— Ни для кого не секрет, что многие люди британского происхождения недолюбливают китайцев. Они чувствуют, что те их обошли и все подмяли под себя. А легкий жанр вносит во все это мажорную ноту. Вот. Эта развлекаловка… — Милена сделала паузу, чтобы восстановить дыхание и дух. — Это произведение сделано в духе классической китайской оперы. Музыка и танцы, все это будет представлять собой классическую китайскую оперу.
— И крабы тоже? — подковырнул Чарльз Шир.
Мойра Алмази заулыбалась.
— А как же, — невозмутимо ответила Милена. — В классической традиции существует множество прецедентов с гигантскими поющими зверями — например, с драконами. Космический корабль будет фактически оформлен в виде дракона. Он приземляется во внутреннем дворе Запретного Города — это будут голограммы в исполнении Троун Маккартни. Да! На таком уровне, или на таком расстоянии, голографические сцены не создавал пока никто. В качестве основной сцены мы предлагаем использовать Гайд-парк. Это даст нам возможность на полную мощность использовать новую технологию проецирования умозрительных образов. — Милена кашлянула. — Спектакль, — произнесла она с нарочитой уверенностью, — вызовет в обществе широкий резонанс.
— Мисс Шибуш, — опять подал голос Чарльз Шир. — Лично у меня нет слов. Вы буквально превзошли себя. Послушаешь такое, и ваши идеи поставить всего Данте кажутся почти реальными.
«В этом-то все и дело, — отметила про себя Милена. — Я вижу, мы понимаем друг друга, Чарли. Иногда и между недоброжелателями устанавливается внутренняя связь».
Министр сидел совершенно неподвижно, словно предоставляя вселенной вращаться вокруг себя. Росчерки стилизованного тростника на ширмах уже не смотрелись даже декоративно, таким толстым слоем их покрыла пыль.
«Да уж, для вас, Смотрителей Зверинца, все должно иметь социальный смысл и высокую цель. Служить идеалам общественного прогресса.
Я-то все это делаю ради Ролфы. Ну а Консенсус — что нужно ему?»
— Это вписывается в рамки того, что мы здесь обсуждали ранее, — подвела итог Мойра Алмази низким спокойным голосом.
Карикатурные тростники вокруг безмолвно распадались в прах.
— А СДЕЛАЮ-КА Я САДИК! — с детской игривостью пропищала Троун Маккартни.
Перед ними стояла новая машина. Суть ее состояла в том, чтобы, перехватывая умозрительные образы в головах людей, преобразовывать их в свет. Реформационная технология — так это называлось. Продукт эпохи Восстановления.
Освещение в комнате у Троун Маккартни представляло собой хаотичную мазню. Свет клубился в воздухе, подобно смеси разноцветных жидкостей, не подлежащих смешению. Кое-как, зыбко, очертилась из памяти невнятного вида орхидея. Всплыла и приложилась к кусту с ветками-змеями. Шевелящиеся нечеткие ветки внезапно застыли. Секунду-другую они с цветком еще как-то держались, но потом растаяли: память подвела. Смутно проступала и трава — мутно-зеленым пятном, как на плохонькой акварели. Виднелся плетень с несколькими торчащими из-за него листиками. По небу громоздились закатные облака невообразимых форм и расцветок.
«Да сколько можно!» — негодующе думала Милена-режиссер. Вместе с Троун они стояли на свободном от цвета пятачке посередине комнаты. Вокруг ни звука, ни красок, ни четкости образа. «И это все, что ты помнишь о цветах и деревьях? — поражалась Милена. — И ничего не можешь увидеть четче?»
Ей все никак не удавалось переступить грань и поговорить с Троун начистоту. Она терпеливо улыбалась, хотя на самом деле, кроме гнева, ничего не испытывала. Постоянно отпускала комплименты, как будто в утешение. И от этого сама от себя приходила в отчаяние.
«Ну почему, — недоумевала Милена, — почему я не могу наконец все высказать?»
Троун запустила в сад свой собственный образ. Наконец-то на фоне общей мазни появилось что-то, что она видела отчетливо. Но эта Троун была не такая, как в действительности. Эта была высокой, стройной, в безупречно белом платье. Незаметным образом у нее изменилось и лицо. Оно теперь было красивым, хотя и с зеркальным эффектом. И с тщательно устраненными недостатками.
Эта Троун как будто скользила по воздуху — легкая как перышко, невесомая. Никаких напряженных жил на шее, так же как и хищно-голодного взгляда.
«Наверно, потому она и сидит на диете, — подумала Милена. — Хочется иметь сходство с этим феерическим созданием". Создание танцевало, гибкое как балерина, с тонким станом, руки словно лебединые шеи.
— Вот она, красота! Красота ведь, правда? — осведомилась Троун требовательно.
Сложность неправды в том, что, говоря ее, приходится прибегать к актерским уловкам. У Милены это получалось не всегда. Она нервно шевельнулась в своем стеганом комбинезоне:
— Да-да, как раз тебя видно очень даже отчетливо.
Троун, похоже, уловила истинный подтекст фразы.
— Ты же понимаешь, что это новая технология. Прежде этого еще никто не делал.
— Конечно-конечно, знаю, — поспешила согласиться Милена, чтобы не быть заподозренной в критиканстве.
— А вот ты сама попробуй! — предложила ей Троун. — Ну-ка, давай!
Взяв Милену за плечи, она поставила ее перед Преобразователем. Стоять надо было в прямом поле зрения. В голове словно отошел какой-то проводок — будто бы прямо по центру головы исчез свет и теперь пребывал в машине.
— Не пугайся! — Троун стояла скрестив руки и снисходительно покачивала над бедняжкой Миленой головой. — Просто попробуй что-нибудь представить, и посмотрим, как оно у тебя получится.
Как всегда в присутствии Троун, Милена почувствовала себя скованно. Даже трудно было что-либо представить. Вместо этого она попыталась вспомнить.
Сад.
В памяти всплыл осенний день, запах почвы и опавших листьев. Стая гусей в вышине, утки крыльями чертят по застывшей зеркалом воде. Вспомнились клумбы с кустами роз: запоздалые цветы с листьями в бурых пятнышках, уже снедаемые первыми заморозками идущих на убыль дней.
Вспомнилась Ролфа в Саду Чао Ли. То, как она сорвала для Милены розу и какой вызвала этим поступком переполох. Вспомнилась увесистость чуть покачивающегося в руке бутона и колкие шипы на стебле. Вспомнилась одна-единственная круглая капля росы, жемчужно блеснувшая на солнце.
И тут внезапно rosa mundi — Роза Мира — проросла в комнате. Она заполнила ее своими массивными махрово-розовыми лепестками в крапинку, с буроватыми вьющимися ободками по краям и мягкой, слегка волнистой сердцевиной. Неподвижный вначале бутон теперь слегка покачивался.
Словно пала некая преграда: комната начала неудержимо наполняться потоком живых цветов. Непонятно, возникали они в воображении, или же Милена просто видела их в комнате. То, что она видела, и то, что представляла, было теперь одним и тем же. Она чувствовала, как поток изливается у нее из головы — будто некий живой вес, порождая, исторгает их наружу. Он медленно разрастался в комнате — калейдоскоп цветов, причем каждый из цветков обладал неповторимой индивидуальностью.
Вот гирлянда липового цвета, где каждое соцветие — словно маленькая звездочка. А вот розовощекие алтеи, которые как будто хотят освободиться от своих высоких стеблей и роняют плотные разрозненные лепестки. Тут же и яркие арумы, дружно поднявшие свои головки со щеточками желтых тычинок. Все это разноцветное буйство мешалось с цветами табака, а короновалось колючими белыми акантами.
Калейдоскоп вращался. Буйство цветов на ветру различалось разом во множестве ракурсов: все раздробленное, фрагментарное — как на полотнах Пикассо — и головокружительным образом стремящееся в сквозную синеву неба, в самую его высь. Но неведомо как ветви и стебли одновременно шли и вниз, как будто небо было земной твердью. Сквозь траву они прорастали в облака, чья влага каким-то образом их питала. Мерно колыхались волны травы — причем если обращать на них внимание, то они придвигались ближе. На свету открывалась каждая клеточка. В каждой из них скрытно шевелилась жизнь — зеленые тельца протеина кочевали из одной внутренней структуры в другую. Драгоценными каменьями высвечивались, попадая под солнечный луч, жуки, тут же чутко застывая в ожидании, когда луч пройдет мимо. Виднелась тоненькая корочка почвы, порождающая мелких, суетливо извивающихся созданий бежевого цвета. А зеленые стебли розового куста поднимались к солнцу, словно лестницы.
Внезапно Милена очутилась в капле росы, в самом фокусе света. Солнечный блик плавал в ней, выхватывая крохотные пылинки кишащей в росинке жизни. В ее выпуклой линзе мир смотрелся вверх ногами. Отражалось там и лицо: человеческое, с влажно-черными глазами. Лицо расплывалось в улыбке и вот-вот собиралось заговорить…
Но тут Милену толкнули. А вся картина, зыбко колыхнувшись, исчезла.
Милена ошарашенно огляделась. Она находилась в небольшой неприбранной комнате с текучими стенами Рифа.
На нее в ожесточенном изумлении таращилась Троун.
— А я и не думала, что ты у нас ученый-садовод! — пропела она с ядовитым сарказмом. Лицо у нее было кислым, во взгляде чувствовалось что-то вроде паники. Грудь Троун поднималась и опадала, а ноздри раздувались от плохо скрываемой ярости.
— Это мое оборудование, — сказала она вкрадчиво тихим голосом, — и не смей его лапать.
Милена, неожиданно оторванная от своих цветов, все еще пребывала в растерянности.
— А… сколько я так пробыла? — спросила она.
— Неважно сколько. Я допустила тебя к своему тончайшему, новейшему оборудованию, а ты обращаешься с ним как… как… — Не находя слов, Троун лишь покачала головой.
«У меня получилось лучше, чем у нее, — поняла Милена. — Боже мой. Она злится потому, что у меня выходит лучше, чем у нее».
— Послушай! — воскликнула она, чтобы как-то сгладить ситуацию. — Если я что-то там повредила, ты уж извини. Я действительно не хотела…
— НЕ ЗНАЮ, МОЖЕТ, ты ее вообще сломала… — Голос у Троун слезливо дрогнул. — Моя новая, моя красавица машина!
«Зачем я это сказала? — спохватилась Милена. — Зачем дала ей повод? И вообще, почему я извиняюсь?»
— Послушай, давай сначала выясним, сломана ли она вообще. Она точно повреждена? Что я могла с ней такое сделать?
— Не знаю! — Троун сердито отерла лицо. — Но ты как-то так резко, напролом поперла, будто со зла или что-то вроде того.
— Я всерьез сомневаюсь, что могла ее повредить. Она разве не для этого специально и предназначена?
— Ты ничего в этом не смыслишь! — воскликнула Троун, склонясь над машиной и бережно, жалеючи ее поглаживая. Поверхность у машины была зеркальная, и в ней отражалось обидчиво-озабоченное лицо Троун. — Слушай внимательно, — сказала Троун с глубоким вдохом, как будто сохранять терпение стоило ей недюжинных усилий. — Это тончайший аппарат, сквозь который ломиться нельзя никоим образом. Фокусировка! Ты слышала хоть что-нибудь о фокусировке? Не знаю, что ты там такое пыталась мне нагородить, но вышла сплошная неразбериха! Какие-то деревья вверх ногами, какие-то всюду цветы. Это что, такой у тебя сад? Сдержанней надо, аккуратней. Больше дисциплины, Милена!
Женщина, еще недавно кичившаяся своей отвязанностью, с боязливым волнением оглядывала машину, откинув назад свою гриву. Вот Троун, покачав головой, ступила в пятачок фокуса и попробовала что-нибудь представить. Комната вокруг фактически не изменилась; все так же дымными волнами клубился свет. Стены, мебель, блеклая пустота — все в них как будто плавилось.
— Вот видишь! Ты, наверно, спалила фокусный лазер! — не сказала, а проскрежетала Троун.
— Да ты просто посмотри на что-нибудь в комнате, — посоветовала Милена. — На что-нибудь реально существующее. И тогда посмотрим, что получится.
Троун обернулась к Милене. Глаза у нее горели.
В этот миг Милен в комнате стало две: одна на месте, другая чуть поодаль. Та, вторая, ничем не отличалась от первой, даже тень неотличимо падала на потертый коврик.
— Да ладно тебе, — сказала Милена примирительно. — Главное, что оборудование цело и невредимо.
— А вот как выглядят в нем люди, — сказала Троун. Внезапно образ Милены оказался стоящим вниз головой. Эта воображаемая фигура была одутловатой; бедра словно перетекли вниз, в лицо. Нелепо свешивался изо рта здоровенный, как у коровы, язык, а выпученные глаза вращались. Стоящая на голове фигура мелко запрыгала по комнате.
— Вот видишь, Милена. Вся суть в том, чтобы помещать образ именно в ту точку, где, как ты считаешь, он в данный момент должен находиться. Это особый опыт, Милена, можно сказать дар, которого ты абсолютно лишена. И очень прискорбно наблюдать, как ты бесцеремонно суешься во все те специфические, лишь специалистам ведомые области, не имея на то совершенно никакого опыта. Как будто бы ты никак, ни на секунду не можешь смириться с тем, что у кого-то что-то получается лучше, чем у тебя.
— Ты говоришь о себе, Троун, — сдержанно заметила Милена.
Глаза снова вперились в нее.
И Милена внезапно ослепла.
— Я могу брать свет из любого участка в этой комнате, — донесся голос Троун из кромешной темноты. — Я могу его преобразовывать или помещать в любое другое место. В данный момент весь свет твоих глаз сфокусирован у тебя вокруг головы. Причем свет при этом я забираю непосредственно с твоей сетчатки.
Милена пошевелила головой. Свет, моргнув лишь на мгновение, вновь сменился тьмой.
— Вот что я называю фокусировкой, Милена.
Милена пошевелилась опять, но на этот раз тьма бдительно ее сопровождала.
— Я, безусловно, могла бы сейчас собрать весь свет в этой комнате и сфокусировать его, наоборот, на твоей сетчатке. — Комната приняла свой прежний вид. Троун стояла, воинственно скрестив руки.
— Правда, это бы ее сожгло, — сказала она кратко. — А теперь марш отсюда, и чтоб я больше ни разу не видела, как ты прикасаешься к моему оборудованию.
— Это оборудование не твое. Оно принадлежит Зверинцу.
— «Зверинцу, зоосаду», — передразнила Троун. — Оно принадлежит тому, кто им пользуется и за него отвечает. То есть мне. Тебе ясно?
— Что с тобой разговаривать, когда ты в таком состоянии, — только и сказала Милена, быстрым шагом направляясь вон из комнаты. Она в сердцах хлопнула за собой лиловой дверью, и только теперь, отдалившись от Троун, в полной мере осознала свой собственный гнев.
«Ну все, — сказала она лиловой двери, — все! Ты сама это устроила. Вот только окончим спектакль — сразу же ищу тебе замену. Уж если никто не может такое сносить, то я тем более».
И Милена зашагала вниз по лестнице, демонстративно громко топая каблуками.
«Машина эта принадлежит всем; найдутся и другие, кто сумеет ею пользоваться. И тогда, уже в ближайшем спектакле, Троун, ты будешь не у дел. Тебя просто вышвырнут — я об этом позабочусь».
Эта мысль как-то успокоила, по крайней мере до поворота на улицу.
— Эгей! — послышалось рядом. Какой-то малолетка протягивал груду красных шарфов, пытаясь всучить ей свой товар.
— Не надо, — сказала Милена.
Малолетка не отставал — кругленький, чумазый, непонятно даже, какого пола. Весь обмотанный шерстяными мотками, он все тащился сзади и бойко верещал:
— Ну глянь, нет, ты глянь, какой шарф! Красавец! Как раз дамский, дешевенький, в самый раз согреться зимой!
— Пшел вон! — сорвалась Милена, отмахиваясь от навязчивого торгаша, который то и дело трогал ее за локоть. «Маркс и Ленин, да что они ко мне все липнут!» — Она с негодованием воззрилась на малолетку.
Тот как ни в чем не бывало пожал плечами.
— Ну и ладно, иди мерзни. И ты, и все твои. — Сказал и зашагал прочь, нашаривая в кармане трубку. Мимо процокала пара лошадей в упряжке. Милена вдруг почувствовала себя маленькой, уязвимой.
Вот сейчас ей пригрозили выжечь глаза. От мысли об этом пробирала нервная дрожь, наворачивались слезы; пришлось даже остановиться и приложить руку ко лбу. «Ну как, как я могла такое позволить? Как могла позволить ей так со мной поступить? Как я могла стоять столбом и никак не реагировать?»
«Считывание — вот что ей нужно, — думала Милена на ходу, намеренно громко стуча каблуками о тротуар. — Никак не ожидала, что такое подумаю, но ей нужно Считывание. Чтобы все в ней стереть и начать заново, как у приличного человека. И меня стереть тоже, за то что со всем этим мирюсь. Почему, ну почему со мной всегда такое получается?»
Они обе запутались в единый клубок, запутались друг в друге.
Обратный путь к Раковине оказался долгим. Ярко, резко светило холодное солнце.
«Ну что ж, — утешала себя Милена. — Во всем этом есть один плюс. Оказывается, у меня есть талант. Пусть даже скромный.
Я могу воображать цветы».
СОРОДИЧ ПУЗЫРЯ ПАХ РОЗМАРИНОМ и шалфеем. В одном из отсеков из стены росло лавровое дерево, листья на котором шуршали под струей нагнетаемого воздуха. Пузырь распоряжался своими генами так, что они могли выращивать иные, обособленные формы жизни — сами по себе, по памяти. Например, газонную травку или цыплячьи тушки. Таким же образом здесь появлялся апельсиновый сок.
— Милена, не желаете ли коктейль? — предлагал Майк Стоун, астронавт.
— Ой, спасибо, не надо, — спешила отказаться Милена. Ей было просто не по себе. Испачкать человека рвотой, чуть не вывихнуть ему плечо, а он с тобой все такой же, до приторности, обходительный.
«Если б он не был таким вежливым, — думала она. — Пусть хотя бы накричал немного — и то было бы легче».
Майк Стоун все улыбался — всем ртом, всеми зубами.
— Система кровообращения в условиях невесомости ведет себя по-иному, — информировал он. — Иногда это приводит к обезвоживанию. Поэтому рекомендуется пить много жидкости.
— Ну ладно, огромное спасибо, — сдалась Милена. — Тогда мне действительно очень хотелось бы виски.
Улыбка никак не сходила у Майка Стоуна с лица.
— Боюсь, алкогольных напитков у нас в наличии нет. Не желаете ли апельсинового сока?
— Да-да, очень хорошо, спасибо. Сока так сока.
— С мякотью или без?
«С мякотью или без»? До Милены постепенно начинал доходить комизм ситуации. Что ж, инструктаж удался на славу. «Ужас. Сейчас я, наверное, расхохочусь. Именно таким вот идиотским приступом безостановочного хихиканья».
На ее глазах сбывалось пророчество. Она смотрела на Майка Стоуна, на его манеру двигаться. Высоченный и худющий, с бедрами, напоминающими вешалку, с веревками мышц, обтягивающими кости туго, как струны пианино. «Кто-то рассказывал, что американцы все такие ухоженные. У этого же такой вид, будто его каждое утро отглаживают утюгом. Просто эталон вежливости и аккуратности». Милена почувствовала, как щеки ей неудержимо распирает улыбка.
Астронавт учтиво протянул ей апельсиновый сок.
— Возблагодарим от души Господа нашего за то, что милостиво дарует он нам, — сказал он, глядя при этом на Милену с глубокой серьезностью ребенка. — Вино есть кровь нашего Спасителя. Потому употреблять его, а равно и любое другое спиртное, надлежит лишь во время общего причастия.
— Угу, — единственное, что смогла произнести Милена. Взбалтывая в невесомости руками как ластами, она приняла напиток.
«Бедняга, он, наверное, думает, что я над ним смеюсь. Над ним, над его религией». — Милену в самом деле тянуло рассмеяться, да так, что голова шла кругом. Она даже отвернулась, чтобы не было видно ее лица, и из окна жилого отсека взглянула на проплывающую внизу Землю.
Медленно дрейфующая поверхность планеты была бежевой, в щербинках. Белесые равнины с синеватыми горами; какие-то старческие пигментные пятна, птичьи следы сухих вмятин каньонов. Пузырь сейчас проплывал по орбите над пустыней.
Подумалось о графике сдачи спектаклей, о голограммах, о Троун Маккартни. Но даже это не настраивало на серьезный лад. Больше всего ей сейчас хотелось хохотать — безудержно, над всем подряд. Смех вызывало решительно все. Казалось, самая тяжесть жизни осталась далеко внизу.
— Красиво, не правда ли? — спросил Майк Стоун. Милена повернулась: он, переваливаясь, приближался к ней, эдакий удлиненный пингвин на тонком льду. — Я всякий раз смотрю через это окно и говорю: «Славься, Господи!»
— М-м? — подала голос Милена, так и не решаясь открыть рта.
— Через пять минут мы будем проходить над горой Арарат. Отсюда ясно различимы остатки Ноева ковчега.
— М-м-м! — Дескать, я под впечатлением.
— Конечно же, во времена Потопа Арарат по большей части находился под водой. Нам известно, какова была глубина океана во время потопа: две трети высоты самой высокой горной вершины. Так что, исходя из того, что Эверест у нас в высоту восемь тысяч восемьсот сорок метров, уровень Потопа составлял пять тысяч восемьсот девяносто три метра и тридцать два сантиметра. Что почти вровень с высотой горы Арарат. Мисс Шибуш, вы верите в реинкарнацию?
— М-мм, м-мм. — Милена покачала головой.
— Вот и я тоже нет, — кивнул он, потягивая через соломинку молоко. — Баптисты-милленаристы вроде меня в нее не верят . Но есть у меня одна мысль, которой я бы хотел с вами поделиться. Если только Ной действительно жил, то получается, он наш общий единый предок! И в нашем родовом подсознании хранится его совокупная память. Долгие часы, сидя в этом космическом аппарате, мисс Шибуш, я размышлял и представлял себя Ноем. Случись у нас еще один Потоп, я один мог бы заново заселить Землю, которую Крис воспроизвел бы из памяти.
— М-м-м-м, — протянула Милена со значением, как бы всерьез взвешивая эту глубокую мысль.
— Попробую объяснить. Крис — это мой Пузырь. Сокращенно от официального — «Христов Воин Два». Первый умер. Вы не желаете взглянуть на мою черепашку?
Майк Стоун полез в карман своего комбинезона и действительно извлек оттуда живую, болотного цвета черепаху.
— Это Крис для меня ее вырастил! Она у меня чуть ли не с той поры, как я еще под стол пешком ходил. — Астронавт протянул ее Милене. — Он и мой старый армейский нож пытался по моей просьбе вырастить, да вот лезвие оказалось мягковатым.
Чтобы как-то отреагировать, Милене пришлось повернуться к астронавту лицом. С высоты его роста на нее смотрели круглые, по-детски невинные глаза.
«Дитя, — подумала она. — Я разговариваю с ребенком». Сдерживать смех было почти уже невозможно. Щеки и без того были уже втянуты, живот поджат, спина максимально выпрямлена. И как Милена ни сдерживалась, но глаза уже наполнились до краев, и слезы смеха грозили градинами покатиться по щекам.
Майк Стоун затих. Он посмотрел на слезы, а затем себе под ноги. Тронутый до глубины души, он сунул черепаху Милене в руки.
— Как приятно сознавать, — тихо сказал он, — что кто-то тебя понимает.
Черепаха челюстями защемила Милене палец, как прищепкой. Забытое ощущение детства.
И МИЛЕНА ОЧНУЛАСЬ — ребенком, в Англии.
Она проснулась в своей комнате в Детском саду. На подоконнике стоял почерневший свечной огарок, оплывший воском прямо на ее тарелку, оставшуюся от завтрака. Милена ночью читала. Книга, старая и тяжелая, незаметно выскользнула из рук и упала в щель между матрасом и стеной.
Стояло лето, и из-за потрескавшегося оконного переплета с Миленой здоровалось ее дерево.
Оно приветствовало ее каждое утро — высокое-высокое, а ветви нежные и воздушно свисающие вниз, прямо как занавеси, играющие на солнце разноцветными пятнами листвы. Ствол у дерева был рябой; кусочки коры, отпадая, образовывали мозаичный узор. Милена любила это дерево и потому заучила его латинское название — ailanthus altissima. У китайцев оно называлось Древом Небес.
Жара давала о себе знать уже сейчас; в окно, припекая, струились лучи солнца. Сзади пошевелились. Милена обернулась. Ее соседками по комнате были две девочки — Сьюз и Ханна. Обе еще спали; выразительности на лицах было не больше, чем у манной каши. Одна из них, зачмокав, повернулась во сне. Скоро они проснутся. Так не хочется встречаться с ними, даже глазами.
Подправив матрас, Милена как можно тише села. Надоевшая старая комната: оранжевые стены, облупленные старые плинтуса с щербатыми наслоениями краски. Камин, теперь уже без дымохода; черные урны угольных обогревателей.
Милене-ребенку не хотелось шевелиться. Веки у нее были припухшие, в глаза будто насыпали песок. Почти всю ночь напролет она читала. Поначалу, конечно, хотелось упасть в кровать и заснуть, но если б она это сделала, то мешала бы другим носиться из комнаты в комнату. Потому, как своего рода компромисс, она бралась за книгу: пусть себе носятся, лишь бы ее не трогали.
Книга была биографией Эйнштейна. За несколько дней до этого Милена случайно услышала, как о нем говорили дети. «Ну вот, опять что-то незнакомое», — подумала она с тоской. А потому отправилась в Музей и отыскала эту книгу. Открыв ее, взглянула на фотографии. В том числе и на фото Эйнштейна в детстве. Уже тогда на губах у него играла печальная саркастическая улыбка. Бидермейер — так звали его остальные дети, — как честно сработанную, бесхитростную мебель, потому что он неизменно говорил своим учителям именно то, что думает. В шестнадцать лет, чтобы выбраться из Германии, он притворился, что у него нервное истощение.
Промычала что-то Сьюз, отворачиваясь от солнца. Милена встала и натянула комбинезон, брошенный перед сном прямо на пол. Все было предусмотрено для того, чтобы по утрам быстрее ретироваться из комнаты. Сунув ноги в черные шлепанцы, она выскользнула из своей секции. Секция состояла из трех больших комнат, где спало девять девочек.
В передней висела школьная доска, на которой был выведен график дежурств: имена на английском, задания на китайском. Милена в нем не значилась. Она считалась дефективной и от заданий была освобождена.
К завтраку Милена спустилась не умывшись. В Детском саду она слыла грязнулей, и было принято считать, что от нее пахнет. Судя по тому, как с ней иной раз разговаривали дети — одним ртом, не вдыхая, — Милена понимала: они специально задерживают дыхание, когда она рядом. Но на девятерых девочек в секции приходилась лишь одна ванна. Потому, когда Милена умывалась наравне со всеми, ей приходилось выстаивать с ними в очереди и раздумывать над тем, что сказать. Потому что все, о чем ни заговоришь, выдавало незаполненность ее памяти, скудость ее информационного багажа.
По ступеням боковой лестницы она протопала прямиком до подвала. Остальные дети спускались по центральной анфиладе, предпочитая идти в столовую более коротким и освещенным путем. Милена же проходила по всей длине здания, цокольным этажом. Ей здесь нравилось. Этот старый многоквартирный дом был возведен полтора века назад, перемычками между несколькими световыми башнями. Сами башни, облицованные изнутри кафелем, с пролегающими по стенам полосами света, имели сходство с какой-нибудь лабораторией, но наверху у них сквозной синевой горело небо. Свет с семиэтажной высоты просеивался через хаотичное нагромождений труб, балок, лифтовых шахт — прямо какой-то потаенный город. На крыше здания директор держал ульи. Снизу можно было различить пчел — скопище деловито снующих жирненьких точек. Пчелы неустанно трудились; Милене нравилась их преданность своему делу.
Считалось, что башни и крыша не являются территорией Детсада. Чтобы разжиться медом, дети то и дело совершали набеги на ульи и с визгом носились вечерами по подвалу, играя в прятки. Они врывались в комнаты к Няням (те жили на нижнем этаже) и с заполошным смехом бегали, пока те за ними гонялись. Самим Няням было лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже смеялись. И вот тогда, ночами, пока остальные дети резвились, Милена, оставаясь одна в комнате, могла спокойно почитать.
Милена шла и пыталась вспомнить, что именно она прочла нынче ночью. Она была приятно удивлена, что первую жену Эйнштейна, оказывается, звали Милева. Они вместе жили в Берне, когда он был гражданским служащим. А в день их свадьбы он забыл ключи от квартиры. Милева тоже была из Чехословакии, как и Милена.
Ведь так? Из Чехословакии? Или все же нет? Милена слегка расстроилась от того, что не помнит национальности первой жены Эйнштейна. «Ну почему, почему у меня это не получается? — грустно размышляла она, шаркая по полу. — Просто недоумок какой-то. Да-да, именно недоумок. Все так со мной и обращаются». Вирусы налетали на нее вихрем, но точно так же и отлетали, и все безрезультатно. Милена запоем читала, но книги шли как в прорву, и все впустую. На душе от этого было тоскливо и неуютно.
Она толкнула еще одну дверь и по ступеням поднялась в зал столовой.
Зал был уставлен складными бамбуковыми столиками с гладким резиновым верхом, чтобы было легче вытирать. В солнечные дни все помещение приятно пахло сосновой смолой. Дежурные по столовой все еще раскладывали ложки для завтрака — заспанные, хмурые спросонья дети лет девяти-десяти, расставляющие кружки бездумно заученными движениями.
Няня раскладывала по тарелкам ячневую кашу.
— Доброе утро, мисс Шибуш, — вежливо поздоровалась она. Эта Няня была старше остальных, лет восемнадцати. Милена знала, как ее зовут, но по имени принципиально не называла.
— Угу, — пробурчала Милена в ответ, не особо заботясь об учтивости.
Няня посмотрела Милене вслед — неумытой хмурой растрепе, изнуренной трудом, прочим детям (в том числе и Няне) неведомом, — и лишь покачала головой. Персонал Детсада на Милену давно махнул рукой: по их словам, за нее уже «перестали молиться». Да она и сама начинала понемногу от себя отступаться. В самом деле: что толку читать, штудировать, запоминать, усваивать, если, как ни старайся, как ни лезь из кожи вон, остальных все равно не догнать. Дети подобрее поглядывали на нее жалостливо-скорбными глазами. Более жестокие Милену просто боялись: при всех своих врожденных недостатках, она могла в придачу еще и стукнуть.
Свою ячневую кашу она понесла к угловому столику. По соседству в том же углу уже обосновались Сосунки — Билли Дэн со своей стайкой пятилетних шустриков.
Слышно было, как они играют в угадайку.
Как всегда, верховодил Билли.
— Так, а это что? — спрашивал он и начинал декламировать:
Там, где рожден я, — солнце и песок,
И черен я, одна душа бела,
Английский мальчик — белый ангелок,
А негритянский — черная смола… [15]
— Блейк! Уильям Блейк! — наперебой кричали шустрики.
— «Негритенок»! Стихотворение называется «Негритенок»!
— Правильно, — одобрял Билли с видом победителя. — А издано в сборнике…
— «Песни Неведения»! — не давая ему закончить, дружным хором загомонили его дружки.
Пустая забава. У всех этих сопляков в голове одни и те же вирусы, а они всё фанфаронятся друг перед дружкой своими знаниями, что плещутся в них, как рыбешки в пруду. Сосунки были попросту несносны. Бывало, подсунут из шкодливости кому-нибудь в постель сухой стручок гороха, а сами потом из жалости втихомолку плачут, пока не заснут. За ними приходилось постоянно приглядывать, нянчиться с ними. Дети постарше их обстирывали, гладили им белье. А Сосунки с высокомерным видом капризничали, пытались помыкать, пыжились доказать, что знают больше своих девятилетних опекунов. «Ничего, молодо-зелено», — снисходительно ухмылялись те, кто постарше, всем своим видом показывая, что сами они, в отличие от Сосунков, почти уже взрослые. У ребят повзрослее в чести были практические навыки. Они гордились лотками, за которыми присматривают, обсуждением сделок, куплей-продажей ящиков и стекла, извести и яиц. Они сравнивали между собой разные Братства, присматриваясь, куда со временем податься. Остаться ли лучше в Реставраторах или пойти в Риферы — возводить новые здания вместо того, чтоб ремонтировать старые? А как насчет Фермеров? Воздух, вольная воля, гуляй-не-хочу (в свободные от работы часы, разумеется). Или, скажем, Резинщики, Скорняки, а то и Фармацевты? Самыми престижными считались, конечно, Доктора — вот уж просто писк, — только кого из них разместят в Доктора? Пожалуй, никого.
Считалось, что ребенок может сконцентрироваться на будущем Размещении и всеми силами стараться соответствовать ему, развиваться в его сторону. По достижении девяти лет главной целью считалось заполучить Изюминку — желаемое Размещение в облюбованном Братстве. А в десять надо будет пройти Считывание Консенсусом, где любые огрехи или изъяны в тебе выверятся и излечатся. Считывание и определит твое жизненное предназначение.
Милене было девять, в конце лета стукнет десять. Ну и какое Размещение ей светит? Разве что мусор грузить. Или вон улицы подметать. Для тех, у кого к вирусам сопротивляемость, круг выбора невелик.
Милена молча доедала свою кашу — не очень вкусную, но зато питательную. Постепенно начинали подтягиваться другие дети, в основном те, кто постарше. Приходили и парами: мальчик с девочкой, держатся за руки, уже решили друг на дружке пожениться.
«Вот глупость-то. Ну стукнет вам десять — а там Считывание, да найдут в вас что-нибудь не то; отрихтуют, и вот вы уже совершенно другие люди. Считывание вас изменит — иди теперь женись на незнакомом тебе человеке! Или, допустим, разместят вас по разным Братствам, раскидают по разным углам Ямы. Смысл в этой скороспелой помолвке, пожалуй, единственный — показать всем: “Гляньте-ка на меня! Каков, а? Совсем уже взрослый”. И чего вас всех так тянет поскорее стать взрослыми?»
«Ну ладно, пора».
Милена встала, пошла, и лишь на полпути к дверям вспомнила про свою тарелку: тарелки надо за собой убирать. «Ну почему у меня никакой памяти?» Повернувшись, она направилась обратно к своему столику. На нее со злорадными улыбочками поглядывала стайка Сосунков этого самого Билли. Один аж раскраснелся от удовольствия, даже хихикнул. «Вот она, вот она, Тюха-Матюха, которая ничего не помнит! Видели? Видели, как она тарелку свою забыла?» Милена глянула на Сосунков так, что те поспешно отвернулись. Побаиваются.
Милена сдернула тарелку со стола и вымыла ее в раковине, ни с кем не разговаривая. Ей не хотелось, чтобы ее боялись. Хотелось, чтобы с ней дружили, чтобы во всем наравне со всеми участвовать.
«Ну почему, почему? — изводила себя девятилетняя Милена вопросами. — Почему я ничего не запоминаю? В чем тут дело?» Она никак не могла взять в толк, почему вирусы от нее будто шарахаются. В этом возрасте она уже не помнила, что способна сама перестраивать вирусы, структурировать коды ДНК.
Милена сбежала по ступеням зала и дальше по лестнице к выходу. Толкнув перед собой дверь, словно та загораживала ей путь к свободе, она, как была — непричесанная, неумытая, — очутилась на залитой светом улице.
По одну ее сторону на газоне росли деревья — видимо, поэтому улица и называлась Гарденс — Сады. Большой жирный голубь на ветке, раздув шею, приударял за голубкой размером помельче. Голубка семенила прочь, уклоняясь от его домогательств. На углу улицы стояла телега, куда здоровенный, медлительный мужчина флегматично стаскивал холщовые мешки и вытряхивал из них мусор.
«Это что, и есть мое будущее?» — глядя на него, подумала Милена.
Верзила размеренно вытряхивал мешки; видно было, как под кожей у него ходят туда-сюда бугры мышц. Бородач с косматой шевелюрой. Прямо-таки библейский пророк.
«Интересно, что происходит, когда тебя размещают в Мусорщики? — прикидывала Милена, проходя мимо бородача. — Скажем, ты вдруг внезапно обнаруживаешь, что в жизни только о том и мечтал, чтобы ворочать мусор? Дают тебе какой-нибудь вирус, и в тебе вдруг просыпается любовь именно к этой работе?» Мусорщик, не прерывая своего занятия, угрюмо покосился на Милену. «Ему бы короля Лира играть», — отметила та про себя. Между тем «королю» предстояло перетаскать еще достаточно много мешков, стоящих рядком вдоль бамбукового ограждения.
Милена мечтала быть поближе к театру. Вместе с другими сиротами она ставила сценки и, занимаясь непроизвольной режиссурой, как-то разом расцветала. Была ли хоть какая-то возможность для Милены Шибуш разместиться поближе к сцене?
«Я бы за что угодно взялась, — истово клялась она самой себе. — Хоть пол мести, хоть заправлять спиртовые фонари или костюмы стирать. Все, что угодно, лишь бы в театр!»
Но вероятность этого была ничтожная. Няни почему-то не представляли Милену ни за какой иной работой, кроме грубой физической, что-нибудь вроде «кирпичи таскать» или «арбузы грузить». И сколько бы Милена ни выспрашивала насчет Размещения — чем оно определяется или для чего оно вообще, — Няни лишь улыбались. Причем с какой-то ехидцей, свысока. Как будто бы говоря: «Тебя это еще как-то волнует? Ты все еще от детства не отошла!» И хоть бы один ответ по существу. Наверно, они сами ничего толком не знали.
Милена шагала по Гарденс-стрит, постепенно сама себя распаляя.
Как-то ей сказали, что книг больше нет, не осталось.
Книг — нет! Как нет, когда конкретно их Братство тем и занималось, что спасало библиотеку Британского музея! Когда экземпляр каждой книги, напечатанной в двадцатом веке, находится именно там! Милена слышала об этом, и разыскала библиотеку сама. Помнилась та благоговейная тишина, какой ее встретили заветные стеллажи с фолиантами. И брюзгливое непонимание на лице библиотекарши. «Читать? Ты хочешь их читать? Дитя мое, да это же исторические документы, оригиналы. Зачем тебе их читать?» Понадобился визит директора Детского сада, чтобы Милену допустили в библиотеку. Директор был энергичным сердечным человеком лет двадцати с небольшим и умел располагать к себе. «Мал золотник, да дорог, — сказал он про Милену библиотекарше. — Ребенок хочет читать книги — ну так что ж, молодец, пусть читает!» — А сам шепнул библиотекарше что-то такое, отчего глаза у нее сочувственно смягчились. Чтение книг было очень нездоровым симптомом, говорящим об умственном расстройстве. Библиотекарша как-то сразу засуетилась, заюлила, заворковала Милене насквозь фальшивым голосом, разъясняя элементарные вещи — медленно-медленно, по нескольку раз.
Когда Милену наконец оставили с книгами наедине, она беззвучно расплакалась — от изобилия всех этих знаний; от того, что другим они достаются даром, закачиваясь в голову почем зря.
И принялась наверстывать, с шестилетнего возраста. Первой книгой, которую Милена прочитала, по крайней мере попыталась прочесть, была «Республика» Платона.
Так почему же Няни говорили ей, что книг больше нет? Из неловкости перед ее недугом? Из страха, что она прочтет что-нибудь такое, что знать не полагается? В голову лезли самые разные мысли насчет мотивов, двигавших Нянями. Как и насчет Реставраторов, в Братстве которых она проживала.
Реставраторам на перестройку была отдана старая часть города, Яма. Все за ее пределами — Риф, Холмы и все остальное — принадлежало Риферам. Им под снос была отдана вся старая застройка, на смену которой предстояло воздвигнуть новые, биологически регулируемые здания. А вот в Яме, наоборот, все предполагалось постепенно воссоздать в прежнем виде: дома восемнадцатого века, старинные архитектурные ансамбли. Причем вместе с содержимым: восстановить кресла, заново выткать гобелены там, где они успели частично или полностью истлеть. Вновь воздвигнуть величавые купола старинных соборов.
Переплетчики и драпировщики, каменщики и скульпторы, специалисты по живописи маслом и краснодеревщики, штукатуры и плотники, гравировщики и вязчики — все эти хранители, воссоздающие облик Истории, жили в едином Братстве, расположенном в центре Лондона.
Милена прогуливалась уже долго. Подобно какому-нибудь призраку, кормящемуся солнечным светом и теплом людских жизней, она пересекла Сити. Дойдя до Юстона, обратно возвратилась через тенистый Тэвисток-сквер и вышла на Мэлет-стрит, где находились главные склады Реставраторов. Место это называлось Школой. Рядом с ее серыми воротами снаружи располагался импровизированный рынок, где местные жители приторговывали всякой всячиной, так или иначе удовлетворяющей потребности близлежащих кварталов, — бумагой, кистями, трубками, башмаками. Школьный учитель, например, торговал фасолью. Лежащие кучами фасолины были отборными — крупными, глянцевыми, как полудрагоценные камни; в гущу их преподаватель то и дело запускал руку. К столбам возле ворот были привязаны волы в ярме — для возчиков, в данный момент загружающих на подводы каменные и деревянные балясины. За волами следил мальчуган с хлыстом и собакой колли. Перекинув через плечо рубаху на манер тоги, он сидел лицом к солнцу на каменном столбике и покуривал трубку. За воротами пилили бревна: слышен был звук пилы и доносился запах опилок.
Школа была когда-то частью университета. Теперь здесь хранились запасы и располагалась мастерская. Здесь изготавливалась и аккуратно отгружалась изящная гипсовая лепнина. Здесь же хранился строительный лес, распиленный на бревна стандартной длины. И рулоны материи, и изделия из стекла. Хранилища свинца, ртути, мышьяка и золота тоже располагались здесь. Это было место, где были история и взрослые.
В здании Медучилища, наоборот, содержался сплошь молодняк. Сюда на практику со всего Братства стекались дети — как сироты, так и те, что при родителях. Когда-то здесь располагалась Школа тропической медицины. Здание стояло на углу Мэлет-стрит. Не торопясь входить, Милена остановилась и оглядела серый каменный фасад.
По нему тянулись ряды лепных балконов. А на них — стилизованные под Древний Египет скульптуры грызунов и насекомых. Стараниями детей скульптуры смотрелись как отполированные. Эта сторона медицины Милене определенно нравилась.
На другом углу стояла лавка резиновых изделий, где можно было сплавить воедино два или даже несколько предметов из резины. Жена Резинщика сноровисто вращала в руках бамбуковый шест, опуская над витриной навес. Оно и понятно: резина на жаре, бывает, размягчается или коробится. Жена Резинщика между делом подмигнула Милене и широко улыбнулась.
Милена тоже улыбнулась в ответ. Нет, что ни говори, а взрослые приятнее, чем дети. Из лавки донеслось шипение (судя по всему, пар). Показался хозяин лавки, в маске и крагах; в руке он держал только что изготовленный кувшин. Горлышко у сосуда повисло набок, как голова у гуся. Женщина, рассмеявшись, с шутливой укоризной покачала головой и похлопала мужа по волосатому плечу.
«А что, так жить можно», — подумала Милена. И вполне счастливо. Ей вдруг захотелось стать взрослой. Чтоб разместили куда-нибудь не в самое последнее место, и муженьком обзавестись. Ей захотелось быть как все.
Что-то покажет ее Считывание? Отсутствие памяти, бездну невежества? Может, сразу же оттуда ее упекут в мусорщицы, таскать мешки с отходами? Или введут какую-нибудь окончательную дозу вируса, чтобы наконец проняло. Может статься, она умрет из-за этого, как в свое время отец. Да, вот так возьмет и умрет. Может, mami сказала неправду. Вдруг отец был как она, Милена, и не поддавался обучению, потому они и скрывались среди холмов в Чехословакии.
О своей матери Милена думала без особого уважения. Скорее с каким-то раздраженным пиететом, как думают о близких, но глуповатых людях. Добраться аж до Англии, и все ради чего? Ради какой-то пресловутой свободы. Как будто она в Англии есть. И угнездиться среди Реставраторов, в надежде обзавестись достойными себя спорщиками и собеседниками. Как будто их и дома не хватало. Она, видите ли, считала, что люди, работающие с книгами и историческими ценностями, наделены какой-то особой идейностью. И потом поверить не могла, что оказалась в таком болоте: кругом были одни обыватели, нисколько не интересующиеся жизнью. Одиночество ее и доконало. И мать умерла, оставив Милену здесь, одну-одинешеньку среди Реставраторов. Кого же еще винить, как не ее. Милена повернулась и вошла в здание Медучилища.
Как выяснилось, она пришла с опозданием — это был еще один признак того, что у Милены не все в порядке: обычно время людям указывает соответствующий вирус. Прочие ребята уже вовсю работали. Кирпичное здание Медучилища ограждало собой просторный внутренний двор. Стояла жара, поэтому занятия проходили внутри, где была тень и сравнительно прохладно. Рабочие группы размещались за специально отведенными для них столами, согласно предполагаемой профессии. Ребята усердно выстукивали молоточками по граверным доскам или шили кожаные обшивки сидений. Некоторые готовили себе завтрак (кашу-размазню на угольной печке) и спорили со старшими, чья нынче очередь готовить обед.
К поставленной задаче дети шли своим собственным темпом. Уровень их развития оценивали Наставники. За работой дети переговаривались — о спортивных состязаниях, о торговле, о том, где можно достать вещь помоднее. Временами беседу возглавляли Наставники; они же могли внезапно начать деловую игру. Милена пожалела, что не захватила с собой книгу. Чувствовалось, что книги писали люди, в чем-то подобные ей самой: то же взвешенное, продуманное, постепенное движение мысли, сравнительно простой (а потому понятный) способ мышления.
Милена находилась в группе Физически Ориентированного Развития — так называемых Примитивов. Все Примитивы считались в той или иной степени умственно заторможенными. Больших надежд на Примитивов не возлагалось — большинству из них предстояло влиться в армию работников физического труда. Примитивы выходили из состояния детства медленнее других. Хотя сразу же, из стен Детсада, посылать десятилетних детей ворочать камни или таскать мешки было немилосердно. Поэтому после Размещения их еще год-два поддерживали вирусными инъекциями и физическими упражнениями, в основном по поднятию тяжестей.
Вот они сидят за столом. Примитивов можно было безошибочно определить по внешнему виду. Один или два паренька — здоровенные, толстые, но явно слабохарактерные, сами шагу ступить не могут. С неизменной улыбкой они глыбами возвышались над столом. Улыбками — приветливыми, с наивно робкой надеждой — они словно предлагали себя миру, надеясь, что он не будет с ними чересчур жесток; качество, которое в конечном итоге неизбежно сменится у них разочарованием. Вот тогда-то, и только тогда, эти ребятки станут довольно опасными.
Хотя особенно трудно общаться было именно с девочками. Девчонки над Миленой насмехались, постоянно стремясь подчеркнуть собственное превосходство. Впечатление было такое, что им попросту не сидится — настолько тянет найти кого-нибудь и заткнуть за пояс.
Милена с независимым видом села, но не на скамью, а рядом, на пол. Девчонки-Примитивы, хихикая, заговорщически пихали друг друга коленками.
— Тут же скамейки есть, Милена, — сказала одна из них, с плосковатым лицом, по имени Паулина.
— Чё, уже так устала, что и залезть не можешь?
Милена Примитивов ненавидела; ненавидела, что ей приходится находиться среди них. Она понимала, что у нее трудности с обучением, но эти-то, эти — просто дуры набитые. Даже природа наделила их ущербной внешностью: черты лица грубые, словно вырубленные долотом. Примитивы — и никуда от этого не деться. А ведь туда же: головы напичканы и Шекспиром, и Золотым Звеном философии, увенчавшимся Чао Ли Сунем. Подошла Наставница. С ней кто-то еще — новенькая, что ли? Точно, новая воспитательница.
— Ну что, коллектив? — весело спросила Наставница, обняв двух девочек за плечи. — Все довольны, все смеемся?
— А вон Милена на полу сидит! — злорадно воскликнула Паулина, вылупив луковицами глаза.
— Может, ей там просто удобней, — заметила Наставница, взглянув на Милену вполне благодушно. Надо сказать, что Воспитательницу Милену слегка побаивались. Учиться у нее не получалось, но она была далеко не дура. И иной раз говорила такое, на что язык не поворачивался хотя бы из вежливости. Их Наставницу звали мисс Хейзел. Милена считала ее просто красавицей. Изящный овал лица, карие глаза — как раз под стать фамилии . У Милены даже сердце ныло — так хотелось на нее походить, чтоб она ее замечала.
Новая воспитательница была тоже очень миловидной — вьющиеся светлые волосы, большие глаза. Сердце у Милены так и зашлось. Опять кто-то, такой вот красивый, счастливый, целостный, — до чьего уровня ей, Милене, никогда не дотянуться. Новая воспитательница улыбнулась ей, приоткрыв безупречные белые зубы. Милена в ответ лишь молча на нее уставилась.
— Это наша новая Воспитательница, ребята, — представила мисс Хейзел. — Ее звать Роуз Элла. Мы с Роуз Эллой давно знакомы; она сама воспитывалась здесь, когда была еще ребенком. Росла она в Братстве Реставраторов, а размещена была сюда Воспитательницей. Так что очень даже славно, что все мы снова вместе! — Наставница поглядела на Роуз Эллу с искренней симпатией. От этой улыбки Милену охватило тихое отчаяние. Ну как, как люди становятся друзьями? Почему это у них выходит так легко, непринужденно?
Затем началось групповое Обсуждение — своего рода деловая игра, чтобы активизировать у Примитивов мышление. Наставница объявила тему.
ПРИ ВСЕХ СВОИХ НЕЗАВИДНЫХ ПЕРСПЕКТИВАХ умственно заторможенные обсуждали сейчас Дерриду и Платона. Это было своего рода упражнение: проследить, насколько способны окажутся Примитивы применить Золотое Звено философии к собственной жизни.
«Я читала Платона, — подумала Милена. — И Дерриду тоже. Правда, мало чего поняла, да и запомнила не все».
— Так что же Деррида говорит в своей статье о Платоне?
— Про письмо! — нестройным хором отозвались Примитивы. И тут же, активизируя свои готовно суфлирующие вирусы, начали вспоминать другие ответы.
— О беге времени! — принялись выдавать они поочередно информацию. — И о памяти. Письмо как инструмент памяти. Что именно не так обстоит с письмом.
Наставница улыбалась со скрытым превосходством.
— Он спрашивал, как, в самом деле, мог Платон прибегать к письму, если сам считал его фактической подменой мысли. Он считал его надуманным, искусственным знанием, к которому люди прибегают, на самом деле ничего, соответственно, не пережив и не постигнув.
«Вы всегда говорите вот так, свысока, — подумала Милена. — Все равно что заставляете нас метать кольца, зная, что мы в этом деле слабаки, а потом вот так улыбаетесь, когда мы промахиваемся».
— Звучит в точности, как говорят вирусы, — заметила она вслух. — В точности по заученному. А вот сам Платон вирусы, наверно, тоже бы ненавидел.
Наставница засмеялась.
— Совершенно верно, Милена. Да, да, он безусловно ненавидел бы вирусы. Как всем нам известно, они с Аристотелем заложили основы материалистического и идеалистического учений. Оба эти учения отвергнуты Золотым Звеном нашей философии. Платон верил в диктатуру. Он, разумеется, возненавидел бы и Консенсус, и нашу демократию.
Вид у Наставницы был довольный.
«Ну что, выскочка, получила по носу? — подумала Милена мстительно. — Потом, наверное, будет рассказывать учителям, что в этом гадком утенке кое-какие проблески ума все же есть».
— А я с ним согласна, — сказала Милена.
Примитивы обидно рассмеялись.
— Так ты, получается, у нас идеалистка? Да, Милена? Ты так же считаешь себя тенью на стене пещеры? Или ты расходишься с Платоном и считаешь себя материалисткой? И хочешь жить в каком-нибудь материалистическом государстве, с его иерархией вождей-диктаторов? Или при капитализме, когда царит экономический хаос? — Наставница по-прежнему улыбалась. — Или, скажем, в какой-нибудь стране с идеалистическим общественным устройством — теократией, например? Где тебе внушают, что ты проклята Богом и он желает, чтобы ты горела в аду, как у Данте?
Милена не считала себя ни материалисткой, ни идеалисткой. Разбитая в пух и прах, она замкнулась в себе.
«А я знаю, что имел в виду Платон! Что все вы получаете ваше знание просто так, не прикладывая к этому никаких усилий. Оно не ваше. Мне за каждое слово приходится бороться. Поэтому да, может, я действительно похожа на какого-нибудь сварливого старика Платона, встревоженного тем, что у людей есть новый инструмент, сверх меры облегчающий жизнь».
Наставница между тем переключила внимание на остальных Примитивов.
— Итак: как, по Дерриде, разрешается у Платона противоречие между письмом и письмом?
— «Фармаколиконом»! — вразнобой отвечали Примитивы.
— Правильно! — одобрила Наставница. — «Фармаколикон». Корень нашего слова «фармация», или «лекарство». Исцеляющие снадобья. То, что все мы называем «медикаментами». Но во времена Платона это слово означало одновременно и яд и лекарство. Поэтому письмо Платон считал и ядом и лекарством одновременно.
Милена что-то вспомнила.
— Он не использует этого слова! — крикнула она.
— Об этом у меня информации нет, — на секунду растерялась Наставница.
— Я сама читала! Деррида утверждает, что он этого слова не использует! Ни разу! Платон не называет письмо «фармаколиконом». Ни единого раза. Он называет его попросту ядом.
— Кто желает что-нибудь добавить? — вновь обретя уверенность, обратилась Наставница к остальным.
К ссутулившейся на полу Милене повернулись лица ребят, с улыбками от уха до уха.
— У вирусов ничего об этом нет, — растерянно заметил один из них.
— Может, там этого на самом деле и нет, но подразумевается.
Милена засунула себе руки под мышки.
— Получается, Деррида, пользуясь тем, что Платон умер и не может ему ничем возразить, приписывает ему собственные мысли?
— Почему? — Наставница покачала головой. — Нет. Просто он позволяет себе, фундаментально изучив Платона, трактовать его в своем контексте.
Гнев оживал в Милене колючей распирающей спиралью.
— Я скажу вам, отчего Платон писал, хотя и ненавидел письмо как таковое, — сказала она. — Он писал, понимая, что находится в безнадежном проигрыше. Он проиграл. Все вокруг писали, и потому он тоже волей-неволей был вынужден прибегать к письму. Но он все равно его ненавидел. Писал, но ненавидел.
«Как я ненавижу вирусы. Которые тем не менее так мне нужны — сейчас, сию минуту, в полном объеме, — чтобы догнать».
«Платон — и проиграл?» — Примитивы так и покатились со смеху. Ох и смеху было! У Милены опять все вверх ногами. Платон, этот колосс Идеализма, не мог и не смел проигрывать. Кто, как не он, обосновал последовательное философское учение, правившее два тысячелетия и едва не погубившее планету!
Наставница, нахмурясь, укоризненно покачала головой.
— Давайте-ка потише, — приструнила она воспитанников. — Тише, ребята! Помните, что у Милены нет вирусов. Нам необходимо использовать то, что утверждают нам вирусы, не так ли? Что, по-вашему, мог бы сказать нам о Милене Деррида?
Возникла неловкая пауза. Готового ответа не было, поэтому Примитивы дожидались, что именно им скажут.
— Милена говорит, исходя из собственного личностного опыта. Она думает о вирусах примерно так же, как Платон думал о письме. Она видит текст сугубо своим, свойственным лишь ей образом. И это неизбежно, не так ли? Ведь Милена читает книги сама. Те из них, что пока еще у нас сохранились. Кстати, Деррида писал также и о чтении.
Она снисходительно улыбнулась. А потом повернулась к Роуз Элле и сделала жест в сторону Милены: «Вот оно, наше чудо в перьях. Прошу любить и жаловать». Новая Воспитательница снова ей улыбнулась.
«Ну-ну. Давай, дерзай, — с вызовом подумала Милена. — Небось хочешь, чтобы я в ответ тоже улыбнулась? Посмотрим, дождешься или нет».
Она снова повернулась к мисс Хейзел.
— Вы всегда говорите нам: «Помните, запомните», — сказала Милена. — «Помните, ребята». Но почему-то ни разу не сказали: «Подумайте, задумайтесь».
Все растерянно смолкли. Примитивы знали, что все считают их за недоумков. Милене пришлось перебороть в себе неловкость за то, что она так безжалостно им об этом напоминает.
— Это большая отдельная тема: различие между памятью и разумом. Давайте сделаем перерыв. Всем спасибо. Мы очень хорошо, плодотворно подискутировали. У меня есть ощущение, что я очень многое для себя почерпнула.
Сев за стол, Наставница принялась обсуждать с Примитивами их индивидуальные задания. Паулина, например, занималась вязкой свитера.
— Очень даже неплохо, — похвалила Наставница, рассматривая полуготовое изделие.
К Милене подошла Роуз Элла, новая Воспитательница.
— ВЫ ЗАМЕРЯЛИ НАС на скорость реакции? — спросила она Воспитательницу. — Я что-то не видела, как вы делали замеры.
— Нет, я здесь не за этим, — отвечала та, опускаясь рядом на корточки. На вид ей было лет тринадцать-четырнадцать. Взрослая.
— Ну и как впечатление? Мы, наверно, тугодумы?
— Для тебя это все, похоже, просто ужасно, — сказала Роуз, тронув ей ладонь. — В тебе столько рассудительности. А память подводит.
Милена с досадой закатила глаза.
«Ой-й, шли бы вы все. И эта тоже: такая симпатичная, а дура дурой».
— Вы специализируетесь на дефектах обучения? — спросила Милена.
Роуз запросто уселась возле нее на пол.
— Не совсем. Когда я обучалась на педагога, акцент у нас был немного иной. Такая, знаешь ли, новая мода в методике. Ты же понимаешь, мода есть во всем.
Милене ее манеры импонировали: по крайней мере, она говорит в открытую.
— Так что там нынче в моде? — полюбопытствовала она, несмотря на некоторую скованность.
— Оригинальность, — ответила Роуз Элла. — Нам советовали искать в людях оригинальность и ее развивать. Ведь посмотри, никто не предъявляет ничего нового. Ни в науке, ни вообще.
— Так получается, я оригинальная, что ли?
— Думаю, да, — кивнула Роуз вполне серьезно. — Никогда не слышала, чтобы кто-то вот так рассуждал о Платоне.
В глазах у Милены защипало, к горлу подступил комок. От любой похвалы у нее сжималось сердце: она была ей так непривычна, и вместе с тем так нужна.
— Да уж, большая мне с того польза, — хмыкнула она, глядя себе под ноги.
— Тебе нравится театр? — нежно спросила Роуз.
— Они вас, наверно, проинструктировали? — все еще ершилась Милена, а сама не знала, куда девать руки: хоть бы вязанье какое или медяшку драить. Как назло, в такие моменты руки всегда оказывались не заняты. — Не знаю. Просто нравится представлять, как там все происходит на сцене. Ну там, костюмы, свет. Я в том году ставила рождественский спектакль. — Милене захотелось рассказать этой симпатичной девушке о костюмах, о золотых туфельках и какое там у них было медное ведерко со льдом, где якобы находится мирра.
— Точно, мне же про это рассказывали! — на секунду забывшись, по-детски воскликнула Роуз. Она откинула назад белокурые локоны, и из-под них умилительно проглянули ушки. — Говорят, было просто здорово! Жалко, меня там не было.
— Ах, вот оно что. Вам все рассказали, — осеклась Милена на полуслове.
«А я-то уж было поверила, что ты говоришь от души». — Милена отодвинулась вплотную к стене и села, прислонившись к ней лопатками. — «Все, воспиталке больше ни слова». На следующие несколько вопросов она отвечала односложно: «да», «нет».
Вид у Роуз Эллы был пристыженный. Увлекшись, она забыла, чему ее учили: никогда не говори наперед, особенно дефективному, что тебе уже известно, о чем он собирается сообщить. Эту мысль новой Воспитательницы Милена расшифровала без труда. Та, поспешно пытаясь как-нибудь исправить положение, стала рассказывать о своей семье. О том, что отец у нее реставрирует мебель, а мама — Стеклодув.
— Ты никогда не видела, как выдувают стекло? — спросила она. — Можно часами смотреть не отрываясь!
— Что, будущую профессию нащупываете? Разместить хотите? — хмыкнула Милена.
— Вовсе нет, — даже обиделась Роуз. — Просто я горжусь своей мамой.
— А моя вот умерла, — сказала Милена. — Она была двинутая. Ну не совсем чтобы двинутая, но… Вот так мы здесь и оказались. А сами мы из Чехословакии. Хотя вам это уже известно.
— Нет. — Роуз задумчиво покачала головой.
— Ой, только не говорите, что вас не знакомили с моим личным делом, — скептически заметила Милена.
Роуз со вздохом поглядела себе на руки, затем опять на Милену.
— Нет, так дело не пойдет, — сказала она с тихой решимостью. — Никто нам таких инструкций не дает, никто не заставляет нас идти против своих мыслей. — Взгляд у нее был вполне искренний. — Слушай, давай сходим посмотрим, как выдувают стекло. По крайней мере, ты хоть отсюда на волю вырвешься.
«На волю! Подальше от Примитивов!»
— Ну давай, — с напускным равнодушием пожала плечами Милена: дескать, мне-то что. А у самой в глазах снова защипало, настолько захотелось пойти с Роуз.
В самой Школе Милена бывала нечасто — не было у нее ни родственников, ни друзей, которые бы здесь работали. Да и к самому реставраторскому Братству душа у нее особо не лежала. Роуз с силой налегла на массивную серую створку ворот, которая не отодвинулась, а как бы отплыла на своих хорошо смазанных петлях.
— Мне нравится запах дерева. А тебе? — спросила Роуз через плечо, закрывая ворота за собой.
— Запах как запах, — ответила Милена с некоторой ревностью, как будто запах принадлежал ей, а теперь на него претендует кто-то еще.
Роуз проворно подошла к окну в стене, недалеко от ворот, и жестом подозвала Милену. Вместе они стали смотреть на помещение бывшей Преподавательской. Теперь здесь размещался склад древесины. Аккуратными штабелями были сложены медового цвета доски. Возле дверей наискосок лежало несколько длиннющих бревен. Их сейчас распиливала на доски бригада мужчин и женщин — ровнехонько, под чутким руководством вирусов. Рядом уборщики щетками смахивали в кучи желтые опилки и стружки.
— А что они делают с опилками? — поинтересовалась Милена.
— Используют для упаковки. А еще ими в свое время часто набивали диваны. Очень много опилок уходит, чтобы хранить лед в леднике. Благодаря им он все лето не тает. Хотя в основном мы по-прежнему пускаем их на отопление. Хоть и не положено. Только ты никому не рассказывай.
— Да мне и некому, — пробормотала Милена, отчего-то вдруг смутившись. «Так вот как, оказывается, люди узнают для себя что-то новое — из разговоров». — А потом спросила:
— Получается, весь мир так устроен, на «не положено»?
— Ты о чем? — не поняла Роуз, но к вопросу отнеслась вполне серьезно.
— Я обо всех этих секретах. Тут секретик, там секретик. Взять те же стружки с опилками. — Милена, окончательно стушевавшись, сунула руки в карманы и старалась не смотреть на воспитательницу.
— Да, секретов хватает. Вот, например… — Роуз сделала паузу. — Например, мне очень даже нравится директор Фентон.
Она имела в виду директора Медучилища — очень старого (двадцать два года!), зрелого и видного мужчину.
Милена просто оторопела.
— Правда? И ты собираешься на нем жениться?
Она и представить не могла, чтобы можно было с кем-то разговаривать о таких вещах.
— Да нет, что ты, — удивилась теперь уже Роуз. Она шла, держа руки за спиной белой униформы и глядя себе под ноги. — Он поет. Вечерами он, бывает, поет на Сенном рынке, где мы все встречаемся. У него такой красивый голос!
— Директор Фентон поет? — Милена не поверила своим ушам. Да нет, не может быть. Представить, как это красивое лицо вдруг широко разевает рот и начинает петь… Нет, ей тоже нравился директор Фентон, но не в такой же степени. Милена даже чуть забеспокоилась. У нее никогда не возникало волнения при мысли о мужчинах или о каком-нибудь мужчине в отдельности. Интересно, а кто бы мог понравиться ей самой? Пожалуй, особо и никто. Никто ей особенно не нравился.
— А там, на Сенном, что, много музыки? — нерешительно спросила Милена. У нее самой все никак не находилось времени, а точнее решимости, освоить какой-нибудь музыкальный инструмент. Она довольствовалась тем, что сидела в конференц-зале и слушала, как играют другие.
— Конечно! Конечно да! — воскликнула Роуз. — Там у нас такая музыка, буквально каждый вечер! Ты что, ни разу не была?
— Нет, — созналась Милена.
— Ну так пойдем, нынче же вечером! — не задумываясь пригласила Роуз. — Подходи сегодня к ужину.
Милена чуть замешкалась. Как-никак, а у нее тоже имелся свой распорядок: постирушки, чтение книги. Но стоило подумать: «А почему бы, в самом деле, и не сходить?», как решение возникло само собой.
— Ну ладно, — сказала она, пожав плечами как бы невзначай. — Спасибо.
МАТЬ РОУЗ ЭЛЛЫ РАБОТАЛА ТАМ, где раньше находилась Школа Изучения Африки и Востока. В восточной части здания располагались литейный цех и стеклодувная мастерская. Окна были распахнуты настежь, но все равно стояла невыносимая жара. Зной нещадно обдавал лицо, так что казалось, поры лопаются, пуская струйки пота по щекам и по лбу. Вдоль задней стены тянулись плавильные печи. Одна из них работала. Дверца открывалась с помощью специального крюка, обнажая полыхающее ровным оранжевым светом жерло. У открытого печного зева работала бригада Реставраторов с длинными металлическими шестами.
«Металл!» — Милена в восхищенном изумлении смотрела, думая увидеть чудо, однако металл мало чем отличался от какой-нибудь замызганной резины, разве что не плавился.
Роуз представила Милену своей матери — миниатюрной стройной женщине с безупречной улыбкой и цепкими серыми глазами. В глазах этих колко светился некий огонек, согреться от которого было непросто.
— Мала, — обратилась Роуз к матери, как к подружке. — Это моя подруга Милена.
«Подруга! — Заветное слово подействовало на Милену так, что она, потеряв дар речи, даже забыла представиться. — Она назвала меня своей подругой!»
— Привет, Милена, — кивнула мать с дежурной улыбкой, которую, очевидно, использовала, здороваясь и со всеми прочими. — Я делаю кувшин. Хочешь посмотреть?
Дожидаться, пока Милена наконец скажет «да», Роуз не стала и, взяв ее за руку, отвела на безопасное расстояние. Мать окунула длинный шест в оранжевое свечение и вытянула из печи на его кончике округлый кокон стекла. По краям — как раз там, где утолщение, — кокон горел оранжевым светом. Мать поднесла шест к губам (оказалось, это полая трубка) и осторожно подула; затем, цепко взглянув, подула еще раз. На ней не было ни перчаток, ни фартука. Взяв что-то вроде ковша с длинной ручкой, она одним точным движением катнула кокон на него и стала вращать, придавая изделию форму. Постепенно остывая, стекло начало приобретать сияющий матово-зеленоватый оттенок. Вот Мала поставила его на основание, сплющив донце о подобие маленького стульчика.
— Ну вот, — сказала она.
Тут вперед внезапно скакнула Роуз. Ловко подхватив шест — совершенно неожиданно для Милены, замершей в боязливом восхищении, — она закрепила его в тисках и повернула. Затем схватила треугольную деревяшку и, быстро макнув ее в воду, провела по вращающемуся конусу изделия — как раз там, где у кувшина находится кромка горлышка. Деревяшка тут же вспыхнула. Двигаясь проворно и легко, Роуз сунула шест в соседнюю печку и, провернув, вынула обратно. Стекла на нем уже не было.
— А куда оно делось? — заинтригованно спросила Милена.
— Все, оно уже в духовке, — с добродушной ухмылкой сказала Роуз. — Отдыхает при восьмидесяти градусах, пока не затвердеет. — Металлический шест она окунула в ведро. Раздалось шипение, над пузыристо вскипевшей водой взвился пар. — Ну-ка, отойди, — велела Роуз и ловким движением отбила кристаллическую корочку, приставшую к кончику полого шеста.
— Погодите, я еще и сеть сейчас сделаю, — сказала Мала. — Если хотите, оставайтесь, посмотрите, а то и поможете.
«Вот это да, — сказала себе Милена. — Такое наблюдать. Ну и везет же мне».
С азартной улыбкой Мала села перед небольшим столиком.
— Заказ поступил только сегодня, — пояснила она. — Там как раз один дом заканчивают, в Аксбридже.
— Смотри, как можно ткать из стекла, — сказала Роуз, в волнении легонько стиснув Милене предплечье.
Вот уж где была истинная красота. Оказывается, стекло можно вычесывать, как пряжу, свевая из него изящные, похожие на серпантин ленты-волокна. С помощью всего лишь двух палочек она вытягивала, подхватывала и сплетала их на манер корзинки. Ленты норовили вот-вот оборваться или провиснуть, но Мала всякий раз успевала их подхватить — казалось, в самый последний момент, — приподнимая одну и пропуская под ней другую.
Подобно шерсти, стекло можно было вязать. Постепенно увеличиваясь в размере, плетеный узор отдыхал на плоскости металлического листа. И тут Мала взялась нарезать ленты с помощью ножниц, время от времени передавая их Роуз, которая окунала их в воду или сбивала с ножниц корочку. К готовому, казалось бы, плетению подтягивались новые волокна — раскаленными докрасна клещами, то поглаживающими, то вплавляющими их в уже готовый орнамент.
— Это… стекло, — говорила Мала урывками, не отвлекаясь от работы, — предназначено для… декоративных панелей. Точнее, экранов. Между резными деревянными скамьями.
До Милены дошло, что пояснение адресовано именно ей.
На секунду отвлекшись, Мала с улыбкой посмотрела на нее.
— Очень красиво, когда на них играет свет. — Милена, не найдясь с ответом, робко улыбнулась. — В готовом виде будут размером где-то квадратный метр каждая.
Роуз вдруг резко присела возле матери, как в реверансе. Из-под металлического листа она выдернула другой, чтобы разместить на нем выросшее в размерах плетение. Стеклянный орнамент игриво переливался светом и скользил как живой. Испуганными насекомыми стрекотнули палочки.
— Оп! — одобрительно воскликнула Мала.
Незаметно наступило время обеда.
Все вместе они отправились на Рассел-сквер. Газоны изобиловали фотосинтезирующими любителями солнечных ванн. Мала всем троим купила по напитку, а также по чашке жареных кальмаров. Уютно разместившись на траве, они принялись за еду, время от времени отгоняя норовящих сунуть нос в чашку местных собак.
— Получается, все не так, как нам рассказывают, — тщательно взвешивая слова, сказала Милена.
— Что именно рассказывают, Милена? — с неизменной улыбкой переспросила Мала, соблюдая уважительную дистанцию.
— Я насчет реставрации. Нет в ней ничего от Золотого Звена философии. Есть лишь умение работать со стеклом. — У Милены перед глазами до сих пор стояли искусные движения мастерицы, и это вселяло надежду. На то, что жизнь строится все же на практическом, обогащенном опытом труде, а не на искусственно внедряемой памяти.
Мала, похоже, поняла. Улыбка стала шире, хотя и с грустноватым оттенком.
— Да, безусловно, мы здесь не только болтовней занимаемся. Единственный способ овладеть ремеслом — это изучить его до тонкостей, причем именно руками. Можно, понятно, узнать о нем в общих чертах и через вирус. Но это осядет только здесь. — Деликатным движением она колечком кальмара указала себе на покрытую платком голову. — Руки же при этом все равно не справятся. Ремесло надо постигать на практике.
Колечко кальмара Мала держала как-то по особому изящно, если не сказать аристократично. И вообще, Милене все это было так приятно, что, не в силах скрыть эмоций, она отвела глаза.
— Ладно, — засобиралась Роуз. — Я все же Воспитатель, а не Стеклодув. Так что мне пора возвращаться.
Они поднялись, и Роуз с матерью с забавной церемонностью расцеловались. Мала ласково похлопала дочь по плечу. После чего, к несказанному удивлению Милены, поцеловала и ее.
— Ну что, не прощаюсь, — сказала Мала. — Ужин в шесть. — И не оглядываясь ушла. Даже походка и та была у нее безупречная — ровная, степенная. Просто и с достоинством.
— Правда, мама у меня прелесть? — спросила Роуз.
Милена кивнула, в основном потому, что именно такого мнения была о самой Роуз. В Медучилище они пошли вместе.
ВСЮ ВТОРУЮ ПОЛОВИНУ ДНЯ — пока одни дети упражнялись в музыке, а другие практиковали деловые игры с воображаемой куплей-продажей свеч и мыла — Милена втихомолку улыбалась. Входили и выходили ее сверстники, спеша по уже реальным делам (торговля жареной кукурузой для партийных бонз на Тоттенхэм-Корт-роуд, платная уборка улиц в соседних Братствах), а Милена, скрестив ноги, все безмолвно сидела во внутреннем дворике. Тихонько переговаривались с Наставниками родители — они беседовали о перспективных линиях Развития. Говорят, такому-то Братству в скором времени понадобятся химики — так что нет ли какой-то возможности предварительной практики по химии? И сколько здесь откроется новых мест — хотя бы приблизительно, в самых общих чертах?
И, слушая эту болтовню, доносящуюся неровно, словно порывы ветра, Милена улыбалась. С улыбкой она шила кожаный кошелек, почти машинально работая иглой с суровой ниткой. В конце концов, жизнь действительно может наладиться. Ведь у нее есть теперь подруга. У нее — есть — подруга!
В четыре часа, с закрытием Медучилища, она помчалась назад, на Гарденс-стрит. Взбежав по лестнице, сбросила свой серый комбинезон и, притопывая, устремилась в ванную, оказавшуюся, по счастью, пустой. Там она на полную мощность включила душ и усердно намылилась с головы до пят. Пустила себе на десны зубных клещиков (то-то им сейчас работы будет на деснах), после чего почистила зубы. Провела по ним языком: как новенькие — поскрипывают, как свежая прохладная резинка. Причесалась, взыскательно оглядела себя в зеркало: нет, часть пор все еще с грязью. Вымыла лицо еще раз. А потом прибежала в спальню, села на кровать и надела свои лучшие башмаки на деревянной подошве — чтоб постукивали, когда она будет танцевать.
Сьюз и Ханна отсутствовали. Слышно было, как они сейчас разговаривают со своей компанией внизу, на улице. Будут там сидеть до заката и оттуда же отправятся на ужин. Обычно их голоса внизу вызывали у Милены чувство бесприютности, покинутости. Теперь же, сидя в тиши комнаты, она думала: «Мне есть куда идти. Я буду ужинать в семье, а вы все — здесь, в Детском саду. Причем кто-нибудь из малолеток опять начнет в столовой кидаться кашей-затирухой. Будете потом полчаса отмываться, а затем разбредетесь друг к дружке по комнатам играть в карты или тасовать все эти ваши сделки. Выменивать друг у друга игрушки, коврики — вся ваша ерунда, которая, по вашему мнению, придает вам сходство со взрослыми.
А вот я нынче буду ужинать со взрослыми, и у нас там будет музыка!»
Посмаковав это ощущение еще буквально одну секунду, Милена помчалась вниз по лестнице, стуча каблуками, как веялка на току.
Сенной рынок представлял из себя старую площадь, окруженную домами преимущественно восемнадцатого века. Древняя кирпичная кладка уже местами проседала, не вполне ровными были забеленные окна, но старинные строения по-прежнему гордо являли себя миру. Посреди площади, за чугунной оградой, находился еще один сад. Среди толстенных стволов под сенью старых деревьев в нем обитала живность. Паслись привязанные к колышкам овцы и козы, выщипывая траву по кругу, что придавало ей ухоженный вид. По центру под покатой крышей из резиновых листов возвышалось достаточно большое сооружение, сплошь из тюков сена.
Милена отыскала дом номер 40. На двери лежал медный молоток в форме дельфина, которым надлежало стучать по таким же медным волнам. На стук дверь почти сразу же открыла Роуз Элла (наверное, специально дожидалась в парадном). Милену опять расцеловали в обе щеки и сказали, как рады ее видеть. По обеим сторонам парадного рядком тянулись мелкие медные пушечки.
— Из них раньше специально давали салюты, — пояснила Роуз.
По стенам, так же в ряд, висели старые желтеющие картины. Кто именно на них изображен, Роуз толком не знала. Милена приостановилась взглянуть на лица. Портреты были частично отчищены, и лица степенно взирали с вытертых участков пыльных полотен, словно изображенные на них люди сами расчистили себе прогалины, через которые можно смотреть. В углу стоял старый стул с резной спинкой в виде арфы, часть деревянных струн которой была сломана. Старый щербатый паркет был устлан большим ковром — уже порядком выцветшим и повторяющим неровный рельеф пола. Преданным сторожем застыла у стены большая фарфоровая собака с отломанным кончиком носа.
— Как здесь чудесно! — не сдержала восхищения Милена. — И столько всяких вещей…
— Только тихо, — заговорщическим тоном сказала Роуз. — Мы специально тянем с их реставрацией, чтобы они оставались у нас.
— Правда? — растерянно прошептала Милена. Вот уж действительно, в мире надо держать ухо востро.
— Да ладно тебе! — засмеялась Роуз. — Пойдем покажу, где мы живем. — И побежала вверх по гулко стучащей, не покрытой ковром лестнице. Милена устремилась следом, стуча подметками-колодками. С верхнего этажа кто-то на них прикрикнул: дескать, тише.
На площадке лестничного пролета стояли старинные телевизоры со скрученными жгутами проводов; тут же, рядом с проводами, красовались разрисованные статуэтки Будд, а рядом бюст Бенджамина Бриттена. Еще один старый стул с подлокотниками, две ножки у которого заменены протезами из бамбука, а обивка вышаркана не меньше, чем у ковра внизу. Спинка и подлокотники у стула были с обивкой, что придавало ему сходство с пиджаком.
Семья Роуз жила в просторной комнате (бывшем будуаре), большие окна которой выходили на площадь, смотревшейся из-за неровностей стекла как-то текуче, будто сквозь марево зноя. Подоконник венчали деревянные канделябры и графины с водой, у которых на горлышки были надеты стаканы — видимо, чтобы не попадала пыль. На стенах — портреты, фотографии канувших в небытие монархов, а также французские гравюры с горными и сельскими пейзажами (на одной надпись “Le Calme”). Здесь вошедших, встав с полированного кресла красного дерева, встретила сестра Роуз, Морин (снова поцелуи в обе щеки). Ножки у стола были выполнены в виде обнаженных женщин, отчего Милена невольно зарделась. На столе в вазоне стоял искусственный букет пластмассовых тигровых лилий. Морин сама насыщала их цветом.
— Прелесть этих цветов в том, что они никогда не вянут, — сказала она. — Всегда такие яркие.
Мысль об этом вызвала у Милены немой восторг. Действительно, толстые восковые лепестки в красную, оранжевую и черную крапинку смотрелись восхитительно натурально. В углу стояла печка весьма экзотического вида, и из-за нее в комнате было, пожалуй, жарковато, но зато Роуз смогла заварить всем по чашке чая из стоящего на ней чайника.
Вбежал какой-то мальчик, спросил, где Джонни.
— Да где-то там, на площади, — махнула рукой Роуз, и мальчик снова убежал. Со стопкой книг вошел отец Роуз. Таких крупных, рослых мужчин Милена раньше и не встречала. Лицо у него было достаточно жестким, если не сказать жестоким: тонкий сжатый рот, длинный нос со следами перелома, черная борода и гладко зачесанные назад волосы. Тем не менее голос у него оказался неожиданно высоким и приятным.
— А чья нынче очередь? Мамина? — спросил он.
Он выяснял, чья нынче очередь готовить, — в надежде, что не его.
— Да мамина, мамина, — успокоила его дочка.
— Ох как славно, — повеселел он и посмотрел на Милену. — Дочь мне сказала, что ты увлекаешься книгами. Милости прошу, пойдем, полюбуешься моими!
Протянув волосатую лапищу, он взял Милену за руку и повел вниз по лестнице, опять загромыхавшей под ее деревянными башмаками.
— Ну и копыта у тебя, мертвого разбудят! — весело заметил он. — Так, здесь осторожней.
Они нырнули в затемненный коридор: в задней части дома окон не было. Отец Роуз зажег свечу, выхватившую из темноты целую стену книжных полок.
— Глянь-ка, полюбуйся на них, моих красоток. В вирусах из них не значится ни одна. Ни одна!
То была стена неизвестных книг. Они вновь предстали перед внутренним взором Милены Вспоминающей — ясно, как наяву:
«До Скотленд-Ярда»
«В рамке», Дик Фрэнсис
«Нерожденный король», Джулиан Мэй
«Дикие сказки», Джордж Берроу
«Мир пауков», Колин Уилсон
Книги были старые — в кожаных, матерчатых, реже в выцветших бумажных переплетах.
«Нанвеллская симфония» С. Аспинала Огладендера, издательство «Хогарт-пресс» — с цветным небом над высотными зданиями.
«В ногу с бесконечностью» Трина — золотистое тиснение по синей сафьяновой обложке.
— Как же Консенсус мог про них забыть? — растерянно спросила Милена.
Отец Роуз Эллы пожал атлетическими плечами.
— Их время прошло. Хотя когда-то их любили и запоем читали. Но потом на их месте проросли другие книги, новые. Так же и у людей. Далеко не всем суждено оставить по себе долгую память. Вот и с книгами то же самое. На-ка, взгляни. — Он снял с полки какую-то книгу — ледериновая обложка порвана, набивка торчит, как клочья ваты из дивана, — и раскрыл перед Миленой. Взгляд упал на черно-белую фотографию, местами ретушированную карандашом. На ней женщина в белой ночной рубашке изумленно смотрела на другую женщину, в одеянии из листьев. Фотографии окаймлялись затейливыми завитками, а витиеватая надпись гласила: «Сцены из “Питера Пэна”, очарования для детей».
Страница сменяла страницу, картинка картинку. Вот туманные пейзажи с сельскими домиками и розовыми беседками; вот танцующие женщины в оборчатых льняных платьях, кокетливо приоткрывающих одетые в чулки лодыжки. И всюду островки света и тени.
— Так это же… театр, — завороженно прошептала Милена.
«Отец у Роуз что, тоже проинструктирован?»
— И заметь, — сказал тот, — ни одна из этих постановок тоже не затронута вирусами.
От пронзительности нахлынувшего чувства Милена даже зажмурилась. Отец Роуз, все поняв, ласково взъерошил ей волосы.
— Ладно: можешь эту книгу забрать, только с возвратом.
— Спасибо, — отозвалась Милена тихо, при этом поглаживая книгу так, будто она была сделана из тончайшего, драгоценного фарфора.
Отец проводил ее обратно в гостиную. Роуз за это время успела сходить в душ и вернуться еще более посвежевшей и похорошевшей. Лицо Милены при виде подруги озарилось широкой улыбкой.
— Глянь! — воскликнула она, протягивая ей раскрытую книгу.
— Папочка, папуля, родненький мой! — радостно взвилась при этом Роуз, целуя отца за доставленную им обеим радость.
В столовую они отправились втроем. Это было большое помещение с множеством столов. Мальчики здесь держались вместе — как, собственно, и повсюду — и с таким же задиристым видом, от которого возникала привычная настороженность. Были здесь и те, которых она видела в Медучилище (а она-то уж понадеялась, что здесь будут только взрослые. Между прочим, интересно: как из этих лоботрясов могут вырастать такие приятные в общении взрослые мужчины?) Подходили и родители, наравне с детьми становясь с подносами в очередь. Вскоре появилась Мала со своей неизменной улыбкой. Милена с пылающими щеками прижимала к себе книгу, опять лишившись дара речи. Случайно обернувшись, она увидела позади себя глыбообразный черный шкаф. Верхняя его часть узорчато ветвилась, поддерживая фрагмент витража. Резные створки украшали какие-то неказистые пухлые младенцы: двое из них играли на лютнях, один на барабане (палочки были обломаны). Четвертый дул сразу в две свирели.
Отец Роуз опустился рядом на одно колено и доверительно сообщил Милене на ухо:
— Верх и задняя часть этого шкафа сделаны в самом начале восемнадцатого века. А вот передние створки — видишь? — созданы еще в начале пятнадцатого столетия. Дерево — не что иное, как испанский каштан, причем именно съедобный, а не конский. Вот почему оно такое темное. А вон там — посмотри — стоит его побратим.
Милена послушно повернулась и увидела, что в другом углу зала высится еще один шкаф, очень похожий. Только резные фигурки на нем уже не толстые дети-купидоны, а средневековые взрослые, худые и аскетичные.
Вытянув руку, отец Роуз Эллы стащил с нижней полки шкафа старинную каску с почерневшей от времени кожаной оплеткой. На тусклой медной бляхе можно было прочесть надпись «Ирландские драгуны». Каску отец водрузил себе на голову, надвинув на глаза.
Сидящие неподалеку мужчины рассмеялись и обменялись фразами, значения которых Милена не поняла.
— Ой, пап, сними! — засмущалась Роуз. Все вместе они уселись за одним из длинных столов. Еды на тарелках было непривычно много: обжаренные овощи, цветная капуста с паприкой и большущие — с ножку цыпленка — генетически модифицированные креветки, очищенные и подающиеся запеченными.
За столом степенно и непринужденно текла беседа. Братства Каменщиков и Лесозаготовщиков опять играют на повышение и взвинчивают цены. Скоро дешевле будет самим ездить заготавливать и притаскивать материалы в город.
— А что? — воскликнул отец Роуз Эллы. — А? Что нам мешает самим все разведать на периферии, в тех же лесах, а то и в горы забраться?
— Вильям, — укоризненно перебила его Мала. — Ты уж попридержи свои фантазии. Да у тебя не меньше месяца уйдет, чтоб дотащить древесину из Камбрии сюда. Ты только представь: это же на границе с Шотландией!
Но зароненная идея оказалась искрой, из которой разгорелось пламя; со всех сторон пирамидами начали воздвигаться грандиозные планы. Между тем подали десерт, зажгли свечи, а столы раздвинули, освободив место под музыку и танцы. Громадина отец открыл створки испанского шкафа с музицирующими купидонами и извлек оттуда волынки. Из шкафа-побратима на свет появились дудочки, барабаны, флейты, ирландские арфы и гобои.
Дудки начали высвистывать мелодию; в такт им загудели волынки. С нежной грациозностью вступили смычковые (Мала, оказывается, еще и играла на скрипке). Серебром зазвенели арфы; им приглушенным стуком вторил барабан. Братство Реставраторов, выстроившись парами в центре зала, торжественно вышагивало в старинном танце.
А директор Фентон действительно пел. Милена взглянула на Роуз: та, опустив глаза, изо всех сил сдерживала улыбку. Песня Фентона была чем-то вроде рассказа о приезде делегации от партийного начальника. Дураки делегаты были посланы ознакомиться с семьей Реставратора, задумавшего жениться на дочке того чинуши. Проверяющие увидели коз и приняли их за почетный караул бородачей. Увидели рухлядь на искусных подпорках, услышали живущих в камине сверчков (их здесь называли «скрипачами») и решили, что у молодого человека есть целый личный оркестр, скрывающийся где-то за ширмой. Заночевали на набитых соломой тюфяках, но приняли их за пуховые перины. В общем, Противный начальник был так впечатлен, что не упрямясь отдал дочку жить-поживать с Реставраторами, подумав сдуру, что они все богатеи. На последнем куплете танцующие ринулись в круг. Милену кто-то за руку затянул в самый его центр. Она отплясывала как могла, прижимая к себе книгу и цокая башмаками по полу, — под общий хохот и аплодисменты Реставраторов. Милена, стушевавшись, ретировалась в задние ряды. При этом успела заметить, как танцует Роуз: глаза сияют, а сама так и вьется вокруг директора Фентона, в данный момент грациозно крутящего ее в танце, как куколку-марионетку.
В обществе Роуз обратная дорога до Гарденс показалась досадно короткой; знакомая улица казалась входом в другой мир.
— Как бы мне стать Реставратором? — задала сокровенный вопрос Милена. — Наверно, теперь уже и на обучение времени не хватит?
— Почему? Если тебе это подходит, то и время найдется, — ответила Роуз Элла. — А теперь спокойной ночи, солнышко. И приходи к нам, не стесняйся.
Кто бы мог подумать, что жизнь разом так волшебно преобразится, обретя и смысл и прелесть? Прежде чем войти к себе в подъезд, Милена посмотрела на звездное небо.
«Роуз Элла. Роуз Элла», — повторяла она в такт шагам, топая вверх по ступеням лестницы. «Роуз Элла», — повторяла она, укладываясь в свою сиротскую койку возле окна. Отсюда тоже видны были звезды. «Я хочу снова туда пойти, — умиротворенно думала она. — Хочу быть Реставратором и жить на Сенном. Хочу вязать стекло и спасать старые книги. И научиться играть на дудочках, и танцевать».
А танцевать она хотела непременно с Роуз Эллой. Звезды в вышине приветливо подмигивали, и в омут сна Милена соскользнула с улыбкой.
К РОУЗ МИЛЕНА ХОДИЛА регулярно в течение всего лета. Даже ночевать оставалась в гостевой комнате, полной всякой роскоши и красоты. Например, были там китайские встроенные шкафчики. Сидя за столом над книгой, Милена иной раз поднимала взгляд на их дверцы. Они были инкрустированы фигурками людей из слоновой кости. Человечки охотились, ловили рыбу или носили на спине снопы. Хотя некоторые фигурки со временем успели выпасть, оставив после себя соответствующей формы углубления — неприметную память о навсегда ушедших. Особенно больно было иной раз смотреть на те из них, от которых уцелела какая-нибудь часть — туфля, пола одеяния, — словно они застыли в преданном, терпеливом ожидании возвращения своего хозяина.
Милена вспоминала ванную — настоящее чудо. Огромная чаша ванны на металлических ножках, с прозрачно-белой эмалью и большими медными кранами, чуть скошенными, как трубы у броненосца. Какой-то странного вида рычажок, который надо было потянуть кверху и повернуть, чтобы спустить воду. Были специальная ванночка для ног и унитаз, украшенный рельефом с животными, и голубая надпись «ПОТОП» внутри раковины. Милена Вспоминающая видела этот интерьер перед собой так же ясно, как если бы она могла просто повернуть за угол и рассмотреть его там наяву, во всех подробностях.
Она вспоминала дом в Холборне, который был на реставрации. Крыша и полы у него были снесены почти полностью. И вот они с Роуз Эллой осторожно, чуть ли не на цыпочках, пробирались по фундаменту, по осыпавшемуся цементу и грудам кирпичей. А на стенах между тем по-прежнему держалась побелка. Перед глазами стояли стены какой-то комнаты, с широким красным ободом филенки по периметру. В углах — там, где по краям еще оставался потолок, — виднелась лепнина в виде веерами развернувших крылья бабочек. В одной из комнат (это просматривалось в дверной проем) стены покрывала деревянная обшивка, уже посеревшая и треснувшая под солнечным зноем и дождями. Колодцы лестниц зияли пустотой — лишь там, где раньше были лестничные пролеты, на стенах виднелся изгибающийся зигзагом след. Зато плитка на камине нисколько не пострадала. Ее зеленые квадратики были покрыты красными цветами. Готика XXI века. А решетка от ржавчины сделалась огненно-рыжей.
— Люди к этому времени несказанно разбогатели, — сказала Роуз, проводя по решетке пальцем. — Не все, конечно. Некоторые. Как раз перед тем, как начался разлад. Они жили в больших домах, у некоторых их было по нескольку штук. Они могли преспокойно путешествовать по всей Британии — да что там, по всей Европе! И останавливаться в этих домах где на недельку, а где и вообще на пару-тройку дней. Нет, ты представляешь? «Ну что, дорогуша, давай слетаем на выходные в Эдинбург!» — прогнусавила она карикатурным баском.
— «А что, милый? Давай развлечемся», — в тон ей отозвалась Милена, пародируя жену какого-нибудь партийца. Взявшись за руки, они, балансируя, осторожно прошли вдоль выломанного плинтуса.
— Представляешь, каково быть таким богатым? — продолжала Роуз.
— А представь, что мы сейчас залезаем по лестнице и находим одну из тех комнат, где все еще как тогда, и люди там те же, из прежних времен. И будто бы они не знают, что все изменилось…
— У-у! — протянула Роуз. — Не хотела бы я снова в те времена попасть. Мы с тобой потянули бы только на служанок. Ездили бы каждый день сюда издалека, на поезде.
— И вдыхали бы смог, всю эту отраву!
— И думали, что скоро конец света! — Роуз неожиданно схватила Милену за руку. — А ну пойдем. Тебе надо это видеть. — И потащила Милену в соседнюю комнату.
За окнами здесь буйно разрослась крапива. Но зато в этой угловой комнате полностью сохранился пол — совсем ровный, ни одна плашка паркета не испортилась. Паркет был красивый, из хорошего дерева. Потолок, правда, в комнате не сохранился, лишь одна толстенная балка пролегала посередине. А к ней снизу крепился каким-то чудом сохранившийся кусок лепнины: похожий на застывший фонтан округлый выступ, окаймленный лепными же листьями, в середине которого — отверстие под люстру.
— Что это? — спросила Милена, которой этот нарост показался вначале чем-то вроде осиного гнезда.
— Это специально для освещения, — пояснила Роуз. — Называется «роза», потолочная роза. А теперь вот на это посмотри. — И она потянула Милену в смежную комнату поменьше, где повернула за плечи. В арке над выломанной дверью сохранился настенный рисунок: какой-то человек, летящий по воздуху в запряженной лошадьми колеснице или чем-то на нее похожем.
— Это… самолет? — спросила Милена наугад и тут же устыдилась своей глупости. Ага, самолет: с лошадьми в упряжке. Но у нее не было вирусов, которые вовремя подсказали бы, как выглядит самолет, а какую-нибудь книгу о них прочесть она не удосужилась. Роуз Элла, умница, сделала вид, что вопроса не услышала.
За вышибленным дверным проемом слоистой кучей валялся битый шифер, осколки которого напоминали наконечники каких-нибудь доисторических стрел. А на желтой стене возле бывшей двери значилась проставленная красным флюоресцирующим маркером надпись: «Раиса 2050». И ниже, той же рукой, но уже смазанно, угольком: «Раиса (опять!) 2084».
Осторожно пробравшись по завалам шифера, а потом — где прыжками, где перебежками — через заросли крапивы, они были уже возле выхода, когда Милена запнулась о какой-то предмет и, нагнувшись, вытащила его из наноса почвы. Это была мелкая деталь (не то гвоздик, не то шпилька) от металлической кроватной сетки, все еще не утратившая бронзовый цвет и шляпку-венчик. Милена вдруг представила этот гвоздик новым, и все еще частью детской кроватки — с нежным пуховым одеяльцем, с пододеяльничком в синий цветочек. Представился даже ребенок в ней — девочка с каштановыми волосиками, кругленькая, важная, лежит себе и посапывает в кулачок. Милена еще раз взглянула на окна, пустыми бельмами уставившиеся в небо. Что бы та малютка подумала, знай она наперед, как все обернется?
Здание было как будто поездом, уносящим жизни своих жильцов-пассажиров на курьерской скорости — куда? Наверное, к крушению.
ОТЕЦ РОУЗ ЭЛЛЫ отбыл одним ранним летним утром, с товарным поездом. Он и еще семеро мужчин отправлялись на север страны, в Камбрию, за новой партией камня. Проводить их люди собрались со всего Сенного. Все махали — в том числе и Милена, пришедшая сюда спозаранку. Роуз, сама не зная почему, плакала: у нее было какое-то предчувствие. Что-то ужасное, по ее мнению, должно было случиться на пути в Камбрию.
Весь следующий месяц танцы на Сенном проводились по-прежнему регулярно, но, безусловно, сказывалось отсутствие отцов, с которыми было так приятно общаться и танцевать. Даже музыка, казалось, сделалась печальнее. Милена вспоминала Малу, играющую на скрипке. Она играла, положив на инструмент подбородок, а у самой печально-задумчивый взгляд был где-то далеко-далеко, и так же задумчиво звучала скрипка, источая сладковатую грусть старых песен.
То была музыка дома. Милена чувствовала, что обрела семью, близких людей и место, в которое тянет. А вместе с тем обрела и будущее.
ОКЕАНСКИЕ ТЕЧЕНИЯ БЫЛИ НЕСТАБИЛЬНЫ. Гольфстрим время от времени менял направление и смещался в ту или другую сторону. Вслед за ненастным, сырым и ветреным летом могла прийти воющая ветром, слепящая снегом зима.
К концу того лета дожди шли не переставая. Милена все дни проводила на Сенном за чтением, слушая, как барабанит по крыше дождь, в то время как Роуз вязала, а ее сестра мастерила искусственные цветы. Камни на мостовой хлюпали под ногами, выстреливая струйками слякоти. Земля раскисла и стала чавкающей жидкой массой, как болото. Упругим, как матрас, сделался дерн в парках. Деревья уныло поникли своими отяжелевшими от воды кронами, роняя с листьев бесконечные капли.
И вот как-то вечером загудели колокола. Они зазвонили все вместе, по всему городу. По воздуху текли реки колокольного звона.
Согласно правилам, три удара означали вызов врача. Два — пожар, один — наводнение. Здесь же никакого четкого сигнала не было; стоял лишь сплошной гул, от которого тревожно замирало сердце.
Ближайший от Детсада колокол находился на углу Гауэр и Торрингтон, его было видно из окна спальни. Двое ребят на колокольне все еще били в него, когда на улице послышался дробный стук копыт. На Гауэр-стрит появилась женщина-глашатай на лошади. Она не стала спешиваться, а, привстав на стременах, прокричала чистым и пронзительным голосом:
— Всем, всем! Просьба выслушать! Надвигается ураган! Сегодня вечером он достигнет города!
Ребята, свесившись вниз, о чем-то спросили женщину. Та посмотрела на них вверх, затем вниз и наконец прокричала во всеуслышание:
— Его заметили с шаров, и он надвигается! Надвигается ураган! У вас есть примерно четыре часа! Просьба всем закрыть наглухо ставни, забить окна, убрать с улицы все незакрепленные предметы! Уйти в укрытие! Взять с собой запасы провизии! Спасибо! — Затем Башкирия с алым лицом натянула поводья и развернула вставшую на дыбы лошадь. Минута, и стук копыт стих в отдалении.
Директор Детсада распорядился забаррикадировать окна всей имеющейся мебелью. Наиболее храбрые из ребят, держа во рту гвозди, крест-накрест заколачивали снаружи окна бамбуковыми шестами. Одежда и постельные принадлежности сносились вниз, в световые колодцы. Двери запирались и заколачивались. Соблюдались и правила противопожарной безопасности: прежде чем заколачивать дверь, дежурные по этажу бдительно осматривали каждую комнату.
После чего, сгрудившись в спасительных недрах здания, все затаились в тревожном ожидании. Над просветами световых колодцев виднелось небо, внезапно ставшее как-то ниже. В его густеющем вареве пеной проносились набрякшие пылью мутно-желтые облака. Ветер вначале налетал порывами. А затем, набираясь силы, натужно завыл, задувая в открытый верх колодцев, как в какой-нибудь духовой инструмент.
Наконец он саданул по колодцу с внезапной мощью кулачного бойца. Послышалось, как где-то снаружи с грохотом опрокидываются незакрепленные предметы и звонко бьется вдребезги стекло.
Дети съежились у себя под одеялами, держа друг дружку за руки.
«Надо было мне пойти на Сенной, — запоздало упрекала себя Милена, — остаться там со своими. Хоть бы с ними было все нормально: с Роуз, ее сестрой, с Малой, с Фентоном. Но конечно же, в первую очередь с Роуз».
В вышине Милена заметила птиц. Они проносились разрозненной стаей, нелепо кружа по спирали. И только тут она разобрала, что птицы эти четырехугольные: это были сорванные с крыши резиновые плитки.
Начало потрескивать хитросплетение бамбуковых шестов вдоль стен. Одна из Нянь, разведя руки в стороны руки, бросилась к своим подопечным, сбивая их в кучу. Под руку ей попала и Милена, которую Няня стала теснить вместе с остальными, давя ей запястьем под подбородок. Милена собиралась было прокричать что-нибудь вроде «А ну пусти!», но тут начали с треском отставать от стен трубы дренажной системы.
Сочась сквозь швы, вода крупными каплями застучала по бетону. Полые бамбуковые трубки, выворачиваясь под давлением из стен, путались одна с другой и шевелились, как трубки у волынки, расщепляясь и надламываясь. Наконец дренажная система вздыбилась целиком и, словно помедлив и сделав глубокий вдох, ухнула в глубину светового колодца, подобно пущенным в небо и падающим теперь обратно бамбуковым копьям.
Снизу, из защищенной глубины подвальных коридоров, заголосили дети.
Начался дождь, хлещущий порывами, как и ветер; рваное месиво туч призраками кружилось в мутно-стеклянистом свинцовом небе. Угнездившись в недрах подвала, дети с обостренной чуткостью внимали доносящимся звукам: вот где-то наверху крушится о стены мебель. Вот сердито заворчал гром. А вот вместе со сполохом молнии грянул оглушительный, волнами разлетевшийся по небу раскат, от которого каменные стены грозно загудели. У всех даже уши заложило.
— У-у-у, — протянули дети в боязливом восхищении.
Вокруг упавших на дно колодца труб забурлила вода. Вскипая мелкими белыми бурунами, она устремилась вниз, в подвал, сдвигая случайные обломки на сливную решетку. Испуганно попятились дети — те, что ближе к краю. У Милены за какую-то секунду вдруг промокли ноги. По подземному коридору, расширяясь в русле от стены до стены, хлынул бурный ручей. Послышались крики растерянности и отвращения. Те, кто сидел, теперь вскакивали, кто с плачем, кто со смехом.
Ночь предстояло провести на ногах. Уже не было ни страха, ни отчаянного восторга — все силы отнимало тупое стояние в холодной воде. Вода доходила до голени. От неумолкавшего завывания ветра клонило в сон. Дети поминутно клевали носом; неудержимо тянуло лечь. Из сонного оцепенения их вырвал лишь резкий удар откуда-то снаружи. Некоторые дети, выбившись из сил, плакали. Их как могли — кого шиканьем, кого воркованием — унимали Няни, обнимая и называя кого «крошечкой», кого «пупсиком». Некоторые из них тоже плакали — по своим оставленным домам, по родителям, которые словно взывали к ним из воющей бури.
Наконец дождь, словно утомившись, перестал; вместе с ним унялся и поток. Дети безучастно сидели в лужах, не в силах даже пошевелиться, а Няни гладили их по головам, пока наконец и тех и других не сморил сон. Но и во сне они стонали жалобно, как ветер.
МИЛЕНА ПОДУМАЛА О РОУЗ ЭЛЛЕ и сразу проснулась.
Небо над колодцем было серебристо-серым, по-прежнему облачным, но уже насыщенным светом. Все вокруг еще спали, раскинув ноги и сцепившись руками. Из-под сводов подвала Милена выбралась на пол-колодца.
Впечатление было такое, будто здесь потерпел крушение поезд. Кучами громоздились изломанные бамбуковые трубы среди нагромождений осколков стекла и плитки. Голые стены были во вмятинах, как после обстрела. На крыше обнажились стропила, древесина была еще свежая, кремово-желтая.
Попытка открыть дверь на лестницу увенчалась тем, что со ступеней обрушился колкий град из стекла. Наспех отряхнув обувь, Милена начала взбираться по осколкам, по кускам дерева и штукатурки.
Стены лестничного пролета местами треснули, и свет падал сквозь трещины на сиротливые, пыльные обломки. Одолев боковой пролет, Милена попыталась попасть в коридор первого этажа. Здесь полно было листьев и обломанных ветвей, словно здание пыталась взять штурмом армия растений. На Детский сад рухнуло дерево.
Густая занавесь листьев, кора как мозаичный узор. Милену что-то кольнуло.
— Нет, нет, — выдохнула она с упавшим сердцем.
Это было ее дерево, Древо Небес. Его обрушил ветер.
«Нет, нет. Только не мое дерево, не моя ветвистая красавица». Она осторожно перешагивала через сломанные сучья, все еще пахнущие древесным соком и свежей смолой. Листья нежными ладонями гладили ее по лицу.
Там, где упало дерево, в фасаде здания зияла огромная брешь. Напрочь снесло крыльцо подъезда. Всюду вокруг валялись обломки, кирпичи, полосы гнутого металла. Милена подобралась к стволу, ближе к развилке наиболее раскидистых ветвей, и оглядела дерево по всей его длине. У основания, словно вторая крона, высоко вздымались вверх вывороченные из земли корни.
«Вот оно какое было, отсюда до земли. Когда стояло».
Вдоль ствола она пробралась подальше от ставшей ненадежной стены здания и оказалась на середине улицы. Комнату Милены буквально смело. Из кучи мусора сиротливо торчала сетка чьей-то кровати, сплющенная и покореженная. Иглами дикобраза торчали в стенах бамбуковые палки, которыми заколачивали окна. Ставни сорвало, а окна по всему зданию выбило.
Милена вспоминала дерево — как оно стояло, как приветствовало ее по утрам. И от жалости сжалось сердце.
— Дерево, бедное ты мое.
Она никогда и не думала, чтобы дерево — обыкновенное дерево — могло, помимо почвы, укорениться еще и в душе, и когда его вырывают, то вырывают не только из земли, но и из твоей жизни, как будто выкорчевывают его у тебя из груди, вырывают из сердца. Милое бедное дерево на непрочной сырой почве, с кроной влажных листьев, колышущихся в потоке высокого ветра. Как долго — целый век, а то и дольше — ты стояло, радуя глаз своей высотой.
Как оглушенная, Милена брела, неся на себе разом всю свою одежду — пальто, комбинезон, чавкающие ботинки. Реставрационных лесов на соседних зданиях как не бывало — их снесло вместе с окнами. Обрушились и многие старые дома, лежавшие теперь поперек улицы курганами хлама. А те из них, что устояли, беззащитно обнажили свои верхние этажи. Нагрянувший хаос застал их врасплох, придав глуповатый вид. Вон, например, из вполне благообразной гостиной торчит теперь наружу телега без колес. Как карты, разбросаны полированные двери, лепнина, оконные переплеты. Весь труд Реставраторов пошел насмарку.
По Гауэр-стрит Милена прошла на Сенной.
Крышу павильона снесло. По всей Бедфорд-сквер была разбросана старая мебель. Вокруг со скорбным видом уже расхаживали Реставраторы — покачивали головами, чесали в затылке. Среди хлама, среди упавших стропил ходили женщины, разносили чай.
«Боже мой, и здесь разруха», — горестно подумала Милена. Не устоял и Сенной, с его красотой и роскошью. Милена чуть не поскользнулась на куске полированной панели. Распотрошенные тюки сена теперь представляли собой единый бесформенный сугроб. Рядом без движения стояли два отца.
— Все, теперь точно все Риферам отдадут, — сказал один из них. — Кораллы чертовы.
— Милена! — жалобно крикнул кто-то сзади. — Милена, Милена!
Роуз Элла! Подруги кинулись навстречу друг другу и, обнявшись, расплакались, чувствуя друг в друге бессловесную поддержку.
— Милена, Миленочка! Все пропало, все разрушилось, — сотрясалась в рыданиях Роуз. На оцарапанной щеке у нее запеклась кровь, ушибленная губа припухла. Слезы проделывали по запыленным щекам извилистые дорожки.
— Наш дом! Наш красавец дом! — восклицала Милена.
— Пойдем, пойдем, солнышко мое, выпьешь чайку, — позвала ее с собой Роуз. Поддерживая друг друга как две старушонки, они побрели через заваленную хламом площадь туда, где подавали чай. Тут и там кверху столбиками курился дым. «Готовят еду, что ли? Хорошо бы», — подумала Милена. Она продрогла и проголодалась.
— Оставайся здесь, — сказала ей Роуз. — Оставайся здесь, у нас.
Так начался короткий период жизни Милены с Роуз Эллой.
ОДНО КРЫЛО ЗДАНИЯ на Сенном все же уцелело. Там, в тесных комнатах, и разместили детей, по двое-трое на одном матрасе. Потрясение сказалось на Милене самым жестоким образом. Уже дважды в жизни у нее случались крутые переломы. Но сил от этого у нее не прибавлялось, скорее наоборот. У Милены теперь буквально стучали зубы. Такого с ней не случалось со смерти матери, когда Милена совершенно одна осталась среди незнакомых, равнодушных к ее горю людей. То непроглядное, граничащее с беспамятством время, казалось, готово было воскреснуть вновь. Руки у Милены почернели от сажи, помыться было негде. Ее не отпускал страх, она боялась людей. Хотелось быть только с Роуз и ее семьей. От Нянь и Воспитательниц Детсада она пряталась. Они пришли сюда на второй день, ступая по грудам строительного мусора. Повинуясь тревожному инстинкту, Милена забилась в комод под лестницей, для верности набросив на себя упавшую занавеску. Слышно было, как Роуз говорит вошедшим:
— Ой, извините, пожалуйста! Нам надо было сообщить: Милена сейчас у нас. Да-да, это ужасно. Вы-то, наверно, все это время ее разыскивали. — Сделав паузу, Роуз елейным голосом окликнула: — Милена-а! Ты здесь? Ой, что-то ее нет.
И поспешно, шепотом:
— Ей нехорошо. Бедняжка, ее все это так потрясло. Пускай она поживет у нас, так будет лучше.
В ту ночь, придвинувшись на матрасике, где они спали вдвоем, Милена прижалась к Роуз, как тонущий к обломку погибшего корабля.
— Милена, милая, мне дышать трудно. Прошу тебя! — взмолилась Роуз.
— Svoboda, — произнесла Милена.
«Это что, по-чешски? Она говорит на чешском? Но ведь она забыла чешский!» Роуз, как могла, отодвинулась подальше, оставив Милену наедине со своим ужасом. Ужасом было все — и звезды и темнота, но в особенности прошлое, размытое и черное. И Милена заснула в страхе, не отнимая ладони от теплой мягкой шеи Роуз Эллы.
Проснулась она незадолго перед рассветом, с таким ощущением, будто по-прежнему видит сон. Вокруг — какие-то руины, с разбросанными знакомыми предметами. Вон те четыре пушечки, которые ветер не смог унести из-за тяжести. Милене показалось, что она смотрит на руины своей жизни. Сама о том не задумываясь, она, в сущности, всегда жила среди этих руин — утратив отца, утратив мать, утратив язык, навсегда утратив саму себя под растущими наслоениями безотрадно минувших лет, потерь, насмешек, ненависти к себе, беспрестанной работы, несбывшихся надежд. Утратив детство, которого не было, как не было в ее жизни ничего простого, безопасного, искреннего и целостного, без подвохов.
За исключением Роуз, которая лежала сейчас рядом — действительно как в приятном сне, целованная первым лучиком рассвета первого погожего солнечного дня после ненастья. Милена посмотрела на Роуз — спящую красавицу с распущенными по плечам волосами и в ночной сорочке, в вырезе которой проглядывала красивая, упругая грудь с темным соском. Все еще находясь между сном и явью, в безмятежном утреннем полусвете Милена, поддавшись невольному порыву нежности, поцеловала сосок, обхватив его губами.
Роуз, дернувшись, распахнула глаза на Милену.
Милена смотрела на нее томным от любви взглядом.
Роуз Элла села, натянув на себя шерстяное одеяло, и пристально взглянула на Милену так, что холод пробежал по спине. Постепенно до Милены стало доходить: произошло что-то ужасное, непоправимое.
— Милена! Что ты делаешь?
— Не знаю, — честно призналась она.
Считалось, что у сирот раньше, чем у других, просыпается половое влечение. Некоторые из них о женитьбе и замужестве заговаривали еще до Считывания. Ходили слухи, что в Детсадах происходят вещи, о которых вслух не принято и говорить, — и это еще до того, как сирот благополучно считают, разместят и нормально вылечат посредством вирусов. Сиротами восторгались, преподносили их чуть ли не как идеал, как детей, раньше других становящихся в полной мере взрослыми. Но превозносили сирот в основном для того, чтобы их меньше боялись другие.
Они напоминали людям о том, что те умрут; своим существованием предопределяли их собственную кончину, которая в общем-то уже не за горами. Сироты с безжалостной ясностью приоткрывали тот факт, что дети растут и развиваются слишком быстро. Люди считали, что темные мысли у них вызываются или провоцируются темнотой в умах сирот. Люди страшились, что сироты испортят их собственных детей не по годам взрослыми мыслями или чересчур ранним половым влечением. Милена не знала, что она сама — своего рода тест на толерантность, живая шкала отклонения в развитии.
Роуз встала, завернувшись в одеяло, которое выдернула у Милены из рук. Отойдя в сторону, она через плечо обернулась на Милену. Роуз плакала. Закрыв лицо руками, она пошла быстрее, удрученно покачивая головой. А затем перешла на бег, прихрамывая босыми ногами на битом щебне.
Милена лежала на матрасе, сунув руки между колен. До нее уже дошла и суть происшедшего, и что будет дальше. Про нее скажут, что это случилось, потому что она сирота. Что ж, они правы: она действительно сирота. И ее отошлют. Обратно в Детсад.
Пришла Мала со своей неизменной улыбкой, только на этот раз несколько натянутой, словно глазурованной, как у тех фарфоровых статуэток.
— Милена, здравствуй, — обратилась она, наклоняясь сверху. — Ты этим всем очень удручена, не так ли?
Милена застыла, как загнанное животное. Она чувствовала себя подкошенной, лишенной жизни — дерево, упавшее на Детский сад. Милена уставилась взглядом в колени Малы: смотреть ей в лицо она не решалась.
— У тебя множество проблем, Милена. И это можно понять. Ты лишилась родителей, у тебя есть определенные дефекты в развитии. И мы пытались тебе помочь с ними справиться, для твоего же блага и чтобы помочь Роуз Элле с ее работой. И мне приятно думать, что мы сделали для тебя что-то хорошее. Но теперь твоя жизнь в твоих руках, дорогая. Тебе теперь самой предстоит поработать над своим развитием. Тебя считают и от всего вылечат, уже совсем скоро. И может, после этого, когда все наладится, ты… — сделав паузу, она коснулась руки, точнее, рукава Милены, — ты, может быть, снова сможешь нас навестить.
— Куда мне теперь идти? — произнесла Милена чужим, потерянным голосом.
— Другие сироты сейчас переезжают в Медучилище. Крепкое такое здание, куда крепче, чем здесь, на Сенном. — Колени слегка повернулись: мать Роуз в этот момент, видимо, с сожалением оглядывала царящую вокруг разруху. Осознание собственного горя придавало ей твердости.
— Тебе, наверное, сейчас лучше пойти, Милена? Пока люди не начали просыпаться, задавать всякие вопросы. На-ка. Вот твои ботинки, дорогая.
Пока ей силком натягивали обувь, Милена лежала не шевелясь.
— Я не хочу идти, — прошептала она.
— Я знаю, дорогая, — сказала Мала со вздохом. — Но так будет лучше для всех.
Милена заковыляла среди развалин, оглушенная примерно так же, как в тот раз, когда ей вводили сильнейший вирус — прямо в вену через иглу. Та дозировка ее чуть не убила. У нее открылось кровотечение. В течение нескольких дней Милена металась по постели в бреду, а потом несколько недель бродила заторможенная, пока инфекция с кучей новых знаний варевом клокотала у нее в голове. Но и тогда вирусы не смогли прижиться и взять верх. Ее и так и сяк крутили, пристально изучая, могущественные Доктора, ощупывая холодными пальцами и оглядывая ледяными глазами. У нее брали образцы — должны же могущественные Доктора знать, почему вирусы не срабатывают. После той окончательной дозы Милене больше давать ничего и не пытались: истязаний достаточно. Пусть теперь сама себя по жизни истязает.
И подослали к ней Роуз Эллу.
— И мы пытались, — горько повторила Милена чужие слова, — помочь Роуз Элле с ее работой…
Не помня как, Милена очутилась в вестибюле Медучилища.
За столом сидели Наставницы. Силами воспитанников все здесь было аккуратно подметено или заменено, так что беспорядок был в целом устранен. Глаза Наставницы прошлись по Милене: испачканные углем руки, чумазая физиономия, белесая от пыли одежда — в общем, «Последний день Помпеи».
— A-а, доброе утро, мисс Шибуш. Вот вы и вернулись после бури. Ну и хорошо, мы для вас как раз подыскали новую рабочую группу. Для подготовки к вашему предстоящему Размещению. И уютную новую комнату.
Милена смотрела на них, не отводя глаз.
«Есть ли у этой комнаты зубы, как у акулы? Чтобы откусывала и сжевывала тебе пальцы, пока ты мытарствуешь по руинам жизни? Стирает ли она тебя в порошок, скрежеща зубьями-жерновами камней? Сочится ли из-под двери этой милой, новой светелки твоя кровь; снабжены ли стены крючьями и креплениями, к которым тебя надлежит привинчивать?»
— Я хочу, чтобы меня сожгли, — обратилась она вслух. — Чтобы из меня все выжгли. Дотла, начисто! — Она ткнула себе пальцем в лоб. — Сделайте мне плохо, до невыносимости. Сделайте так, чтобы я свалилась. Чтобы мне от вируса стало дурно так, как еще не бывало никогда. Введите его весь целиком, одной дозой. Мне все равно, убьет он меня или нет, — мне просто нужно, чтобы в меня его ввели, чтобы он был у меня под кожей!
«И я буду подконтрольна. Сделаюсь аккуратной, чистенькой, все вещи у меня будут опрятные, не подкопаешься. И рассуждать я буду так, что одно загляденье, и в предчувствии моих сюрпризов вам замирать больше не придется — ни вам, ни кому другому».
— Вылечите меня, — потребовала она.
И прошла в свою новую комнату. Голые стены, четыре одинаково безликих кровати, запах новых соседей по комнате. Упав на койку, Милена вперилась в стену.
«Ненавижу детство, — подумала она. — И жалею, что когда-то была ребенком. Лучше уж быть старой, чтоб старее некуда. Давайте, вирусы, наваливайтесь скопом. Валяйте, математика, Маркс с Чао Ли Сунем. Пожалуйте, логарифмы и музлитература, со всеми ее операми, где все предсказуемо, как стрелка компаса. Валяйте, пляшите в моей голове, разбейте ее в щебень! Лучше все забыть».
Милена, которой надлежало стать взрослой, сделалась зловещей, одержимой преследованием охотницей. Она охотилась за памятью.
«Не надо, — шептала вспоминающая Милена-взрослая. — Не надо!»
Но голос из будущего был слишком слабым и отдаленным.
Подобно оборотню с зубами и когтями, она преследовала свое детское «я» по всем мало-мальски памятным, затененным закоулкам тех ненавистных лет в Англии. Догоняла и безжалостно стирала все те мелкие спиральки ДНК — те самые, что кодировали и хранили изображение и звук, боль и одиночество, труд и ожидание.
Она бдительно фильтровала память, как будто это был зловредный вирус. И, находя искомые участки спирали, безжалостно расправлялась с ними — разрывая, раздирая, так что элементы разлетались вдребезги, рассеивались. Память о прибытии в Ньюхейвен на пароходе; смерть матери; постылая зубрежка английского языка и любезный человечек, который его преподавал, — на все это она набрасывалась и яростно разрывала в клочья.
Постепенно она добралась и до воспоминаний о Роуз Элле, о том доме, о музыке с танцами и книге о театре, которую ей дал отец Роуз Эллы. Милена держала их, как пинцетом, буквально ощущая пальцами их вес. Чувствовалось, как они расправляются, расцветают у нее в уме, насыщаясь цветом и звуком, — цоканье деревянных башмаков, беспечные посиделки на залитой солнцем Рассел-сквер; пушечки-малютки для салютов. И звуки музыки, почти не смолкавшие в доме.
«Ладно, ладно, это пускай останется». А остальное — стереть. Юных Реставраторов в тот ее первый день в Детском саду, когда ее взяли в кольцо и, тыча пальцами, обзывали русской, проклиная цитатами из Чао Ли Суня, а она стояла и надсадно выла, вспомнив о своей матери; о той, что умерла и бросила ее одну. «О! И вот эти теплые воспоминания детства, — думала Милена, со злым сладострастием раздирая образы в клочки. — И вот эти годы моего детства золотого». Когда есть ее усаживали отдельно, как прокаженную, а Няни укоризненно покачивали головами. Когда чувствовала себя тупицей, чужой для всех и помалкивала в тряпочку. И еще все те годы и годы чтения, все те книги, весь тот труд — все это Милена разрывала в клочья, предавая мраку забвения.
«Не надо», — шептал голос из будущего.
Детский сад был уничтожен.
И ВОТ МИЛЕНУ СНОВА СВАЛИЛИ вирусами, и на этот раз они одержали верх. Как это происходило, Милена толком не помнила. Помнилось лишь, что она сделалась какой-то присмиревшей, осунувшейся, бледненькой аккуратисткой с глыбами знаний, вбитых ей в голову, а также с полезными математическими способностями.
— Что ж, вас совсем уж было подготовили к Считыванию, — рассказывала ей Старшая наставница. — Но послать вас туда мы не смогли, вы были очень больны. Мы, разумеется, ввели вам лишь образовательные вирусы. Дефектами личности занимаются только Доктора, но обычно после Считывания. Хотя я уверена, что Считывание вам скоро назначат. — Старшая наставница улыбнулась ей, как ровне; как-никак Милена считалась уже взрослой, выпускницей. — Мы очень рады, что информация в конце концов возобладала. Для вас это, наверное, просто блаженство.
— О да, конечно, — тускло произнесла Милена.
— Между прочим, то, что вы не прошли Считывание, никак не сказалось на вашем Размещении. Теперь мы вас будем называть Джек Хорнер. Поздравляем, мисс Шибуш: вам выпала Изюминка [17]Джек Хорнер — персонаж английского детского стихотворения.
В переводе Г. Кружкова:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
. Вас разместили стажироваться в Зверинец, то есть в Национальный театр! Это одно из самых почетных Размещений за всю историю Медучилища. Мы даже не можем припомнить аналогичные случаи.
Наставница, подавшись вперед, пожала Милене руку.
— Мы все вами так гордимся, мисс Шибуш!
То, что Милена не отвечала, а лицо у нее осунулось и одрябло, и рот на замке, ее не удивляло. Она видела Милену во время болезни. Если и удивляться, так это тому, как она вообще выкарабкалась.
Роуз Элла, прежде чем исчезнуть из жизни Милены подобно Древу Небес, оказала ей неоценимую услугу. Она огласила свое мнение в бюро по Размещению. В бюро как раз тогда заседала Мойра Алмази, как представительница Зверинца. Милена, оказывается, была у Роуз Эллы подшефной на особом счету. Уже спустя годы Мойра Алмази рассказала Милене, что именно говорила о ней Роуз Элла.
— Сложно предположить, — докладывала она на бюро сухим и профессиональным тоном, — где еще субъект с такими запущенными дефектами, как у мисс Шибуш, может найти применение, кроме как в театре.
Вот так Милена и вышла из стен Медучилища — на чисто подметенные улицы, где старый хлам был уже убран, как он был убран и из ее собственной памяти. Далеко позади — за чужим языковым барьером — осталась Чехословакия. Те первые годы в Англии для нее теперь тоже не существовали. Пройдет еще шесть лет, прежде чем она встретит Ролфу, и лишь после этого сумеет их восстановить. Она ощущала себя несвежей, грязной, словно вирусы ползают по ее коже, как паразиты. Нестерпимо хотелось вымыться, отскоблиться.
Солнце, облака, новые камни на мостовой, случайно оброненный на них кочан капусты — все казалось каким-то приплюснутым, утяжеленным, замедленным. Вирусы внутри нашептывали, как привидения. Они грозились сообщить Милене название улицы, когда она была построена, и как звали архитекторов, и кто из известных людей на ней когда-либо проживал. Милена вышла из Медучилища в этот незыблемый мир. Она была свободна — не считана, но благополучно размещена. Ей удалось избежать своей участи. Но радости от этого не чувствовалось. Теперь она была взрослой, и мир сам по себе состарился.
Несколько месяцев спустя она узнала, что отец Роуз Эллы, возвращаясь из Камбрии, погиб во время того урагана.
На него упало дерево.
ПРОШЛИ ГОДЫ, и вот среди деревьев и цветов Гайд-парка уже танцевали Крабовые Монстры.
Они двигались, кокетливо подгибая под себя лапы, держа перед собой на весу огромные клешни. Танец происходил перед воротами Запретного Города. Крабовые Монстры правили миром. Они были большущие, оранжевые, с глазками-бусинками.
Оранжевыми Монстры были потому, что их сварили. Троун никак не могла представить себе крабов, поэтому Милена купила их на рынке, сварила и выскребла мясо. После варки крабы изменили цвет. Так что, в сущности, Монстры были копией с мертвой, пустой оболочки.
В ожидании затихли дети. Чуть колыхаясь в струях восходящего воздуха, помаргивали звезды.
И вот появился кролик Багс Банни.
Он тоже был здоровенным, но при этом плоским, как рисунок. Он сразу же пустился в пляс, слегка на китайский манер. Хитро посмотрев на аудиторию раскосыми глазами, он начал петь китайскую песню с каким-то гангстерским американским акцентом.
Внимающие дети разразились аплодисментами и радостно-изумленными выкриками. Багс на секунду приостановился откусить кончик у морковки, после чего продолжил петь с набитым ртом. Он танцевал вокруг Крабовых Монстров, время от времени тыча морковкой в их косоглазые морды.
Рядом с Миленой стояла в темноте Мойра Алмази, покачивая головой и прикрыв глаза. При этом она тоже улыбалась. Милена огляделась по сторонам. У всех на лицах было несколько растерянное изумление: радость, хотя и несколько растерянная.
Багс зажег морковки с таким видом, будто это были сигары. С шипением погорев некоторое время, те вдруг взорвались, покрыв физиономии Крабов сажей. На секунду Монстры оторопели. Багс, зависнув в воздухе, послал всем воздушный поцелуй, маша лапами, как крыльями. А затем со звонким щелчком испарился. Крабы пустились в погоню.
Троун Маккартни с заговорщицкой улыбкой сидела возле Мойры. Улыбкой она как бы стремилась показать, что они с Миленой сработали в высшей степени профессионально, можно сказать в унисон, и теперь вправе претендовать на триумфальные почести.
Это был спектакль, растянувшийся у Троун на весь вечер. Видно было, что она выкладывается по максимуму. «Мы», — говорила она про себя и Милену. «Мы», — и так все время, подразумевая партнерство равных. Она пыталась максимально сосредоточить внимание на себе: говорила перед труппой от общего лица, помыкала, вникала в мелочи. Отчего Милена на ее фоне смотрелась мелкой, незначительной, скучноватой. Когда они усаживались на общем собрании смотрителей Зверинца, Троун подмигнула Милене и энергично подняла большой палец вверх.
Но сейчас в ее улыбке было нечто иное.
Это была улыбка умиротворения, расслабленности. Не бросались в глаза натянутые жилы на шее, разгладились морщины возле рта. Она как будто поправилась после болезни, став моложе, ярче, доброжелательней. Доброжелательность распространялась на Милену.
Милена в ответ тоже облегченно улыбнулась. Облегченно потому, что не приходилось притворяться; потому, что Троун сейчас вызывала у нее вполне искреннюю симпатию. На какую-то секунду проглянуло то, как могла и должна была строиться их работа.
Тем временем Багс рисовал на древних стенах Города ворота. Затушевав проход черным, он легко сквозь него проскользнул. Крабовые Монстры попробовали было пройти следом, но лишь стукнулись о камни стены. Для них прохода в Запретный Город не существовало.
А Багс уже сновал сзади, держа в руках коробку, на которой стояла надпись на китайском: «Фейерверки». Воткнув в нее одну из курящихся морковок, Багс спрятался.
В небе расцвели букеты розовых и зеленых соцветий, распускаясь под хлопки и грохот разрывов. Облачками плыли белые султаны дыма.
А сквозь сполохи света и плывущий дым плавно снижался Драконий Корабль.
Он представлял собой туго свернутый чешуйчатый ком — единственное, что смогла удачно представить Троун.
Постепенно ком разматывался, медно отливая чешуей. Выпростались изогнутые куриные лапы со стальными когтями, за ними голова с мордой как у пекинеса и гривой серебристых волос. Вскинув голову, Дракон-пекинес зарычал, обнажив акульи зубы, а ветвящиеся волосы защелкали, как плети. Милена смотрела на немигающую желтоглазую уродину, настолько достоверную, как будто она вылуплялась у Милены из-под кожи.
Дракона придумала, собственно говоря, не Троун. Идея пришла Милене, уже вполне готовая и требующая немедленного воплощения; Милена в последнюю минуту перенесла образ на запись. Она хотела поделиться замыслом с Троун, но было как-то недосуг. И вот теперь Троун смотрела на Милену с ледяной яростью — уже без тени улыбки, и снова появились черные круги вокруг глаз. «Ну вот, опять пошло-поехало», — обреченно подумала Милена.
Дракон собрал в кучу Крабов, которые были его побочным потомством. Крабы, оказывается, тоже бывают детьми. Дракон зашипел, и от чешуи у него пошел пар. Полыхнув из пасти языком пламени, он вознесся в небо, унося с собою Монстров на справедливый суд.
Багс проводил взлетающего к звездам Дракона салютом. В нем была сила обаяния, а также неоспоримая способность дурачиться и дурачить. Он был заступником детей, чья единственная сила состоит в способности любить и прощать или реветь, пока их не услышат.
ВОТ ТАК МИЛЕНА И ПРОВЕЛА тот вечер, перешедший в ночь. После представления — в конце которого Троун демонстративно от нее отвернулась — она еще долго шла до дома. Придя, зажгла свечу и поставила ее на подоконник. То была свеча трудов, которую она зажгла еще в детстве. Работа заменила ей любовь. А любовь — или разговоры о ней — приобрела горький привкус утраты дома.
Она уже скопила достаточно денег, чтобы обзавестись стулом, хотя письменного стола у нее все еще не было. Поэтому большой серый фолиант она раскрыла на подоконнике. «Песнь Шестнадцатая». Милена работала над «Комедией» уже полтора года.
Она опустила голову на раскрытую книгу, словно это была грудь возлюбленного. Ей хотелось работать. Ей нужно было работать, но чувствовалось, что мир каким-то образом смыкается и теряет очертания, сливаясь с темнотой. И она беспомощно соскользнула в сон, безотчетно покоряясь тяготению эпохи, в которой ей хотелось находиться.
А снаружи на улицах по-прежнему радостно напевали дети.