Покер в тот вечер был не покер, а просто несчастье. Лилиан и Арлин поначалу были чрезмерно веселы (их бутылка джина почти опустела), а после того, как несколько раз опрометчиво подняли ставки, впали в столь же чрезмерное уныние. Лил продолжала повышать еще более опрометчиво (за мои деньги), Арлин же пребывала в блаженном безразличии. Доктору Манну везло невероятно. Со скучающе-безразличным видом он повышал и выигрывал, поразительно удачно блефовал и снова выигрывал или же вовремя пасовал, теряя сущие пустяки. Он вообще хороший игрок, но такое везение в сочетании с его мягкими манерами придавало ему нечто сверхчеловеческое. А крошки от чипсов, по всему столу рассыпанные этим тучным божеством, еще сильней портили мне настроение. Лил, похоже, была рада, что везло доктору Манну, а не мне, но доктор Феллони, судя по тому, как ожесточенно она трясла головой, проиграв очередную ставку, тоже была сильно раздосадована.
Часов в одиннадцать Арлин попросила ее рассчитать и, оповестив о том, что, когда она в проигрыше, ее разом тянет и на секс, и в сон, удалилась в свою квартиру этажом ниже. Лил продолжала пить и, не складывая оружия, сорвала две крупные ставки в свой любимый семикарточный стад с игральными костями, снова развеселилась, нежно поддразнила меня, извиняясь за свою прежнюю раздражительность, поддразнила и доктора Манна за то, что он столько выиграл, а потом выбежала из-за стола в ванную, где ее стошнило. Вернулась через несколько минут, но продолжать игру была не расположена. Объявила, что от проигрыша, не в пример Арлин, у нее фригидность и бессонница, и пошла в постель.
Мы, трое психиатров, поиграли еще с полчаса, попутно обсуждая последнюю книгу доктора Экштейна, которую я блистательно раскритиковал, и постепенно теряя всякий интерес к покеру. Около полуночи доктор Феллони сказала, что ей пора, доктор же Манн — вместо того чтобы попроситься к ней в попутчики — сообщил, что еще посидит, а домой поедет на такси. Проводив даму мы сыграли напоследок еще четыре партии в стад и, к радости моей, три я выиграл.
По окончании игры доктор Манн пересел с жесткого стула в пухлое мягкое кресло у длинного стеллажа с книгами. Я услышал, как спускают воду в туалете, и подумал, не стало ли Лил опять плохо. Доктор Манн достал, прочистил, набил трубку, проделывая все это как машина, работающая на минимальных оборотах, причем в замедленной съемке, присосался к мундштуку лет примерно на сто, раскурил и — бум! — подорвал средней мощности, не более чем в полмегатонны, ядерный заряд, от которого книги на полках заволокло дымом, а я содрогнулся.
— Как продвигается твоя книга, Люк? — спросил он. У него был низкий, хрипловатый капитанский голос.
— Никак не продвигается, — ответил я из-за покерного стола.
— М-м-м…
— Боюсь, ничего стоящего из нее не выйдет…
— Пф-ф-ф…
— Когда принимался, полагал, что переход от садизма к мазохизму может привести к чему-нибудь значительному, — сказал я, водя пальцем по зеленому бархату столешницы. — А он ведет только от садизма к мазохизму. — И улыбнулся.
Слегка попыхивая трубкой и глядя на висящий напротив портрет Фрейда, он спросил:
— Сколько же случаев ты проанализировал и описал в деталях?
— Три.
— Те же три?
— Те же три. Я же говорил тебе, Тим, все, что я делаю, — неинтерпретированные истории болезней. Библиотекам от них блевать хочется.
— Н-н-н-н.
Я глядел на него, а он, по-прежнему, на Фрейда, а с улицы доносился вой сирены полицейского автомобиля, мчавшегося вверх по Мэдисон-авеню.
— Ну а почему бы тебе ее все же не дописать? — мягко спросил Манн. — Как гласит твой дзэн, плыви по течению, даже если не знаешь, куда оно тебя несет.
— Я и плыву. Беда в том, что с этой книжкой я сел на мель. И не знаю, как сдвинуться с места.
— Н-да.
Я заметил, что вожу игральной костью по бархату стола, и понял, что надо как-то успокоиться.
— Кстати, Тим, я провел первую беседу с тем мальчиком, которого ты отправил ко мне в больницу Квинсборо. И знаешь ли, что…
— Не знаю и знать не хочу. Если только ты не намерен опубликовать результаты.
Он все так же избегал моего взгляда, и эта грубая реплика задела меня.
— Если не пишешь, значит, не мыслишь, — продолжал доктор Манн. — А если не мыслишь, то и не живешь.
— Раньше я и сам так считал.
— Верно! А потом открыл дзэн.
— Открыл.
— И писать тебе стало скучно.
— Чистая правда.
— А мыслить?
— И мыслить тоже, — сказал я.
— Может быть, что-то не так с дзэном? — сказал он.
— Может быть, что-то не так с мыслями?
— В последнее время такие фразочки в ходу особенно у тех, кто склонен мыслить, но согласись, что сказать: «Я всерьез думаю, что думать — бессмысленно» — звучит абсурдно. Для меня, по крайней мере.
— Не только звучит. Это и есть абсурд. Как и психоанализ.
Он взглянул на меня, морщинки вокруг его левого глаза подергивались.
— Психоанализ дал больше новых знаний о человеческой душе, чем все мыслители вместе взятые за предыдущие два миллиона лет. Дзэн популярен долгое время, только я не заметил особого потока знаний, который бы от него исходил.
Без видимого раздражения он выпустил в потолок еще одно энергичное облако-гриб. Я крутил в руках кубик, нервно поглаживая пальцами маленькие точки. Я продолжал смотреть на него, а он на Фрейда.
— Тим, я не собираюсь еще раз спорить с тобой о достоинствах и недостатках дзэна. Я уже говорил тебе, что не могу сформулировать то, что дал мне дзэн.
— Умственное малокровие — вот что он тебе дал.
— Может, он дал мне смысл. Ты знаешь, что восемьдесят процентов того, что печатают в психоаналитических журналах, — дерьмо. Бесполезное дерьмо. В том числе мое. — Я помолчал. — В том числе… и твое.
Он задумался, а потом хихикнул.
— Тебе известен первый принцип медицины: нельзя вылечить пациента, не взяв его дерьма на анализ, — сказал он.
— А кого нужно лечить?
Он лениво перевел взгляд, посмотрел мне в глаза и сказал:
— Тебя.
— Ты анализировал меня. В чем проблема? — я пристально посмотрел на него в ответ на его пристальный взгляд.
— Ничего такого, чего нельзя было бы вылечить небольшим напоминанием, что такое жизнь.
— Какая чушь, — сказал я.
— Ты не из тех, кто любит себя подстегивать, а тут появляется дзэн и говорит: «плыви с потоком».
Он помолчал и, не отводя взгляда, бросил трубку в пепельницу на столик рядом.
— Твой поток, как и следовало ожидать, застыл.
— Готовит хорошую плодородную почву, — сказал я с попыткой засмеяться.
— Ради Бога, Люк, не смейся, — сказал он громко. — Ты сейчас живешь впустую. Растрачиваешь свою жизнь.
— Разве не все мы заняты тем же?
— Конечно, нет. Джейк не тратит жизнь впустую. Я не трачу. Хорошие люди в любой профессии не тратят. И ты не делал этого еще год назад.
— Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил…
— Люк, Люк, послушай меня, — взволнованно сказал он.
— Ну и?..
— Давай продолжим твой анализ.
Я потер кубик о тыльную сторону руки и, не успев подумать, ответил:
— Нет.
— Да что с тобой? — сказал он резко. — Почему ты потерял веру в значимость своей работы? Объясни, сделай такую милость!
Сорвавшись со стула, как блокирующий полузащитник при виде удара на квотербека, я в два шага проскочил мимо доктора Манна через всю комнату к большому окну с видом на Центральный парк.
— Мне скучно. Скучно. Прости, но мне нечего больше тебе сказать. Мне наскучило дотягивать несчастных пациентов до скуки нормальных людей, наскучили банальные эксперименты, пустые статьи…
— Это симптомы, а не анализ.
— Испытать что-то в первый раз… Первый воздушный шарик, поездка в другую страну. Пылкая страсть с новой женщиной. Первая зарплата, неожиданность первого большого выигрыша за покерным столом или на ипподроме. Волнующее уединение, когда ты путешествуешь автостопом и стоишь на шоссе на ветру в ожидании, что кто-то остановится и предложит подвезти — может быть, до городка в трех милях по дороге, может быть, до новой дружбы, может быть, до смерти. Радостное возбуждение, которое испытываешь, когда понимаешь, что наконец написал хорошую статью, сделал блестящий анализ или отбил классную подачу слева. Захватывающее ощущение новой философии жизни. Или нового дома. Или своего первого ребенка. Вот чего мы хотим от жизни, а сейчас… всё это ушло, и ни дзэн, ни психоанализ, похоже, не способны это вернуть.
— Ты говоришь как разочарованный второкурсник.
— Те же старые новые края, то же старое прелюбодеяние, те же приобретения и траты, те же заторможенные, безысходные, одинаковые лица людей, приходящих в кабинет на анализ, те же результативные, бессмысленные подачи. Те же старые новые философии. И то, с чем я связал свое эго, психоанализ, вряд ли способно хоть сколько-нибудь решить эту проблему.
— Очень даже способен.
— Поскольку анализ, если бы он действительно шел правильным путем, был бы способен изменить меня, изменить всех и вся, устранить все нежелательные невротические симптомы и сделать это гораздо быстрее, чем за два года, которые нам требуются, чтобы достичь более-менее заметных изменений в людях.
— Ты грезишь, Люк. Это невозможно. Ни в теории, ни на практике невозможно избавить индивидуума от всех его нежелательных невротических симптомов, напряжений, зависимостей, комплексов и что там еще.
— Тогда, может быть, теория и практика ошибочны.
— Без сомнения.
— Мы можем совершенствовать растения, переделывать машины, дрессировать животных, так почему этого нельзя сделать с людьми?
— Бога ради! — доктор Манн ожесточенно постучал трубкой о бронзовую пепельницу и посмотрел на меня с раздражением. — Ты грезишь. Утопий не существует. Не может быть совершенного человека. Жизнь каждого из нас представляет собой ограниченную во времени серию ошибок, которые имеют тенденцию становиться стойкими, повторяющимися и необходимыми. Личный афоризм каждого человека о себе гласит: «Поистине, все хорошо, что есть в этом наилучшем из всех возможных людей». Всё, к чему стремится… к чему стремится человеческая личность, — это застыть трупом. Трупы никто не изменяет. Трупы не переполнены энтузиазмом. Ты прихорашиваешь их немножко и приводишь в состояние, в котором на них можно смотреть.
— Я полностью согласен: психоанализ редко прерывает это окоченение личности, ему нечего предложить человеку, которому скучно.
Доктор Манн буркнул, или фыркнул, или что-то в этом роде, а я отошел от окна и посмотрел на Фрейда. Фрейд взирал серьезно и, похоже, был недоволен.
— Должен быть какой-то другой… другой секрет [богохульство!], какое-то другое… волшебное снадобье, которое позволит определенным людям радикально изменить свою жизнь, — продолжил я.
— Попробуй астрологию, И-Цзин, ЛСД.
— Фрейд привил мне вкус к поиску философского эквивалента ЛСД, но действие собственного снадобья Фрейда, похоже, теряет силу.
— Ты витаешь в облаках. Ты ждешь слишком многого. Человеческое существо, человеческая личность представляет собой совокупность накопленных ограничений и потенциальных возможностей индивидуума. Убери все его привычки, зависимости и канализированные влечения — и его не будет.
— Тогда, вероятно, нам следует избавиться от «него». Он помолчал, будто пытаясь осознать сказанное мной, и когда я повернулся, удивил меня, произведя два пушечных выстрела дымом из уголка рта.
— Ох, Люк, опять этот чертов восточный мистицизм. Если бы я не был самим собой — обжорой за столом, неряхой в одежде, мягким в речах и жестким в преданности психоанализу, успеху, публикациям — и не проявлял во всем этом завидного постоянства, у меня бы никогда ничего не получилось. И кем бы я был тогда?
Я не ответил.
— Если бы я иногда курил таким образом, — продолжал он, — а иногда другим, а когда-то вообще не курил, менял стиль одежды, был бы нервным, невозмутимым, честолюбивым, ленивым, распутным, прожорливым, аскетичным — где было бы мое «я»? Чего бы я достиг? Именно то, как человек решает ограничить себя, определяет его характер. Человек без привычек, постоянства, ненужных вещей — а следовательно, и скуки — не человек. Он безумец.
Довольно похрюкивая, он снова отложил трубку и дружелюбно улыбнулся. Почему-то я его ненавидел.
— И принятие этих ограничений в ущерб себе есть психическое здоровье? — спросил я.
— М-м-м-м-м.
Я стоял, глядя ему в лицо, и чувствовал, как во мне закипает странная ярость. Мне хотелось раздавить доктора Манна десятитонным бетонным блоком. Я раздраженно сказал:
— Мы, должно быть, ошибаемся. Вся эта психотерапия — мина замедленного действия. Мы, должно быть, совершаем некую фундаментальную ошибку, ошибку в чем-то основополагающем, ошибку, которая отравляет всё наше мышление. Через несколько лет люди будут смотреть на наши психотерапевтические теории и методы, как мы смотрим на кровопускание в XIX веке.
— Ты болен, Люк, — сказал он тихо.
— Вы с Джейком одни из лучших, но как люди вы оба — ничто.
Он напрягся. Теперь он сидел, выпрямившись.
— Ты болен, — сказал он. — И не морочь мне больше голову дзэн-буддизмом. Я наблюдаю за тобой несколько месяцев. Ты напряжен. Временами похож на смешливого школьника, а временами — на напыщенную задницу.
— Я психотерапевт, и совершенно ясно, что как человек, я попал в беду. Врачу, исцелися сам.
— Ты потерял веру в самую важную профессию на свете из-за идеализированных ожиданий, которые даже дзэн считает нереалистичными. Тебе надоели повседневные чудеса, когда ты делаешь людей чуть лучше. Не вижу особого предмета для гордости в том, чтобы позволять им стать хуже.
— Я и не горжусь…
— Еще как гордишься. Думаешь, что нашел абсолютную истину или, по крайней мере, что один ее ищешь. Ты классический случай по Хорни: человек, который утешается не тем, чего достигает, но тем, чего он мечтает достичь.
— Да. — Признаюсь честно, так оно и есть. — А ты, Тим, классический случай нормального человеческого существа, и меня это не впечатляет.
Он пристально посмотрел на меня, перестав попыхивать трубкой, и его лицо залила краска; потом, ворча, резко вскочил с кресла, как большой подскакивающий мяч.
— Мне жаль, что ты так считаешь, — сказал он и, пыхтя, направился к двери.
— Должен же быть метод изменять людей более радикально, чем наш…
— Дай мне знать, когда его найдешь, — сказал он. Он остановился у дверей, и мы посмотрели друг на друга как представители разных миров. Его лицо выражало глубочайшее презрение.
— Непременно, — сказал я.
— Когда найдешь, позвони. Оксфорд 4-0300. Мы стояли лицом к лицу.
— Спокойной ночи, — сказал я.
— Спокойной ночи, — сказал он и отвернулся. — Передай утром Лил мои наилучшие… И, Люк, — повернувшись ко мне, — попробуй дочитать книгу Джейка. Книгу всегда лучше критиковать после того, как ее прочтешь.
— Я не…
— Спокойной ночи.
Он открыл дверь, вышел, переваливаясь, постоял у лифта, колеблясь, потом пошел дальше к лестнице и исчез.