Вечернее небо над Афинами, темно-синее, необъятное, усыпанное трепещущими звездами, поистине сказочно прекрасно.

Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.

— Ты жалкий предатель, и все тут! — слышится хриплый голос у меня за спиной.

Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.

— Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя бегут от него! — продолжает тот же голос за спиной.

— Заткнись, скотина! — бормочу я, не оборачиваясь.

— Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! — не унимается человек в глубине камеры.

Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня хватило ума проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует, кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная пластинка, повторяют «жалкий предатель», это в конце концов начинает надоедать.

Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать. Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в пустую полутемную комнату, направляют в глаза ослепительный свет настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми, неизменными, как ругань моего соседа:

— Кто тебя перебросил через границу?

— С кем тебе приказано связаться?

— Какие на тебя возложены задачи?

На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ. Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает и орет мне в лицо:

— А! Прошлый раз ты говорил другое!

— Ничего другого я не говорил, — сонно отвечаю я, изо всех сил стараясь не свалиться на пол. — И не мог сказать ничего другого, потому что это сама правда.

Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.

— Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь допрашивают вралей вроде тебя!

Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать на вонючем топчане.

Но вот сегодня дела приняли иной оборот. Меня отвели не в пустую комнату, а в другую — поменьше. За письменным столом низкорослый щекастый человек с блестящей лысиной. Знаком отослав стражника, он указывает мне на стул возле письменного стола и предлагает закурить. Первая сигарета за шесть месяцев. Хорошо, что я успеваю сесть. Иначе наверняка свалился бы — так меня шатнуло.

Щекастый терпеливо выжидает, пока я сделаю несколько затяжек, потом говорит, добродушно усмехаясь:

— Ну, поздравляю вас. Вашим мукам приходит конец.

— В каком смысле?

— Мы возвращаем вас в Болгарию.

Меня охватил такой неподдельный ужас, что человек за столом, будь он даже круглым идиотом, и то, наверно, заметил бы это. Но хотя щекастый наблюдает за мной очень внимательно, он и виду не показывает, что обнаружил во мне какие-то перемены.

— Ну и как, вы довольны?

Я молчу, силясь подавить испуг, потом машинально делаю затяжку и медленно произношу:

— Значит, отсылаете, чтоб меня ликвидировали… Но скажите, ради бога, что вы от этого выиграете?..

— Да будет вам! — успокоительно машет рукой щекастый. — Никто вас не ликвидирует, самое большее — поругают слегка за то, что не выполнили задание. Но вы им объясните, что в Греции дураков нет. Верно?

И опять добродушно усмехается.

— Послушайте! — восклицаю я взволнованно. — Уверяю вас, что меня ликвидируют! Пожалуйста, не возвращайте меня туда!

— И это возможно! — неожиданно соглашается человек за столом. — Но в таком случае вас сгноят в здешних тюрьмах. Мы в болгарских коммунистах не нуждаемся. У нас своих хватает.

— Никакой я не коммунист. Иначе зачем бы я бежал. Если находите нужным, отправьте меня в тюрьму, только не отсылайте меня туда! В тюрьме все-таки живешь…

— Решено, — весело бросает толстяк. — Хотя там вас ждет такая жизнь, что вы сами предпочтете смерть.

Потом вдруг добавляет, уже иным тоном:

— Лучше сознайтесь. Сознайтесь, и я торжественно обещаю сразу же вас вернуть. Ничего мы вам не сделаем. Никакого преступления вы совершить не успели, так что получится вроде от ворот поворот…

— Но поймите же, ради бога, не в чем мне сознаваться! — кричу я в отчаянии. — Я вам сказал чистую правду: бежал, чтоб пожить на свободе! Бежал, потому что там для меня нет жизни! Бежал, бежал, вы понимаете?!

Человек выбрасывает вперед свою пухленькую руку, как бы защищаясь от моей истерии, а другой нажимает кнопку звонка.

— Уведите его!

Страж выводит меня за дверь, тумаком указывает направление, и я иду по длинному пустому коридору, пытаясь собраться с мыслями. А какой-то смутно знакомый голос издевательски шепчет мне на ухо: «Ступай пожалуйся отцу с матерью!»

Это было перед обедом, а сейчас уже вечер, и никто ко мне не приходит. Будто все на свете забыли обо мне, кроме моего соседа, который неукоснительно напоминает каждые пять минут, что я предатель. Обо мне забыли. И все же я уверен: стоит мне попытаться уснуть, как тут же придут меня будить.

Постель на топчане отвратительно грязная, насквозь пропитанная человеческим потом. Я лежу на спине, чтоб держать нос подальше от вонючей дерюги, и стараюсь не думать о том, что меня ждет. Все возможные варианты я уже перебрал в уме и решил, как действовать в каждом данном случае, так что с этим покончено. Больше ломать голову не имеет смысла, это только утомляет. Так же, как нападки соседа по камере.

— Вставай!

Голос идет откуда-то издалека, и я не обращаю на него внимания.

— Вставай!

Голос становится более ясным, даже осязаемым. Я слышу его и ощущаю пинок в бок. Значит, я не ошибся. Едва успел забыться, как меня уже будят.

Открываю глаза. Часовой пинает меня тяжелым сапогом. Рядом с ним — один из моих постоянных допросчиков.

— Вставай, ты что, оглох!

Меня приводят в ту же комнату, где принимал щекастый. Но сейчас щекастого нет. Вместо него у темного окна стоит спиной к двери стройный седоволосый мужчина в сером костюме безупречного покроя. Мои провожатые удаляются и закрывают за собою дверь. Как бы не заметив моего появления, мужчина еще с минуту напряженно глядит в окно, потом медленно оборачивается и с любопытством разглядывает меня.

— Господин Эмиль Бобев?

Я киваю утвердительно, несколько удивленный титулом «господин», — пока что меня тут никто не называл господином.

— Меня зовут Дуглас. Полковник Дуглас, — объясняет мужчина в сером.

Я снова киваю, ожидая, что будет дальше. Это «дальше» выражается в том, что мне подносят пачку «Филипп Морис».

— Курите?

Я киваю в третий раз, беру сигарету, закуриваю, хватаясь на всякий случай за угол письменного стола.

— Садитесь!

Я опускаюсь на стул. Седоволосый тоже садится, но не в кресло, а на край стола, глубоко затягивается и снова пристально смотрит на меня своими бесцветными глазами. Он весь какой-то бесцветный, будто облинялый от частого умывания: брови цвета соломы, бледные, почти белые губы, светло-серые глаза.

— Превратности судьбы, да?

По-болгарски он говорит правильно, но с сильным акцентом.

— То есть? — настороженно спрашиваю я.

— То есть рвались на свободу, а угодили в тюрьму! — отвечает мужчина в сером и неожиданно разражается смехом, слишком звонким для такого бесцветного человека.

— Нечто в этом роде, — бормочу я, впадая в приятный транс от никотинового тумана.

— Наша жизнь, господин Бобев, сплошная цепь превратностей, — назидательно произносит седоволосый, обрывая смех.

Я молча курю, все еще пребывая в никотиновом трансе.

— Значит, все дело в том, чтобы суметь дождаться очередной превратности, которая может оказаться приятнее настоящей.

Рассуждения человека банальны, но не лишены логики, и я не вижу оснований прерывать его. Похоже, однако, что он рассчитывает вовлечь меня в разговор.

— А могли бы вы спокойно и откровенно рассказать мне о превратностях вашей жизни попросту, как своему другу?..

— Опять? — Я бросаю на него страдальческий взгляд.

Седоволосый вскидывает бесцветные брови, словно его удивляет подобная реакция. От этого мое раздражение усиливается.

— Послушайте, господин Дуглас, вы говорите о превратностях, но тут дело совсем не в них, а в самом обычном тупоумии. Эти глупцы, которые в течение полугода по три раза в день вызывают меня на допрос, не могут взять в толк, что я не агент болгарской разведки. Я выложил им все как на духу, но эти идиоты…

— Ш-ш-ш! — заговорщически останавливает меня человек в сером и, приложив палец к губам, осторожно оглядывается, словно видит притаившегося за стеной слухача.

— Плевать мне на них! — раздраженно кричу я. — Пусть себе слушают, если хотят! Пускай знают, что они идиоты…

— Да-а-а… — неопределенно тянет полковник. — А как вы отнесетесь к тому, если мы продолжим разговор в более подходящей обстоновке? В более уютной, где вы могли бы успокоиться и прийти в себя…

— Я уже не верю в чудеса, — произношу я равнодушно. — Ни во что больше не верю.

— Я верну вам эту веру, — ободряюще говорит седоволосый, поднимаясь. — У вас есть друзья, господин Бобев. Друзья, о которых вы даже не подозреваете.

Заведение тонет в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и сквозь табачный дым вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано у меня не тремя бокалами шампанского и десятком выкуренных сигарет, а переменой, наступившей столь внезапно, что я ее ощутил как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник.

События последних трех часов произошли так быстро, что запечатлелись в моей памяти не последовательно, а в хаотическом беспорядке, как снимки, нащелканные неопытным фотографом один на другой. Стремительный бег «шевроле», резкие гудки на крутых виражах, мелькание вечерних панорам незнакомых улиц, уверенная рука на рулевом колесе и отрывистые реплики со знакомым протяжным акцентом: «Вы слишком строги к нашим греческим хозяевам… Их методы, может быть, и грубоваты, но эффективны… Недоверчивость, господин Бобев, качество, достойное уважения…»

Роскошная белая лестница. Лифт с зеркалами. И снова голос Дугласа: «Сейчас мы вернем вам человеческий облик… Люблю иметь дело с достойными партнерами». Анфилада богатых апартаментов. Буфет с разноцветными бутылками. Шум льющейся воды, доносящийся, вероятно, из ванной. И опять голос Дугласа: «Немножко виски?.. На здоровье. А сейчас примите ванну и побрейтесь».

После первого намыливания вода в снежно-белой ванне становится черной.

— Я отчасти в курсе вашей одиссеи, — говорит Дуглас, опершись на дверь. — Потому и решил вмешаться, дабы облегчить вашу участь. Между прочим, за что вас уволили с поста редактора на радио?

— За ошибки в тексте передачи, — машинально отвечаю я, намыливаясь вторично.

— А именно?

— Мелочи: вместо «капитализм» было написано «социализм», вместо «революционно» — «реакционно», и еще два-три ляпа в этом роде.

— Значит, вы подшучивали над режимом, используя официальные передачи?

— Не собираюсь приписывать себе подобный героизм, — возражаю я, став под душ. — Ошибки допустила машинистка, а я не проверил текст после перепечатки. Виновата, по существу, эта дурочка, но, учтя мое буржуазное происхождение и мое поведение, все свалили на меня.

— Ваше поведение… — повторяет полковник. — А каким оно было, ваше поведение?

Он пристально следит за мной, пока я моюсь под душем, и этот взгляд, который, по всей вероятности, смущал бы меня шесть месяцев назад, сейчас не производит никакого впечатления. Проживя полгода в скотских условиях, и сам превращаешься в животное. Тем лучше. Я чувствую, что отныне мне придется часто стоять как бы обнаженным под взглядами незнакомых людей. Значит, хорошо, что я вовремя огрубел.

— Ваше поведение было вызывающим или?.. — повторяет он свой вопрос.

— Таким, наверное, оно им казалось. Хотя, как я уже сказал, я не собираюсь приписывать себе геройство. Просто жил, как мне нравилось, и говорил то, что думал. И поскольку я не желаю, чтоб социализм строили на моем горбу…

Намылив голову, я снова подставляю себя под душ. Не успела сползти с лица мыльная пена, как полковник задает новый вопрос:

— Ваш отец, если не ошибаюсь, был книготорговцем?

— Издателем, — поправляю я, слегка задетый. — Между прочим, он издавал и английских авторов…

— Я американец, — суховато уточняет Дуглас.

— И американских тоже. «Гонимые ветром», «Бебит», «Американская трагедия»…

— Интересно, — бормочет полковник безо всякого интереса. — Вы все же не злоупотребляйте купанием. Отныне вы сможете купаться, когда вам заблагорассудится. Вот в том гардеробе костюмы и белье… Примерьте хотя бы этот, он должен быть вам в самый раз… Чудесно… Еще виски?

Чистота собственного тела действует на меня прямо-таки опьяняюще. Как и прохладное прикосновение чистого белья. Костюм пришелся мне точно по мерке. Ботинки, пожалуй, широковаты, но это лучше, чем если бы они жали.

— Есть не хотите? Лично я умираю от голода.

Опять головокружительный бег «шевроле», клонящиеся к нам фасады при поворотах, рев мотора при форсированной подаче газа и резкое торможение в зеленом ореоле огромного неонового слова «Копакабана».

Сейчас лицо полковника расплывается и исчезает в табачном дыму, а я силюсь обрести ясность мысли и постичь смысл слов, произносимых нараспев, с акцентом:

— Забыл вам сказать, что я служу не в пехотных войсках, а в разведке…

— Не имеет значения… — великодушно машу я рукой и подливаю шампанского, стараясь покрепче держать бутылку.

— Значение в том, что, будь я полковником от пехоты, я не смог бы оказать вам помощь, а так могу предложить вам работать на нас.

— Готов работать хоть на самого черта, только не возвращайте меня в Болгарию или в тюрьму.

— Мы вам предлагаем работать не на черта, а во имя свободы, господин Бобев.

— Согласен, буду работать во имя свободы, — примирительно киваю я. — Вообще, я готов на все, только не отсылайте меня обратно.

Какое-то время полковник наблюдает за мной молча. Глаза и губы его кажутся до странности белыми, даже в этом розовом полумраке.

Ударник и саксофон посылают из угла серебристые молнии и сладостно-тягучие звуки.

— Ваши взгляды, поскольку таковые у вас имеются, кажутся мне скорее циничными, — сухо, с бесцветной улыбкой замечает Дуглас.

— Пожалуй. Только не играйте в превосходство, потому что ваши взгляды ничем бы не отличались от моих, доведись вам испытать то, что испытал я.

— Ладно, ладно, — успокаивающе поднимает руку полковник. — И все-таки что-то побудило вас бежать?

— Да, но только не это — не желание бороться за свободу отечества. В моем побуждении сыграл роль Младенов.

— Слышал о нем. Вместе с этим человеком вы перешли границу, не так ли?

— Вам, очевидно, известно все…

— Почти все, — поправляет меня седоволосый.

— Тогда почему же вы продолжаете задавать мне вопросы? Потому что все еще не доверяете мне, да?

— Видите ли, Бобев, если бы продолжалось недоверие, вы по-прежнему оставались бы в тюремной камере. Так что считайте эту тему исчерпанной. Что же касается меня, то я предпочитаю все услышать из собственых уст. У меня такая привычка: работать без посредников.

— Превосходно, — пожимаю я плечами. — Спрашивайте о чем угодно. Я уже привык к любым вопросам.

— Речь зашла о Младенове, — напоминает полковник. — Что он за птица?..

Блюзы закончились. Темные пары рассеиваются в розовом полумраке. У нашего столика вырастает кельнер в белом смокинге.

— Еще бутылку? — предлагает Дуглас.

— Нет, благодарю вас. Все хорошо в меру.

— Чудесное правило, — соглашается полковник и жестом руки отсылает кельнера. — Так что он за птица, говорите, этот Младенов?

— Важная птица… Я имею в виду его место в среде бывшей оппозиции. Сидел в тюрьме. Потом его выпустили. Мы познакомились случайно, в одном кабачке. Завязалась дружба. Человек он умный, был министром и опустился до положения трактирного политикана. Однажды он сказал мне: «Если мне удастся махнуть за границу, я стану асом парижской эмиграции». — «Это дело можно уладить, — говорю. — Но при одном условии: что ты и меня возьмешь». Так был заключен договор.

— А вы откуда узнали про канал? — спрашивает Дуглас, поднося мне пачку «Филипп Морис».

— В тот момент я не знал ни о каком канале. Но по материнской линии я выходец из пограничного села. Мне и раньше взбредало в голову воспользоваться услугой друга детства, который мог перевести меня через границу. Но такое случалось со мной, когда, бывало накипит в душе… Я, господин Дуглас, до известной степени человек рассудка и не склонен к фантазерству. Ну, перейду границу, а потом куда я, к черту, подамся? Грузчиком стану в Пирее или что?

Я умолкаю и пристально всматриваюсь в полковника, словно он должен ответить на мой вопрос. Лицо его сейчас проступает в табачном дыму четко и ясно. Туман у меня в голове рассеялся. Я отвожу глаза в сторону, и взгляд мой падает на женщину, сидящую за соседним столиком. Минуту назад столик пустовал, я в этом не сомневаюсь, и вот откуда ни возьмись там возникла красавица брюнетка, в строгом темном костюме с серебряными пуговками, стройные ноги, одна высоко закинута на другую.

Дуглас перехватывает мой взгляд, но, не показывая виду, напоминает:

— Речь шла о Младенове…

— Совершенно верно. Но вот когда я подружился с Младеновым, мои мечты о побеге обрели форму реального плана. Младенов и в самом деле стал знаменем части политической эмиграции. В Париже его носили на руках, а при нем и я устроился бы как-нибудь. Притом старик мне очень симпатичен.

— Своими идеями или еще чем?

— О, идеи!.. Идеи в наше время ничего не стоят, господин Дуглас, и используются разве что в корыстных целях.

— Неужели вы лично не придерживаетесь никаких идей?

— Никаких, кроме чисто негативных.

— Например?

Глаза мои снова устремляются к стройным ногам, вызывающе закинутым одна на другую в трех метрах от меня. Может быть, они немного полны в икрах, но изваяны превосходно. Томный взор женщины устремлен куда-то вдаль, за дансинг, на меня она не обращает ни малейшего внимания.

— Например, я против социализма, — заявляю я, с трудом перенося взгляд на своего собеседника. — Никто у меня не спрашивал, заинтересован я в построении социализма или нет, и я не желаю, чтобы мне его навязывали. А вот что ему противопоставить, социализму, на этот счет никаких мнений у меня нет, и вообще я пятака не дал бы за подобные великие проблемы. С меня достаточно моих личных дел. Пускай каждый поступает так, как считает нужным. Это лучшая политическая программа.

— Значит, вы вроде бы анархист?

— Я никто, — бормочу я в ответ, чувствуя, что стройные ноги вновь овладевают моими мыслями, словно навязчивая идея. — А если мое утверждение звучит в ваших ушах как анархизм, тогда считайте меня анархистом. Мне все равно.

— А что стало с Младеновым? — возвращает меня к теме разговора полковник, опасаясь, что предмет моего созерцания за соседним столиком снова вызовет у меня рассеянность.

— Все случилось так, как я предвидел. Может быть, я слаб по части великих идей, зато в практических делах на меня вполне можно положиться. Вызвав через третье лицо своего приятеля в Софию, я дал ему для поддержания духа некоторую сумму, и мы обо всем договорились. В назначенный час мы с Младеновым очутились в условленном месте. Друг детства оказался опытным проводником, и, не случись у нас небольшой заминки, мы бы благополучно пересекли границу. Впрочем, вам все это, вероятно, уже известно…

— В общих чертах да. Но не мешает послушать заново.

Я колеблюсь. Не потому, что хочу кое о чем умолчать, нет — как раз в этот момент воздух сотрясает оглушительный твист и площадку снова наводняют пары; они танцуют с таким увлечением, что я начинаю опасаться, как бы при виде этих качающихся задов не заболеть морской болезнью. Наблюдая за мной сквозь табачный дым, Дуглас, кажется, все еще изучает меня.

— Произошла заминка. Нас обнаружили и открыли огонь. Может быть, Младенов большой политик, но тут он оказался трусом. Потеряв всякое соображение, он побежал не туда, куда нужно. Прямо на него из зарослей выскочил пограничник с автоматом в руках и, если бы я не выстрелил, отправил бы Младенова к праотцам. Солдат упал. Я потащил Младенова за собой, и мы спустились с обрыва на греческую территорию.

Перед нами снова вырастает кельнер в белом смокинге. Я посматриваю на него с досадой — он закрыл собой соседний столик.

— Выпьем еще по бокалу? — обращается ко мне Дуглас. — Я тоже умерен в питье, но ради такого вечера можно сделать исключение.

Пожимаю плечами с безразличным видом, и Дуглас кивает кельнеру, указав на пустую бутылку. Человек в белом смокинге хватает ведерко с льдом, исчезает как призрак, потом снова появляется, с виртуозной ловкостью откупоривает шампанское, наполняет бокалы, кланяется и опять улетучивается. Дама за соседним столиком медленно описывает полукруг своими темными глазами, затем взгляд ее, транзитом минуя нас, устремляется к входной двери.

— Ваше здоровье! — говорит полковник и отпивает из бокала. — Должен вам признаться, господин Бобев, что именно этот инцидент при вашем переходе через границу побудил меня вмешаться в дело и занять вашу сторону. Вы не маленький и, несомненно, догадываетесь, что ваши показания были соответствующим образом проверены. А так как мне свойственно из малого делать большие выводы, я после этого решил, что, как человек сообразительный, хладнокровный и смелый, вы можете быть нам полезны…

— О себе мне судить трудно, — говорю я равнодушным тоном. — Думаю только, что Младенов преблагополучно добрался до Парижа. В то время как меня целых шесть месяцев гноят в этой вонючей тюрьме.

— А может, что ни делается, все к лучшему, как говорят у вас, — улыбается полковник своими бледными губами.

— Лучшее для меня — Париж.

— Всему свое время. Попадете и в Париж. Впрочем, судя по вашему взгляду, нечто заманчивое для вас может быть не только в Париже.

— Тут другое дело, — отвечаю я, и мои глаза виновато оставляют брюнетку. — Когда полгода не видишь женщину, то и самая затрепанная юбка кажется богиней.

— Вы можете располагать любой юбкой, какая вам приглянется, — замечает Дуглас.

— Как бы не так! — бросаю я с саркастической усмешкой. — Вы, как видно, забываете, что даже костюм у меня на плечах не принадлежит мне.

— Вы имеете в виду сегодняшний день, господин Бобев, а я говорю о завтрашнем. Завтра вы проснетесь в чудесной вилле, с ванной, холлом, садом и прочими вещами, и сможете есть и одеваться по своему вкусу.

— А чем еще буду я заниматься на той вилле?

— Войдете в курс обязанностей, — неопределенно отвечает полковник, любезно наполняя мой бокал.

— Смогу ли я выходить? — подозрительно спрашиваю я.

— Пока нет…

— Значит, опять тюрьма, только люкс.

Дуглас энергично вертит головой.

— Ошибаетесь, дружище, ошибаетесь. Не о тюрьме тут речь, а о профессиональной предосторожности. Придет время, будете ходить, где захочется. А до тех пор, чтоб не было скучно, мы абонируем вам какую-нибудь юбку.

Он посматривает на меня с хитрецой, широко раскидывая руками.

— Выбирайте, господин Бобев! Выбирайте любую! Убедитесь на практике, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.

Жест седоволосого охватывает все заведение и многозначительно останавливается на баре, где на высоких стульчиках разместилось полдюжины вакантных красоток. Разметав их всех взглядом, я снова перевожу глаза на брюнетку, сидящую за соседним столиком.

— Ясно, — вскидывает руку Дуглас, и опять на его лице проступает бледная улыбка. — Понял, кому отдано предпочтение.

Он кивает кельнеру, опять появившемуся в окрестностях, что-то шепчет ему, тот угодливо улыбается и направляется к брюнетке. Подняв бокал, человек в сером заговорщически подмигивает мне, даже не взглянув в сторону соседнего столика. Он знает, что воля полковника Дугласа — закон.

Плохо только, что существуют нарушители закона. Дама с безразличным видом выслушивает кельнера, потом презрительно усмехается и говорит что-то, должно быть, не особенно приятное, что тут же доверительно передается седоволосому. Полковник недовольно хмурит свои соломенные брови, отпивает из бокала и смотрит в мою сторону.

— Пожалуй, мы промахнулись. Дама утверждает, будто она не из профессиональных, хотя я готов держать пари, что это именно так. Придется вам переключиться на бар.

— В этом нет надобности. И вообще не беспокойтесь обо мне.

Мысль, что мне будет сервирована дама по заказу, отнюдь меня не соблазняет, и все же я чувствую, что задет отказом брюнетки. Дуглас тоже, очевидно, слегка раздосадован тем, что его всемогущество не сработало.

— Ладно, — неожиданно заявляет он. — Вы ее получите, вашу избранницу, пусть даже она и в самом деле не профессионалка.

— Ради бога, какая избранница… Оставьте ее в покое, эту надменную шлюху! — пренебрежительно возражаю я полковнику.

— Нет, вы ее получите и убедитесь, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.

Он слегка поворачивает голову, окидывает брюнетку малоприязненным взглядом и рукой подзывает кельнера:

— Счет!

Я просыпаюсь в солнечной бледно-зеленой комнате. Купаюсь в ванне, поблескивающей голубой эмалью и никелем. Завтракаю в уютном розовом холле, затем блаженно вытягиваюсь в мягком кресле под оранжевым навесом веранды, позволяющим глазам отдыхать среди пышной зелени сада. Словом, вилла-обещание стала реальностью.

Кроме меня, тут живут только двое: садовник и слуга. Они в моем распоряжении, а я в их, потому что им, несомненно, поручили меня охранять. Так и подмывает сказать этим людям: «Занимайтесь своим делом, а я не сумасшеший, чтоб бежать из рая». Но я молчу, пускай стараются изо всех сил.

Я вообще редко говорю больше, чем следует. Жизнь научила меня: развяжешь язык — непременно скажешь лишнее, что впоследствии используют против тебя. Поэтому, если тебе не терпится поболтать, болтай про себя. В разговоре человек открывается, а в этом мире чем ты сдержаннее, тем меньше уязвим.

Распечатываю сигареты «Филипп Морис», оставленные чьей-то заботливой рукой, закуриваю и снова гляжу в сад. Маслиновые деревца серебрятся, будто выгорели от солнца. Листва апельсиновых деревьев густая и темная, за ними почти черной стеной стоят кипарисы. Рай густо обнесен лесом, чтоб ты не имел никакого представления об окружающей местности. Из-за стены кипарисов доносится урчание автомобиля, который останавливается где-то поблизости. Звенит звонок от калитки, и вскоре за моей спиной в холле слышатся торопливые твердые шаги.

Оборачиваюсь. Надо мной нависает полковник Дуглас со своим бледным, бесцветным лицом, словно только полученным из химчистки.

— Доброе утро! Как настроение? — протяжно произносит Дуглас.

— Благодарю, не плохое, — отвечаю я, поднимаясь с кресла.

Полковник не один. Слева от него стоит невзрачный человечек в белой панаме и черных очках.

— Господин Гаррис будет вашим учителем, — объясняет седоволосый, представляя нас. — Вы, насколько я мог понять, хорошо владеете французским?

Я киваю утвердительно.

— Чудесно! Господин Гаррис ознакомит вас с материалом, который неотделим от вашей будущей работы. Что бы вам ни понадобилось, за всем обращайтесь к нему. Я некоторое время не буду вас видеть, но это не значит, что я перестану о вас думать. Всего вам доброго и успеха в занятиях!

Полковник с бледной улыбкой пожимает мне руку и уходит. Однако я иду за ним следом и в прихожей останавливаю его:

— Господин Дуглас! Только два слова.

— Слушаю, — отвечает он с некоторой досадой.

— Ради бога, не возвращайте меня туда!

— Учту ваше желание, — безучастно говорит полковник. — Только запомните, я не всемогущ. Эти вопросы решают другие люди.

— Но если вы вернете меня туда, мне крышка. Вы же обещали послать меня в Париж? Я отлично владею языком. Буду вам полезен.

Бесцветные глаза полковника смотрят на меня с нескрываемой досадой.

— Видите ли, друг мой, — говорит он кротко, как ребенку, — при случае вы побываете и в Париже, и во многих других местах. Будете жить в уютных коттеджах, вроде этого, посещать роскошные заведения, проводить время в обществе роскошных подружек и вообще будете наслаждаться свободой. Но за все эти удовольствия надо платить напряженной работой и некоторым риском, господин Бобев! Вы не ребенок и должны знать, что в этом мире ничто не дается даром.

Он машет мне рукой и, прежде чем я успеваю остановить его, уходит. Впрочем, какой смысл его останавливать? Я действительно не ребенок и понимаю, что судьба моя решена какими-то незнакомыми людьми в незнакомом мне учреждении в ходе разговора, содержание которого мне никогда не узнать. Роскошная вилла и все прочее — блеф для прикрытия жестокого приговора: меня должны перебросить обратно. Когда и с какой целью — пока не известно.

Возвращаюсь в холл. Господин Гаррис положил на стол свой небольшой черный портфель и, устроившись на стуле, дремлет за темными очками.

— Какие-нибудь неприятности? — любезно спрашивает он, заметив тревогу на моем лице. И, не дожидаясь ответа, добавляет: — Садитесь сюда! Так. Я полагаю, мы можем начать. Вам, надеюсь, известно, что такое криптография.

Я молчу, уставившись в персидскую скатерть на столе, и самое последнее, что меня занимает в данный момент, это криптография.

— По известному определению Джона Бейли, «криптография — это искусство писать по способу, непонятному для всех тех, кто не владеет ключом используемой системы».

Человечек смотрит на меня сквозь темные очки, ожидая, вероятно, что я упаду от изумления, услышав определение Бейли, но я продолжаю разглядывать скатерть, ни во что не ставя этого Бейли и его формулировки.

— Криптография находит применение в самых различных областях. А пока что мы с вами займемся так называемым шифром. Надеюсь, что хоть это слово вам знакомо…

Господин Гаррис, видимо, заметил наконец что я со своими мыслями слишком далек от проблем шифра, потому что он многозначительно кашлянул и сказал уже другим тоном:

— Послушайте, господин Бобев, материал, который нам с вами предстоит пройти, довольно серьезный, да и время наше очень ограничено… Поэтому я прошу быть возможно внимательней. Если у вас есть какие-то свои заботы, то об этом вы мне скажете позже.

Господин Гаррис открывает портфель, достает несколько исписанных листов бумаги, затем сменяет темные очки на прозрачные, бросает взгляд на рукопись и протягивает мне листок.

— Что вы тут видите?

На листке бумаги несколько цифр, написанных через равные интервалы: 85862 70113 48931 66187 34212 42883 76662 18984…

— Вижу числа, — неохотно отвечаю я.

— Пятизначные числа, — уточняет мистер Гаррис. — Эти пятизначные числа представляют собой зашифрованный текст. Перед вами шифрограмма, которой советская разведка предупредила Сталина о предстоящем нападении гитлеровских армий. Соответствующим образом расшифрованные, эти числа означают: «Дора директору через Тейлора. Гитлер окончательно определил 22 июня как день „Д“ атаки против Советского Союза…»

Я снова разглядываю цифры на листке бумаги, но они кажутся мне слишком невинными и банальными, чтоб таить в себе столь драматический смысл.

— В наше время большинство разведок использует для шифровки пятизначные числа, — продолжает свою лекцию господин Гаррис. — Но каждая разведка шифрует и дешифрует тексты с помощью специального секретного ключа. Впрочем, вам самому предстоит овладеть уменьем выполнять обе эти операции при помощи определенного ключа. Разумеется, мы начнем с чего-нибудь простого…

Шесть часов вечера. Я лежу в полном изнеможении, с распухшей головой в холле на кушетке и тупо смотрю в белый потолок. В сущности, белый потолок для меня вовсе не белый — он сплошь усыпан пятизначными числами, которые со сводящим с ума упорством мельтешат у меня перед глазами. Чтобы прогнать их, я опускаю веки, но они и под веками продолжают свой пляс на красном фоне. Два часа занятий до обеда и четыре после обеда — этого оказалось вполне достаточно, чтоб вдохнуть в меня ненависть ко всем видам пятизначных чисел.

Где-то там звонят, но я не обращаю внимания, потому что ждать мне некого, по крайней мере до завтрашнего утра, когда снова явится господин Гаррис со своим зловещим портфелем. Дверь холла открывается, слышатся шаги по ковру, и чуть ли не над самой моей головой звучит мягкий женский голос:

— Спящий красавец… Спите, спите, не смущайтесь.

Открываю глаза. Передо мной стоит брюнетка из «Копакабаны». Заложив руки за спину, она рассматривает меня с легким любопытством, будто пришла в зоологический сад. Стройная фигура незнакомки подана в превосходной оправе: на ней табачного цвета костюм, отделанный по краям бежевым кантом. Этот приглушенный табачный цвет удивительно идет к ее белому лицу и плавным черным волнам прически.

— Прошу прощенья, — говорю я. — Единственным извинением мне служит то, что я видел во сне именно вас.

— Вы лжец по профессии или просто любитель? — спрашивает брюнетка без тени улыбки.

— Не в моей привычке лгать, — сухо отвечаю я. — Когда правда способна мне повредить, я лишь умалчиваю ее.

— Ладно, ладно, — успокаивающе кивает гостья. — Пока еще рано говорить о своем характере. Более уместно признаться, как вас зовут.

— Эмиль.

— Просто Эмиль? — вскидывает она брови (очень красивые и даже не подрисованные, говоря между нами). Потом продолжает напевно: — «Эмиль, или О воспитании»… Бедный Руссо! Будь он с вами знаком, едва ли бы объединил эти две несовместимые вещи в одном заглавии.

— Не будем беспокоить классиков, — предлагаю я. Ваше имя, кажется…

— Франсуаз.

— Чем позволите искупить свою вину? Виски или мартини? — спрашиваю я, приближаясь к буфету, содержимое котрого изучил заранее.

Все подобного рода реплики — полнейшая глупость, но, если разговор начался с фальшивой ноты, трудно его изменить, и уйма времени уходит на пустую болтовню.

— Я предпочту перно, если таковое найдется, — замечает Франсуаз.

Ничего, кроме далеких литературных ассоциаций, это название не порождает у меня в голове. К счастью, брюнетка сама приходит мне на помощь и обнаруживает среди запасов бутылку, на этикетке которой написано «Рикар». Затем, опять же общими усилиями, вытаскиваем из холодильника на кухне кубики льда в нужном количестве, наполняем водой кувшин и размещаем свои находки на столике посреди веранды.

Труд сближает людей. Так что, когда мы наконец усаживаемся, каждый против своего бокала, фальшивый тон спадает до терпимых размеров.

— Ваш приятель оказался на удивление настойчивым человеком, — доверительно сообщает Франсуаз, закуривая предложенную сигарету и откидываясь на спинку кресла.

Не знаю, правда ли, что мою гостью зовут Франсуаз, но, судя по ее произношению, она настоящая француженка. Впрочем, сейчас мое внимание привлекает не столько произношение, сколько вид ее стройных ножек, которые она неосторожно скрестила перед моими глазами.

Я пытаюсь отвести взгляд в сторону и неудобно ерзаю в кресле.

— Вас что-то беспокоит? — невинно спрашивает гостья.

— Вот эти ноги…

— Уж не задела ли я вас?

— Фигурально выражаясь, да. К тому же сердечную мышцу.

— Извините. В следующий раз приду в бальном платье. Их, как вы знаете, по традиции шьют до пят.

— Значит, мой приятель оказался дельным человеком? — спрашиваю я, чтобы прервать глупости.

— Просто невыносимым. Меня только удивляет, зачем вам понадобилось действовать через него, а не самостоятельно. Вначале я было подумала, что вы глухонемой.

— Я стеснительный. Ужасно стеснительный.

— Стеснительные не кичатся своей стеснительностью. Впрочем, разберемся и в этом, когда придет время.

— А скоро оно придет, это время?

Брюнетка стрельнула в меня своими темными глазами, но сказала только:

— Я умираю от голода.

— Тут есть слуга, хотя не знаю, куда он пропал… — бормочу я в оправдание.

— Вы, похоже, знакомы с этим домом не больше, чем я…

— Попали в точку, — киваю я. — Я тут едва ли не со вчерашнего вечера.

— И по какому случаю? — спрашивает Франсуаз, беря вторую предложенную ей сигарету.

Я даю ей закурить, потом закуриваю сам, делаю две глубокие затяжки, и все это ради того, чтоб выиграть какое-то время. Наконец объясняю:

— Это довольно невероятная история, дорогая Франсуаз. Вчера вечером, прохладно расставшись с вами, мы решили согреться за покером, и наш общий знакомый проиграл виллу…

— В которую вы тут же вселились, — завершает брюнетка. — Для человека, который не любит лгать, неплохо придумано. Неужели это единственное блюдо, которое мне будет подано на ужин?

— Боюсь, что да, — сокрушенно отвечаю я. — Разве что приготовим что-нибудь общими усилиями…

— «Эмиль, или О воспитании», — с досадой говорит женщина, гасит в пепельнице сигарету и встает со вздохом. — Бедный Руссо. Но так уж и быть. Идите же, чего ждать!

Так что мы снова объединяем наши усилия во имя общего дела. Спустя полчаса на столе в холле расставляются холодные закуски: колбасы, отварной цыпленок, рыбные консервы и салат. Недостаток кушаний возмещается несколькими различными по содержанию бутылками.

Труд, как уже было сказано, сближает людей. За ужином мы ведем непринужденную беседу. С присущим женщине любопытством вопросы задает преимущественно Франсуаз, а я довольствуюсь тем, что отвечаю на них. За шесть месяцев у меня накопился известный опыт в этом деле. Вполне позволяющий, однако, уловить, что вопросы брюнетки, хоть они и кажутся невинными и случайными, хоть и задаются безразличным тоном, бьют в определенном направлении: мое прошлое, настоящее и возможное будущее. Я последовательно предлагаю ей одну выдумку за другой, импровизируя при этом со смелостью и легкостью человека, который особенно не домогается, чтоб непременно верили каждому его слову.

На середине одной такой довольно длинной и сложной нелепицы Франсуаз усталым жестом останавливает меня:

— Довольно. У меня есть уже представление о вас. Вы, конечно, лжете без стыда и совести, но вам не мешает помнить, что даже самые заправские врали и те изредка говорят правду. Так что займитесь-ка лучше кофе.

Я покорно ухожу на кухню. Женщина идет за мною — проследить за моими действиями. Уместная предосторожность, ибо я в жизни редко пил кофе и никогда не варил его. Обнаруживаю значительные запасы как обычного кофе, так и растворимого. Растворимый мне внушает больше доверия своими солидными этикетками. Я высыпаю в кастрюлю банку кофе, добавляю на глаз побольше сахару, наливаю, тоже на глаз, холодной воды и все это ставлю варить на электрическую плитку.

У меня решительный вид, рассчитанный на то, чтоб внушить доверие. Франсуаз, заложив руки за спину, наблюдает за моей стряпней весьма скептически.

— Мой бедный друг, вам явно не хватает не только воспитания, но и здравого рассудка, — говорит она и, взяв с плитки кастрюлю, выливает смесь в раковину. После этого сама берется за приготовление кофе.

Наконец-то кофе сварен, а чуть позже и выпит. Франсуаз смотрит на часы.

— Думаю, что пора положить конец этому затянувшемуся визиту, — замечает она и гасит сигарету.

Эта женщина понятия не имеет о бережливости: она то и дело гасит недокуренные сигареты.

— Вы шутите? — спрашиваю я, проверяя взглядом, действительно ли она шутит. — Бал едва начался…

— Ах да, я чуть было не упустила из виду еще одну мелочь, — отвечает Франсуаз, поднимаясь с кресла.

Выйдя на середину холла, она обеими руками поправляет прическу, показывая очертания своего пышного бюста, и говорит с легкой досадой:

— Мне самой раздеваться или вы поможете?

Я задерживаю на ней пристальный взгляд, потом отвожу глаза в сторону и тоже встаю.

— Вы далеконько зашли в своих шутках, — замечаю я безразличным тоном.

— Какие шутки? — вскидывает брови женщина. — Разве не для этого вы меня позвали? А теперь, когда я говорю: к вашим услугам, — вы заявляете, что я шучу.

— Вы ошибаетесь, — сухо бросаю в ответ. — Я вас не звал как уличную женщину.

— Значит, произошло недоразумение. Мне казалось, что вы нуждаетесь именно в этом.

У меня нет настроения затевать спор. Женщина это понимает и уходит. Я провожаю ее до выхода. В дверях она оборачивается, окидывает меня беглым взглядом и говорит своим мягким безучастным голосом:

— Концовку мы чуточку подпортили… Ничего, это послужит вам уроком: в подобных начинаниях полезно предварительно ознакомиться и с мнением партнера.

После этого она машет мне красивой белой рукой и ступает в сумрак, в котором белеет длинная спортивная машина.

Я возвращаюсь в холл с настроением, описывать которое сейчас не стану.

Если когда-нибудь случай столкнет вас с Гаррисом, советую вам не строить иллюзий насчет его безобидного вида. История, насколько позволяют мне судить мои познания, не знала инквизитора более страшного, чем этот плюгавенький человечек с черным портфелем и в черных очках. Начинив за несколько дней подряд мою голову пятизначными числами и арифметическими действиями, он с дьявольской усмешкой переходит к азбуке Морзе. И не только к самой азбуке, но и к той гимнастике, после которой палец обретает способность запросто посылать знаки Морзе в эфир.

Если не считать пыток, которым меня подвергает Гаррис, моя жизнь в вилле течет без всяких потрясений. Садовник и слуга осуществляют надзор надо мной с таким тактом, что я почти не замечаю их присутствия. Свободные от пятизначных чисел и морзянки часы проходят в основном под оранжевым навесом на веранде. Вытянувшись в кресле, я рассеянно гляжу на побелевшую зелень маслин, густо-зеленую — апельсиновых деревьев, а потом на черную стену высоких кипарисов и думаю об ожидающей меня неизвестности.

В сущности, эта неизвестность известна достаточно, чтоб вызвать у меня ощущение тяжести в области живота, какое испытываешь, когда слишком много съешь или сильно испугаешься.

Об этих вещах я думаю не вообще — ненавижу думать вообще, бесконечно, без всякой пользы перемалывать в голове одно и то же. Мысль моя сосредоточена скорее на действиях, которые могут оказаться необходимыми при возможных изменениях обстановки. Потому что обстановка непременно изменится, и, по всей вероятности, очень скоро, к тому же не в мою пользу.

В промежутках между подобными размышлениями я часто вспоминаю Франсуаз. После стольких месяцев одиночества образы, навеянные мне брюнеткой, далеко не способствуют хорошему сну. Чтоб их прогнать, я внушаю себе, что влечет меня никакая не Франсуаз, а всего лишь женская плоть. Но это ложь. И хотя в мире, где мы живем, без лжи не обойтись, очень глупо лгать самому себе. Если бы дело касалось одной плоти, «Копакабана» предлагала мне целую серию женских экземпляров. Но после того как я увидел Франсуаз, эти экземпляры меня уже не привлекали. И все же я доволен, что в тот день не кинулся помогать брюнетке раздеваться. Пускай знает, что мы хоть и бедны, но честны или по крайней мере стараемся походить на таковых.

Если кое-какие мои подозрения окажутся основательными, Франсуаз должна снова появиться на горизонте. Если же нет, наша встреча закончилась с ничейным результатом.

Проходит целая неделя с момента моего вселения в виллу, пока брюнетка появляется снова. Это случается под вечер — в ту пору, когда одиночество угнетает даже того, кто, в сущности, ничего другого и не знает, кроме одиночества. Едва успеваю сменить пижаму на свежую белую рубашку, как раздается звонок. В момент, когда Франсуаз входит в холл, мои руки заняты повязыванием галстука.

— Добрый вечер. Вы что, встаете или собираетесь лечь? — спрашивает она, разглядывая меня со снисходительным интересом.

— Ни то ни другое. Просто готовился встретить вас, — скромно отвечаю я.

— Какая интуиция!.. Похоже, что любовь делает людей ясновидцами.

— Ненависть тоже.

— В таком случае мне, я думаю, разумнее всего уйти.

— Позвольте предложить вам хоть чашку кофе.

— Неужели вы до такой степени ненавидите меня? Я бы предпочла получить от вас пощечину.

— Хорошо, не будем ссориться, — бормочу я примирительно. — Могу предложить вам бокал перно, а кофе будет за вами.

Надеваю пиджак и направляюсь к буфету. Вообще я стараюсь ограничиваться чисто деловыми движениями и не смотреть на Франсуаз, потому что сегодня от ее вида просто дух захватывает. Может быть, мое состояние объясняется тем, что образ этой женщины всю неделю не выходил у меня из головы, или всему виной ее умопомрачительный туалет, не знаю, только она вновь овладела мной, словно навязчивая идея. На Франсуаз светло-синий костюм, плотно облегающий округлые формы, и поплиновая блузка с синими и шоколадными цветочками, а уж об очертаниях ее пышного бюста лучше не говорить. Пастельно-голубой фон придает ее черным волосам, взгляду темных глаз на белом лице прямо-таки фантастическую эффектность. Этой женщине идут любые цвета.

— Вы, как видно, собирались выходить? — замечает гостья, пока я занимаюсь напитками и бокалами.

— Не угадали. Я совсем не выхожу.

— В самом деле? Тогда к чему этот изысканный вид?

— Так, ради настроения.

— Сегодня вы как-то туманно выражаетесь.

— Ничего туманного нет, — отвечаю я, опуская в бокалы лед и разливая напиток. — В этот час люди обычно выходят из дому в надежде что-нибудь выпить — либо идут в ресторан, либо встречаются с друзьями. Вот и делаю вид, будто готовлюсь к прогулке. От этого у меня создается иллюзия, что я ничем не хуже других.

Женщина со свойственной ей манерой окидывает меня быстрым испытующим взглядом и говорит:

— Думаю, что вместо такого вот сеанса самовнушения гораздо проще было бы взять да и выйти, если хочется.

— Совершенно верно, — киваю я. — Вы не поможете мне перенести эту груду стекла на веранду?

Какое-то время мы сидим под оранжевым навесом, пьем из холодных запотевших бокалов и пускаем в пространство струи табачного дыма.

— Вы не ответили на мой вопрос, — напоминает Франсуаз.

— Значит, у меня не было желания отвечать.

— Это не учтиво…

— Почему? Вы тоже многое умалчиваете.

— Например?

— Например, что вас приводит сюда? Надеюсь, вы не станете меня убеждать, что не можете дышать без меня.

— Не беспокойтесь. Я лгу более умеренно, чем вы.

— В таком случае?

— Мой бедный друг! Сколько лет вам еще надо прожить на свете, чтобы понять такую простую вещь: самое большое удовольствие для женщины — удовлетворять свое любопытство. Вы разбудили мое любопытство. Ваше обращение к содействию посредника, чтоб привести меня сюда, отшельничество в этом доме, который явно вам не принадлежит, не говоря уже о ворохе небылиц, преподнесенных мне, — все это почти загадочно.

— Никак не предполагал, что во мне есть что-либо загадочное. Но раз так, постараюсь и впредь держаться в том же духе, чтоб не лишиться такой клиентки, как вы.

Франсуаз встает, прохаживается по веранде и останавливается у моего кресла. Маневры эти кажутся заранее продуманными, однако не исключено, что они вызваны простой неловкостью. Я не отношусь к числу забавных собеседников. На сей раз я не в состоянии отвести глаз от стройной, статной фигуры — крупным планом она закрыла передо мной весь горизонт. Словно загипнотизированный, я поднимаюсь перед нею на ноги.

— Скажите, Эмиль… — Она умолкает, будто ей трудно было впервые назвать меня по имени.

— Что сказать? — спрашиваю я с пересохшим ртом, пытаясь что-нибудь разглядеть во мраке ее глаз.

— Скажите… вы действительно любите меня?

— Не говорите глупостей. Между такими, как мы, не может существовать любви, — отвечаю я.

И плотно обнимаю округлые крепкие плечи.

После Морзе наступает очередь тайнописи с ее рецептами, химикалиями и техническими условиями. Господин Гаррис неисчерпаем и непогрешим, как подлинная энциклопедия. Довольно объемистая и полезная энциклопедия, которая едва ли скоро увидит свет, иначе ее пришлось бы озаглавить «Справочник шпиона». Скверно то, что в один из ближайших дней Гаррис унесет свой черный портфель и начнет давать лекции новому дебютанту, а меня пошлют сдавать практический экзамен по шпионажу в страну, из которой мне с трудом удалось выбраться.

Скверно и другое. По ходу занятий день ото дня мне становится все яснее, что учение мое близится к концу. Пока что мы вращаемся в области теории. Но еще в Болгарии я слышал немало историй, подобных моей, и знаю, что очень скоро на смену Гаррису явится Дуглас или кто-нибудь другой и предложит мне конкретный план операции, который я должен буду не только выучить назубок, но и выполнять на практике.

Единственная моя утеха в эти дни напряженного ожидания — Франсуаз. Мое предположение, что после первой физической близости наступит безразличие или досада, не оправдалось. Может быть, потому, что, как это редко случается, в самом деле очень редко, Франсуаз оказалась женщиной именно в моем вкусе. Мне хочется сказать, что у нее нет ничего общего с теми, о которых говорят «сладкая женщинка». Сладкое всегда в конце концов, а порой и в самом начале начинает горчить. Вы ищите холодный освежающий напиток, а получается липкий сироп нежностей и воркования. С Франсуаз подобные нежности не грозят. После нашей первой бессонной ночи, проведенной в опьянении, она ограничилась тем, что сказала мне сквозь полуоткрытую дверь ванной комнаты:

— Ты оказался ужасно изнурительным, первобытным любовником. Хорошо, что не все мужчины похожи на тебя.

Ее нежности и в дальнейшем мало чем отличались от этой, что все же лучше, чем если бы она повисла у меня на шее и заныла: «Миленький, скажи, как ты меня любишь!» Особенно если учесть, что рост у нее метр семьдесят два и соответствующий этому вес.

Франсуаз обычно приходила под вечер. Программа ее визитов постоянно была одна и та же — умеренное питье, умеренная закуска, самодеятельный ужин и любовь без лишних разговоров. Другой, менее подозрительный человек, вероятно, решил бы на моем месте, что женщина прочно и надежно привязалась к нему. Я же придерживался того мнения, что мы вот-вот услышим друг от друга нечто такое, чего мы всячески стараемся не произносить и что не имеет ничего общего с отношениями двух полов.

Но вот в один прекрасный день господин Гаррис сообщил мне, что на этом наши занятия заканчиваются, и безучастным голосом пожелал мне успеха в их практическом применении.

Вечером, когда мы с Франсуаз, сидя, как обычно, под оранжевым навесом, употребили привычные дозы алкоголя и обменялись колкими любезностями, я решил, что пора заговорить. Первым всегда вынужден говорить более слабый. Таково правило игры, и тут уж ничего не поделаешь — не я его придумал.

— Дорогая Франсуаз, твои остроты, хоть они и проверены временем, довольно однообразны. Что ты скажешь, если мы переменим тему?

Эта реплика не выражала ничего примечательного, зато мой взгляд был достаточно красноречив.

— А что ты скажешь, если мы переменим место? — вопросом на вопрос отвечает Франсуаз. — Мы с таким упорством сидим под этим навесом, что у меня появилось ощущение, будто я на всю жизнь сделалась оранжевой.

Она встает, спускается по трем мраморным ступеням и углубляется в сад, куда мы ни разу не догадались пойти прогуляться. Я следую за ней и, когда мы достигаем темной аллеи вдоль кипарисов, спрашиваю:

— По-твоему, нас подслушивают?

— А ты как считаешь?

— Трудно сказать…

— Говори тогда, что у тебя.

— Франсуаз, я хочу уехать в Париж!

— Ну и валяй. Счастливого пути.

— Не могу без тебя. Я хочу сказать — без твоей помощи.

— Почему не можешь?

— Потому что я в безвыходном положении. Ты единственная можешь меня спасти.

— Выходит, дошло до того, что тебя должна спасать какая-то надменная шлюха, как ты изволил меня назвать перед твоим Дугласом?

— У тебя изумительно острый слух…

По сути дела, даже самый острый слух не смог бы уловить моей реплики среди шума ночного заведения на расстоянии трех метров. Но мне известно, что слух иногда обостряется при помощи специальных устройств. Только в данный момент мне было не до таких деталей.

— Франсуаз, ты отлично понимаешь, почему я сижу в этой вилле и чем я тут занимаюсь…

— Допустим. А с какой целью?

— Меня готовят к тому, чтоб забросить в Болгарию. Едва успел я оттуда бежать полгода назад, как они снова хотят меня туда вернуть…

— И ты умираешь от страха. Не так ли?

— Дело не только в страхе. Это будет конец всем моим намерениям, всем мечтаниям. Всю жизнь я рвался в Париж… Во Франции воспитывался мой отец… я с детства лелеял эту мысль…

— Хорошо, хорошо. Только не заплачь.

Сила была на ее стороне, и женщина играла твердо. Плакать я не намеревался, но замолчал, так как почувствовал, что исповедь тут ни к чему и мне надлежит отвечать на вопросы, ставить которые дано другому. Благо, к этому мне не привыкать.

В тени кипарисов смутно белеет скамейка, но Франсуаз проходит мимо и останавливается лишь в конце аллеи. Она подает мне знак подойти к ней поближе и говорит полушепотом:

— Ты не возражаешь, если мы вернемся к самому началу, а?

Мы так и сделали.

Женщина мастерски задает вопросы — качество, которое я в ней оценил при первом же нашем водевильном разговоре. Каждый вопрос бьет в одну узловую точку, допрос ведется ловко, держит меня в напряжении, и через каких-нибудь пятнадцать минут Франсуаз вырывает из меня все то, на что греческая полиция расходовала долгие часы.

— Случай с Младеновым, возможно, представит для нас известный интерес, — замечает брюнетка по окончании допроса. — Неясно одно — чем ты сам можешь быть для нас полезен…

— Послушай, Франсуаз, я выполню любую задачу, которую вы поставите передо мной… Я люблю Францию…

Женщина задумчиво глядит на меня своими большими темными глазами, смутно поблескивающими во мраке аллеи.

— Человек, который не любит собственную страну, едва ли способен любить другую, Эмиль.

Я молчу. Эта кобра знает мое уязвимое место.

— Но это не столь важно. Среди таких, как мы, о любви говорить не принято, ты сам сказал. Беда в том, что тобой сейчас владеет страх. Весьма возможно, значит, что он тебя не покинет и завтра. Не думай, что страшно лишь там, в Болгарии.

— Франсуаз, я не трус.

— Я в этом не уверена. Впрочем, это касается прежде всего тебя: струсишь — сократишь себе жизнь. Пойдем-ка мы обратно. Длительные прогулки всегда вызывают подозрение.

— Погоди, — говорю я. — Для меня нет возврата. Моя подготовка сегодня закончилась. Не исключено, что завтра же вечером меня отправят на границу.

Уже шагая по аллее, она вдруг замирает на месте при этих словах и оборачивается ко мне:

— И ты только сейчас об этом говоришь? Мог бы еще подождать и телеграфировать мне с границы. Что я должна сделать за два часа?

— Вырвать меня отсюда. Франсуаз, я уже достаточно знаю тебя и убежден, что ты в состоянии сделать все, если захочешь.

Комплимент, сказанный даже такой женщине, как Франсуаз, делает свое дело. Во всяком случае, делает больше, чем разные заклинания вроде «во имя нашей дружбы» и тому подобное. Уставившись глазами в черную стену кипарисов, Франсуаз о чем-то думает. Смутно белеет во мраке ее красивое лицо, а от ее темных, аккуратно уложенных волос исходит легкий аромат, но я не замечаю ее женских чар, потому что вижу перед собой не женщину, а представителя некоего безымянного ведомства, которое в данный момент решает мою судьбу.

— Чтоб раздобыть для тебя подходящий документ, у меня нет времени, — бормочет Франсуаз как бы сама себе.

Помолчав немного, она вдруг добавляет:

— Тем хуже. Попробуем обойтись без документа. Господин Никто, родом Ниоткуда. Национальность: без национальности.

Она берет меня под руку, медленно ведет по темной аллее в сторону виллы и тихо говорит:

— Я ухожу. Ты меня провожаешь до дверей, пять минут ужинаешь на кухне, гремя при этом посудой, удаляешься в спальню, гасишь свет, делая вид, что ложишься, вылезаешь в окно, перемахиваешь вот здесь, в конце аллеи, через ограду. Прямо перед тобой шоссе. Идешь влево. Я тебя жду за третьим поворотом.

Белый «ягуар» летит по шоссе со скоростью, несколько превышающей дозволенную. По обе стороны дороги мерцают во мраке огни афинских пригородов. На темно-синем необъятном афинском небе трепетно сияют крупные звезды. Прекрасное небо, чьей красоты по разным причинам я никак не могу вкусить. Франсуаз, зорко глядя вперед, молча следит за летящей навстречу, освещенной мощными фарами лентой асфальта. Я тоже молчу, пытаясь подавить неприятную дрожь в спине, знакомую преследуемым.

По правде говоря, я не верю, чтоб нас преследовали, по крайней мере в данный момент. По выработанному Франсуаз плану все произошло быстро и тихо. Теперь вопрос в том, что нас ждет дальше. Но хоть я и ненавижу двигаться в неизвестность, все же не решаюсь приставать к брюнетке с расспросами и лишь машинально слежу за белой мордой «ягуара», которая подминает под себя ленту шоссе.

Огни вдоль дороги становятся все чаще. Машина входит в кварталы Афин. Франсуаз сбавляет скорость — слишком большая роскошь ввязываться в спор с полицией, когда рядом с тобой сидит человек без паспорта. Мы движемся со скоростью семьдесят километров, а кажется, что машина ползет, как черепаха, и это заставляет меня нервничать. Стремление бежать как можно скорее, разумеется, всего лишь глупый пережиток. В наши дни полиция не преследует по пятам, если решила поймать, а неожиданно встает на твоем пути.

Время позднее. На перекрестках мигают желтые огни светофоров: проезжай, если хочешь, только гляди в оба. Мне к этому не привыкать. На моем жизненном пути редко встречается зеленый свет. Если не красный, то в лучшем случае желтый. Желтое, предупредительно мигающее око: поезжай, но на свой риск.

Бульвар, на который мы выезжаем, мне знаком по вечерней прогулке с полковником. Несколько минут спустя перед нами вспыхивает белый неон отеля «Гранд Бретань», а напротив — зеленые буквы «Копакабаны». Едем еще какое-то время, после чего «ягуар» круто сворачивает в узенькую, плохо освещенную улочку и останавливается. Франсуаз берет ключи от машины и выходит.

— Я сбегаю позвоню. Жди меня тут.

Подожду, что делать. Проходит более четверти часа, а брюнетки все нет. Значит, не звонить она побежала, а зашла к кому-то — должно быть, к человеку повыше ее рангом.

Наконец Франсуаз возвращается, садится в машину, закуривает и, не сказав ни слова, едет дальше. Мы проезжаем по маленьким полутемным улочкам, мимо дощатых заборов и пустырей. Потом снова выходим на широкий, покрытый асфальтом бульвар. По одну сторону бульвара блестят витрины и яркие вывески заведений, по другую темнеют в полумраке корпуса пароходов, трубы и мачты. Должно быть, мы в Пирее. Франсуаз останавливает машину у слабо освещенного тротуара со стороны набережной.

— Вылезай и жди меня здесь.

Затем, отъехав метров двести вперед, она снова останавливается, на сей раз у противоположного, освещенного витринами тротуара, выходит из машины и ныряет в какое-то заведение. Вскоре я опять вижу ее в сопровождении мужчины в черном, гораздо ниже ее ростом. Они пересекают бульвар и, разговаривая, медленно идут по темному тротуару ко мне.

— Вот он, твой пассажир, — говорит Франсуаз, когда они поравнялись со мной. — Эмиль, это Жак. Дальше уже он будет заботиться о тебе.

— За мной, — бормочет мужчина, даже не взглянув на меня, и мы идем в сумраке вдоль корпусов пароходов.

— Прибыли, — вдруг сообщает он.

Перед нами низкое туловище грузового парохода с двумя такими же низкими трубами. На корме отчетливо видна надпись «Этуаль». Мужчина подходит к трапу, взмахом руки прощается с Франсуаз и знАком предлагает мне следовать за ним.

— Вы трогаетесь завтра, с зарей, — сообщает мне Франсуаз, провожая до трапа. — Человек, к которому тебя привезут в Париже, будет предупрежден. Ты ему только скажи: «Я Эмиль, меня прислала Франсуаз».

— Благодарю, — отвечаю я. — По-настоящему тебя благодарю, хотя и не нахожу подходящих слов…

— Не надо, — успокаивает меня Франсуаз. — Ну, ступай, а то мне захотелось спать.

Прелесть, а не женщина! Я жму ей руку и ухожу по трапу следом за незнакомцем, но, добравшись до палубы, снова оборачиваюсь и окидываю взглядом широкий приморский бульвар, светлый ряд витрин и заведений, темнеющие вдали массивы зданий. Может быть, где-то там, далеко за теми зданиями, именно в это мгновенье кому-то диктуют приказ о моем аресте. Однако я уже на маленьком, качающемся кусочке французской территории, и преследователи едва ли меня обнаружат. Я бы должен быть счастлив, но чувствую только, как в груди у меня разливается тягостное и разъедающее ощущение пустоты. Ощущение, что я одинок, безнадежно одинок в этой ночи и на этом бульваре, среди теней от зданий и людей, что я поглощен темнотой и тону в пустоте.

Франсуаз все еще стоит на набережной. Я пытаюсь ухватиться за этот смутный женский силуэт, чтоб выбраться из пустоты, и поднимаю руку для приветствия. И поскольку лицо Франсуаз затенено, я воображаю, что оно мне улыбается. И слышу мягкий бесстрастный голос:

— До свидания, господин Никто! Счастливого плавания.