Моя незнакомка
Перевод Е. Андреевой под редакцией Л. Жанова
Я приехал на этот опустевший курорт, чтобы писать, но в первый же день ощутил гнетущее чувство одиночества и потерял всякое желание работать. Расхаживал по гостиничному номеру или лежал, вперив взгляд в стену, оклеенную полосатыми зелёными обоями. Порой прикрывал глаза, потому что эти полоски раздражали меня. Я всё время порывался пересчитать их, словно их число могло иметь какое-то значение. Раздражала меня и тишина. И окно тоже. Я заплатил на триста франков больше за вид на море, а видел только запотевшее мокрое стекло, по которому уныло струился дождь.
Уже на третий день я решил, что приезд сюда нужно отнести ко всем остальным глупостям, наделанным мною в этой жизни. Писатель в некотором смысле могильщик или бродячий музыкант. Он живёт людскими скорбями и радостями, ему не место там, где ничего не происходит.
Наверное, я бы уехал, не повстречайся мне Жан-Люк. Жан-Люк совершил глупость, подобную моей. Только он искал одиночества, чтобы забыться. То есть делал совершенно противоположное тому, что он должен был сделать для этой цели. Когда ты наедине с самим собою, тебя обуревают такие мысли, от которых нет спасения, — ты не можешь ни убежать от них, ни противостоять им; они налетают на тебя со всех сторон, становятся шумными, громогласными, оглушительными на фоне тишины и молчания.
Наверное, Жан-Люк убедился в этом, потому что встретил меня с такой же радостью, с какой и я его. Если бы кто видел, как мы дождливым утром хлопали друг друга по спине, он бы непременно решил, что двое близких друзей встретились после долгой разлуки. А в сущности, мы знали друг друга очень мало, и если бы столкнулись в Париже, то обменялись бы, пожалуй, всего лишь одной-двумя незначительными фразами вроде «что нового» и «как дела». Но это был не Париж, а опустевший зимний Канн, с дождями, ветром и мутным морем, пепельно-серым, как мыльная вода.
С того дня и до самого отъезда мы были неразлучны. Вместе завтракали, потом шли покупать газеты, которые читали за чашкой кофе в каком-нибудь маленьком сонном бистро, или прогуливались по берегу, вдоль полосы жёлтого мокрого песка, на которую с тупым грохотом обрушивались серые волны. Вместе обедали, потому что Жан-Люк перебрался в «мой» ресторан, после обеда играли на бильярде и снова прогуливались у моря — на этот раз по пристани и покрытому пеной волнолому. Вместе ужинали, беспечно болтая и подолгу советуясь, что заказать, и ещё больше бремени проводили в разговорах после ужина, за рюмкой вина.
Сначала Жан-Люк говорил мало. Довольствовался тем, что мог с моей помощью коротать время. Но когда какая-нибудь назойливая мысль никак не выходит у тебя из головы и когда подле тебя есть благодарный слушатель, трудно устоять. Уже через несколько дней Жан-Люк начал вплетать в разговор туманные фразы о бессмысленности любви, потом стал приводить примеры и, наконец, как и следовало ожидать, принялся рассказывать о себе.
История его любви раскрывалась передо мной по частям, по кусочкам, вырванным из начала, середины или конца. Сначала она мало занимала меня. Я слушал невнимательно, вернее, делал вид, что слушаю. Но постепенно его рассказ стал захватывать меня. Может быть, оттого, что рассказчик был настойчивым, а может быть, оттого, что я хотел помочь ему, или просто оттого, что вечерами, оставшись один в своей комнате, я должен был о чём-то думать, отвлекать своё внимание от зелёных полосок на стене. Я принялся собирать по кусочкам его историю, словно черепки разбитой вазы, и когда обнаруживал, что некоторых не хватает, расспрашивал, чтобы отыскать недостающие куски. И наконец так увлёкся, что начал даже ссориться с Жан-Люком. Я прерывал его, злился, что он поступил не так, как должно, сказал не то, что нужно, а Жан-Люк твердил, что ему-то, знающему эту женщину, наверное, лучше меня, было виднее, как следовало поступить, и что со стороны всё всегда кажется лёгким.
Но даже после этих распрей, расставаясь после третьей бутылки, мы чувствовали облегчение: он — потому что излил душу, я — потому что получил достаточно пищи для ночных размышлений.
Самым странным во всей этой истории было то, что она случилась именно с Жан-Люком. Я не хочу сказать, что он некрасив или бесчувствен, как чурбан. Крупный и сильный, с несколько бледным, серьёзным лицом и спокойными глазами, мой знакомый был внешне довольно привлекательным. Но это был человек уравновешенный и скрытный. Когда он по привычке сжимал руки, наложив ладонь на ладонь, и смотрел на тебя слегка прищурившись, ты невольно представлял его стоящим за кафедрой или у классной доски. Впрочем, это соответствовало самой действительности, ведь Жан-Люк по профессии — преподаватель истории, но я не это хочу сказать. Просто на первый взгляд он мог бы показаться одним из тех людей, для которых всё ясно и которые всегда могут помочь советом, но сами в советах не нуждаются, поскольку не совершают глупостей и не увлекаются приключениями. Если такой человек вспомнит о любви или решит жениться, он выберет подругу из своего круга, которая тоже не делает глупостей, не любит авантюр и может с интересом слушать споры об экономических предпосылках Ренессанса.
После длинных дождливых дней наконец выглянуло солнце. Небо стало голубым и глубоким, ветер — нежным и тихим, море — спокойным и зелёным. Песчаная полоса пляжей, просыхая, бледнела, тёмные листья пальм колыхались, как веера. Короче говоря, всё обрело прежний вид и снова стало походить на цветные открытки.
— Со мной всегда так, — заявил Жан-Люк. — Всё улаживается, всё выясняется в последний момент, когда уже надо уезжать.
Зимние каникулы кончились, и Жан-Люк собирался в обратный путь.
— Не всегда, — возразил я.
— А, ты намекаешь на ту историю… Оставь её, мы достаточно ею занимались.
Он искал одиночества, чтобы успокоиться, и случай предоставил ему самое лучшее в этом роде: разговоры, разговоры до изнеможения с неутомимым собеседником. Если что-нибудь повторять без конца, оно обесцвечивается, теряет вся кий вкус. Потому что нет наждака более острого, чем язык.
Позднее тоска снова вернётся и наверняка не раз будет одолевать его в часы усталости и одиночества. Но сейчас Жан-Люк выглядел спокойным, и, когда мы прощались на вокзале, целиком был занят тем, что его ждало в Париже работой в школе, статьёй, заказанной ему какой-то газетой наделанными из-за отпуска долгами. Мы распрощались друзьями. благодарными друг другу. Мы получили немало один от другого. Он использовал меня как слушателя, я же нашёл тему.
Потому что, вернувшись в отель и раскрыв окно у себя в номере, на этот раз с настоящим видом на море, я увидел другое окно и другое море, точь-в-точь, как в рассказе Жан-Люка. Я вытащил из чемодана стопку белых листов и принялся за работу — без предварительной подготовки и тщательного оттачивания карандаша, то есть прямо с ходу, как, впрочем, начинаешь писать, когда и в самом деле берёшься за работу.
Жан-Люк рассказал мне свою историю путанно, по частям, но я давно уже собрал её воедино. И написал её так, как бы сам он рассказал её, имей на это достаточно времени и спокойствия. Я написал её, разумеется, от первого лица, но повторяю, что это история Жан-Люка, а не моя. Я человек женатый и не хочу, чтобы мне приписывали разные истории.
* * *
Пароходик был переполнен, но меня мучила не столько теснота, сколько жара: та влажная венецианская жара, когда тебе кажется, что вместо воздуха ты вдыхаешь кипящую воду. Солнце немилосердно пекло, несмотря на ранний час, слепило глаза, и я с завистью смотрел на нескольких счастливчиков, примостившихся в тени боцманской каюты.
Всё вокруг шумело и двигалось. По каналу сновали тёмные просмолённые баржи, жёлтые ладьи, гружённые ящиками, быстроходные «ведетты» из полированного дерева и длинные гондолы с туристами. Кричали лодочники в белых загрязнённых блузах, хрипло гудели, требуя дорогу, моторные лодки.
Судна отбрасывали к нам мутно-сизые волны, и при каждой волне пароходик так наклонялся, что только толпа удерживала меня от падения. Я уже успел привыкнуть к этому. Я столько времени проводил в лодках, что, когда ступал на твёрдую почву, у меня было такое чувство, будто подо мною вода. Плиты тротуара, паркет в ресторане покачивались у меня под ногами, как палуба, даже кровать в моём гостиничном номере ходила подо мной до тех пор, пока эта зыбкость не перерастала в иную неустойчивость — в неустойчивость сна.
На Каза д’Оро сошло много пассажиров, и мне удалось перебраться в каюту. Здесь, в тени, было прохладно. Моя голова, затуманенная солнцем, прояснилась. Свет уже не раздражал меня.
Из-за поворота показался изогнутый, как верблюжья спина, мост Риальто. Пароходик скользнул под влажный свод. Вода стала тёмно-зелёной, а птичьи голоса вдруг сделались необыкновенно резкими и гулкими, похожими на позваниванье колоколов. Потом кораблик снова окунулся в потоки света и направился к пристани.
Пассажиры сходили один за другим, поддерживаемые кондуктором. Мне тоже нужно было сходить, на что-то протестовало во мне, не давало выйти из прохладной тени.
«А дальше что?» — спросил я себя, когда пароходик снова направился к середине канала.
«Дальше? Дальше будем отдыхать. Не быть же вечно рабом твоих скучных программ».
Я приехал в Венецию на месяц, а месяц — совсем немного для осмотра того, что я решил осмотреть. В списке, составленном ещё в Париже, значилось несколько дюжин дворцов и почти столько же церквей, а ведь было ещё множество музеев и выставок. Всё это нужно было осмотреть, потому что история и искусство моя специальность, а в Венецию не поедешь, когда тебе взбредёт в голову, особенно если ты обыкновенный учитель и нужно три года собирать деньги на подобную поездку.
Ещё на вокзале в Венеции я купил путеводитель с картой и только после этого отправился искать отель. Мне удалось найти чистую и относительно недорогую комнату, без украшений и бархата, но с приятным видом на Большой канал. Сев за столик у окна и развернув план, я принялся составлять программу. Выделив по одному дню на ознакомление с наиболее значительным, я оставил пятнадцать дней на то, чтобы осмотреть более мелкие вещи, — на каждый день приходилось по три-четыре памятника. Это было много. Но в те первые часы, когда я сидел над пёстрым новеньким планом и дышал солёным морским воздухом, льющимся в окна, трудности только поднимали настроение.
Наутро с картой в руках я отправился на маленьком пароходике рассматривать чудеса. Это утро было счастливым, потому что было исполнено новизны, а глаза ещё не устали от впечатлений. Ветерок, овевавший прохладой улицы и каналы, как бы оттенял необыкновенность того, что меня окружало. Это были холодные зелёные здания на фоне алеющего свода, белые кружева карнизов, запах плесени, идущий из полумрака домов, аромат духов, источаемый женщинами, липкий запах жареной рыбы и густой горьковатый аромат кофе, глухой плеск воды, бьющейся о пожелтевший мрамор дворцов, неслышное порхание голубей над площадью Сан-Марко, протяжные крики гондольеров и печальный мотив, извлекаемый нищим из клавишей аккордеона. И было так приятно и так непривычно слышать повсюду звонкую и напевную итальянскую речь, которую я столько лет изучал и всё же впервые воспринимал в таких огромных «дозах».
Я проездил так весь день. Из лодки в лодку, с площади на площадь, через арки и коридоры, по лестницам, подземельям и залам с обнажёнными богинями и фресками, с которых смотрели неспокойные призрачные лица. Я ходил до тех пор, пока не стемнело и пока не почувствовал нестерпимую боль в ногах. Потом вернулся в отель, вытащил список и зачеркнул Палаццо Дукале. Это было всё, что я увидел, остальное не предусматривалось планом.
На следующий день я осмотрел Галерею дель Арте. На третий избавился от базилики Сан-Марко. Я говорю «избавился», потому что эти экскурсии, на которые уходило всё моё время, начали надоедать мне. Правда, я продолжал останавливаться перед каждой стенной росписью и рассматривать каждый предмет, читал объяснения в путеводителе, но голова уже отказывалась воспринимать увиденное, и в ней вертелись разные еретические мысли.
«Мозаика… — думал я, подняв глаза к потолку. — Прекрасная мозаика. И прекрасно сохранилась. Только что из этого? Люди могут прожить и без мозаики.»
Это была нелепость, но в тот момент она казалась мне истиной. Я пресытился. Пресытился мозаикой и фресками, скульптурами, бронзой и мрамором, сводами и колоннами. Потому что красота собрана здесь в невероятных количествах и потому что глупо считать, что можно за три дня вобрать в себя то, что титаны создавали веками.
Пароходик обогнул остров Сан-Джорджо. Двигатель, увеличив число оборотов, заработал легко и размеренно. Перед нами, до самой полосы Лидо, простиралась сине-зелёная гладь, на которой несколько моторных лодок, уже скрывшихся за горизонтом, прочертили длинные светлые борозды.
Ветер усилился, стало прохладнее. Я чувствовал себя чудесно в тени каюты, или, вернее, чувствовал бы себя так, если бы меня не донимала мысль, что я пренебрёг двумя церквями и одним дворцом.
«Не беспокойся, — утешал я себя. — Уплотнишь немного программу и наверстаешь упущенное. Какая польза осматривать достопримечательности, когда ты переутомлён. Всё равно ничего не запомнишь».
Я повернулся спиной к городу так резко, что задел локтем сидящую рядом со мной женщину. Она была так увлечена чтением, что даже не подняла головы, когда я приносил извинения.
«Ишь как важничает», — подумал я, мельком взглянув на неё. Важничала женщина или нет, но она читала себе, не интересуясь окружающими. У неё было красивое лицо, но не той здешней яркой красотой, которая сразу привлекает взгляд. Я рассматривал это лицо сначала просто так, от нечего делать. Потом признал, что оно и в самом деле красиво. И, наконец, с раздражением заметил, что не могу отвести от него взгляда.
Незнакомка была совсем молода, я бы назвал её девушкой, если бы в том, как она держалась, не сквозило нечто зрелое и серьёзное, что не присуще девушкам. У неё была стройная фигура, плотно охваченная дорогим платьем с бледно-розовой вышивкой. В одной руке, украшенной перстнем с большим аметистом, она держала раскрытый журнал, а в другой — белую сумку с бамбуковой ручкой.
«Богатая, — сказал я себе, — оттого и пыжится. Кроме того считает себя писаной красавицей. Воображает, что все на неё только и смотрят».
Я не очень разговорчив, но молчаливые люди тоже ворчат, только про себя.
Женщина читала кинороман, и это ещё больше восстановило меня против неё.
Наконец она кончила читать, закрыла журнал, засунула его в сумку и подняла глаза. Карие глаза, тёплые и серьёзные, которые не стреляют направо и налево, не спрашивают: «Как ты меня находишь?». Эти глаза немного сощурились от блеска моря, безразлично скользнули по моему лицу и остановились на пенистой борозде, тянущейся за пароходиком.
— Хорошая погода… — сказал я неожиданно для самого себя. Женщина ничего не ответила.
— Только вот слишком жарко, не правда ли?
На этот раз незнакомка медленно повернулась ко мне спиной.
— Существуют люди, с которыми трудно разговаривать, — проворчал у меня над ухом маленький старичок. — Они считают себя выше остальных смертных…
Старичок смотрел на меня своими маленькими влажными глазками и сочувственно улыбался.
И мы заговорили о погоде.
Пароходик подходил к Лидо. Он описал плавную другу и направился к пристани. Пассажиры столпились возле выхода.
Сидящая рядом со мной женщина повернулась лицом к берегу, но осталась на своём месте. Я снова взглянул на неё. В сущности, я не сводил с неё глаз всё время, пока старичок говорил о жаре и дождях, но видел только смуглые плечи, золотистые волосики на шее и густые каштановые волосы, поднятые в высокую причёску. Теперь я снова мог рассматривать её лицо, которое раскрывало свою красоту постепенно, по чёрточке, пока не почувствуешь, что уже не можешь отвести от него взгляда.
«Ты не дурнушка, — сказал я про себя, — но в тебе нет ничего особенного. У тебя открытый чистый лоб, но не высокий. Нос римский, правильный, каких тут сколько угодно. Губы у тебя скорее полные, но не очень. Совсем безликие губы, между нами говоря, не будь они такими надменными. Твой округлый подбородок тоже надменный. А кожа золотистая. Но это от солнца».
Пароходик повернулся бортом к пристани и вскоре с глухим шумом причалил к ней. Палуба затряслась, побежали мелкие волны. Кондуктор бросил на берег верёвку, и пассажиры стали сходить на берег, нетерпеливо подталкивая друг друга.
Женщина в розовом платье шла впереди меня. На тротуаре она на миг остановилась, словно раздумывая, какой путь выбрать. Я тоже остановился. Не потому, что решил пойти за ней, просто мне некуда было спешить, ведь я махнул рукой на все планы этого дня. Из-за угла показался автобус. Женщина подняла руку, шофёр остановил машину у тротуара, и незнакомка вошла в него. Пока я колебался, автобус тронулся.
«Это разрешает вопрос, — подумал я, приняв равнодушный вид. — Каждый пойдёт своей дорогой.»
Впрочем, сейчас все дороги были моими. Я отправился по широкому бульвару, который, наверно, вёл к морю, и попытался думать о чём-нибудь другом. На бульваре, затенённом большими платанами, было тихо. Проникавший через густую листву деревьев свет казался зеленоватым. Стоящие перед ресторанами столики пустовали. Пустовали и кофейни с лимонными навесами, и магазины, где продавались летние туалеты.
Я медленно шёл по тенистой аллее, и мне казалось, что я, гонимый огненным зноем, погружаюсь в прозрачные глубины прохладной реки. Венеция, конечно, — хорошая вещь, только в этом городе нет ничего, кроме воды и подточенных водой стен. Нужно проплутать несколько дней между этих каменных стен и затем попасть сюда, чтобы понять, что даже самый роскошный мрамор ничто перед хрупкой прелестью зелёной ветки, колыхаемой утренним ветерком.
Я шёл медленно, но бульвар был коротким, и вскоре я оказался на набережной. Насколько хватало глаза, по обе стороны от меня простиралась жёлтая полоса песка, усеянная пёстрыми зонтами и людскими телами. Дальше шла белая кружевная каёмка прибоя, за ней — тёмно-синее море, а над ним — вылинявшая от зноя голубизна неба.
Я пошёл направо, где вдали виднелось казино. Прибрежная улица была застроена современными домами, поэтому мне не грозила опасность пресытиться впечатлениями. Однообразные бетонные коробки с квадратными окнами однообразные хилые подстриженные деревца, однообразны чугунные фонарные столбы с неоновыми лампами и посередине ровная широкая полоса раскалённого солнцем асфальта.
Жара стояла невыносимая, а улице не было конца. Разумнее всего было закончить прогулку и направиться к морю.
За казино я нашёл магазин пляжных принадлежностей и вошёл внутрь. Две женщины тихо разговаривали у кассы. На одной из них было платье с розовой вышивкой. Ничего странного, это была моя спутница. Я поздоровался, но она не ответила мне, ничем не показала, что мы знакомы. Вторая обратила на меня больше внимания, поскольку была хозяйкой магазина.
— Сначала обслужите даму, — сказал я. — Я подожду.
— Вам незачем ждать, — ответила моя незнакомка, словно речь шла о чём-то другом.
Её голос был плотным, мягким, но недружелюбным.
— Как хотите.
Выбрав что-то недорогое и приличное, я расплатился и, попрощавшись с дамами, направился к выходу. Хозяйка проводила меня до дверей. Хорошо, что хоть она проявила любезность.
Я выбрал первый попавшийся пляж и, разумеется, наткнулся на самый дорогой. Это был пляж отеля «Эксцельсиор», а в «Эксцельсиоре» всё было категории «люкс», даже море и песок. Кассир одну за другой отрывал квитанции: за зонт, за матрас, за халат, за кабину… Пока я отсчитывал деньги, кассир взирал на меня с лёгким презрением: «Дорого, да? Тогда зачем ты сюда лезешь?..»
Это презрение не было его собственным. Он позаимствовал его у своих хозяев. Наверно, давно служил им и теперь вообразил, что принадлежит к их миру.
Раздевшись, я пошёл за пареньком, который носил зонты и другие вещи. Нам предстояло пересечь весь пляж, чтобы дойти до свободных мест на самом краю. Вокруг на резиновых матрасах и пёстрых халатах лежали мужчины и женщины с загорелыми телами — красноватыми, золотистыми, светло-коричневыми, шоколадными. Здесь были молодые люди с мускулами атлетов и другие — с жирными спинами. Здесь были старцы — худощавые и полные, с огромными обвислыми животами, здесь были молодые женщины — стройные и расплывшиеся. Здесь были различные люди, они лежали на животе и спине, полулежали, сидели. В общем, это был бы самый обычный пляж, если бы не некоторые мелкие детали, те мелочи, которые отличают избранных, даже когда они голые, от простых смертных. Золотые часы, браслеты, тёмные очки в дорогих оправах, модные халаты, рубашки и шорты, разбросанные по песку, серебряные табакерки и зажигалки. И лица, выражающие скуку или пресыщенность, иронию или подчёркнутую изысканность, и всегда — надменность, беспредельную вечную надменность людей высшего сорта, осуждённых неизвестно за какие прегрешения жить на одной земле с париями.
Я шёл, разрывая ногами песок, чтобы он не жёг ноги. Некоторые из лежащих поднимали глаза и небрежно оглядывали меня: «Уж очень ты белый». Быть белым среди лета было неприличным.
В конце пляжа, где ещё оставались свободные места, паренёк раскрыл зонт и воткнул его в песок. Я вошёл в море. Меня всего пронизал холод, вода показалась вдруг более тёмной и холодной. Тяжёлыми неловкими шагами я торопился достичь глубины, потом нырнул и повис в холодном зеленоватом полумраке между поверхностью и дном, пока в ушах не начала звенеть кровь и вода не вытолкнула меня наверх.
Под голубым зонтом был расстелен матрас, но я оттащил его в сторону и лёг на тёплый песок, который охватывает тебя своими шершавыми ладонями, впитывает в себя капли воды и утомление. Я всей грудью жадно вдыхал солёный морской воздух. Потом этот воздух вдруг стал густым и неприятным, от каких-то тяжёлых духов. Где-то ниже, между тем местом, где я лежал, и морем, расположились люди. Я не видел их, но слышал голоса. Женский голос был капризным, тонким, часто прерывался из-за учащённого дыхания; мужской был ленивым и хрипловатым.
— Может быть, нам всё же не нужно было выходить, — говорила женщина. — Хоть я и в тени, но жара плохо на меня действует.
— И я тебе то же говорил. Зачем выходить, когда такое пекло, тем более с твоим сердцем и твоими нервами.
— Ты всегда цепляешься за мои нервы. Если послушать тебя, можно подумать, что твоя жена — сумасшедшая. Мои нервы, мои нервы…
— Почему ты раздражаешься… — огорчённо выдохнул мужчина. — Согласен — твои нервы в чудесном состоянии, только не раздражайся.
— Я не говорю, что в чудесном, — недовольно ответила женщина. — Но я и не сумасшедшая, как ты хочешь меня представить.
— Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты перестала раздражаться.
— Если хочешь знать, ты виноват в том, что у меня расшатаны нервы. Думаю, что излишне напоминать тебе об этом!
— Совершенно излишне.
— Именно поэтому я прошу тебя оставить в покое мои нервы.
Мужчина ничего не ответил, только снова тяжело вздохнул.
— Может быть, и в самом деле не стоило выходить, — опять начала женщина после минутного молчания. — Я чувствую, что жара плохо действует на меня.
Мужчина ничего не ответил.
— Тебе, разумеется, это безразлично.
Ответа не последовало и на этот раз.
— Нет, тебе, конечно, не безразлично. Ты рад. Просто рад, что твоя жена мучается.
Её голос стал плаксивым.
— Послушай, разве не я советовал тебе не выходить? Зачем сейчас эти упрёки?
— Да, но я считала, что в тени будет хорошо.
— Тень… Какое значение имеет тень! Всё дело в йоде. Воздух полон йода, и поэтому ты чувствуешь удушье.
Женщина шумно вдохнула воздух, словно её и в самом деле что-то душило.
— Лучше всего я вернусь, — томно сказала она немного погодя.
И, поскольку её муж молчал, добавила:
— Тебе, разумеется, и в голову не приходит пойти со мной.
— Только не это! Прошу тебя, только не это! Всю ночь до зари проторчал с тобой в казино, где ты сорила деньгами, а сейчас, едва разделся, снова одеваться, это уже…
— Хватит. Другого я от тебя и не ожидала. Придётся, как всегда, идти одной.
Но она не сразу встала, и они ещё некоторое время разговаривали. Потом женщина выразила предположение, что в буфете, возможно, прохладнее. Муж считал, что никакой разницы нет. Тогда она встала и пошла. Сквозь полуприкрытые ресницы я видел её крупное расплывшееся тело и такое же расплывшееся стареющее лицо, блестящее и жирное от крема.
— Прошу тебя, скажи Роберту, чтобы вернулся после того, как отвезёт тебя, — прокричал ей вслед муж.
Я снова закрыл глаза и перевернулся на другой бок. Воздух опять стал прохладным и чистым, и это напомнило мне о тени каюты и о незнакомке с пароходика.
Она, конечно, принадлежит к тому же кругу, что и те, которые лежат вокруг меня. Платье с розовой вышивкой, сумка с бамбуковой ручкой, элегантные туфли — всё это стоит денег. Но красноречивее любых платьев были её манеры. Надменная замкнутость, умение сразу поставить тебя на место. Выше простых смертных… как сказал старичок.
Воспоминание об этой женщине, упивающейся своей красотой, продолжало раздражать меня. Читает кинороманы и кичится своей эрудицией и изысканным видом. Я про себя отругал её, а потом раздражение прошло, и я решил думать о чём-нибудь другом.
«Пусть идёт ко всем чертям», — сказал я себе, открыл глаза и увидел её. Она сидела в нескольких метрах от меня, обхватив руками колени, и смотрела на паренька, который тащил зонт и прочие вещи. Её тело, покрытое ровным золотистым загаром, было упругим и подтянутым, но не мускулистым, как это бывает у спортсменок. Оно было закруглённым и стройным одновременно, плавно изогнутым и гармоничным, как мелодия.
Паренёк установил зонт, расстелил под ним матрас и ушёл. Женщина осталась сидеть там, где сидела. Она, естественно, видела меня, человек всегда присматривается к своим соседям, но держалась так, словно была наедине с песком и солнцем.
«Дурак я, что кошусь на тебя. Но больше я не доставлю тебе этого удовольствия.»
Я сидел, почти демонстративно отвернувшись, и не смотрел в её сторону. Только время от времени украдкой бросал взгляды в сторону незнакомки, чтобы увидеть, какой эффект производит моё безразличное поведение.
Теперь я мог наблюдать и за мужчиной с ленивым хрипловатым голосом. Его редкие, заботливо напомаженные волосы, серые подстриженные усики и малиновые плавки выдавали желание казаться молодым. А в его возрасте это уже нелегко. Шоколадное холёное тело на первый взгляд казалось крепким, но под мышками и на спине уже собирались предательские старческие складки. Годы наложили свой неумолимый отпечаток и на гладко выбритые щёки, а под глазами темнели мешки, делающие взгляд мужчины тяжёлым и суровым, какими бывают взгляды святых на старых иконах.
Мужчина повернулся грудью к солнцу, и это позволило ему рассматривать незнакомку, не выдавая себя. Впрочем, она обращала на него ровно столько же внимания, сколько и на меня, и по крайней мере это было утешительно.
Погревшись на солнце, женщина встала и пошла к морю. Шла она медленно, неторопливо, и можно было подумать, что она нарочно подчёркивает грациозность своего тела, если бы не её полное безразличие к окружающим.
Мужчина поспешил повернуться спиной к солнцу, поскольку смотреть ему теперь было в том направлении не на что. Но и на море не было ничего интересного. Незнакомка прекрасно плавала, и вскоре виднелась только её розовая шапочка, которая становилась всё меньше и меньше.
Прошло немало времени, пока женщина снова оказалась на берегу. Она вернулась под свой зонт, накинула дорогой махровый халат. Пока она вытирала лицо, халат сполз с её плеч и упал на песок.
«Нужно бы встать и поднять его», — сказал я себе, но толстяк опередил меня. Девушка приняла халат из его рук к поблагодарила чем-то вроде улыбки. Старик, с этого момента я прозвал его Стариком, остался под её зонтом и завёл разговор о воде — тёплая она или холодная. Незнакомка ответила что вода приятная.
— Я так и думал, — заявил мужчина. — Какой чудесный день, не правда ли?
— Действительно, чудесный.
«Он тоже говорит тебе всякие плоскости о погоде, но ему ты отвечаешь. Видно, оттого, что он поднял твой халат. Большое дело.»
Они продолжали обмениваться пустыми фразами, и Старик вовсе не собирался возвращаться на место. Женщина оставалась всё такой же сдержанной, в её голосе не чувствовалось особого энтузиазма, но во всяком случае она отвечала.
Я вошёл в воду. Издали мне было видно, как Старик протянул незнакомке бинокль, показывая что-то на горизонте. На его руке блестели массивные золотые часы-браслет. Повернувшись спиной к берегу, я поплыл.
Плавал я долго, а когда вышел, ни незнакомки, ни Старика не было. Увидел я их немного позднее. Одетые, они поднимались вместе по лестнице, ведущей к ресторану.
Полежав ещё немного, я оделся и пошёл к отелю. Меню висело возле входа. Цены были такими, что я заколебался.
«Зачем ты пойдёшь туда? Чтобы поесть или чтобы созерцать тех двоих? Если для того, чтобы поесть, ты ошибся дверью».
Замечание было вполне уместным, но, пока я произносил его, ноги сами принесли меня к дверям ресторана. Метродотель, стоящий в дверях, равнодушно взглянул на меня, предоставив мне самому дойти до той истины, что я не туда попал. Те двое находились в глубине ресторана. Между мною и ими стояло множество столиков, застланных толстыми льняными скатертями, украшенных цветами и хрусталём, фарфором и серебром. Кое-где уже сидели мужчины в белых и индиговых пиджаках и женщины в туалетах пастельных тонов. И хотя я ломаного гроша не давал за всё это, мне вдруг показалось необычайно трудным пересечь зал и сесть там, где сидели те двое.
«Нечего заглядывать. Если решил войти, входи», — подумал я. «Если решил войти, входи», — машинально повторял я потом, спускаясь по лестнице, и позднее, шагая по пеклу вдоль набережной. Я досадовал, но не на тех там и их роскошь, а на себя, потому что потянулся к этой роскоши и почувствовал себя, как вытащенная из воды рыба. Мне была по вкусу другая обстановка — дешёвые клетчатые скатерти, щербатые тарелки с бифштексом и вечным картофелем.
Досада, разумеется, вскоре прошла.
Заметив на набережной кофейню, я расположился в тени оранжевого навеса и в наказание за расточительство на пляже заказал только кружку пива и бутерброд.
Пока я жевал длинную мягкую булку, в голове прояснилось, и я снова преисполнился благих намерений. «Хватит глупостей, — сказал я себе в третий раз за этот день. — Отправляйся в город. Ещё не поздно осмотреть две церкви. А с завтрашнего дня возьмёшься за программу — и никаких отклонений».
Я уже вставал, когда появились те двое. Они шли в мою сторону, и довольно быстро. Женщина шла впереди с нахмуренным лицом, а Старик бормотал что-то просительно и пытался взять её за руку. Они почти поравнялись с моим столиком, когда незнакомка остановилась и, обернувшись, почти крикнула:
— Оставите вы меня наконец в покое?
— Послушайте, послушайте… — прошептал Старик.
— Оставите или нет?
— Но послушайте же, боже мой…
«Вот и первые сцены», — констатировал я мысленно.
Девушка оглянулась, словно ища помощи, и её взгляд остановился на мне. Не могу точно сказать, что выражал этот взгляд, но я встал и медленно направился к Старику.
— Оставьте в покое даму, — потребовал я. — Что за глупость гоняться за женщинами в такую жару?
— А вы кто такой? Я вас не знаю! — буркнул тот.
— И я вас тоже. Но это не мешает мне дать вам совет: в такую жару и тем более в вашем возрасте разумнее всего прилечь…
Я взял его за руку выше локтя и потихоньку сжимал пальцы до тех пор, пока Старик не выпустил локоть девушки. Официант с сонным лицом наблюдал за развитием событий, стоя в дверях кофейни.
— Дама — моя знакомая, — объяснил я, обращаясь скорее к официанту, чем к Старику. — Сударыня, не сядете ли вы за мой столик?
Она несколько растерянно взглянула на меня, но села на предложенный ей стул. Я тоже сел. Старик продолжал стоять на тротуаре, его взгляд стал тяжелее взглядов святых на старинных иконах. Поняв наконец, что всё потеряно, он повернул назад, буркнув что-то вроде «негодяй».
— До свидания и приятного сна! — пожелал я ему, потом повернулся к девушке.
— Что вам заказать?
— Ничего.
Видно было, что её не развеселило приключение со Стариком, лицо её оставалось таким же хмурым.
— И всё же надо что-то заказать. Раз вы приняли моё приглашение…
— Видите ли, сударь… Я не принимала никакого приглашения. Хотела только отвязаться от назойливого кавалера и надеюсь, что не нарвалась на второго…
— Будьте спокойны. Так что вам заказать?
— Кружку пива…
— Гарсон, кружку пива!
Моё поведение стало вызывающим и недружелюбным. Девушка украдкой взглянула на меня.
— Извините, но здесь просто невозможно отвязаться от нахалов.
— Выход всегда есть, — несколько резко заметил я.
— Какой?
— Обедать одной.
— Это вас не касается.
— Безусловно. Только речь идёт не обо мне, а о вас. Красивые женщины сами виноваты в двух третях своих бед.
Она осталась равнодушной к косвенному комплименту. Отпила немного пива, потом холодно поинтересовалась:
— Вы хотите сказать, что они сами заставляют ухаживать за собой?
— Возможно. А кроме того воображают, что за ними ухаживают и тогда, когда этого нет.
— Подобное я, пожалуй, слышу впервые.
— Имейте это в виду на будущее.
— Чудесно, — сказала она и встала. — В таком случае спасибо за пиво. И за урок.
— Не стоит благодарности. Могу ли я проводить вас?
— Не беспокойтесь. До места, куда я иду, совсем недалеко.
— Как хотите.
Я посидел ещё немного, бессмысленно глядя на едва начатую кружку пива. Там, где её коснулись губы незнакомки, пена чуть-чуть спала. Меня вдруг охватило глупое желание опорожнить кружку, хотя пить совсем не хотелось.
«Странно…» — подумал я.
«Что именно странно?»
«Эта женщина в четвёртый раз встречается мне за этот день…»
«Ясно… Сама судьба толкает тебя в объятия красавицы. И ты разинул рот перед таким чудом. И тебе даже в голову не приходит, что в таком местечке, как Лидо, на этой крохотной пяди земли люди встречаются и по десять раз в день, не удивляясь этому».
«Молчи, хватит».
«Ну, встретил её четыре раза, так что из этого? Ты можешь встретить её и сорок раз. Сама она не подарила тебе ни одного свидания, разве не так?»
«Молчи», — сказал я и снова загляделся на кружку.
В город я вернулся после обеда и осмотрел Каза д’Оро. поскольку это было неподалёку от отеля и поскольку меня мучали угрызения совести. Я медленно обходил полутёмные залы с выщербленными временем мраморными полами. Добросовестно останавливался возле каждого гобелена, каждой картины, по привычке уделяя им столько же времени, сколько уделил бы, действительно, рассматривая их. Но я ничего не видел и думал о другом.
Когда я вышел на улицу, солнце уже заходило и небо, покрытое длинными фиолетовыми облаками, начало темнеть. Белый мрамор стал зеленоватым и холодным, вода канала казалась совсем чёрной, и я почувствовал, как тяжело одиночество даже в таком городе как Венеция.
На следующее утро я долго ждал пароходик. В сущности, у меня под носом один за другим прошли три пароходика, но я не садился, потому что незнакомки внутри не было. Она оказалась только в четвёртом — сидела в тени каюты.
— Какое совпадение… — сказал я. — Как вы себя чувствуете?
Девушка слегка кивнула головой и ответила, что хорошо.
На этом разговор иссяк, по крайней мере она его не поддерживала. Я несколько раз попытался заговорить, но незнакомка вперила взгляд в свой журнал, отвечала «да» и «нет» или вообще не отвечала. На берегу она резко отказалась от моих услуг, когда я предложил проводить её. На пляже её тоже не оказалось. Там, на том же месте, что и вчера, находился один Старик, и мы долго сидели и ждали, стараясь не смотреть друг на друга, но девушка так и не пришла.
«Хватит бездельничать, с завтрашнего дня за дело», — приказал сам себе я, не очень-то веря в собственное благоразумие. На следующее утро я снова торчал на остановке и ждал пароходик, тот, на котором находилась моя незнакомка.
— Какое совпадение… Как вы себя чувствуете?
С утра мне всегда удавалось встретиться с ней, но пользы в том было мало. Девушка держалась отчуждённо, всем своим видом говоря: «Оставь меня в покое. Зря тратишь время». Я знал, что зря, но не мог махнуть на неё рукой и даже объяснить себе, почему упорствую, и когда порой спрашивал себя, зачем делаю это, моё второе «я» упорно молчало, как ребёнок, который сделал пакость, но не хочет признаваться в том.
Незнакомка не поворачивалась ко мне спиной, не избегала меня. Она просто отказывалась замечать, что и я существую на этой земле, потому что это её не трогало. Один-единственный раз, на пятый или шестой день, между нами завязалось нечто вроде разговора.
В тот день на пароходике было немного народа, и мне удалось занять место возле девушки, не действуя усиленно плечами и локтями. На ней была блузка в синюю и белую полоску и тёмно-синяя плиссированная юбка. Это выглядело скромно, по крайней мере для того, кто никогда не приобретал подобные скромные вещи. Как бы то ни было, ни синий цвет очень шёл к покрытому золотистым загаром лицу и каштановым волосам.
— Мопассан… — пробормотал я, заметив в её руках книгу. — Это хорошо. В сущности, какая разница — кинороман или Мопассан? И там, и там говорится о любви, не правда ли?
Разговор становился острым. Я не хотел этого, но не мог преодолеть глухого раздражения, которое порождала во мне надменность этой женщины.
Она не осталась в долгу:
— Для вас важно только, чтобы там говорилось о любви, да?
— Почему же для меня? Я не читаю кино романов.
— Можно читать кинороманы и не верить им, — спокойно заметила она, поправляя сбившийся локон. — А можно читать Мопассана и не понимать прочитанного.
— Надеюсь, что, по крайней мере, вы понимаете его.
— Я тоже надеюсь, — бросила она и раскрыла книгу.
Разговор принял нежелательный оборот, и больше не о чем было разговаривать. Двигатель застучал громче. Мы приближались к остановке Палаццо Дукате. Кондуктор бросил канат. Двигатель заглох, одни пассажиры начали сходить на берег, другие занимали места на пароходике. Потом двигатель опять затарахтел, пароходик отошёл от пристани, описал широкую дугу и по тихому проливу пошёл к Лидо, скрытому где-то там, в утреннем тумане. Нос пароходика разрезал воду, оставляя на ней широкие борозды, и казалось, что единственным призванием пароходика было неутомимо толкать тяжёлую волну всё вперёд и вперёд.
Девушка продолжала читать. Непрочитанных страниц оставалось совсем немного, но их вполне хватало на то, чтобы читать до самого Лидо.
— Вы, наверно, дошли до похищения, — заметил я, не отрывая глаз от водной борозды.
— Точно до этого места, — ответила девушка, подняв голову и улыбнувшись.
— Каков этот Милый друг, а? — подбросил я, словно речь шла о нашем общем знакомом.
— Такой же, как большинство мужчин, — бесстрастно ответила она.
— Вы считаете, что большинство мужчин такие?
— Да. Я так считаю.
Незнакомка снова склонилась над книгой.
Эта её самоуверенность больше всего раздражала меня.
— Это плохо говорит о большинстве ваших знакомых, но не о большинстве мужчин. Большинство мужчин! Да вы разве их знаете?
Она не соблаговолила ответить и продолжала читать.
— В сущности, вы, возможно, и правы. Даже это бесспорно, что вы правы, поскольку речь идёт об известном обществе. Об обществе, где каждый стремится отхватить что-то и подняться повыше. В этом обществе женщины, разумеется, лишь средство для достижения успеха, как и всё остальное.
Я профилософствовал ещё немного в том же духе, уверенный, впрочем, что девушка не слушает меня. Но она снова подняла глаза и, внимательно посмотрев на меня, спросила:
— А какое другое общество существует? Вы говорите о нашем обществе так, словно существует какое-то иное.
— Конечно, существует. И я даже считаю, что в один прекрасный день всё общество станет иным, а алчность и эгоизм будут выставлены в музее с пояснительными надписями.
— Когда это произойдёт? Через год? Через два?
— О, не беспокойтесь. Не верю, что это произойдёт так скоро. Состоянию ваших родителей в данный момент ничто не угрожает.
Она только иронически улыбнулась и заметила:
— Меня не беспокоит состояние моих родителей, но не интересуют и события далёкого прошлого. Мы-то живём в настоящее время, не так ли?
И она снова углубилась в книгу.
В Лидо мы вместе сели в автобус. Но, когда у входа на пляж я пропустил её вперёд, она отрицательно покачала головой и собралась идти дальше.
— Вы не идёте на пляж? Сели бы опять там, в конце. Там всегда есть свободные места.
— Сейчас не могу. Может быть, приду позднее.
«Твоё дело, — сказал я про себя и направился к кассе. — Меня интересует море, а не ты. А море, полагаю, на месте»
Я расположился, как и в предыдущие дни, в конце пляжа Несколько ниже лежал Старик с шоколадными складками. Он теперь приходил всегда один, наверно, сумел как следует напугать жену йодными испарениями.
Я почти не загорал, потому что успел сгореть, и больше находился в воде. Девушки всё не было. Я решил пройтись вдоль мокрой полосы прибоя. Песок под ногами был твёрдым и прохладным. Белые пенистые волны лизали ноги, потом отступали, и я чувствовал, как вместе с ними песчинки ускользают у меня из-под ног. Пляж, как всегда, был усеян человеческими телами. Люди безучастно и безразлично смотрели на меня. Наверно, я довольно долго шёл так, когда вдруг увидел мою незнакомку. Она сидела возле моря, обхватив руками колени. Девушка тоже заметила меня.
«Значит, скрываешься? Прекрасно, тогда иди ко всем чертям».
Я собирался пройти мимо, но она не сводила с меня взгляда, а её глаза смеялись, хотя лицо и оставалось безучастным.
— Скажите на милость, — сказал я. — Вы выбрали лучшее место. Я хочу сказать, место, где меня нет.
— Места выбираю не я. Это делает мальчик. Для меня все места одинаковы.
Мне стоило бы почувствовать себя задетым тем, что она избегает меня. Нужно было обидеться на безразличие этого «все места одинаковы». Вообще надо было пройти мимо, но я сел рядом с ней, испытывая беспричинную глупую радость.
— Кончили читать книгу? — спросил я, чтобы сказать что-то.
Девушка кивнула в сторону зонта у себя за спиной:
— Могу дать её вам, если хотите. Я уже прочла.
— Благодарю покорно. У меня нет ни малейшего желания заниматься сейчас вашим Милым другом?
— Почему моим?
— Потому что такими вы представляете себе мужчин. А я предпочитаю обыкновенных людей.
— А каков обыкновенный человек, по-вашему?
— Каков? — я пожал плечами, затрудняясь с ответом. — Такой… как я, например.
— А вы какой?
«Сейчас я не стану объяснять тебе, какой я. Не обязан».
— Скажите же! Какой же он ваш обыкновенный человек?
В её словах не было ни настойчивости, ни особенного любопытства. Она просто посмеивалась.
— Я не могу привести вам точное определение. Знаю только, что, когда обыкновенный человек обращает внимание на женщину, он делает это оттого, что полюбил её, а всё остальное для него не имеет никакого значения. Речь идёт о настоящих отношениях, разумеется, а не о мелком флирте.
— Ах, да: великая любовь, — заметила она и многозначительно покачала головой. — Значит, для вас обыкновенный человек не герой Мопассана, а герой кинороманов. В них всегда рассказывается о великой любви. Не могу понять, почему вы тогда презираете их.
— Оставьте вы кинороманы! Это глупости. Слова там действительно о любви, но, в сущности, всё вертится вокруг денег. Кавалер не только ужасно влюблён, но и красив, и не только красив, но и богат. Или если он случайно не богат, то у женщины богатства хватит на двоих.
— В таком случае давайте выкупаемся, если вы не имеете ничего против.
Мои рассуждения явно не занимали её.
Девушка встала. Я украдкой смотрел на это стройное красивое тело, совершенное, как античный мрамор. Оно было недоступным в своём совершенстве, и вся она казалась мне недоступной, её нецелованные губы вряд ли кто-нибудь мог поцеловать, а спокойствие ясных глаз не могла замутить похоть.
— Ну как, вы идёте? Для вас солнце не очень-то полезно.
Кожа у меня действительно сгорела, и я смущённо подумал, что с такой кожей, покрытой красными пятнами, я вряд ли могу быть приличным кавалером для неё.
Мы плавали довольно долго и вылезли на берег возле моего зонта. Старик лежал на своём месте. Когда мы проходили мимо него, он приподнялся и с подчёркнутой учтивостью поклонился женщине. Она сделала вид, что не заметила его.
— Давайте сядем в тени, — предложил я и показал на зонт.
— Сколько сейчас времени?
Я ответил.
— Поздно. На сегодня хватит.
— В таком случае мы могли бы вместе пообедать.
Она посмотрела на меня, словно удивляясь такому бессмысленному упорству. Это снова разозлило меня:
— Если вам не неприятно, разумеется…
Старик сидел к нам вполоборота, и по всему было видно, что прислушивался к разговору. Девушка бросила взгляд в его сторону, потом снова посмотрела на меня и кивнула головой:
— Хорошо. Ждите меня у выхода.
Она уже сделала несколько шагов, когда Старик, смешно подпрыгивая, подбежал к ней. Я не мог расслышать, что он сказал незнакомке, но видел его смущённое, умоляющее лицо и руку, приложенную к груди и словно говорящую: «Вы допускаете, что я…» Женщина только досадливо вскинула голову и прошла мимо. Я принялся собирать свои вещи.
Мне пришлось ждать довольно долго, но это меня не раздражало. И вот она появилась — спокойная, свежая, аккуратно причёсанная.
— В «Эксцельсиор», да?
— Почему обязательно в «Эксцельсиор»? Пойдёмте туда, где мы с вами были.
— В бистро?
— А почему бы и нет? Сложные меню меня совсем не прельщают.
Видимо, она понимала, что я не богат. Женщины всегда понимают такие вещи.
— Послушайте, — несколько грубовато заявил я, — если вы считаете, что обед в «Эксцельсиоре» или где бы то ни было разорит меня…
— Я ничего не считаю. Просто лично я предпочитаю бутерброд и кружку пива. Вы знаете, что значит следить за своей фигурой, не правда ли?
— Несколько дней вы не очень-то заботились о своей фигуре.
— Именно поэтому сейчас я решила вдвое больше заботиться о ней.
Через несколько минут мы уже сидели в тени оранжевого навеса и ели бутерброды, пока официант дремал в дверях, засунув руки в карманы и зажав под мышкой салфетку. Мы уже кончали обедать, когда мимо террасы медленно прошёл Старик. Он посмотрел на нас, вернее, только на мою спутницу, учтиво поклонился и не спеша проследовал дальше.
— Послушайте, если этот старик раздражает вас, скажите мне. Я надаю ему по физиономии.
Она рассмеялась. Рассмеялась впервые, звонко, легко, как девчонка. Глядя на неё, замкнутую, строгую, невозможно было предположить, что она может так смеяться.
— Не вижу причин для того, чтобы покушаться на чью-либо физиономию.
— Но он преподнёс вам нечто вроде предложения, не правда ли?
— Нечто в этом роде, — уклончиво ответила она.
«Этот женатый старый дурак!» — хотелось сказать мне, но это походило на донос, и я заметил только:
— Он похож на богача.
— Наверняка богат.
— Вот одна из тех черт, которые раздражают меня в таких типах: они считают, что всё покупается за деньги…
Не знаю, что ещё я хотел сказать, когда вспомнил, что и моя незнакомка принадлежит к миру богачей. Пока мы жевали бутерброды, я совершенно забыл об этом.
— С деньгами и в самом деле многого можно добиться, — сухо возразила она. — И если вас это раздражает, то только оттого, что вы сами не имеете денег.
— Откуда вы знаете, что не имею?
Девушка посмотрела на меня с лёгкой иронией:
— Вы, наверно, считаете себя невероятно загадочным. А вы прозрачен, как это стекло, — она небрежно стукнула своим лакированным ноготком по высокой рюмке. — Вы можете сколько угодно разгуливать по пляжу «Эксцельсиор», но никогда не смешаетесь с его завсегдатаями. Вы не из их круга. Вы не такой, как они.
— Почему же?
— Да потому, например, что задаёте подобные вопросы. Такие вещи не объясняются, они просто чувствуются. Человека с положением сразу можно распознать. Такой человек говорит не так, как вы, и держится не так, как вы, и его костюм скроен не как ваш. Это чувствуется, понимаете? А вы вот не можете почувствовать. Вы анархист или коммунист, или нечто в этом роде и попали сюда по какому-то недоразумению.
— Интересно в таком случае, как вы решились сесть за один стол с таким низким типом…
— Это не более интересно, чем то, что некто, ненавидящий богачей, по целым дням вертится среди них.
— Любопытство и ничего больше, — ответил я.
— Представьте себе, что и мною руководит любопытство.
— Вот этого я не могу себе представить. Вы выше всякого любопытства. Вы невозмутима и недосягаема, как олимпийская богиня, и всё, что копошится возле вас, для вас только насекомые, не заслуживающие никакого внимания. Вы и любопытство! Нет, это совершенно исключено.
— Мне кажется, что солнце плохо действует на вас, — мягко произнесла она, — и не волнуйтесь так, потому что вы начинаете заговариваться.
Я раздражённо посмотрел на неё. Однако у меня был действительно жар. В голове шумело. Наверно, и вправду перегрелся.
Девушка отодвинула стул и встала.
— Пора идти.
— Разрешите проводить вас.
— Незачем. Мне недалеко.
Она сказала это сухо, тоном, не допускающим возражений.
— Встретимся ли мы по крайней мере утром?
— Не вижу необходимости в том.
— Ну хотя бы во имя любопытства. Завтра в десять.
— Вам лучше вернуться, — сдержанно улыбаясь, посоветовала девушка. — Мне кажется, что и в самом деле солнце плохо подействовало на вас.
И она ушла.
«Вам лучше вернуться… вернуться…» Её тихий, полный иронии голос всё время звучал у меня в ушах, пока я ехал на пароходике. Эта женщина воображала себя необычайно умной, имеющей право относиться к окружающим, как к умственно отсталым детям.
Я вышел возле Палаццо Дукале и отправился в церковь Санта Закариа. Из истории с незнакомкой ничего не выходило, лучше вернуться к плану и наверстать упущенное. В базилике было полутемно. От огромных влажных каменных стен веяло холодом. Я чувствовал, как этот холод всё глубже и глубже проникает в меня. Он пронизал меня до костей, и вскоре я начал дрожать. Я вышел на улицу, но летнее солнце потеряло всё своё тепло, и дрожь усилилась. «И в самом деле надо прилечь», — подумал я, силясь превозмочь болезненные конвульсии.
Кое-как добравшись до отеля, я лёг в постель, укрывшись всем, что нашлось под рукой. Лихорадка ещё некоторое время мучила меня, потом перешла в сухой жар. В голове у меня вертелись самые различные мысли. Я пытался разобраться в них, навести порядок, выделить главное. Это главное было где-то здесь, и в то же время его не было, оно растворялось в других образах, и только порой в пёстром калейдоскопе мелькали карие насмешливые глаза и слышался мягкий спокойный голос:
— Встретиться?.. Вы больны…
А потом передо мной вдруг всплыло её лицо, которое я так долго искал в этом беспорядочном калейдоскопе. Сначала оно было неясным и расплывчатым, потом начало становиться всё отчётливее и живее. Насмешка в глазах погасла, они стали ласковыми и близкими, а мягкий голос говорил:
— Давайте встретимся… Только не опаздывайте.
Начался бред.
* * *
— Как вы себя чувствуете? — спросил я, устроившись в тени каюты. — Какое совпадение, что вы здесь, не правда ли?
— Да, — ответила девушка. — Надеюсь, что вам не пришлось слишком долго ждать этого совпадения.
— Нет, — кивнул я. — Всего три пароходика.
Утро было солнечным и впервые не жарким. У меня слегка дрожали ноги после трёх дней, проведённых в постели. Я жадно вбирал в себя ароматы и краски, свет и тени, ветер и саму жизнь, которая начиналась сначала. Девушка была в том же розовом платье, в котором я впервые увидел её, и от этого мне казалось, что наше знакомство тоже начинается сначала, что мы не будем больше подтрунивать друг над другом, что она станет не такой сдержанной, как раньше.
Я перестал уже играть в кошки-мышки с самим собою и с возможным хладнокровием установил, что самым банальным образом влюблён и что если это нелепо и безнадёжно, то ничего, в сущности, не меняет.
Не знаю, говорил ли я уже, что являюсь человеком науки и привык больше следовать голосу разума, чем капризным голосам желаний и страстей. Я не хочу выдавать себя за отшельника, но связи, которые я имел до сих пор, были всегда тихими и разумными, порождёнными взаимной симпатией, протекали спокойно и заканчивались так же спокойно. Но то, что происходило со мной сейчас, было совсем иным. Может быть, это происходило оттого, что здесь вещи выглядели совсем не так, как в сером, скупом на краски Париже. А может быть, оттого, что я был лишён крепкой опоры — привычной среды, размеренного рабочего дня, школы, библиотеки, собраний, бистро и попал в странный и неустойчивый мир, где всё качалось под ногами, как палуба парохода. А, может быть, оттого, что имел несчастье встретить ту единственную, которая существует для каждого из нас где-то на свете, но которую не каждому дано встретить. Не знаю, в чём была причина, но я не хотел докапываться до неё и вообще чувствовал, что вселяющий рассудочность декартовский голос, который звучит в сознании настоящего француза, в эти дни совсем замолк. Я влюбился, как последний дурак, и это было единственным, что я осознавал в мутные часы бреда.
«Вы превратились в настоящую отбивную, — заявил врач из отеля. — Только сердце спасло вас. У вас на редкость здоровое сердце».
А я чувствовал, что как раз с сердцем у меня не в порядке. К температуре и удушью прибавлялась другая лихорадка, я задыхался при мысли о том, что девушка проплывает сейчас на пароходике в трёхстах метрах от отеля, а меня нет на пристани, и она может подумать, что я уехал, и исчезнет где-нибудь — мал ли мир? — а я буду потом напрасно искать её и никогда больше не найду, и это будет концом всего, потому что какой смысл имели бы мои дни без моей надменной, невыносимой и милой незнакомки — источника всех моих мук.
Болезненная путаница у меня в голове каким-то образом выкристаллизовалась в мысль, что, в сущности, девушка симпатизирует мне и важно только не потерять её по-глупому, а всё остальное устроится. Позднее, в последние два дня, когда температура спала и врач силой держал меня в постели, я убивал время, взвешивая все «за» и «против». Теперь, когда прошла лихорадка, я вынужден был признать, что этих «против» была целая гора и никаких «за», в сущности, не было, а если и были, то их можно было пересчитать по пальцам.
Так я лежал и разговаривал сам с собою, а лицо, которое вставало передо мной, снова становилось недоступным и замкнутым.
Именно таким было её лицо и в тот миг, когда мы стояли один возле другого на палубе, а кораблик тяжело зарывался в зеленовато-коричневую воду и разрезал носом белые отражения дворцов и голубизну неба и все другие блики солнечного утра, отражающиеся в тёмной поверхности воды. Глядя на девушку, такую бесстрастную и далёкую, я с горечью думал о том, что всё ясно и что вся эта история — гиблое дело. Но мой декартовский голос в те дни, как я уже говорил, совсем заглох, и поэтому я стоял рядом с незнакомкой, покачивался на ослабевших ногах и чувствовал себя почти счастливым.
— Ну как, прошла лихорадка? — спросила девушка.
Она едва взглянула на меня, но, видимо, заметила желтизну моего лица, тени под глазами, ввалившиеся щёки. Эта женщина видела всё, не глядя.
— Как всё в этом лучшем из миров. Прихворнёшь, помучаешься — и снова успокоение.
— Для вас всё заканчивается успокоением?
— Разумеется, всё.
— Независимо от того — успех или провал?
— В конечном счёте — да. Иначе жизнь не может продолжаться. Иначе она стала бы невозможной.
Она и теперь захватила с собой киножурнал. Она сунула под мышку белую сумочку, чтобы высвободить руки, свернула журнал вдвое и, прежде чем углубиться в чтение, заметила:
— Вы, по всему видно, счастливый человек.
— Почему именно я? Так происходит не только со мной — со всеми.
— Не думаю, что со всеми. Но с некоторыми, наверно, именно так. С теми, у кого нет больших желаний.
«Ну, конечно, только вы имеете желания. Простые смертные живут без желаний, как грибы и травы».
Будь это несколько дней назад, я, действительно, сказал бы подобное, одёрнул бы её, как она того заслуживала. Не сейчас я промолчал. Всё начиналось сначала, нельзя было ничего портить. Она склонилась над журналом, а я принялся созерцать мягкий овал чистого лица, словно карандашом на рисованные брови, маленький, но энергичный нос, чувственно полные и в то же время непорочные губы.
Больше мы не разговаривали.
Говорят, что между влюблённым и сумасшедшим нет большой разницы, а в тот день я замечал, что никогда не был так расчётлив, хитёр и сообразителен, как теперь. Всё время сдерживался, предусмотрительно избегал тем, которые больше всего волновали меня, часто делал обратное тому, что хотелось сделать.
«Будь осторожен, — говорил я себе, — она здесь, и всё дело в том, чтобы не упустить её. Поэтому старайся не оттолкнуть девушку, а там видно будет. Нет ничего невозможного в этом лучшем из миров». Не то, чтобы я позировал или играл какую-то роль, как это делают влюблённые в романах, а скорее просто соблюдал осторожность, потому что наши отношения держались на ниточке, и я очень боялся, что она оборвётся.
Девушка избегает ухаживаний и навязчивых людей. Пусть увидит, что я и не думаю ухаживать за ней. Хожу с ней, потому что я здесь один — что в том плохого? — и потому что она мне приятна, ничего больше. О сердечных отношениях речи не завожу, нескромных вопросов не задаю. Она не любит откровенничать, я тоже, и конец. Конец и проповедям, направленным против всех этих богатых глупцов. Они меня не интересуют. Если меня что-нибудь интересует, так это девушка и только она, независимо от того, кто она и откуда.
Она читала и молчала всё время, а я разговаривал сам с собою и рассматривал чистый профиль, нежный и гармоничный, как мелодия. И только когда мы пересекли на автобусе Лидо и оказались перед входом на пляж отеля «Эксцельсиор» я равнодушно спросил:
— Вы идёте на пляж?
— Сейчас нет. Возможно, приду позднее.
— Если это только из-за того, чтобы избавиться от меня, не имеет смысла отказываться от утренних ванн. Скажите об этом прямо, и будьте уверены, что я не стану вам навязывать своё общество.
Она бросила на меня беглый взгляд и подняла брови:
— Я вообще не думала об этом. Видите, и пляжных принадлежностей у меня с собой нет. Как я могу пойти на пляж…
Я пошёл на своё обычное место. В нескольких шагах от меня лежал Старик. Моя кожа, после того как облезла, потемнела, но на всякий случай я расположился в тени зонта. Зонт был голубым, тень тоже была голубой и от этого казалась ещё приятнее и прохладнее.
В первое мгновение, когда мальчик с шумом раскрыл зонт, Старик обернулся, и во взгляде его я прочёл ожидание. Потом его глаза безразлично скользнули по мне, словно я был вещью, и он снова повернулся ко мне спиной.
«Ждёшь девушку, старый развратник, — думал я, — только напрасно ты её поджидаешь. Едва ли она придёт, а если и придёт, то не ради тебя. Ты таскаешься за нами, как гиена, сверкаешь браслетом своих часов и своими голодными глазами, но добычи тебе не видать. Если она придёт, то будь уверен — не ради тебя. Только она вряд ли придёт. Предчувствую, что не придёт».
Она пришла через полчаса, указала на место рядом со мною и сказала мальчику:
— Оставьте вещи здесь.
«Оставьте здесь, — мысленно подтвердил я. — И как можно ближе».
И снова я почувствовал, что меня переполняет радость, на этот раз не беспричинная, потому что я одержал одну маленькую победу.
Старик опять обернулся, приподнялся и поклонился с подчёркнутой учтивостью. Девушка сделала вид, что не заметила его.
— Сегодня вы благоразумны, — сказала она, вытянувшись на песке. — Вот как нужно начинать принимать солнечные ванны.
— Да. К сожалению, мы уразумеваем, как должны поступить, только после того, как поступили иначе.
И, помолчав, добавил:
— В сущности, людям следовало бы жить две жизни. В первую — учиться, во вторую — жить, не ошибаясь.
Она слегка улыбнулась, но не согласилась со мной. Соглашаться было не в её характере.
— Думаю, что дело не в том, сколько жизней жить. Важно, с какими возможностями начинается жизнь. С капиталом или пустыми руками.
— Нет лучшего капитала, чем опыт. К несчастью, мы накапливаем его тогда, когда он нам уже не нужен.
— Опыт — пустой звук, если не располагаешь средствами для того, чтобы использовать его, — снова возразила она.
— Какие средства вы имеете в виду? Деньги?
— Если хотите, и деньги…
«Ты и тебе подобные всё мерите на деньги. У нас другой бог и другие меры», — мысленно одёрнул я её. А вслух спросил:
— И желания тоже, не правда ли?
(«Эти, большие, которых нет у меня»).
— И желания тоже, — кивнула она. — Чтобы достичь чего-то, надо хотеть достичь его, надо очень хотеть.
Я услышал в её голосе какую-то особенную твёрдость и поднял глаза. Девушка ладонью выравнивала подле себя песок. Её красивая смуглая рука с длинными пальцами, спокойная и одновременно сильная, привлекала мой взгляд, словно в её ленивых движениях скрывался какой-то неуловимый, но глубокий смысл.
— Интересно, — заметил я. — Вы говорите тоном человека, которого и в самом деле обуревают большие желания.
— Не вижу в этом ничего интересного.
— Мне кажется, вы сами скорее порождаете желания, чем сама желаете чего-то. Вы, вероятно, имеете всё, чего можно желать. Вам не остаётся ничего другого, кроме как ждать, как сложится дальше жизнь, и выбирать.
— Вам неведомы желания, вероятно, оттого, что у вас самого их нет. Вы — счастливец, — с лёгкой иронией возразила девушка.
Потом, перестав водить рукой по песку, неожиданно спросила:
— Кто же вы в действительности, могу я узнать?
«Что это ты заинтересовалась мною? И зачем задаёшь вопросы, если я прозрачен, как стекло?» — подумал я.
— Обыкновенный учитель, который проводит здесь свой летний отпуск и который по ошибке попал туда, где ему не место.
— Прекрасно. Это объясняет всё. Вы бедны, но не унизительной бедностью голода и тряпья, терпеливо сносите невзгоды жизни и ждёте очередного повышения зарплаты, или…
Она замолчала, словно решила, что зашла слишком далеко, но я подбодрил её:
— Или?
— Или какой-нибудь революции, которая даст бедным учителям всё то, что у них отняли богачи.
Она была не по возрасту высокомерна и цинична, но, видимо, представители её касты таковы уж от рождения.
На этот раз я едва не вышел из себя. Я сунул в песок руку и держал её так некоторое время, чувствуя холод и влагу мокрого нижнего пласта. Потом спросил с деланным безразличием:
— А вы? Чего ждёте вы?
— Сегодня будем играть в признания? — Она засмеялась. — Пойдёмте купаться. Это вам не повредит.
Позднее, когда мы шли одеваться, сопровождаемые тяжёлым взглядом Старика, я снова предложил ей вместе пообедать.
— Хорошо, — согласилась она. — Только там же, где и в первый раз.
И я снова почувствовал, как грудь заполняет радость, потому что это была вторая маленькая победа в тот день.
Пока мы ели в бистро под апельсиновым навесом, я пытался продолжить начатый раньше разговор и узнать что-нибудь о жизни моей незнакомки, но она перевела разговор на другое, и поскольку я стал очень расчётливым в тот день, то решил не настаивать. Мы болтали о незначительных вещах, девушка расспрашивала о Париже, о парижских модах и смеялась, слушая мои ответы, потому что мода далеко не самое сильное место учителя истории.
Потом она вдруг спохватилась:
— Сколько времени?
— Скоро два…
— Нужно идти…
И так как я тоже собрался встать, незнакомка добавила:
— Не стоит провожать меня. Это недалеко…
— А когда вы вернётесь в город?
— Только к вечеру.
— Какое совпадение. Я тоже думаю вернуться к вечеру. Может быть, вернёмся вместе?
— Что ж, вместе так вместе, — она улыбнулась. — Вам везёт на совпадения.
И вот я целых полдня слонялся без дела по Лидо, несколько раз пил кофе под зелёными, голубыми и жёлтыми навесами, рассматривал витрины магазинов и взвешивал свои мелкие успехи. Потом пошёл на пристань и долго ждал там, но мне не было скучно, потому что я о многом думал, хотя тема размышлений оставалась всё время одной и той же.
Когда мы с незнакомкой сели на пароходик, море уже стало фиолетово-синим, а небо — холодным и зелёным. Сейчас это было настоящее небо Веронезе, бледное, нежное, такое бледное и такое нежное, что захватывало дух, и казалось, будто и Веронезе был влюблён, когда впервые писал такое небо.
Мы сошли в сумерках на Палаццо Дукале и долго ходили без всякой цели по тесным улочкам, полным людских голосов, теней и неонового света. Потом прошли мимо какого-то заведения с небольшим садом, где кружились в танце пары, оркестр играл какую-то весёлую старинную мелодию, а на деревьях качались разноцветные бумажные фонарики. Мы нашли свободный столик, такой маленький, что наши колени соприкасались, отчего я чувствовал ещё большую слабость. Мы танцевали, как и все остальные, пили пиво, потом опять танцевали, и в голове у меня была такая же неразбериха, как во время лихорадки.
После одного из танцев, когда оркестр выводил заключительные аккорды, мужчины и дамы на танцплощадке по какому-то старинному обычаю стали целоваться. Только я один оставался неподвижным, с нелепо застывшими руками, которые уже не держали девушку, но и не были опущены. Незнакомка подняла глаза и, видимо, заметила мои колебания, потому что в её взгляде мелькнуло нечто вроде сожаления:
— Что же вы, — засмеялась она, — поцелуйте меня!
Я склонился к её розовым нецелованным губам, чувствуя, как у меня зашумело в голове.
* * *
Единственный поцелуй, такой, подаренный на ночной танцплощадке при свете бумажных фонариков, конечно, не так уж много для других, но для меня он был откровением. Я допоздна лежал без сна в своём номере и вспоминал об этом поцелуе, а по стенам двигались голубоватые лунные блики, и сквозь открытое окно доносился плеск воды. Всё, что днём казалось мне таким невозможным, сейчас выглядело естественным и близким. Не существует никаких препятствий, никаких препятствий! Нужно только, чтоб пришёл новый день, а разве новый день может не прийти?
Утром я поднялся рано, заказал завтрак прямо в номер и долго вертелся перед зеркалом. Побрившись и умывшись, я, несмотря на бессонную ночь, приобрёл более человеческий вид, чем в предыдущий день. Я надел белую рубашку и повязал самый красивый из своих трёх галстуков. Потом вспомнил, что незнакомка плохо отозвалась о покрое моего серого костюма и надел тёмно-синий, моля небо о том, чтобы день оказался не слишком жарким.
Часы на пристани пробили восемь, я уже ждал пароходик. В первом девушки не оказалось. Во втором тоже. Не увидел я её и в третьем. Эти проклятые судёнышки приходили через каждые пятнадцать минут, а она всё не появлялась. Я сидел на солнцепёке, потный, в расстёгнутой рубашке, с галстуком в кармане, потому что мой официальный вид теперь никому не был нужен. «Наверно, она заболела», — думал я, чтобы успокоиться. Потом решил, что она отправилась в Лидо на другом, большом пароходе.
«Нужно поехать в Лидо и там разыскать её», — подумал я нерешительно.
«Но послушай, глупец, если она и в самом деле отправилась на другом пароходе, то, значит, она сделала это, чтобы не встречаться с тобой. Какая польза в таком случае бегать за ней и унижаться?»
Меня мучила жара, голова снова разболелась, не хотелось ни с кем говорить, даже с самим собою. Я вернулся в отель, бросил на стул одежду и лёг.
«Не распускайся и не разыгрывай комедию, как гимназист. — Внушал мне скучный внутренний голос. — Сойди вниз, пообедай и берись за план. До вечера можешь осмотреть по крайней мере два дворца. И положи конец всей этой истории. Хватит ездить в Лидо. По горло сыт я этим Лидо».
Но я продолжал лежать и злиться. Мне не хотелось никуда ходить, не хотелось ничего делать, разве что заснуть, но это было невозможно. Я снова вернулся к мысли о болезни. Я от всего сердца хотел, чтобы она разболелась — только на один день, разумеется, — чтобы на следующий мы могли снова увидеться на пароходике. Она могла бы оказаться на этот раз более любезной, взглянуть на меня не мельком, а так, как смотрит женщина, когда ты ей нравишься, и спросить: «Вы на меня не сердитесь, правда?»
Полуденная тень медленно ползла вверх по стене, и её движение продолжалось вечность. Потом вечерний ветерок приподнял занавеску на окне. Вскоре начало смеркаться. Внизу, на террасе ресторана, заиграл оркестр, мелодия была такой старой и избитой, словно рассказывала о моей истории, об этих избитых и вечных человеческих историях расставаний и горечи.
На следующее утро я долго вертелся, прежде чем встать, потому что мне хотелось пойти на пристань, а внутренний голос спрашивал, совсем ли я потерял рассудок и превратился в игрушку в руках той женщины или ещё могу собраться с силами послать её ко всем чертям.
Нет, у меня не было на это сил. Я вытащил из чемодана новую рубашку, облачился в тёмный костюм и опять отправился на пристань. Незнакомка оказалась в пятом пароходике, на своём обычном месте.
— Какое совпадение, да? — заметила она, когда я встал рядом с ней.
— Вчера вас не было, — отклонил я шутку, потому что не мог снести обиду.
— Да, меня не было.
— Я ждал вас на пристани до обеда…
Я сказал это так, словно констатировал факт, но в моём голосе звучал явный упрёк.
— Вот как? Очень жаль, но я не просила вас ждать меня.
Голос звучал мягко, но от этого слова не становились менее грубыми.
Я замолчал, делая вид, что заинтересовался чёрной ладьёй, гружённой апельсинами, которая двигалась параллельно нашему пароходику. Мне совсем не хотелось разыгрывать роль обиженного, но и прыгать от радости было не из-за чего.
Девушка тоже молчала, несколько насторожившись, поскольку опасалась упрёков и объяснений. Потом, кажется, поняла, что ничего подобного не последует, и, поскольку пауза затянулась, сказала вполголоса:
— Я не хотела обижать вас, но вы знаете ещё с первого дня, что я не люблю дешёвых ухаживаний. Между нами ничего не было и ничего не будет.
Яснее этого невозможно было выразиться.
— Наверно, поэтому вы и не пришли вчера. Чтобы дать мне понять, что ничего не было.
Девушка промолчала.
«Поцеловал я тебя в тот вечер или это мне только показалось?» — мысленно спросил я себя, глядя на её красивое безучастное лицо.
Она словно угадала мой вопрос:
— Растолковывайте, как хотите. Во всяком случае надеюсь, что вы не придаёте случайному поцелую большего значения, чем он того заслуживает.
— Будьте покойны. И вообще поверьте, что я не так нахален, как это вам, может быть, кажется.
Итак, и поцелуй, и всё остальное было ничем, и ничего другого не оставалось, как раз и навсегда вытравить всё из памяти.
Конечно, у меня нет надменности обитателя «Эксцельсиора», но отсутствием гордости я тоже не отличаюсь, и в другой раз после подобного высказывания я просто раскланялся бы и пошёл своей дорогой. Но в данном случае я был бессилен. Мог злиться сколько угодно на себя, ругаться ноги сами несли меня к ней.
Полдня мы проводили вместе на пляже, потом вместе обедали, а вечером я провожал её до города. Так прошло ещё несколько дней. Каждую ночь я зарекался не ходить больше на пристань и взяться, наконец, за заброшенный план, и каждое утро неизменно стоял на пристани, поджидая девушку. Она так прочно вошла в мою жизнь, что бессмысленно было бороться.
Я снова стал расчётлив и осторожен. Ничем не выдавал своих чувств, ничем не досаждал ей. Когда мои вопросы не нравились ей, тотчас сменял тему. А ей не нравились все вопросы, касающиеся её жизни, среды, семьи. Она оставалась для меня незнакомкой, незнакомкой, с которой я проводил вместе целые дни.
Между тем наши отношения совершенно естественно и незаметно становились всё более близкими, хотя и не в том направлении, о котором я мечтал. Избегая вопросов, касающихся её лично, девушка в то же время невинно выпытывала различные подробности моей жизни. Когда я рассказывал ей, как тщетно пытался попасть в университет в качестве преподавателя истории Ренессанса, она воскликнула:
— Смотрите-ка! А я считала, что вы не способны на такие дела!
— Вы вообще считали меня чем-то вроде идиота, да?
— Совсем нет. Считала вас просто счастливым человеком. Вы ведь сами сказали, что у вас всегда очень скоро наступает успокоение… А сейчас выходит, что это не так.
— Напротив, точно так.
— Значит, вы от всего отказались, оставили мечты?
— Не совсем примирился и не верю, что когда-нибудь примирюсь, но сейчас прошла острота. Понимаете, сначала я всё время думал об этом, сон не шёл ко мне — всё искал средства и способы борьбы. А потом это прошло. Я сказал себе: тебя не берут не потому, что ты не годен, а потому, что у тебя есть идеи. И я отказался от кафедры, потому что идеи — это твоя сущность, а её не снимешь, как пальто.
— А сейчас вы успокоились?
— Успокоился или почти успокоился. Во всяком случае понял, что между мною и университетом есть стена, и я не намерен пробивать её своей головой.
Девушка помолчала, потом подытожила:
— Нет, я не ошиблась. Вы, действительно, счастливый человек.
— Только сам можешь определить, насколько ты счастлив, — неопределённо заметил я.
И поскольку разговор происходил в бистро, заказал ещё кружку пива.
Мне было непонятно, какой интерес может представлять для этой женщины жизнь рядового учителя. Но она часто заводила о ней речь, и я уступал, потому что мне было всё равно, и я даже с некоторым удовольствием вводил её в чуждый для неё мир. И когда я рассказывал о нём среди золота песков, синевы моря и солнечного блеска Лидо, этот мир, оставленный где-то далеко, вдруг начинал казаться мне самому странным и чужим. Хмурые осенние утра, туман, пропитанный мелким, словно застывшим в воздухе парижским дождичком, уроки истории при жёлтом свете школьных ламп, карта восьми крестовых походов, посеревшая и порвавшаяся между Никеей и Иерусалимом, бифштекс с жареным картофелем и стаканом вина в ресторанчике на углу, послеобеденные часы в читальне, игра на бильярде с приятелями из квартала и вечером дома снова жёлтый свет, и моя рукопись о Ренессансе в Италии, и тиканье старых стенных часов, и ночь за окном. Всё это было знакомым и в то же время таким далёким, словно обо всём этом мне кто-то рассказал.
Ещё более чуждым выглядел мир, в который я проникал украдкой благодаря разговорам с девушкой. Ловя её отрывочные фразы, я смутно представлял себе вечера в казино с криками крупье и глухим стуком крупных костяных жетонов; балы в старинных венецианских дворцах с костюмами времён Ренессанса, с шампанским, с орхидеями, доставленными на самолётах из Африки; зимний сезон в Риме с концертами, приёмами…
Моя незнакомка была молода, всё это ей ещё не надоело, она видела этот мир в праздничном свете. Но я не усматривал во всём этом карнавале ничего, кроме надменной глупости. Так я оказался оторванным одинаково и от её, и от моего мира, и не видел перед собой ничего реального, ничего живого, ничего, за что можно было бы ухватиться, ничего, кроме того единственного маленького мира, который притягивал и волновал меня и который был заключён в карих спокойных глазах и матовом лице, прекрасном и неповторимом.
Она оставалась незнакомкой, но с каждым днём я постигал какую-нибудь новую черту её существа и постоянно дополнял то туманное представление о ней, которое сложилось у меня в голове. Она любила читать. Читала много и совершенно безразборно. Могла говорить, приводя мельчайшие подробности, о романах Генри Джеймса, а через минуту признаваться, что никогда не раскрывала «Мадам Бовари». Но важнее было то, что она думала. А думала она, как зрелый и проницательный человек, что так не вязалось с её возрастом. Эта зрелость удивляла меня, но совершенно не очаровывала. Это была зрелость откровенного цинизма и того неверия в людей, которую некоторые называют трезвостью.
— Что же вы хотите? — возражала девушка на мои рассуждения. — Добрый господь не создал мир по вашему образу и подобию, а ещё меньше по образу и подобию ваших мечтаний. Этот мир перед вами, вот он, и вы вынуждены принимать его таким, какой он есть.
— Но послушайте, мир развивается, как и всё остальное.
— Ничто не развивается. Всё идёт по кругу — и солнце, и планеты, и люди. На первый взгляд кажется, что всё движется, а в сущности, это лишь повторение того, что делалось всегда и что будет делаться, пока от этого верчения не останется одна пыль, потому что такова природа вещей, а её, как вы сами выразились, не снимешь, как пальто.
— Вы говорите, как закоренелый реакционер с кафедры Сорбонны.
— Возможно, потому что я говорю то, что вычитала в разных местах. Я не претендую на оригинальность мыслей, но уверена, что они правильны.
Так мы беседовали на пляже или под оранжевым навесом, и моя незнакомка перескакивала с солнечной системы на осенние моды и со всемогущей силы денег на небылицы кинороманов. А я пытался говорить с той же лёгкостью, что и она, и выглядеть таким же невозмутимо спокойным, несмотря на то, что это никогда не давалось мне так трудно, как теперь. Слушая её мелодичный тёплый голос, я считал про себя дни, которые мне оставались, и говорил себе, что чудо, в которое я смутно верил, никогда не произойдёт, и единственное, что будет — это последний день, счёт в отеле, поезд и конец всему.
Подобие интимности, создавшееся между нами, растравливало мне душу, потому что это была самая неприятная интимность из всех возможных. Незнакомка привыкала ко мне, но привыкала как к собеседнику, как к маленькому банальному развлечению на пляже, я был для неё чем-то вроде иллюстрированного журнала или романов Мопассана. Она развлекалась, а я был игрушкой. Она присвоила права, оставив мне одни обязанности: ждать её на пристани или перед входом на пляж, не сметь возражать, говорить не то, что больше всего хочется сказать, равнодушно кивать, когда она сухо сообщала, что излишне ждать её вечером или что утром она не придёт.
Она неизменно отсутствовала каждый день после обеда, а иногда целый вечер или целый день, исполняя свои светские обязанности и не испытывая при этом и тени сожаления от того, что мы не увидимся, не горя желанием встретиться со мной снова, и в то же время не сомневалась в том, что встреча состоится, что я буду торчать, неизменный, как закон природы, на пристани или у входа на пляж.
И каждую ночь, лёжа с широко открытыми глазами в темноте и слушая тоскливые паровозные гудки и удары сердца, плеск воды о старые камни, я говорил себе, что всё кончено, что я больше не хочу её видеть, что пусть утром она ждёт, сколько ей угодно чтобы кто-нибудь сказал ей: «Здравствуйте, какое совпадение!»
* * *
Она была бедной, беднее Золушки, моя богатая красавица.
Я открыл это совершенно случайно. В один из дней девушка сказала, что нет смысла ждать её. Я вернулся в город и стал бесцельно бродить по оживлённым торговым улицам и глазеть на витрины, потому что одиночество и полумрак церквей и дворцов стали для меня невыносимыми в эти и без того одинокие часы. И неожиданно на витрине магазина уценённых товаров увидел розовый материал.
Я бы узнал этот материал среди тысячи других, таких же розовых и таких же вышитых, потому что это был её материал.
«Это невозможно, она не может покупать вещи в таких магазинах.» Но материал красовался в витрине между вышедшими из моды вещами, оставшийся неизвестно с какого сезона, и не было нужды созерцать его часами.
Я протискивался сквозь толпу, углублённый в свои мысли, и постепенно прозрел то, чего раньше не замечал. В сущности, на девушке были только два туалета — розовое платье и кофточка с синей юбкой. Два туалета за десять дней — это очень немного, так может одеваться только женщина, гардероб которой, действительно, скромен. Она носила одно-единственное украшение — кольцо с аметистом, который не так уж дорого стоит. Она всегда ездила на плебейском пароходике, в общей толкучке, в то время как богатые дамы проплывали мимо нас в своих полированных ведеттах. У неё, в сущности, не было никаких знакомых в этом «Эксцельсиоре» и на этих модных пляжах. Почему? Да потому что она не относилась к завсегдатаям «Эксцельсиора», потому что была таким же пришельцем, как и я.
Пока я взвешивал всё это, мне стало казаться странным, что сколько времени я мог принимать незнакомку за богачку. Она могла показаться богатой только такому слепому учителю истории, как я.
Потом я понял, что всё это не совсем так. Девушка ввела меня в заблуждение — и не столько своими туалетами, сколько манерой держаться, замкнутостью и холодностью, перенятой, безусловно, у обитателей Лидо. На кой чёрт она разыгрывала всю эту комедию, чего искала в этом высокомерном и неприятном мире, который чужд ей?
Мне хотелось походить, чтобы разобраться в хаосе вопросов, которые как бы наседали на меня со всех сторон. Но в этом городе невозможно было ходить. Только ускоришь шаг, как перед тобой оказывается канал. Свернёшь вправо или влево — упрёшься в другой канал. Я вертелся в лабиринте тесных улочек, заключённых среди полосок мутной зелёной воды, бродил по тёмным проходам между влажными, покрытыми плесенью стенами, и всё казалось мне запутанным, сложным, безысходным — таким же, как хаос в моей голове.
— Не пойти ли нам выпить чего-нибудь? — спросил я незнакомку на следующий день, когда мы сели на своё обычное место на пляже.
— Если вас так мучает жажда…
— Дело не в жажде, просто тот тип действует мне на нервы.
Она только улыбнулась. Мы встали, и, когда проходили мимо Старика, я снова заметил его взгляд — голодный, выжидающий.
— Он напоминает мне гиену, — буркнул я. — Голодную гиену, которая тащится за тобой и ждёт, когда сможет наброситься на твой труп.
— Сравнение довольно вульгарное. Особенно, если под трупом вы подразумеваете меня.
В тот ранний час столики в буфете были почти пустыми. Официант принёс две бутылки кока-колы и два бокала с кусочками льда и дольками лимона. Здесь кока-колу подавали с лимоном, благодаря чему заламывали за неё в пять раз большую цену.
— Смотрите, какой задор! — заметила девушка, глядя, как похожая на йод жидкость пенится в бокалах. — Да это хлеще шампанского!
В тот день она находилась в хорошем настроении.
Я молчал, потому что думал о другом, очень важном, что сейчас нужно было выяснить. Отпив несколько глотков, я взглянул на девушку. Она слегка улыбнулась.
— Помните, — спросил я безразличным голосом, — вы как-то сказали мне, что я провожу дни среди обитателей «Эксцельсиора», но не имею ни их вида, ни их манер?
— Да, и что?
— В отличие от меня вы имеете и вид, и манеры, но тоже не относитесь к завсегдатаям «Эксцельсиора».
Я снова отпил несколько глотков. Она молчала и смотрела куда-то в сторону. Её лицо стало замкнутым.
— Да, вы не имеете ничего общего с этими людьми. Это бесспорно. Не могу понять только, что за комедию вы разыгрываете…
— Никакой комедии я не разыгрываю, — спокойно ответила она.
И немного погодя добавила:
— Впрочем, лично вам я не обязана давать отчёт. Ни в чём.
Скажи она мне это вчера, я, вероятно, промолчал бы. Но сейчас я отбросил всякие предосторожности и расчёт. Открытие, что незнакомка не имеет ничего общего с теми, кто возлежал вокруг, освободило меня от стеснения, сделало самим собою.
— Послушайте, мне вы, возможно, не обязаны давать никаких объяснений, но вы обязаны дать их самой себе. Вы не задаётесь вопросом, какого дьявола торчите в этом проклятом месте, а если ищете здесь что-то, то неужели не понимаете, что ничего не можете получить от этих людей, которые привыкли грабить, а не раздавать?
— Оставьте мне самой разбираться в том, что касается меня, — сухо ответила она.
— Согласен, разбирайтесь сама, Я хочу, чтобы вы поняли только одно. Я не гиена и не жду, когда вы упадёте, чтобы наброситься на добычу. Через десять дней или через две недели я уеду отсюда. Но я вас люблю, люблю, сам не знаю за что, и очень хочу, чтобы вы были счастливы, и если задаю вам вопросы, то только потому, что боюсь за ваше будущее и не хочу, когда окажусь вдали от вас, думать, что вы разбили свою жизнь, и сожалеть об этом…
Она быстро взглянула на меня, потом поинтересовалась:
— Каково же моё будущее? Старик?
— Старик или такой, как он. Вообще боюсь, что вы попадёте в лапы этой компании. Неужели вы не понимаете, что они за люди? Если они заинтересовываются чем-то или кем то, значит, решили, что это им выгодно. Для них всё определяется выгодой. У них нет иной меры. Раз вы красивы, они сейчас же всё прикинут и оценят вашу красоту в натуре: заслуживает одного обеда, или норковой шубки, или автомобиля. Они определят и марку автомобиля, и его мощность, прикинут даже, нельзя ли после окончания авантюры забрать подарок. Для них всё — голый расчёт. Он у них в крови, перешёл к ним от тех поколений лавочников и мясников которые представляют собой цвет их родословной.
— Успокойтесь, — мягко сказала она. — Так вы будете делать меньше ошибок в языке…
— Оставьте шутки. Я говорю серьёзно.
— Вижу. Только то, что вы говорите, относится не только к тем, кто здесь вокруг нас, но ко всем людям. Здесь или в грязных кварталах Венеции, какая разница?
— Огромная. Разница прежде всего в том, что те, что нежатся здесь, имеют деньги, много денег и поэтому считают себя всесильными и думают, что всё могут и всё им позволено.
— А те, которые не имеют денег, считают, что могут восполнить этот пробел нахальством, ложью, насилием, если хотите. Женщина — всегда добыча, — здесь ли, там ли, если только она, разумеется, глупа в необходимой степени.
— Неправда, вы просто ищете оправдания. Послушайте…
Но она нетерпеливо прервала меня:
— Не хочу ничего слушать, это излишне.
Её слегка порозовевшее лицо утратило спокойное выражение. В карих глазах сквозило раздражение. Эти глаза впервые смотрели на меня настойчиво, открыто, в упор.
— Допустим, что вы действительно чувствуете ко мне симпатию. Допустим, что вы хотите помочь мне дружеским советом. Но, позвольте, что я буду делать с этим вашим советом? Для чего он мне? Это не реферат по истории, и то, о чём вы возвышенно рассуждаете, распивая здесь лимонад, я испытала на собственной шкуре. Десятки раз испытала, ещё с детских лет, и немного лучше вас разбираюсь в вещах. Я прекрасно знаю и тех, и других мужчин — и бедных, и богатых, и мясников — и, слава богу, до сих пор справлялась с ними и без ваших напутствий.
Я молчал. Что мне оставалось делать, кроме как молчать? Я рассуждал о том, чего, в сущности, не знал и о чём имел самые общие понятия. И при этом так ли уж я боялся за неё? Она меньше всего походила на человека, за которого следовало опасаться. Она плыла, не знаю куда и с какой целью, но плыла неплохо, и едва ли ей грозила опасность утонуть.
— Утолили жажду? — поинтересовалась девушка. — Тогда давайте вставать. Думаю, что мы уделили достаточно времени бутылке кока-колы.
Спокойствие снова вернулось к ней, но настроение заметно испортилось.
Я расплатился, и мы пошли по мокрой твёрдой полоске песка.
— Вы что-то замолчали, заметила незнакомка. — Вероятно, заботы обо мне не дают вам покоя…
— Что же мне ещё остаётся? — в том же тоне ответил я.
Она засмеялась, но невесёлым, механическом смехом.
— Признайтесь, то, что вас мучает, совсем не беспокойство, а любопытство. Вы злитесь, потому что я говорю вам, что вы прозрачны, как стёклышко. Хотите или нет, но это точно так. Вы из тех, кто привык раскладывать всё по полочкам.
Ваших знакомых вы раз навсегда рассортировали по категориям, как и своих учеников: этот хороший, этот средний, этот слабый. А поскольку меня не можете классифицировать, это вас раздражает, и вы с удовольствием залепили бы мне пощёчину или, по крайней мере, отодрали бы за ухо, если бы могли.
Она снова засмеялась и медленно вошла в воду.
— Может, я в самом деле раздражён, — сказал я, идя за ней — но только, представьте себе, совсем по другой причине. Если я прозрачен, то и вы не такая уж загадка. И никакое любопытство не мучает меня, потому что любопытство идёт от незнания, а я знаю о вас всё, а если и не знаю чего-то, то догадываюсь. Я знаю всё, что меня интересует, поверьте.
Она обернулась и остановилась по пояс в воде.
— Вот как? Что же это за всё, могу я поинтересоваться?
Я тоже остановился и подумал: как смешно объясняться в таком положении. Но смешное обычно человек замечает глядя со стороны, а в тот момент я меньше всего мог быть наблюдателем.
— Ну хорошо, раз вы так настаиваете, я вам прямо скажу всё, чтобы раз навсегда покончить с этим. Вы, несмотря на все ваши позы — бедная и наивная девочка, голова которой забита глупыми кинороманами. Вы воображаете, что можете получить всё только потому, что судьба наградила вас красивым лицом и стройным станом. Вы избегаете людей своего круга не потому, что они вульгарны и нахальны, а потому, что у них нет денег и они не могут положить к вашим ногам дорогие туалеты и окружить вас всем тем, что пленяет в кинофильмах каждую ветреную красавицу. И вот вы одеваетесь в нечто, что вам кажется светской одеждой, в нечто, сшитое из материала стоящего гроши, и являетесь сюда, в другой мир, чтобы разыгрывать из себя одинокую и недоступную красавицу в ожидании, что сорвёте крупный куш? Я угадал, не так ли?
Я был груб, но решил наконец встряхнуть это существо разбить стену его высокомерного безразличия, вернуть его на землю, и не подбирал слов.
Она слушала, слегка побледнев, полураскрыв рот, застыв от неожиданности, словно не могла сразу осмыслить все эти обиды.
— Это неправда… это неправда… — повторяла незнакомка дрожащим голосом. Она хотела сказать ещё что-то, но не нашла сил, отвернулась от меня и пошла к воде, словно искала спасения от моего жестокого голоса в пучине моря.
Я не последовал за ней. Это было бессмысленно. Правда, сев под зонтом, я пожалел, что перегнул палку. Высказал всё, что накопилось в душе в предыдущий день, когда я брёл в толпе, слонялся между мостами, каналами и громадами домов. «Это похоже на провокацию, — подумал я. — Сыплешь самыми обидными обвинениями, чтобы добиться какого-нибудь признания. Что ты досаждаешь этой женщине, зачем копаешься в её мелких тайнах?» Вот всегда так. Стоит нам полюбить человека, как мы в первую очередь до дна переворачиваем его душу, перемещаем всё в ней так, чтобы высвободить побольше места для себя. Раз любишь, значит, любимое существо принадлежит тебе всецело, со всеми его устремлениями, воспоминаниями и чувствами, значит, ты можешь перемещать всё, как хочешь, словно переезжаешь на новую квартиру.
Незнакомка возвратилась и была вновь спокойна и холодна. Завернувшись в халат, она постояла несколько минут, глядя на море, потом сбросила халат и принялась собирать вещи.
— Уже уходите? — спросил я.
Девушка ничего не ответила.
— Я буду ждать вас у входа, — сказал я.
— Незачем вам меня ждать, я этого не хочу.
Она ушла, а я принялся собирать свои вещи. Старик, почувствовав, что назревает скандал, повернул в мою сторону с твою толстую, покрытую складками шею.
«Не спеши, старая гиена, — подумал я. — Не пришёл ещё твой час. И, может быть, никогда не придёт, занимайся своими делами.»
Спустя полчаса, когда незнакомка выходила с пляжа, я преградил ей путь.
— Уходите, — враждебно бросила она. — Не желаю вас видеть.
Девушка пошла по блестевшему в лучах солнца тротуару, но я не отставал от неё и думал, что сейчас мы — такая же комбинация, какую составляли в первый день она и Старик, и то, что на этот раз на месте Старика оказался я сам, было не очень-то большим достижением.
— Послушайте, — говорил я, ускоряя шаг. — Я не хочу досаждать вам, и если вы не желаете меня видеть, обещаю, что никогда не напомню вам о себе. Только поймите, что я не хочу расстаться с вами вот так — с неприязнью и обидой в сердце. Позвольте мне сказать вам несколько слов, чтобы расстаться по-человечески…
— Вы уже высказались! И высказались в соответствующем тоне. Не как в предыдущие дни. Ведь вчера вы говорили себе: «Она принадлежит к большому свету, нужно быть с ней внимательным и нежным». А сегодня решили, что я не из светского общества, и стало быть, со мной ни к чему церемониться.
— Это не так. И вы знаете это. Что-что, но такое со мной не может произойти. И говорите вы всё это в отместку, лишь бы только задеть меня. Хорошо, согласен. Но выслушайте меня хотя бы, а потом думайте, что хотите.
Но она была слишком ожесточена, чтобы слушать, и всё ускоряла шаг, а я всё не отставал от неё, и фразы, которыми мы обменивались, были всё такими же острыми.
Наконец, девушка устала, или смилостивилась, или просто осознала нелепость положения. Она остановилась, полуобернулась и произнесла с досадой:
— Хорошо, покончим с этим. Я вас слушаю.
— Нельзя же говорить прямо на улице. Давайте не надолго зайдём в бистро.
— Бистро тут ни к чему!
— Тогда давайте присядем где-нибудь в тени — ведь здесь такое пекло.
Она вздохнула с той же подчёркнутой досадой, и мы снова пошли, но теперь в обратном направлении. Прошли мимо белых кубов казино, мимо длинного скучного выставочного зала, мимо магазина, в котором мы увиделись в тот далёкий для меня день, и наконец свернули в тенистую аллею, тянущуюся вдоль широкого канала перед «Эксцельсиор». Здесь, в тени высоких каштанов, было прохладно и можно было спокойно беседовать. Но я молчал, потому что мне, в сущности, нечего было сказать кроме того, что я не хочу с ней расставаться ни сейчас, ни когда бы то ни было, то есть я имел сказать как раз то, чего нельзя было говорить в данный момент.
Мы нашли скамейку и сели возле канала. У наших ног лежали отражения белых зданий и зелёных деревьев на фоне летнего неба.
— Ну?
— Может быть, вам это безразлично, но я полюбил вас, полюбил глупо, с первого взгляда…
— Совершенно безразлично.
— Иначе я не стал бы ходить за вами по пятам. Прошёл бы мимо, несмотря на вашу красоту и все прочие достоинства, потому что вы принадлежите, или, вернее, я думал, что вы принадлежите к разряду совершенно чужих мне людей. Тот день, когда я впервые увидел вас на пароходике, был для меня действительно скверным днём.
— Не понимаю, чем лучше были остальные.
— Я тоже. Все были плохими, кроме вчерашнего. До вчерашнего дня мой разум бунтовал и кричал: ты форменный идиот, раз потерял голову из-за такой женщины. Ваше богатство совсем не прельщало меня, наоборот, раздражало. А с сегодняшнего дня я могу любить вас спокойно, без раздвоенности и угрызений совести, потому что я узнал, что вы бедны, так же бедны, как и я.
— Нет, — сказала она ледяным тоном, — я даже беднее вас.
— Так это чудесно!
— Молчите. Это ужасно! Ужасней невозможно придумать!
Для неё это действительно было ужасно, потому что, взглянув на неё мельком, я заметил на её лице выражение боли и униженности. В тот миг это было совсем другое лицо — растерянное, жалкое, и я невольно отвёл глаза, словно заглянул туда, куда не должен был заглядывать.
— Вы, может быть, думаете, будто знаете, что такое бедность… Ничего вы не знаете. Потому что родились мужчиной и потому что ваша бедность совсем другая. Но есть такая бедность… бедность сверх всяких границ… она смешивает тебя с грязью, бросает под ноги людей, делает тебя беспомощным и бесправным.
Она говорила, глядя в воду канала, всё таким же тихим голосом, но в ушах у меня этот голос отдавался, как крик, потому что был исполнен напряжения, и поток её слов становился всё более стремительным и обильным, как бывает с долго сдерживаемыми слезами, которые выливаются в горький плач.
— Тебе хочется одеваться прилично, безо всяких претензий — просто прилично, а приходится донашивать материнские платья, которые до того обветшали от стирки, что рвутся ещё при перелицовке. Тебе хочется почитать вечером, а вместо этого приходится жаться в углу, потому что вся семья ютится в каморке, грязной и убогой, и отец гасит свет, потому что у него с матерью свои отношения… Тебе хочется учиться, а приходится бросать школу — не остаётся средств на учение! Тебе хочется стать чем-то большим, артисткой, скажем, а у тебя нет денег даже на билет до Рима. В один прекрасный день кто-то советует тебе: «Иди к господину Тоси. Господин Тоси делает артисток здесь». Идёшь к этому господину. Он сидит вместе с двумя другими в каком-то кабаке и смотрит на сцену, где репетируют пять голых танцовщиц. «Поднимите платье! — бросает господин Тоси. — Выше, выше и поживее. Стыдливость — это не качество для моего заведения». И ты дрожишь и задираешь платье, насколько можешь, и не знаешь, куда смотреть. «Хорошо, теперь разденьтесь». «Но я не хочу раздеваться, — едва слышно возражаешь ему. — Я хочу стать артисткой». «Артисткой? Играть Джульетт?» Ты наивно киваешь в ответ. Господин Тоси глядит на тебя так, словно упал с неба, потом разражается смехом, за ним все остальные. «Ха-ха, вы только послушайте. Эта девица хочет играть Джульетту. Нет, вы только послушайте…» И потом говорит уже серьёзно: «Ну, чего вы ещё ждёте? Времени у меня в обрез. Раздевайтесь или освободите помещение. Для меня самое главное — ноги. Всё остальное — для Миланской скалы.»
Незнакомка замолчала, но не подняла головы, словно продолжала рассказывать про себя, потому что нужно было описывать сцену раздевания, мучительный стыд от того, что приходится стоять голой перед мужчинами, выставлять напоказ ветхое бельё.
— Он взял меня, этот господин Тоси. Но не на роль Джульетты и даже не для сцены. Меня одели в чёрную комбинацию и чёрные чулки, и я стала разносить между столиками поднос с сигаретами. В первую же ночь, когда заведение закрыли, господин Тоси обнял меня в гардеробной. Он был очень толстый, от него несло табаком и потом. «Ты ещё неопытна, пташка, но ты мне нравишься. Я тебя отвезу на лодке домой».
Но господин Тоси даже не поинтересовался, где я живу, и остановил лодку возле одного из домов где-то за Сан-Симеоне. Я быстро выскочила, а господин Тоси не смог выйти сразу, потому что был слишком толст, и мне удалось убежать. Помню, я нашла в темноте какой-то садик, села там и долго плакала, потому что знала, что уже не вернусь в кабаре и никогда не стану артисткой.
Незнакомка снова умолкла. Я тоже молчал. Теперь была её очередь говорить. Пришла и её очередь через столько дней, исполненных пустых фраз, которые только прикрывали мысли.
— Кругом были одни обиды и унижения. Знаете, кто первым пожелал меня как женщину?
Она посмотрела на меня потемневшими глазами, словно ждала ответа.
— Никогда не догадаетесь. Мой второй отец. Вернулся однажды поздно ночью пьяный, утром тоже встал рано, схватил меня, когда я прибирала комнату, и попытался изнасиловать, но я закричала. Прибежала мать и выгнала его навсегда, потому что он был пьяницей и мерзавцем и пользы от него не было никакой. Но если бы на свете был только один негодяй. Когда я говорила хозяину, что квартирная плата слишком высока, он непременно отвечал мне: «Для вас она может быть совсем ничтожной, всё зависит от того, насколько вы будете сговорчивой». Когда я спрашивала бакалейщика, сколько стоит то или другое, он тотчас подмигивал мне: «Это зависит от вас. Может и ничего не стоить…» Отовсюду на тебя сыплются бесстыдные слова и взгляды, невозможно пойти в кино, чтобы кто-нибудь не ухватил тебя под руку, — и не столько потому, что ты красива, сколько из-за того, что бедна, а если ты бедна, что же важничать и строить из себя недотрогу. Сколько раз я меняла работу! Была и кассиршей, и продавщицей в универсальном магазине, и официанткой, и билетёршей в кино. Почти не осталось профессий, которых бы я не испробовала. Только никогда меня не оставляли в покое, никто не удовлетворялся тем, что ты на него работаешь, даже если эта работа высасывала все соки. Раз тебе дано место — угождай во всём хозяину. Одни набрасывались на меня в первый же день. Другие для приличия выжидали дня три или неделю. И я работала три дня или неделю, а потом опять искала работу, заранее зная, что это ненадолго, и, едва поступив на место, читала объявления о приёме на работу. «Ты очень горда, Ева, говорила мне мать, — а гордость не для таких людей, как мы. Ты, может быть, красива, но много ли в этом проку? Я тоже была красива. Красота, доченька, быстро отцветает.» Моя мать хотела, чтобы я приняла предложение бакалейщика или кого-нибудь вроде него, и не упускала случая сказать мне это. Но я не хотела — не из гордости или каких бы то ни было моральных побуждений, просто я знала, что мне дана одна-единственная жизнь — моя жизнь — и никто не имеет права вмешиваться и мешать мне устроить эту жизнь так, как я хочу. А мать всё настаивала, потому что не думала ни о чём другом, кроме квартплаты и подсолнечного масла, и, возможно, я и уступила бы ей. Но как-то вечером мой отчим ворвался к нам пьяный, чтобы перерыть ящики, мать проснулась, вскочила, а он набросился на неё и так избил, что бедная мама и двух дней после этого не прожила.
Девушка скрестила на груди руки, откинулась на спинку скамьи и прикрыла глаза, словно ждала, когда память очистится ото всех этих старых грязных вещей. Потом снова заговорила, но я не сомневался, что она вспомнила ещё о многом из того, о чём не говорят и само воспоминание о чём вызывает отвращение.
— Как-то я оказалась здесь, в Лидо. Мы сшили с моей подругой Эмилией новые платья — ситцевые, но по модели из французского журнала. Мы надели их дома, и нам они вдруг показались слишком хорошими для нашего квартала и кинотеатров, где билет стоит сто лир. «А что, если поехать в Лидо?» — предложила Эмилия. Я знала, что в Лидо чудесно, но никогда там не бывала. И мы приехали в Лидо. Здесь было тихо, просторно, а самое главное, чисто. Вы, возможно, скажете, что вам это известно. Совершенно неизвестно. Я хочу сказать, что вы не знаете, какое впечатление может произвести такое место на девочку, которая всю жизнь копошилась в грязи. Здесь не было хулиганов в дурацких пиджаках в полоску, с вечно искривлёнными в усмешке ртами, извергающими непристойные слова. Мужчины при встрече с нами поглядывали на нас почтительно и молча, а официант в кафе назвал меня «сударыней». «Всё это благодаря платьям, — сказала Эмилия. — Нас принимают за буржуа, уважаемая сударыня!» И она всё время смеялась, наша поездка была для неё всего лишь воскресной шуткой, а я думала и думала, потому что увидела нечто неожиданное, нечто красивое и новое, мимо которого не хотела проходить. С того дня всегда, когда мне удавалось выкроить немного денег или времени, я приезжала сюда, чтобы погулять вдоль набережной или посидеть на пляже, вдали от грязи и зловония, от мужланов из моего квартала. А позднее мне удалось найти работу, опять же здесь, и работу не на пять дней, а постоянную, потому что на этот раз моей хозяйкой стала женщина. Вот и всё.
Незнакомка снова прикрыла глаза. Лицо её постепенно застывало в своей спокойной замкнутости. Грязь осталась позади, и теперь девушка словно отдыхала от воспоминаний, подставив личико лёгкому бризу.
Я уже решил, что она забыла обо мне, когда она спросила:
— Ну, вы довольны?
И, поскольку я не ответил сразу, добавила:
— Вы получили разом ответ на все вопросы и полувопросы, которые у вас накопились за эти дни. Или, может быть, вы знали наперёд? Человеку с такой проницательностью…
— Нет, не знал. Признаюсь честно, не знал. Я был слеп, как летучая мышь.
— А теперь?
— Что «теперь»?
— Теперь, когда знаете?
Она сидела, по-прежнему неподвижно, сощурившись и подставив лицо прохладному бризу. В груди у меня вдруг разлилось странное тепло, мне захотелось обнять эти округлые нежные плечи и гордую смуглую шею.
— Не знаю, — ответил я, овладев собой, — вы совершенно сбили меня с толку за эти полчаса. Я просто поражаюсь, как мог любить вас раньше.
Сам того не желая, я произнёс двусмысленную фразу, и на лице девушки появилась ироническая улыбка.
— Я хочу сказать, что до сих пор всё это было ребячеством. Вы были для меня красивой женщиной плюс догадки, притом неверные. Я только теперь увидел вас, увидел в вас человека…
— И?
Ирония исчезла, девушка слегка улыбнулась. Она играла мною, а я не терплю этого.
— И… ничего, — ответил я, переменив тон. — Ясно, что вы горды, но не забывайте, что в каждом человеке есть доза гордости… Я не намерен делать вам признания для того, чтобы развлекать вас.
Она засмеялась, на этот раз свободно, громко, а мне хотелось одновременно и обнять, и, бить её на месте.
— Тем лучше, — заявила незнакомка, перестав смеяться. — Теперь вы прелесть. Видите ли, признания — это совсем не то, что меня привлекает. К тому же ваша сила вовсе не в таких вещах.
— Значит, тут мы сходимся мнениями. В таком случае нам ничего не остаётся, кроме как снова пойти в бистро.
— Нет, сейчас это совершенно невозможно, — сказала она, бегло взглянув на мои часы.
— Опять игра?
— Если для вас добывать хлеб — игра… Вы можете понять, что и я работаю?
— Работаете? Где работаете?
— Там, где вы меня увидели в первый день, когда приобрели снаряжение для пляжа. Летом вместо отпуска я работаю только после обеда.
— Прекрасно, — заявил я. — Тогда я иду вместе с вами.
— Ни в коем случае. Вам там нечего делать.
— Как нечего? Я буду делать покупки. Имею я право купить что-нибудь? Куплю купальник консьержке из Менильмонтаны и соломенную шляпу дяде.
— Вы говорите глупости.
— Хорошо. Тогда я буду стоять возле магазина и ждать, когда вы освободитесь, так и знайте.
— И что это вам взбрело в голову? Проводите меня самое большее до угла, а потом возвращайтесь, как разумный человек. И вообще не ждите меня, потому что вечером я занята.
— Тогда я буду ждать вас завтра утром, — не сдавался я.
— Хорошо. Только и в самом деле завтра, а не сегодня.
Мы встали и пошли назад по посыпанной песком дорожке. Ветер усилился, тени стали более густыми, нас окружали зеленоватый сумрак и неясный шёпот. Медленно идя по аллее, я почувствовал, что впервые за столько дней в душе моей воцарился покой. Девушка была рядом, я мог коснуться её плечом, а впереди меня ждало обещанное завтра.
* * *
Я был так уверен в этом «завтра», что на следующее утро провёл на остановке несколько томительных часов, и даже когда наступил полдень, никак не мог поверить, что девушка не придёт.
Пустынная пристань постепенно оживала. По широкой лестнице со стороны вокзала хлынули потоки людей с сумками и чемоданами, из переполненных пароходиков посыпали спешившие на обед мужчины. Люди толкали меня со всех сторон.
Я побрёл к отелю, время от времени оборачиваясь и бессмысленно глядя в сторону канала.
На следующее утро я опять до полудня прождал на пристани, но незнакомка и на этот раз не появилась.
«Эта женщина издевается над тобой, пользуется твоей наивностью, — говорил мне разум, который ещё не выветрился у меня из головы. — Или просто решила отвязаться от тебя. Если она вертится на улицах Лидо, то не ради таких, как ты. Она достаточно дала тебе понять это!»
Но я был не в состоянии отказаться от неё с такой лёгкостью. Тем более теперь.
«Хорошо, — сказал я себе. — Будем считать, что всё кончено, но прежде нужно увидеть её. Чтобы иметь доказательства, что она и в самом деле избегает меня. Да, тогда-то и можно будет положить конец.»
На третье утро я опять долго прождал её на остановке, потом сел на пароходик и отправился в Лидо. Шагая по нагретому песку за мальчиком, я старался не смотреть туда, где под одним зонтиком со Стариком или с кем-нибудь другим должна была сидеть она.
Старик был на своём месте, но один, и у меня немного отлегло от сердца. Он скользнул по мне безразличным взглядом и медленно повернул спину.
Я бросил под зонт вещи и пошёл по узкой полоске мокрого песка вдоль берега. То тут, то там в глаза мне бросались розовые купальники, но они принадлежали не моей незнакомке, и я совсем не проявлял недовольства, что её не было. Я дошёл почти до другого конца пляжа, когда услышал мягкий грудной смех, который распознал бы между тысячами других. Я повернул голову в ту сторону.
Девушка стояла в воде в нескольких шагах от меня, как тогда, в день нашего объяснения, только теперь её лицо было совсем другим — оно смеялось. А возле неё стоял незнакомый мужчина, который тоже смеялся. У него были красивые белые зубы и мускулистое тело, и он ничем не напоминал Старика. С минуту я смотрел на них, вероятно, выглядя при этом довольно жалким, и она увидела меня. Быстро отвернувшись, я пошёл вперёд. Но идти в этом направлении было, некуда, потому что пляж кончался, упираясь в ограду, и мне пришлось вернуться. Я, наверно, был очень смешон, когда повернул назад и снова прошёл мимо этой пары, на сей раз вперив взгляд в песок, на котором отпечатались мои босые ступни.
«Вот тебе и доказательство, — говорил я себе, одеваясь, и позднее, когда возвращался на пароходике в город, и ещё позднее, в отеле, когда шагал по своему номеру взад и вперёд. — Ты жаждал доказательств — вот одно из них, — притом такое, что другие уже излишни.» Я не мог думать ни о чём другом, и это, в сущности, было хорошо, потому что избавляло меня от необходимости думать о чём-то ином, и потом — начни я анализировать свои чувства, у меня раскололась бы голова.
На следующий день я встал рано. Неторопливо побрился, следя, чтобы бритва двигалась под одним и тем же углом и чтобы не остался незамеченным ни один волосок. Потом долго одевался, — вполголоса перечисляя некоторые важные подробности, например, что на пиджаке не хватает одной пуговицы, а эту рубашку можно будет надеть ещё самое большее два-три раза. Потом спустился вниз выпить кофе, просмотрел газету и долго разговаривал с официантом о том, каковы шансы Фаусто Копи на победу в предстоящей велогонке. Официант увлёкся разговором, но хозяин позвал его зачем-то, и я остался один и, поскольку чашка была уже пуста, решил, что пора идти. Выйдя из отеля, я взглянул в сторону пристани, но двинулся не к ней, а в обратном направлении, перешёл через обшарпанный арочный мост и зашагал по длинной улице, забитой лотками, продавцами и домохозяйками.
«Посмотри, — сказал я себе: — Венеция не такая, какой она кажется с Канале Гранде, и ты делаешь ошибку, разъезжая только на пароходике. Смотри на этот живой муравейник во все глаза, потому что он не менее интересен, чем музей.»
И я смотрел во все глаза на лотки с цветной капустой, на женщин с невесёлыми лицами в помятых дешёвых платьях, слушал хриплые крики торговцев, пытаясь не пропустить ни одной детали, хотя всё это мало чем отличалось от нашего базара в Менильмонтане.
Я долго бродил так, переходя с улицы на улицу, вернее из коридора в коридор, так как улицы стали совсем тесными и тёмными и приходилось задирать голову, чтобы увидеть над собой узкую полоску неба, что не всегда удавалось из-за развешанного белья.
Наконец я вышел на широкую, залитую солнцем площадь. В глубине её возвышалась церковь «Джовани э Паоло», а прямо передо мной вырос бронзовый всадник на высоком пьедестале. На тротуаре стояли столики. Сев за один из них, я заказал что-то и взглянул на часы.
«Хорошо, хватит комедий, — сказал я себе. — Сейчас девять часов. При всём желании тебе уже не успеть на пристань. Поздно.»
И в то же мгновение меня охватило желание вскочить и помчаться по коридорам и лабиринтам торговых улиц к пристани. Она поедет сегодня в Лидо, и, может быть, я ещё перехвачу её, потому что иногда она отправляется туда поздно, даже очень поздно, как это было неделю назад. Если встать тотчас, можно ещё успеть.
Но я продолжал сидеть за столиком, откинув голову назад, и вперив взгляд в бронзовую фигуру кондотьера Колеоне. Всадник, охвативший круп коня крепкими ногами, весь был жилы и мускулы, а на его волевом лице застыла грозная суровость.
«Смотри на него и учись, — сказал я себе. — Хорошо, что не все мужчины такие бабы, как ты.»
Каждое утро я вставал рано, долго брился и делал всё возможное для того, чтобы не думать о главном. Выйдя из отеля, я всегда сворачивал вправо и через пропахшие мылом и подсолнечным маслом улочки добирался до площади. Там садился перед бистро и смотрел на всадника, пока не проходила та четверть часа, когда всё моё существо рвалось на зад, туда, к пристани! Всё казалось мне мрачным и скверным и я изливал свою желчь на Кондотьера.
«У тебя, конечно, есть воля, — говорил я ему. — Это видно по твоей мрачной физиономии. Но зачем тебе эта воля, позволь спросить? Ты думаешь только о войнах и баталиях Но кроме этого на свете существуют и другие вещи. Любовь нежность, душевная теплота. Понимаешь ты что-нибудь в эти вещах?»
Официантка приносила мне кофе, я забывал про Всадника и мысленно возвращался к своим делам. Снова переживал свою любовь, вспоминая день за днём, встречу за встречей в надежде обнаружить новую подробность, какой-нибудь забытый факт, который изменил бы сделанный мною вывод. Но фактов не прибавлялось, и вывод оставался тем же. Эта женщина не аристократка, но мечтает стать ею, и ни о чём другом не думает, ничем другим не интересуется. Решила, что дорого стоит и что у неё ещё достаточно времени, поэтому и выбирает. Позволяет себе отказывать Старику, потому что он старик или потому что он женат, но, когда подвёртывается такой, как тот, с белыми зубами, сразу становится любезной.
Как она смеялась в тот день! С тобой она никогда так не смеялась. Она смеялась над тобой, только и всего. Ты был развлечением во время паузы, передышки, представителем неизвестной ей породы мужчин, наивность которых удивляет и забавляет. Но пауза окончена, и странно даже, что она окончилась лишь теперь.
Я сидел и ждал, когда наступит время обеда, а потом долго расправлялся с омлетом и увядшим салатом, читал купленный в соседнем киоске журнал или ругался про себя с Кондотьером, пока история с незнакомкой снова не одержала верх и не захватила меня целиком. Когда начинало смеркаться, я возвращался в отель, ужинал в ресторане и выпивал немного вина, чтобы захотелось спать, а так как спать не хотелось, сидел в ресторане, пока не начинали убирать со столов, и мне не оставалось ничего другого, как отправиться наверх, где меня ждала безотрадная пустота моего временного жилища и глухой шум воды, сонно плескавшей о старые камни.
В то утро небо затянули облака, и, когда я вышел на площадь, фигура Кондотьера показалась мне ещё мрачнее и суровее на фоне серого неба. Я занял своё обычное место. За соседним столиком сидела, склонившись над путеводителем, крупная блондинка, наверное, немка. Она закинула ногу на ногу так, как это делают женщины, которые полагают, что у них красивые ноги. Да она и вообще была красива, хоть её телеса и свидетельствовали о некоторой расточительности, которую проявила по отношению к ней природа. Женщина почувствовала, что я наблюдаю за ней, и в свою очередь взглянула на меня, сначала совсем бегло, потом остановила на мне взгляд, которым, казалось, спрашивала: «Я и в самом деле нравлюсь вам?» Но она мне не нравилась, я хочу сказать, что она не могла понравиться мне в тот момент, и это снова заставило меня почувствовать, как глубоко вошла в мою жизнь та, другая, и насколько всё остальное обесцветилось в моих глазах.
Немка ещё раз взглянула на меня и, заметив, что я отвёл взгляд, с досадой склонила голову над путеводителем, как бы говоря этим: «Что же ты тогда рассматриваешь меня?» Потом она расплатилась и встала, потому что пошёл дождь. Я тоже встал и направился к Палаццо Дукале.
Я шёл по какой-то длинной, дышавшей сыростью улице, с множеством глухих аркад, когда неожиданно увидел незнакомку. Скорее не увидел, а болезненно почувствовал всем существом её присутствие, словно наткнулся на что-то. Она стояла у витрины, и я прошёл совсем близко, но сделал вид, что не заметил её.
— Мы уже незнакомы, не так ли? — поинтересовалась девушка.
Я сделал вид, что не слышу, но её каблучки уже стучали рядом со мной, а её голос, ласковый и задорный, повторял мои собственные слова:
— Послушайте, я не собираюсь преследовать вас, но стоит ли расставаться вот так — с неприязнью и обидой в сердце?
И потом она произнесла уже другим тоном:
— Вы на меня сердитесь?
— Нет, не сержусь. Не имею права на такую роскошь.
— Значит, сердитесь.
— Нет, уверяю вас, что не сержусь. Просто решил не досаждать вам больше.
— А я не говорила, что вы мне досаждаете.
— Но вы дали мне это понять. Когда обещают свидание завтра и не появляются ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра, то это говорит само за себя.
— Вы правы, — неожиданно согласилась она. — Но я не могла прийти. В самом деле не могла.
— Знаю.
— Ничего вы не знаете.
— «Достаточно того, что мне известно,» — хотелось мне сказать, но я промолчал.
— Мне кажется, нам незачем идти дальше. Это тупик, — заметила незнакомка.
— Ваши слова звучат почти символично, — мрачно буркнул я.
Перед нами и в самом деле простирался канал, неподвижный, тёмно-зелёный.
Мы воротились назад и свернули на другую улицу, и я всё время спрашивал себя, почему эта девушка идёт со мной рядом, если я и в самом деле неприятен ей, а если это не так, то что означают все её предыдущие фокусы.
Дождь кончился. Между каменных карнизов вновь проглянуло небо, на котором рассеивались тёмные облака.
— Погода улучшается, — констатировала девушка. — А мы всё ещё мрачные.
«Погоде легко, — подумал я. — Ей не с кем ругаться. Она существует сама по себе». Но я продолжал молчать.
— Вы упорны, этого нельзя отрицать, — снова заговорила девушка. — Чтобы положить конец недоразумению, скажу вам, что в тот день мне нужно было остаться в городе. Хозяйка послала меня в банк. А что касается того мужчины на пляже, то всё совсем не так, как вы, наверное, думаете, и вообще у меня с ним ничего нет. Ну, довольны вы теперь?
— Доволен, — кивнул я и впервые посмотрел на неё. — Не вашими объяснениями, разумеется, я за них ломаного гроша не дам, а тем, что мы снова вместе. Позволите взять вас под руку?
— Не уверена, что это будет очень удобно в такой толчее. — Девушка наморщила нос, но слегка отвела локоть, и я просунул под него руку, делая вид, что всего лишь исполняю избитую светскую обязанность.
Мы снова оказались в царстве торговых улиц. Девушка остановилась перед одним из лотков, засмотревшись на огромные красно-жёлтые персики.
— Страсть как хочется… — совсем по-детски призналась она.
— Ну так ешьте.
— Как, прямо на улице?
— Слушайте, — сказал я, — оставьте эти позы. Когда хочется персиков, их едят там, где придётся.
— Верно, давайте купим.
Мы купили персиков и, пройдя в пустынный закоулок возле какого-то моста, стали лакомиться сочными плодами, вытирая их моим платком. Они были такие крупные, что их трудно было есть, не вымазавшись соком, и мы смотрели на свои лица и смеялись.
— Какое падение, — говорила она. — Поглядели бы вы только на себя. И это мне преподаватель истории!
— И притом с дамой из «Эксцельсиора».
Наконец, персики были съедены. Девушка вытащила из сумки зеркальце и губную помаду и привела в порядок лицо. И стала той же, прежней — надменное выражение, модный кремовый плащ и стройная фигура снова делали незнакомку далёкой и недоступной для всех, кроме меня, который имел счастье держать её под руку.
Вскоре мы вышли на площадь с памятником кондотьеру Колеоне. Сурово насупив брови, он смотрел прямо перед собой, словно желал показать, что плюёт на такие ничтожества, как я, и на то, что я веду кого-то под руку. Я тоже не остался в долгу.
«Может, ты и сильный, — сказал я. — Но зато ты один.»
* * *
— Итак, вы ждёте?
— Каждый чего-то ждёт, — задумчиво ответила девушка.
— Да, но сейчас мы говорим о вас.
— Правильно, жду.
Мы сидели под тростниковым навесом маленького буфета, в прорезанной полосками солнечного света тени, пили лимонад и зарывали ноги в прохладный песок. Но это был уже не буфет «Эксцельсиора», туда мы больше не ходили.
— Послушайте, — предложила однажды незнакомка, — не лучше ли нам сменить пляж? Этот Старик и мне уже начинает действовать на нервы. К тому же здесь всё ужасно дорого.
— Что касается Старика, — я согласен, но перестаньте, наконец, обижать меня в отношении денег. Я ещё не дошёл до ручки.
Так или иначе, мы оставили квартал казино и передвинулись к западу, к более мелким пляжам и обыкновенным людям. И это была не единственная перемена. С того дождливого утра девушка перестала играть свои роли, по крайней мере со мной, и я с каждым днём заново открывал её — более земную, более человечную и в своём несчастье более привлекательную. Мы стали друзьями, и она уже не разыгрывала и не испытывала меня. Каждый раз, когда её лицо поворачивалось ко мне, оно становилось естественным, простым и открытым.
— А каков тот человек, которого вы ждёте?
— Зачем задавать глупые вопросы? Откуда я знаю, каким он будет.
— Но вы всё же представляете себе этого мужчину в общих чертах.
— Представляю, но не знаю, каким он окажется.
— Послушайте, — сказал я, — я вам скажу. Он представляется вам богатым, очень богатым, красивым, атлетически сложенным, с белыми зубами, как тот, на пляже…
Она засмеялась:
— Только он был женат.
— Поэтому ничего не получилось?
Девушка посмотрела на соседний столик, за которым сидели два мальчугана и важно потягивали через соломинку сироп, и недовольно ответила:
— Как вы любите мучить людей. Я начинаю досадовать, что пожалела вас тогда.
— Когда это вы меня пожалели?
— Тогда, когда вы прошли мимо нас, чуть не стукнулись об ограду и повернули назад.
— Видите ли, мне совершенно не нужна жалость.
— Вы меня не поняли. Вы вообще никогда ничего не понимаете. Я пожалела вас, но не сжалилась над вами; просто вы вдруг показались мне совсем одиноким, а это чувство мне тоже знакомо.
— Возможно, — сказал я, откашлявшись. — Но во всяком случае это ненадолго, потому что долгожданный принц всё же появится. И он будет походить на того типа с пляжа, не правда ли?
— Какое значение имеет то, на кого он будет походить? — с лёгкой досадой ответила девушка.
Потом, помолчав, ответила иным тоном:
— Он должен быть сильным, понимаете? Это очень важно для женщины. Чтобы можно было всюду чувствовать себя с ним легко и свободно, делать, что захочешь, и не заботиться ни о чём и ни о ком…
— Значит, у него будет много денег…
— Вы всё о деньгах говорите. Разумеется, у него должно быть много денег, но это то, что само собой разумеется и о чём не говорят. На этой земле только богатый силён.
— Мне кажется, вы допускаете небольшую ошибку принципиального характера, — возразил я. — Точнее, вы путаете силу с вооружением. Потому что деньги в лучшем случае являются только оружием, а быть вооружённым и сильным — это не одно и то же. К тому же, — и я обвёл рукой дугу приморского бульвара, — даже и на этой земле деньги не всегда самое надёжное оружие. И уж, конечно, не средство, достойное наибольшего уважения. На вашем месте я бы принимал во внимание и такие качества, как сила характера, известный минимум мозгового вещества в голове, честность и ещё кое-что в этом роде.
— Хорошо, — со вздохом произнесла девушка. — Давайте решим, что он будет умным и волевым, честным и эрудированным, и притом богатым. Таким он вам нравится?
— Во всяком случае, это уже более приемлемо, — уклонился я от прямого ответа, потому что мне хотелось услышать от неё совсем другие слова, и она это прекрасно понимала. — Но меня возмущает, что живая девушка может любить призрак, какого-то выдуманного человека.
— Почему «выдуманного»? Уж не считаете ли вы себя более реальным? Честное слово, не повстречайтесь вы мне, я бы не поверила, что может появиться такой, как вы, да ещё здесь, в Лидо.
— Что вы хотите этим сказать?
Она не ответила, что хотела этим сказать, и только смеялась.
Так мы болтали с ней, дразнили друг друга, валялись на песке, купались. Порой мы впадали в детство и ели потихоньку мороженое, поданное через ограду уличным продавцом, или гонялись друг за другом на песке или в воде. В море я с трудом настигал её, потому что она плавала лучше меня, но на песке легко догонял, ловил за покатые золотистые плечи и держал до тех пор, пока она не вырывалась:
— Осторожно, мой милый учитель, не перебарщивайте.
Обедали мы в том же бистро с оранжевым навесом, а вечером я ждал её где-нибудь возле магазина, и мы вместе гуляли в сумерках по аллеям вдоль канала, по набережной или по городу, по ту сторону пролива.
Темнота заставляет людей чувствовать себя более одинокими, а по-настоящему одиноким людям тогда приходится особенно туго. Возможно, поэтому в темноте девушка держалась ближе ко мне, её голос становился более ласковым, а взгляд — более мягким. Все эти вечера так чётко запечатлены в моём сознании, что я мог бы рассказать о каждом из них всё до мельчайших подробностей. Всё по порядку и вразбивку; и сзаду наперёд. Я даже пронумеровал эти вечера — их было восемь. И это было после того, как девушка перестала играть роли, — предыдущие вечера не в счёт, даже тот, с цветными фонариками и поцелуем.
В один из этих вечеров мы пошли потанцевать в ресторанчик возле Каза д’Оро. Это был грязный притон с красным неоном и геометрическими глупостями на стенах, и я сразу пожалел, что мы вошли, потому что мужчин было больше, чем женщин, к тому же они имели подозрительный вид и бесцеремонно приглашали дам с других столиков.
Должен сказать, что внешность моей приятельницы с некоторого времени и без того мне создавала массу неприятностей. Её, конечно, нельзя было винить за красоту, но я тем более не имел никакой вины и не понимал, почему должен выносить все эти подмигивания, наглые взгляды и улыбки, вызываемые её появлением.
Мы заняли столик и пошли танцевать. Танцплощадка была очень маленькая, а сидевшие вокруг не желали потесниться. Даже наоборот, когда мы проплывали в танце мимо них, они выставляли колени, чтобы коснуться девушки, и бесстыдно оглядывали её с головы до пят.
— Смотри, какая краля! Браво, малютка! — одобрительно кричал кто-то.
— Послушай, детка, запиши меня в твой блокнот! — вопил крупный нахал в пёстрой американской рубашке навыпуск.
Потом какой-то тип попытался подставить мне ногу, и я чуть не упал, а когда мы сели, нахал в американской рубашке расхлябанным шагом подошёл к нашему столику и, глядя на девушку, согнул руку в локте, что означало: «Вставай, будем танцевать!» Она, разумеется, не встала, не хватало только этого, но тот всё ждал, жуя жевательную резину.
— Послушай, это тебе ни о чём не говорит? — спросил я, показывая ему кулак.
Он лениво протянул лапу и отвёл мою руку, но я уже был вне себя и резко оттолкнул его ручищу. Тип словно проснулся, посмотрел на меня с интересом и внезапно размахнулся. Я вовремя увернулся от удара, вскочил и стукнул здоровяка стулом. Удар был точен и достаточно силён. Здоровяк покачнулся и рухнул на землю. Сидящие за соседним столиком набросились на меня, и кто-то поставил мне фонарь под глазом. Я сгрёб его в охапку, чувствуя при этом, что удары катастрофически учащаются. Совершенно неожиданно кто-то пришёл мне на помощь, так что драка принимала серьёзный характер.
— Господа, перестаньте, вы всё перебьёте! — пищал среди общего треска хозяин ресторанчика.
— Ничего, это послужит тебе уроком! — гремел за моей спиной невидимый союзник. — Не будешь собирать всякую шваль в своём кабаке…
Внезапно заиграл оркестр, и в тот же миг битва затихла. Мужчины стали рассаживаться за столиками, приводя в порядок одежду, женщины выходили из углов. По лестнице спускалась полиция.
— Кто тут дрался? — спросил старший.
— Ничего такого нет, — с масляной улыбкой ответил хозяин. — Сами видите, всё как надо.
— Пойдёмте, — девушка дёрнула меня за руку. — Здесь не стоит оставаться ни минуты.
Мы остановились посреди окутанной тьмой площади. Рядом был фонтан. Девушка намочила платок и принялась оттирать мне щёку.
— Какой стыд! Учитель, и вдруг дерётся. Что скажут ученики…
— Слушайте, что это вы ухватились за мою профессию? — буркнул я, потому что во мне ещё кипела злость. — Не могу понять, чем учитель хуже прочих смертных.
— В том-то и дело, что вы должны быть выше других, а вы дерётесь, как грузчик.
— Может быть, вы сожалеете об упущенном танце?
— Возможно. На нём была такая ослепительная рубашка.
— Подобные типы действуют мне на нервы. Впрочем, и все остальные — те, что поедают вас глазами.
— Теперь вы знаете, как я жила, и перестанете упрекать меня в высокомерии.
— Нет, но они просто пожирают вас глазами, меряют взглядом ноги, руки, грудь. Только я один стою, скромно потупив взор.
— Это вы-то скромный? — возразила она. — И вы в это верите? Да вы хуже Старика.
Был и другой вечер, полный прозрачного жёлтого света и запахов дешёвого жаркого и жареной рыбы. Шёл дождь, и мы шли по тёмной узкой улочке. Я провожал её и знал, что она разрешит проводить её лишь до пристани на углу. Там она сядет на пароходик одна, как всегда одна, ещё ни разу я не провожал её до дома. Наверно, место, где она жила, было уж слишком неприглядным.
Тёмный коридор, по которому мы продвигались, пересекали полоски света, и мы проходили мимо грязных окон маленьких закусочных, в которых не было неонового освещения, даже приличной люстры, а висели одинокие унылые лампы, освещающие пыльные бутылки, обитую жестью стойку и столики с запятнанными клетчатыми скатертями.
— Хотите войдём? — предложил я, когда мы собирались пройти сквозь очередную полоску света.
— Сюда?
— А почему бы и нет, выглядит уютно…
— Может быть, для вас, для туристов. А меня мутит от одного этого жёлтого света. И потом этот запах, вы чувствуете — пахнет плохим маслом, грязной посудой, бедностью? Вся моя жизнь пропитана ею, порой мне кажется, что и вода, и ветер пахнут бедной кухней, что эти запахи будут преследовать меня до могилы.
Мы дошли до угла. Около канала виднелся последний ресторанчик, тоже маленький и дешёвый, но с террасой и гирляндами цветных лампочек, достаточно редких, чтобы не слишком много пришлось платить за электричество.
— Давайте сядем здесь, — предложила девушка — Здесь, по крайней мере, воздух чистый.
— Да, но моросит дождь.
— Ничего, не простудитесь.
За одним из столиков под раскрытым зонтиком сидели ещё двое ненормальных с длинными шотландскими лицами. Они грустно молчали и держались за руки, вероятно, убеждённые, что в Венеции именно так надо себя вести.
Мы сели. Хозяин раскрыл зонтик над нашим столиком, потом принёс бутылку вина и жареную рыбу.
— Знает, что вы любите, — заметил я.
Она не ответила. Налила себе немного вина и медленно выпила его. При свете ламп её красивое лицо выглядело зеленоватым и скорбным.
— Сегодня нам что-то не везёт, а?
— Мне никогда не везло, — тихо произнесла девушка. В эту минуту она выглядела неуверенной в себе, слабой, беспомощной. Словно с запахами грязного квартала и унылым жёлтым светом в её душу снова проникало всё то тяжёлое и уродливое, что наслоилось в прошлом. — Один-единственный раз я думала, что мне повезло, но и тогда ошиблась..
— С тем, на пляже?
— Нет, с другим, гораздо раньше. Он был тоже красивым и по-настоящему щедрым. «Я куплю тебе всё, — говорил он. — Я куплю тебе даже луну, если захочешь. Только подожди.» О, он не был похож на тех, что в Лидо, и на миллиардеров, но в нём чувствовалась уверенность в себе, и он держал себя так, словно весь мир принадлежал только ему. Думаю, что он любил меня, насколько мог любить такой, как он, разумеется. Когда мы встречались с ним, он вёл меня в какой-нибудь из лучших магазинов и говорил: «Выбирай без стеснения всё, что захочешь, в размере пятидесяти тысяч!» А потом, когда мы возвращались с пакетами домой, он оглядывал комнату и морщился: «Неплохо бы в ближайшие дни подумать и о более серьёзных вещах, например, о квартире. Что тебе нужно? Просторный холл с видом на большой канал, кухня-столовая и ванная. Обои и мебель — твоя забота. Я в них ничего не смыслю.» Так говорил он и сорил деньгами, хотя до смены квартиры дело не доходило.
— А откуда он брал деньги?
— Я точно не знаю. Организовывал разные лотереи или что-то в этом роде. И постоянно строил планы: «Венеция, — говорил он, — хороша, но только для иностранцев. Мы поселимся в другом месте, выбери только где: во Флоренции, Милане или Риме.» «В Риме», — говорила я. «В Риме? Это проще всего. У меня есть сильные люди в Риме, детка.» Но в один прекрасный день он исчез, и больше я его не видела. А через неделю ко мне нагрянула полиция и унесла всё. «Вы не имеете права, — кричала я, — это подарки моего жениха.» А они смеялись в ответ: «Жениха? Твой жених грязный вор, вот он кто. Скажи спасибо, что мы не занимаемся такими дурами, как ты…»
Она замолчала, задумчиво глядя перед собой. Те двое за соседним столиком продолжали держаться за руки. Может, им это надоело, но они не подавали вида.
— А сейчас он где?
Девушка посмотрела на меня, словно не понимала вопроса
— Откуда же я знаю? В тюрьме, наверно, где же он ещё может быть.
— И вы не попытались увидеться с ним?
— Зачем? Чтобы выразить свои соболезнования? Или, может быть, чтобы пообещать дождаться его? Но я не желаю жить с вором, хочу, чтобы на душе у меня было спокойно и светло. Хочу, чтобы в моей жизни не было двадцативаттовых лампочек и гнилостного запаха.
— Хорошо, — сказал я. — Успокойтесь. Мы пойдём туда, где светлее.
Она снова посмотрела на меня и усмехнулась:
— На сколько времени? На час, на два? Оставьте… Пора домой.
Был и ещё один вечер, самый неприятный из всех — из-за казино или моего характера, не знаю из-за чего точно. Мы гуляли в темноте под деревьями — там, где девушка впервые по-человечески заговорила со мной, и всё было бы прекрасно, не выйди мы на набережную перед казино.
Фасад большого здания был ярко освещён, по асфальту мягко шуршали шинами автомобили, которые останавливались перед лестницей, и из них выходили мужчины и женщины в вечерних туалетах. Была суббота, и всё выглядело торжественнее, чем обычно.
— Давайте посмотрим немного, — попросила девушка и взяла меня под руку.
Я неохотно согласился, и мы встали в стороне, в тени, где уже столпились зеваки. Время от времени девушка указывала на выходящих из «кадиллаков» людей и давала пояснения, поскольку я был совсем непросвещённым человеком и не знал звёзд большого света.
— Видите вон ту, в горностаях, это Ла Бегум, у которой украли драгоценностей на двести миллионов, помните? А вот тот худощавый, в лиловом смокинге, — Джексон-младший. Триста миллионов в долларах. А та женщина, что выходит из машины, — Ана Фабиани, в прошлом году она вышла замуж за миллиарды Феррари.
— Послушайте, — прервал я её, — мне обидно стоять здесь словно я бедный родственник. Если вам хочется смотреть на них, давайте войдём внутрь.
— Не пустят…
— Как так не пустят? Ведь вход свободный. Платишь и входишь.
— Да, но вы не в смокинге.
— В смокинге или нет — вас это не должно беспокоить.
— Оставьте, нас не пустят.
Но я заупрямился и повёл её к лестнице. У дверей нас остановили:
— Сударь не одет.
— Я не голый.
— Сударь не в вечернем костюме, — настойчиво повторил человек у входа.
— Убирайся с дороги! — разозлился я. — У меня нет времени спорить с тобой.
Из казино вышел другой мужчина и отвёл меня в сторону:
— Не вынуждайте нас звать полицию. Освободите вход.
— Хорошо, — согласился я, — только убери руки, а то ещё замараешь мне костюм.
Мы повернули назад, и лестница показалась мне невероятно длинной, потому что люди смотрели на нас и потому что со мной была девушка. Мы прошли мимо казино, не произнеся ни слова, и направились вниз по набережной. Молчание «затянулось», и девушка попыталась обратить всё в шутку:
— Нас спасло только то, что у вас под рукой не оказалось стула.
— Молчите, — сказал я. — Ненавижу этот проклятый свет. Видали: смокинг! А зачем нужен этот смокинг!
— Потому что смокинг красивее.
Мы остановились возле каменного парапета набережной. В темноте перед нами море с шумом перетаскивало песок и камешки. Над нашими головами светилась голубоватая неоновая лампа.
— Глупости. Красота тут ни при чём. Иметь смокинг означает иметь ни на что негодную одежду, а иметь негодную одежду может только тот, кто набил мошну. Потому что смокинг и фрак это минимальный доход в несколько сотен тысяч, а раз у тебя нет такого дохода, значит, ты последний негодяй.
— Но подождите, — остановила она меня с лёгкой досадой. — Эти люди ввели такие порядки для себя, а не для вас. Если вам не нравятся их порядки, зачем вы туда идёте?
— Этот вопрос вам стоит задать себе самой. Зачем вы и в самом деле здесь, чего ждёте от этих людей?.
— Мне кажется, это вам хотелось войти, а не мне.
— Верно, в этом одном-единственном случае верно, да и то в угоду вам. Но вы стремитесь попасть в этот свет не на один вечер, вы стремитесь туда ежедневно, это стало смыслом вашей жизни. Вы говорите: «Я жду.» Мне понятно, что девушка может ждать своего счастья, что она может по ошибке ждать его не там, где нужно, это тоже можно понять, но вам не кажется, что вы слишком деятельны в этом ожидании? Нет, вы не ждёте его, вы его искушаете. Вы переняли у этих людей всё, что можно перенять: манеры, походку, взгляд, манеру одеваться. Вы ходите туда, куда ходят они, обходите пляжи и танцплощадки, смотрите на них такими же голодными глазами, какими Старик смотрит на вас. Я наблюдал за вами, когда вы следили за этим парадом звёзд. Если бы вы только посмотрели со стороны, какая зависть была в ваших глазах, какими голодными выглядели ваши губы.
— Вы увидели меня такой и преисполнились отвращения, не так ли? Вы могли мне это сказать и без предисловий.
— Одну минутку! — остановил я её. — Я не кончил… Вы думаете, что ждёте принца, или сильного мужчину, или рыцаря. Но вы обманываете саму себя, если в самом деле так думаете. Вы, в сущности, ждёте того, о чём не говорится, но о чём вы больше всего думаете, — денег. Или, если хотите, возможности иметь богатые туалеты, вести роскошную жизнь, но совсем не мужчину и человека. Человек мало интересует вас. Вы даже не потрудились навестить в тюрьме того несчастного. Вор? Согласен, но вором он стал из-за вас, из-за любви к вам. Он в сто раз выше таких честных эгоистов, как вы, для которых всё земное блаженство исчерпывается кошельком. Туго набитый кошелёк — вот ваш сказочный принц!
Я говорил и говорил и уже не мог остановиться, и когда какое-нибудь обвинение казалось мне удачным, я повторял его. Девушка слушала меня, широко раскрыв глаза, и я видел при свете уличного фонаря, что в этих глазах застыли обида и страдание. Я сумел задеть её за живое, потрясти, и этот успех опьянял меня, и я бросал эти резкие, уничтожающие слова, потому что мне казалось, что они направлены не только против неё, но и против того ненавистного мира, который пленил и покорил её.
Потом она перестала слушать, повернулась и медленно пошла. Я побрёл за ней, продолжая изливать свою злобу. Девушка ускорила шаг, я последовал её примеру. Она побежала, я тоже побежал, но кто-то в темноте преградил мне дорогу.
— Полегче, мой мальчик. Оставь девушку в покое, насильно мил не будешь.
Когда я избавился от неожиданных защитников, её уже не было. Я не нашёл её ни на пристани, ни на берегу. Набережная была бесконечно длинной и пустынной. Море загребало песок шершавыми ладонями, где-то вдали светились фары машины. В голове у меня шумело, словно после попойки.
На следующее утро я терпеливо простоял до десяти часов на пристани, хотя и знал, что девушка не появится. Потом сел на пароходик, отправился в Лидо и прошёл набережную из конца в конец, выглядывая в людском муравейнике на пляжах знакомый розовый купальник. Девушки не было видно. «Ничего, найду её после обеда в магазине…» Я расхаживал повсюду, стараясь убить время. Минуты тянулись невыносимо медленно. Я пошёл по улице, ведущей к пристани, чтобы поглазеть на витрины, и только тогда понял, что сегодня воскресенье. Магазин будет закрыт весь день, весь этот бесконечно длинный день.
«А может, магазин всё же откроют, — подумал я. — Может быть, они раскладывают товары или подсчитывают выручку».
Но, когда я подошёл к магазину в два часа, решётки были всё так же опущены, а вокруг не было ни души, если не считать нищего на углу.
«Теперь тебе остаётся только одно. Ждать на пристани. Если она где-нибудь здесь, значит, придёт сюда, чтобы сесть на пароходик. Если же её нет, то всё равно её не найдёшь.»
Я отправился в небольшое бистро возле пристани, думая о том, сколько времени я ухлопал в этом городе на ожидания… Но на этот раз я сам был во всём виноват и заслуживал наказания. Если мне придётся ждать не полдня, а много дней — это всё равно не окупит вины.
В сущности, меня мучило не ожидание, а неизвестность и угрызения, вызванные тем, что произошло прошлым вечером. Потому что в любви, я говорю о настоящей любви, самая большая боль идёт не о тех ударов, которые получаешь, а от тех, которые сам нанёс другому.
Пароходики уходили в город почти пустыми, и было нетрудно даже издали следить за пассажирами. Потом движение стало более оживлённым. Со стороны бульвара повалили шумные компании, возвращающиеся в город. Я встал и пошёл к пристани. Теперь пассажиры напирали плотной толпой, и мне приходилось неутомимо и быстро просеивать её глазами, и это было более неприятным занятием, чем чистка риса в казарме, потому что людскому потоку не было конца, а того одного-единственного зерна, которое меня интересовало, всё не было.
Солнце медленно скрылось за горизонтом, море стало тёмно-синим и холодным, а небо более высоким, прозрачным и твёрдым, как фарфор. Казалось, что стукни по нему, и оно зазвенит, но у меня не было никакого желания заниматься им, потому что приходилось всё время просеивать глазами толпу, и хотя я делал это старательно, всё же прозевал и увидел мою знакомую уже в переполненном пароходике.
— Пустите, — молил я, пробивая дорогу в толпе, — пустите меня, слышите?
— Эй, куда, все спешат! — кричали у меня за спиной. — Соблюдайте очередь!
Но я ничего не слушал и всё ожесточённее пробивался сквозь толпу и сумел вцепиться в борт пароходика в тот момент, когда он отчаливал.
— Разбирайся с такими, — ругался кондуктор. — Мы уже отчалили, а они прыгают. Нет, в самом деле!..
Девушка стояла на задней палубе, и мне при помощи локтей удалось порядком продвинуться, но ещё ближе протиснуться не представлялось никакой возможности, потому что дорогу преграждали два огромных чемодана и бородатый старик, устроившийся между ними.
Она не видела меня, и я крикнул через плечо старика:
— Послушайте, Ева…
Девушка обернулась, вздрогнула от неожиданности, но, увидев, что это всего лишь я, снова стала смотреть на море.
— Ева, послушайте, мне хочется объяснить вам, что вчера…
Она всё ещё смотрела на воду.
— Всё это глупости…
Старик недовольно повернулся ко мне, потому что я дышал ему в шею.
— Посторонитесь, — сказал я. — Никто не украдёт ваши чемоданы. А для меня это важно.
— Важно… — буркнул старик с бородой. — Мир гибнет.
Но он всё же посторонился, потому что не хотел, чтобы ему кричали в ухо.
И вот я стоял рядом с ней. Вознаграждённый за все муки этого несчастного дня.
— Ева, я проклинаю себя за всё, что наговорил вам вчера.
— Дело не в том, что вы всё это сказали. Важно, что вы так думаете, — сухо ответила она, не глядя на меня.
— Но это неправда, именно это неправда. Ничего подобного я не думал. Был опьянён злобой, и не к вам, а к тем, другим, и, как пьяный, перепутал всё, и истину, и ложь, наговорил вам жалких грубостей.
Она молчала и смотрела на море.
— Ева, послушайте, постарайтесь понять меня…
— Откуда вы узнали моё имя?
— От вас, когда вы там, на скамейке, повторили слова матери: «Ты очень гордая, Ева.» Всё время, пока вы рассказывали мне всё это, я думал о себе и о своей жизни, потому что она была не веселее вашей. И если я ненавижу тех, других, и если вчера вспылил, то потому, что всю жизнь меня заставляли гнуть шею, топтали, отнимали у меня всё, к чему я протягивал руку, хотя это всё и не принадлежало им и не было им нужно. Я не говорил вам этого, но это именно так.
Она всё молчала.
— Вчера во мне говорила злоба, и вы знаете, что она не направлена против вас, ведь не ради злобы я хожу за вами столько дней. Я бросал обвинения вам в лицо, но не видел вас, вы были только раскрытым окном, через которое на меня смотрели они и через которое я кричал тем, которых ненавижу с детства. В лицее у меня отняли стипендию, потому что мой отец был коммунистом. Отец умер, но всё равно, он был коммунистом, и, следовательно, его сын не имел права учиться. Но я хотел учиться, и учился благодаря поту моей матери, которая в кровь стирала свои старческие руки, склонившись над паркетами богачей. И в университете я должен был получать стипендию, потому что был первым, и меня опять лишили её, потому что теперь сам я был опасен, а значит, не имел права на свой кусок. И я работал ночным сторожем, а днём с тяжёлой головой слушал лекции, в то время как сыновья богачей расхаживали по ресторанам бульвара Сен-Мишель. А потом я выдержал конкурс на место ассистента, но и его у меня отобрали и заставили два года ждать жалкой службы, и дали мне её только потому, что она и в самом деле была жалкой. И когда я в один прекрасный день приехал в Венецию и встретил девушку, для которой готов на всё, я увидел, что они и здесь встали на моём пути, решили и её отобрать у меня. Поэтому ночью я кипел злобой, но не к вам, а как бы отстаивая вас, потому что, кроме вас, у меня никого нет и никого не было.
Место за чемоданами было совсем крошечным, и мы стояли, почти касаясь друг друга, и, говоря, я невольно обнял девушку за талию и почувствовал, хотя это и было совершенно невероятно, что она обмякает в моих руках и склоняет голову мне на плечо. А потом я, как в тумане, услышал насмешливый голос старика:
— Теперь мне ясно, что было так важно… целоваться начали.
Уже стемнело, и я стоял, обняв девушку за плечи, и чувствовал щекой прикосновение её мягких волос. А Венеция приближалась к нам — озарённая неоном, прекрасная и сияющая, как светлое будущее. И это был восьмой вечер, о котором я не могу рассказать.
У меня в памяти путаются эти несколько дней, которые пришли позднее, потому что все они были счастливыми и одинаковыми в своём счастье. Они были полны разговоров, взглядов и ласк, которых мне никогда не забыть и которых никогда не разложить по полочкам, я не знаю точно, что в какой день происходило.
Было утро, и мы сидели в моём гостиничном номере и очень походили на семью, потому что Ева готовила завтрак, а я читал газету.
— Ну, что там нового?
Она спросила это, чтобы доставить мне удовольствие. Потому что вообще-то Ева относилась к тем людям, которые просматривают только заголовки, чтобы увидеть будет или не будет война, а потом переходят к светским новостям и криминальной хронике.
— Ничего интересного, — ответил я и только теперь понял, что не прочёл ни строчки.
Всё время, держа газету, я украдкой наблюдал за Евой и пытался осознать то, что осознать было невозможно, — что моя незнакомка здесь, возле меня, кутается в мою пижаму, что её ноги тонут в моих огромных тапочках и что она наливает кофе в чашки для нас, двоих.
— Отложи на минутку газету. За три дня ты стал похож на охладевшего супруга. Похоже, я напрасно сочла, что ты мужчина моего типа.
— Впервые слышу нечто подобное, — ответил я, придвигая свой стул к столу.
— Это неважно, важно, что это так. Помнишь, ты спрашивал, каким должен быть мой герой. А я засмеялась про себя, и мне хотелось сказать: «Таким, как ты, глупый», но не сказала, чтобы ты не возгордился. Потому что я не питаю слабости к идеальным мужчинам и считаю, что если такие и существуют, то они ужасно скучные. Впрочем, в некоторые дни и ты был ужасно скучным.
— В какие именно?
— В те, когда ты представлялся очень воспитанным и кротким. Мне именно то и нравилось, что ты мог развивать теории о будущем мира, а потом бросаться стульями или ругаться с полицейскими перед казино. Но ты вообразил, что раз отправился с изысканной дамой, то должен и сам блеснуть манерами.
— Ничего я не вообразил, просто боялся. Боялся, что могу потерять тебя, и был готов разыгрывать любые комедии.
Она отпила немного кофе и деликатно откусила кусочек булочки. Она всегда ела деликатно, это вошло у неё в привычку.
— Значит, твоё «с первого взгляда» не было только словами?
— Словами? Да это было чем-то вроде удара по носу. Я находился на пароходике уже с полчаса, когда тебя заметил, а потом уже не мог отвести взгляда от твоего лица. Злился, что смотрю на тебя, и всё же смотрел…
— И даже завязал остроумный разговор о погоде: «Тепло, не правда ли?»
Она попыталась говорить моим голосом, потом рассмеялась мягким грудным смехом.
— Не знаю, выдумала бы ли ты на моём месте что-нибудь более умное.
— Милый, ты рассердился, — сказала Ева и придвинула свой стул к моему.
— Послушай, — произнёс я, и вправду несколько раздосадованный. — Ты хотя и имеешь голову учителя истории, всё же ничего не понимаешь. Я не играл роли и не ожидал всего того, что произошло, думал, что так и уеду, не прикоснувшись к тебе, единственно, чего я хотел, — это быть с тобою до последнего дня…
Но я не мог продолжить, потому что её руки притянули меня к себе, и в груди у меня разлилась та странная теплота, от которой прерывается дыхание.
В один из этих трёх дней мы лежали на пляже, не на том, дорогом, а на другом, и тихо разговаривали, глядя на зелёный купол раскрытого над нашими головами зонта.
— Ты в самом деле хочешь жениться на мне? — спрашивала она.
— А что в этом удивительного?
— Для меня удивительно. Никогда до сих пор мне не делали предложений.
— В самом деле?
— Никогда. Если не принимать во внимание предложения бакалейщика.
— А теперь получили одно. И не от бакалейщика.
— А что я должна делать в качестве твоей супруги?
— Что пожелаешь.
— Но чего бы желал ты?
— Я не могу распоряжаться тобою. Согласен на всё, что ты сама выберешь.
— Может быть, стать домохозяйкой? Хорошей и прилежной домохозяйкой, которая украсит семейное гнездо. Впрочем, сколько у тебя комнат?
— Две. И даже ванная.
— Две комнаты. И даже ванная. Не так плохо.
— Для Менильмонтана и простого учителя совсем неплохо.
— Нужно обставить их уютно. Только, знаешь что, из меня не выйдет хорошей хозяйки. Мне уже начинает так казаться.
— Ты могла бы работать, как делают другие.
— Кем работать?
— Продавщицей или кассиршей, или станешь служащей, — не знаю, что тебе больше по душе.
— А, нет. Это совсем не привлекает меня. Хватит мне и того стажа, который я имею.
— Ты могла бы учиться, — терпеливо предложил я.
— Зачем?
— Чтобы приобрести профессию. Профессию, которую бы ты любила.
Она замолчала. Наверно, думала.
— Не вижу такой профессии.
— Ты могла бы стать учительницей, например.
Ева снова замолчала. Потом сказала:
— А знаешь, это идея.
Она не добавила ничего больше. Но за обедом, когда мы сидели в бистро, снова вернулась к этому разговору:
— Я — между партами, за которыми сидят маленькие девочки. Тебе не кажется это смешным?
— Почему же? Я нахожу, что это чудесно.
Мои слова, по-видимому, успокоили её.
— В сущности, почему бы и нет? Во всяком случае, это нечто такое, что мне нравится. Только за учение надо платить.
— Не беспокойся. Не умрёшь с голода. Не могу обещать тебе луну, но у тебя будет свой дом, книги, тёплая комната и цель в жизни. Или тебе этого мало?
— Это зависит от многих вещей… С тобой этого достаточно. Иметь рядом с собой близкого человека, после стольких лет одиночества. И какого одиночества!..
Мысль об учёбе придавала ей уверенности, открывала перед ней новые перспективы. Она даже пыталась распределить своё время, месячную зарплату, думала, как лучше устроить быт.
В один из таких дней перед нами снова вырос Старик. Похоже, он долго обходил пляжи, разыскивая её, пока, наконец, не обнаружил. Старик взял для себя зонт и матрас и расположился неподалёку от нас, молча поклонившись Еве. На меня он, по обыкновению, не обратил никакого внимания и вообще не беспокоил нас, но я почувствовал, как у меня по телу прошла неприятная дрожь и от его присутствия, и от того голодного взгляда, которым он провожал женщину, когда мы пошли к морю.
— Боюсь, что в один прекрасный день я надаю ему по его хищной роже, — грозился я.
— Оставь его в покое. Он ничего тебе не делает.
— Ждёт.
— Пускай ждёт.
— Ты не сказала мне, что, в сущности, произошло между вами тогда, в ресторане.
— Что могло произойти? Он держался всё время очень мило и благовоспитанно, а когда пили ликёр, предложил мне стать его любовницей. На то бьёт, что, хотя и не обладает качествами двадцатилетнего юноши, но располагает всем остальным, в чём может нуждаться женщина.
— Что же это за всё остальное?
— И я задала ему тот же вопрос.
— Ему стоило просто влепить пощёчину, а не задавать вопросы.
— Нет, пощёчины в «Эксцельсиоре» не в почёте. А кроме того, всегда интересно знать цену, которую тебе дают.
— Какова же его цена?
— Приличная. Не в его характере торговаться из-за машины или туалетов.
— Благодетель, — вознегодовал я, глядя на тёмную толстую спину Старика, лежавшего в нескольких метрах от нас. — Ты думаешь, он не хитрит?
— Зачем ему хитрить? Такие, как он, платят по пятьдесят тысяч за собаку. Совсем естественно, что они несколько больше дадут за женщину.
Разговор раздражал меня, но я не удержался, чтобы спросить.
— А Аполлон с пляжа тоже предлагал тебе подобную сделку?
Её лицо на мгновение потемнело.
— Почти. Только он был к тому же и лицемером. Увидел меня в магазине, принялся крутиться возле него, пригласил провести вместе вечер, прикидывался влюблённым. Хозяйка знала его как богатого и порядочного клиента, что же больше? В первый день он разыгрывал из себя на пляже скромного поклонника. На второй перешёл к разговорам о вечной любви, а на третий, решив, что всё идёт как по маслу, признался, что он, собственно, женат, но это не препятствие, даже напротив, потому что постоянное сожительство убивает чувства.
— Хорошо, что он был женат.
— Почему?
— Потому что иначе мы бы не сидели здесь с тобой.
Она замолчала. Потом призналась:
— Наверно. Тогда я ещё не знала, что люблю тебя.
— Вот как? А когда ты это узнала?
— В тот вечер, когда ты наговорил мне все эти ужасные вещи. Я долго бежала в темноте, потом села на какую-то скамейку. Глаза у меня были мокрыми. Я даже удивилась, что плачу, я, которая думала, что уже не могу плакать, потому что выплакала глаза ещё девчонкой. И поняла, что всё это из-за грубияна-учителя.
— Повезло грубияну, — сказал я. — Повезло, что Аполлон оказался женатым.
— Верно. Давай поговорим о другом. Этот разговор и без того доводит меня до состояния, какое бывает при морской болезни.
Она засмеялась, потом добавила:
— Во всяком случае, если бы я вышла за него замуж, то не только из-за денег. Он был красив и неглуп, и вообще туго набитый кошелёк никогда не был для меня предметом мечтаний. Мне предлагали кошельки.
— Знаю. Давай поговорим о другом.
Я боялся её прошлого как некоего безликого, но постоянно присутствующего врага, который всё ещё имел власть над ней и мог каждую минуту запросто позвать её, и тогда Ева оставит меня и пойдёт назад, покорно склонив голову. Когда мы гуляли вместе, под руку, я инстинктивно избегал рождающих соблазны мест и, проходя мимо модной витрины, дорогого ресторана с хрусталём и серебром или величественной лестницы казино, всегда испытывал неясный страх. Я был спокоен с нею только, когда мы сидели на песке возле моря или вечером в моём номере, обнявшись за плечи, как школьники, и говорили о маленькой квартире, которая ждёт нас где-то вдали, на Менильмонтане, о книгах и прогулках по набережной Сены, а вода глухо билась внизу о старые камни, и этот шум уже не раздражал меня, и паровозные гудки уже не казались мне унылыми, потому что в комнате нас было двое, и я чувствовал у себя под ладонью её тёплое плечо, а моё лицо ласкали её волосы.
Наступил последний день. Накануне вечером я попросил Еву собрать вещи, потому что она не пускала меня к себе домой. Она мне сказала, что это нетрудная задача, потому что весь её багаж умещается в одном чемодане. И вот теперь наступил последний день. Мы встретились на пристани возле отеля, и, помогая ей сойти с пароходика, я торжественно сообщил, что уже купил билеты и завтра утром мы уезжаем. Не возразив, Ева предложила:
— Пойдём куда-нибудь, выпьем по чашке кофе.
— Выпьем кофе и чего-нибудь покрепче, — заявил я, — потому что у меня есть восемь тысяч на питание. Видишь, каковы плоды экономной жизни.
Она кивнула, но даже не улыбнулась в ответ, и я только теперь заметил, что её лицо бледно, а под милыми карими глазами лежат тени усталости.
— Что с тобой? Ты не спала? — спросил я.
— Ничего. Пойдём пить кофе.
Мы сели за Столик на шумной улице, ведущей от вокзала к городу. Вокруг нас сновали мальчики из отелей, нагружённые корзинами с хлебом, продавщицы, толкающие перед собой тележки с огромными целлулоидными куклами или дешёвыми стеклянными изделиями, отражавшими всю пестроту этого летнего утра.
Ева молчаливо выпила свой кофе, задумчиво посмотрела на меня, потом сказала;
— Знаешь, Жан-Люк, я думала всю ночь. Я не поеду с тобой. Не могу.
Мне показалось, что в глубине души я знал, что она так скажет, знал, но, боясь правды, лгал себе, что ничего не знаю.
— Ты не спала, — ответил я, — и сама не знаешь, что говоришь.
— Не обращайся со мной, как с больным ребёнком. Очень хорошо знаю и поэтому имею смелость сказать тебе это.
— Постой, — остановил её я. — Давай начнём сначала. Вчера вечером мы договорились, что ты поедешь, не так ли?
Она молча кивнула.
— И договорились также, что ты соберёшь свои вещи. Ты их собрала?
— Собрала… То есть, начала собирать и именно, когда собирала все эти тряпки и мелочи, вдруг поняла, насколько нелепо выглядит всё то, что мы с тобой задумали. Это невозможно, Жан-Люк, понимаешь, невозможно.
— Но почему?
— Почему? Существуют сотни самых различных «почему». Потому что я совсем из другого мира, потому что я не смогу прижиться в твоём квартале, потому что мы с тобой совсем разные люди…
— Что из того, что разные? Разве до сих пор мы не были разными, разве мешало это нашему счастью?
— Но пойми, что это совсем другое дело. Здесь мы пережили дни любви, первые дни, здесь были безделие, и уйма свободного времени, и твой отпуск, и Венеция, и Лидо, а там всё иначе, там не будет шуток, там будут дни работы, все одинаковые и длинные. Я хорошо себя знаю и знаю, что не буду счастлива и не сделаю счастливым тебя.
— Ты расстроена, — упорствовал я. — Всё это от бессонной ночи и призраков прошлого.
— Ну хорошо, а можешь ли ты прогнать эти призраки? Разве можешь развеять их просто так… — Она замахала руками, словно развеивала табачный дым. — Ведь это прошлое будет преследовать меня и отравлять жизнь прежними мечтами, пусть для тебя глупыми, но живыми для меня, укоренившимися в моём сознании.
Я рассеянно слушал её и напряжённо думал: «Человек науки, живущий своими книгами и другими подобными вещами, и женщина, мечтающая о довольстве, разнообразии, блеске, туалетах, — и ребёнку ясно, что это самый невозможный союз.»
Я всё молчал.
— Пойми, Жан-Люк, может быть, не стоило говорить тебе всё это, но мне хочется быть до конца искренней с тобой. Я свыклась с мыслями о стольких вещах, жила с ними долгие годы, и сейчас они сильнее меня, и я не могу прогнать их, как бы ни хотела, не могу.
— Послушай, — остановил я её. — Я скажу тебе кое-что, но прошу выслушать меня спокойно. Выпей ещё кофе, ты и в самом деле измучена.
— Не хочу больше кофе.
— Тогда слушай: я не стану досаждать тебе глупыми упрёками, вроде «значит, тряпки тебе дороже, чем я». Ты искренна, и этого достаточно. Я не стану говорить и о себе. Я принимаю тебя такой, какая ты есть, и знаю, что, как бы трудно ни пришлось, буду счастлив и что единственное возможное несчастье, большое и непоправимое, — если ты останешься здесь. Итак, я исхожу из того, что вопрос только в тебе. Ты говорила о довольстве, блеске, разнообразии и прочих подобных вещах. Если бы тебе предлагали всё это, разговор был бы излишним. Ты выбирала бы между двумя вещами и выбрала бы то, что тебе больше по сердцу. Но пойми, Ева, что ты не выбираешь между двумя вещами, ты выбираешь между реальным, досягаемым и иллюзией, между возможной скромной жизнью и блестящим миражем. Мираж, за которым ты гонишься, — ложная цель.
Она попыталась возразить, но я снова остановил её.
— Я совсем ясно вижу жизнь, которая предстоит тебе в этом городе. Хочешь, я опишу тебе её? Ты будешь сидеть в своём скучном магазине между купальниками и халатами и ждать. Будешь бродить по пляжам и возле казино и ждать. Будешь нарываться на нахалов, отделываться от них и ждать. Будешь питаться кое-как, чтобы иметь деньги на одежду, будешь ломать голову над тем, как из дешёвого сделать дорогое, и ждать. Будешь одинока, будешь по вечерам одна возвращаться в свою нищенскую комнату и ждать, будешь плакать в одиночестве, тосковать в одиночестве и ждать. И придёт время, когда ты с ужасом заметишь, что лицо начало увядать, что вокруг глаз появились мелкие морщинки, цвет волос поблёк. И тебя охватит паника, потому что у тебя больше не останется времени ждать, и ты закроешь глаза и остановишься на первом, кто пожелает тебя, будь то Старик или кто-нибудь вроде него.
Нужно было сказать ещё что-то, но я не успевал собраться с мыслями. Нужно было это сказать иначе, но не было времени на то, чтоб подбирать слова. Я говорил и говорил, словно обилие слов могло остановить её.
— Ты думаешь, вероятно, что я предполагаю худшее, чтобы испугать, задержать тебя. Но что тогда лучшее? Богатый супруг? Шанс один на тысячу? И даже если ты встретишь его, каким он будет? Будет ли понимать тебя, любить не только твоё тело, даст ли тебе, по крайней мере, самое лёгкое — блеск и довольство? В твоём положении невозможно быть слишком разборчивой. Один на тысячу… один на тысячу, что ты найдёшь его, но найти такого, какого хочешь ты, — шанс один на сто тысяч.
Она подпёрла ладонью усталое лицо и прошептала, не поднимая глаз:
— Оставь сотни и тысячи. Разве ты не понимаешь, что дело не в цифрах…
— Я просто хочу показать тебе, что ты ждёшь невозможного.
— Может быть. Не знаю. Но другое тоже невозможно для меня. Невозможно для меня такой, какая я есть.
— Неправда. В этом твоя вторая ошибка. Ты веришь в мираж, а не хочешь поверить в реальность, в то, что существует, в себя и в меня. Ты боишься реальности только потому, что она тебе неведома, она страшит тебя только неизвестностью. Ты напоминаешь новичка, который впервые получает толстые книги и думает, что никогда не постигнет их премудрости, а потом постигает эту премудрость, как постиг её его отец и постигнет его сын.
Она приподняла голову, посмотрела на меня и невесело усмехнулась:
— Как всё просто для тебя…
— И для тебя будет просто, нужно только, чтобы ты просто взглянула на вещи. Ты представляешь нашу жизнь как какую-то бесконечную цепь заполненных чёрной работой дней.
Но это не наша жизнь, Ева, совсем не наша жизнь. У нас будут свои развлечения, и ты опять же сможешь одеваться, и тебе это будет нетрудно, легче, чем Ла Бегум со всеми её миллионами, потому что корова и в кружевах стоимостью в десять миллионов всё равно останется коровой.
Она засмеялась. Не слишком весело, но засмеялась.
— Нет, в самом деле. Ты повесила нос, словно уходишь в монастырь. Но послушай, там, куда мы уедем, ты тоже будешь нравиться, и не меньше, чем здесь; мужчины, эти мерзавцы, опять будут обращать на тебя внимание, а женщины станут завидовать тебе, потому что немного таких женщин, как моя Ева.
Она снова засмеялась.
— Почему ты смеёшься?
— Потому что вижу, как ты насилуешь воображение, чтобы найти доводы. Ты хороший, Жан-Люк, и я совсем не стою тебя.
— Оставь это. Послушай, я предлагаю тебе следующее. Поедем со мной, поживи два месяца у меня и сама посмотри, как всё выглядит не отсюда, а на месте. Если ты решишь, что это не для тебя, я не стану сердиться и задерживать тебя. Сядешь на поезд и вернёшься. Согласна?
Она молчала, вертя пальцами чашку.
— Два месяца, Ева, только два месяца. Скажи, ты согласна?
Девушка подняла глаза, они снова стали мягкими и нежными.
— Хорошо, Жан-Люк, согласна.
Она поймала мои пальцы и легонько стиснула их своей маленькой рукой. И только теперь я почувствовал, что обливаюсь потом, что пульс участился, а в груди похолодело от страха. Как у пешехода, который чудом остался жив и пришёл в себя только, когда машина уже промчалась.
Мы провели вместе весь этот день, потому что это был наш последний день здесь и потому что Ева сказала мне, что бросает работу в магазине. Мы снова пошли на пляж и снова пообедали в бистро под оранжевым навесом. Потом мы гуляли, и все места, по которым мы проходили, были нашими местами, и я спрашивал: «Помнишь, как мы сидели вон там и разговаривали о Милом друге?» или «Помнишь, как ты посоветовала мне здесь вернуться к себе, потому что солнце плохо действует на меня?» — и мне было приятно, что у нашей любви есть своя биография, свои памятные места и даты, и мне казалось странным, что этот клочок земли, так густо населённый моими воспоминаниями, был совсем чужим для меня ещё месяц назад.
Вернулись мы, когда уже стемнело. Темнота сравняла шероховатости морской поверхности, а волны, рассекаемые пароходиком, синели в свете его огней. Небо покрыли густые лиловые облака, и только посередине тянулась длинная светлая полоса, словно солнце оставило свой след, возвращаясь домой.
Кондуктор через равные интервалы выкрикивал названия остановок: «Чиеза делла Салуте», «Палаццо Дарио», «Ка Фоскари»… — и я думал о том, что запомнил все эти названия не как памятники, а только как остановки, и снова вспомнил о блокноте, в котором я наметил свою программу и который засунул неизвестно куда. Но программа совершенно не беспокоила меня, я был доволен, что выполнил другую задачу, и немаловажную, хотя она совсем не входила в мои первоначальные планы.
Фасады дворцов проплывали мимо нас, озарённые холодным зеленоватым светом, а нас окружала темнота, и только шумы говорили о том, что на канале царит такое же движение, как на большом бульваре. Но я успел привыкнуть к этой жизни, и палуба уже не казалась мне неустойчивой. Стоя в обнимку с девушкой, я ясно различал предметы и шумы. Я видел в глухих тяжёлых всплесках неуклюжие туловища грузовых лодок, видел в быстро проносящемся мимо нас свисте полированные спины роскошных ведетт, видел в ленивой избитой песне чёрную длинную гондолу с задранным кверху носом, со стоящим сзади лодочником и парочкой туристов, которые в эту минуту думают о том, как они расскажут своим знакомым, что ездили в настоящей гондоле и что гондольер всё время пел романсы. Им, разумеется, совершенно безразлично, что лодочнику не до романсов и что романсы просто входят в программу и в счёт. И я с дрожью думал о том, что рисковал остаться всего лишь одним из множества туристов, посещающих этот город, не испытав и даже не подозревая о страданиях и радостях любви, не встретиться с девушкой, тихое ровное дыхание которой я чувствовал возле своей груди.
— Мы идём за чемоданом, да? — спросил я когда мы приблизились к вокзалу.
— Какой же ты неисправимый прозаик. Забудь об этом чемодане, ведь это наши последние часы здесь.
— И что мы будем делать в эти последние часы?
— Мне хочется пойти потанцевать. Туда, куда мы с тобой ходили в тот вечер.
— Где Американская рубашка чуть не перебил мне нос?
— Нет… Там, где я тебя поцеловала.
— Где же это было? Поцелуй помню, но место забыл.
— А я забыла поцелуй, а место помню.
— Этого ты могла бы и не говорить, — буркнул я. — И без того он мне слишком дорого обошёлся. Зачем ты, в сущности, подставила губы?
— Потому что таков обычай… И потому что твои глаза просили поцелуя…
— Как ты милосердна. Только после каждого подаяния приходится готовиться к пощёчине.
Мне показалось, что я задел её за живое, потому что она отвернулась и стала смотреть на приближающуюся, ярко освещённую пристань.
Но по дороге Ева развеселилась, а в саду с пёстрыми бумажными фонариками стала ещё веселее, и мы много танцевали и пили несколько больше, чем обычно, по случаю последнего вечера в этом городе, и никто не задевал нас.
— Знаешь, — сказал я, — что танцплощадки не ваше изобретение. У нас там много таких танцплощадок, под открытым небом, возле Сены, и парни исполняют на аккордеонах мелодии не хуже ваших.
— Слышала я ваши аккордеоны, — ответила девушка. — Они навевают грусть.
— Это когда их слушаешь одна, но когда человек один, всё навевает на него грусть. Если ты придёшь сюда как-нибудь вечером одна, так ли будут звучать для тебя аккордеоны, как сейчас?
— Зачем ты говоришь мне всё это? — она нахмурилась. — Чтобы развеселить? Давай выпьем ещё немного.
— Давай пить много. Но что это с тобой? Раньше ты совсем не пила.
— Потому что это отражается на внешности. Вы, мужчины, не можете понять, как трудно быть красивой, — приходится постоянно следить за собой, тем более, когда нет ничего другого, кроме красоты.
Сейчас, когда она сидела напротив меня с едва порозовевшим от вина лицом, с полуоткрытыми розовыми губами и глубокими карими глазами, тёплыми и ласковыми, она казалась мне прекраснее, чем когда бы то ни было, и казалось невероятным, что она сидит возле меня и гладит мою руку, а ужин и вино и цветные фонарики делали всё это ещё более нереальным, и я боялся, что если закрою глаза, то всё окружающее исчезнет, и я окажусь в темноте своего гостиничного номера или в бистро рядом со статуей кондотьера.
Вернулись мы очень поздно и очень поздно заснули. Не знаю, сколько времени прошло, когда я сквозь сон услышал бой часов и почувствовал, что Ева встаёт.
— Куда ты? Что случилось? — спросил я.
— Иду за чемоданом. Разве ты не видишь — уже светает.
Я попытался открыть глаза.
— Спи, спи, — прошептала она и погладила меня по лицу. — Я скоро вернусь.
И я снова погрузился в сон, чувствуя, что нежные губы легко прикоснулись к моему лбу.
Телефон зазвонил резко, отрывисто, и я, ещё не придя в себя после сна, протянул руку к трубке.
— Восемь часов, — услышал я голос мальчика из отеля. — Вы просили разбудить вас в восемь.
Я ответил что-то, потом спохватился.
— Когда придёт дама, попросите её подождать меня. Я сейчас спущусь.
Наш поезд отходил в девять часов, времени оставалось в обрез. Я побрился и подставил голову под струю холодной воды, чтобы немного снять тяжесть, всё ещё мучившую меня после выпитого вечером вина. Потом оделся, и хотя люблю порядок, начал беспорядочно запихивать вещи в чемодан, чтобы Еве не пришлось ждать. В чемодан одна за другой отправлялись все те вещи, которые сопутствуют любому путешествию: грязное бельё и цветные открытки, путеводитель и плавки, облепленные песком, никому не нужная коробка, украшенная ракушками, несколько книг, которые я захватил с собой и которые ни разу не раскрыл.
Я сошёл вниз, но Евы всё ещё не было. Позавтракал. Евы всё не было. Внезапно вместе с тупой болью в голове я почувствовал другую боль, острую и пронизывающую. «А если она вообще не придёт?» Я встал и зашагал по широким плитам холла. Плиты были чёрные и белые, и я невольно старался ступать только на белые, словно это могло помочь благоприятному разрешению вопроса. Нет, она не может не прийти. Хотя бы потому, что обещала. Просто потому, что это невозможно. Чёрная. Белая. Чёрная. Белая. Она задерживается из-за багажа. Из-за всех этих ненужных, не представляющих никакой ценности мелочей, которые женщины тем не менее постоянно таскают с собой. Возьмёт с собой лак для ногтей, хотя его и осталась одна капля, и начатую губную помаду, словно в Париже нет лака и помады. Чёрная. Белая. Чёрная. Белая. Кроме того, женщины всегда опаздывают и, разумеется, в первую очередь красивые. Дойдёт до двери и опять вернётся за чем-нибудь, снова встанет перед зеркалом. Опаздывают, но не на столько, чтобы упустить поезд. Просто появляются в последний момент, и приходится бежать потом, как сумасшедшему, и драться за места.
Я расхаживал, выбирая плитки, а паренёк в кассе перебирал квитанции, не обращая на меня внимания. Он перевидал немало таких, как я, которые ждут. В этом отеле останавливаются самые различные типы. Все эти квитанции были для типов, которым предстояло уехать в один день со мной.
Большие старинные часы на стене громко тикали. В этом громком тиканье было что-то нахальное и вызывающее. Могли бы работать и потише, тем более, что время они всё равно не производят. Без двадцати девять. Рано. Даже совсем рано. Вокзал в трёх шагах отсюда. Две минуты на дорогу, минута на то, чтобы сесть в вагон.
Но я не мог ничего не делать. Не мог оставаться в этом пустом холле.
— Послушайте, — сказал я. — Я пойду занимать места. Если придёт дама, скажите ей, что я на вокзале. Четвёртая линия.
— Хорошо, господин.
Я заметил, что к пристани подошёл пароход, и подождал, пока выйдут пассажиры. Евы среди них не было.
«Пока придёт следующий пароходик, я вернусь. Не пропущу его.» Я взял чемодан и стал подниматься по ведущей к вокзалу лестнице, всё время оборачиваясь, на всякий случай.
Пассажиры уже рассаживались по вагонам, но свободные места всё ещё можно было найти, и я отнёс багаж в последний вагон, чтобы не пришлось далеко бежать, если Ева запоздает. Я спустился к пристани и дождался следующего пароходика. Из него вышло множество людей, но Евы среди них не было. «А вдруг она приехала, пока я был на вокзале? Пароходики приходят, когда им заблагорассудится. То их жди часами, то они идут один за другим.»
— Нет, вас никто не искал, — сказал мальчик в отеле.
— Вы всё время находились здесь?
— Да, — ответил он. — Мне за это платят.
Я снова бросился на пристань. Она была пуста. Часы показывали без десяти девять.
«Ты трус, — подумал я. — Играешь в кошки-мышки. Скажи прямо, что станешь делать, если она не придёт? В этом вся суть.»
Я всё время избегал думать об этом, потому что при одной лишь мысли о том, что Ева может не прийти, у меня прерывалось дыхание. Но до отхода поезда оставалось десять минут, и эта мысль напрашивалась сама собой.
«Никуда не уеду, — с ожесточением подумал я. — Не тронусь с места, пока она не приедет. Ещё ничего не потеряно.»
Но это были пустые слова. Пустые слова, потому что у меня не осталось ни копейки, и я прекрасно знал, что нахожусь в безвыходном положении, и только упрямлюсь, как ребёнок.
Минуты бежали. А пароходика всё не было.
«Какой ты дурак. А что, если она сошла, пока ты находился в отеле? Положительно сошла и отправилась прямо на вокзал и теперь разыскивает тебя, а ты решаешь здесь вопросы жизни и смерти.»
Я побежал прямо на перрон. На четвёртой линии было только несколько провожающих, пассажиры уже вошли в вагоны. Евы не было. До отхода оставалось пять минут. Мне тоже пора было садиться.
«Посмотрю ещё раз, — сказал я себе. — Нужно посмотреть. Иначе я всегда буду думать, что потерял её, потому что не посмотрел ещё раз».
Я вышел на перрон. В этот момент от пристани медленно отделился пароходик, и, стоя на высокой лестнице, я почувствовал, что у меня захватывает дыхание, потому что я заметил там, среди толпы пассажиров, маленькое розовое пятно.
Перескакивая через ступеньки, я помчался вниз, к пристани. Между мной и пароходиком оставалось каких-нибудь два метра.
— Ева! — крикнул я. — Ты куда, Ева!
Я хорошо видел её. Видел её так, словно она была рядом со мной, как видел её десятки раз там, в тени каюты. Она хотела сделать вид, что не слышит, но не выдержала и обернулась. Её лицо было спокойным, как всегда спокойным, только глаза, горячие, подёрнутые влагой, потемнели.
— Ева, — кричал я, силясь перекрыть шум двигателя. — Скажи, ждать тебя?
А она всё так же стояла, стройная и неподвижная, среди толпы, потом подняла свои маленькие руки и прикоснулась ими к губам, и я почувствовал, как она целует меня через полосу воды, через людские головы, но это был прощальный поцелуй.
Не помню, как я сел на поезд, как доехал до Парижа. Сидел в переполненном купе, и что-то тяжёлое и жестокое пригибало меня к земле, и мне казалось, что это та рука, невидимая и роковая, которая всегда пригибала меня к земле и всегда отнимала всё самое дорогое. Я закрывал лицо руками, словно спал, и никто не мог видеть моих мокрых от слёз глаз. Потому что нелегко терять, когда почти победил и когда ты прав, потому что борешься за двоих.
Колёса дробно стучали, и сквозь их стук я слышал отрывистые фразы:
«Пройдёт. Всё к лучшему в этом лучшем из миров».
«Для вас всё кончается успокоением?»
«Разумеется, всё».
Нет, не всё. Потому что она всё ещё со мной, моя Ева. Не могу оставить её, она прочно вошла в мою жизнь. Когда я еду в метро или слушаю, как ученик сбивчиво отвечает урок, я ловлю себя на том, что мысленно разговариваю с ней и снова убеждаю её, как в то утро в бистро, но теперь привожу куда больше доводов, потому что у меня было достаточно времени на то, чтобы собрать их. Или думаю о том, где она в эту минуту и нашла ли своего принца. Длинными ночами, когда я наконец засыпаю, Ева приходит в мои исполненные кошмаров сны, измученная, измождённая, с погасшими глазами и горестно сжатыми губами. Она бродит по берегу, озарённая холодным призрачным светом, ищет что-то, не находит и снова идёт дальше. А из мрака медленно выплывает Старик, и его тяжёлый взгляд полон ожидания. Я открываю глаза и говорю себе, что бредил, потому что бред не наносит ран.
А потом долго лежу в темноте один и слушаю унылые паровозные гудки.