Если вам скажет кто-нибудь, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его ко мне. Или к чёрту.
Половина восьмого утра. Я жду телефонного звонка и изучаю пейзаж в окне: тёмное декабрьское утро, свет уличных фонарей, с трудом рассеивающих плотный туман, пригоршни дождя, которые ветер остервенело швыряет в стекло, плюс отражение собственной физиономии. Словом — лучезарное лицо на лучезарном фоне.
Я жду телефонного звонка, но отнюдь не сгораю от нетерпения: единственное, что мне предстоит, это свидание с мертвецом. Вообще мертвецы — это мои ребята, хоть и создают мне массу неприятностей. Только успеешь разделаться с одним, как тебе уже преподносят другого, а антракта между этими историями никогда не хватает для того, чтобы сделать что-нибудь полезное. Сходить подстричься, например, или сменить эту сорокасвечовую лампочку, от которой портятся глаза, или, на худой конец, убрать со стены портрет старой немецкой овчарки с всепонимающей улыбкой и лиловатой шерстью.
Телефон всё ещё не звонит. Я отрываюсь от пленительного пейзажа и начинаю расхаживать по кабинету, между четырьмя пустыми письменными столами. Нас четыре инспектора в комнате, но мне редко случается видеть остальных, а им — меня, потому что каждый из нас вечно возится с очередным покойником. Зато столы всегда налицо. И эти пустые канцелярские столы, освещённые вышеупомянутой лампочкой, придают комнате изумительный уют. Тот особый уют, от которого хочется задрать голову, как овчарка на стене, и завыть во весь голос.
Мне удаётся подавить это атавистическое желание, и я только поднимаю шляпу; это означает на моём тайном языке: «Выше голову, дорогой! Смотри на вещи веселей!»
Итак, я бодро вскидываю голову и даже принимаюсь тихонечко насвистывать — ни твист, ни рокк, а какое-то танго — старомодное, как мой плащ. Я насвистываю и в такт мелодии передвигаю пальцы по столу, и постепенно мои два пальца превращаются в двух человечков — её и меня — двух маленьких человечков, которые кружатся по письменному столу, но это уже не стол, а летний дансинг, где всё и началось…
Дансинг… Слово это в достаточной степени говорит о серьёзности происшествия, ибо в танцах я столь же подвижен, как труп, который меня ждёт. Это случилось на берегу моря — почти, как у Павла и Виргинии, в доме отдыха профсоюзов… Громкоговоритель в ресторане гремел всё одной и той же мелодией. Это была, должно быть, единственная не заигранная ещё вконец пластинка. Нас познакомили — меня и её. Другие встали и пошли танцевать. Мы остались одни за столиком. Глупо, конечно, — после стольких допросов не суметь толком ни о чём спросить! Впрочем, и она мне не очень помогала. Только узнав, чем я занимаюсь, проговорила: «Это, наверно, ужасно — видеть жизнь только с теневой стороны!» До этого мне не приходило в голову, что я вижу жизнь только с теневой стороны, но собеседница моя была учительницей, и, видно, разбиралась что к чему. Громкоговоритель, чуточку помолчав, снова грянул ту же мелодию… «Потанцуем?» — предложила она. «С удовольствием, но я не умею». «Ничего, попробуем». А внизу шумело в темноте море.
В это мгновение звонит телефон, и я, всё ещё под властью воспоминаний, беру трубку и машинально бормочу:
— Готово? Сейчас спускаюсь.
Потом надвигаю шляпу на лоб, что на моём тайном языке означает самые различные вещи, но в данном случае: «Всё, кончай. Тебя ждёт дело, голубчик». На ходу срываю с вешалки плащ, на ходу, на лестнице, его натягиваю, а в ушах у меня всё ещё звучит и звучит то старое танго, что играли на дансинге, и история не желает улетучиваться из головы, и всё, что я делаю, я делаю машинально, просто в силу привычки. Мелодия мешает мне поступать, как положено сознательному, оперативному работнику, и превращает меня в автомат, который кивает своим коллегам, собравшимся под дождём во дворе, садится на заднее сиденье машины — шофёр уже успел завести мотор — и, откинувшись на кожаную спинку, насколько позволяет подобную роскошь теснота, натягивает на нос шляпу, чтобы отгородиться от всех знакомых и не очень-то приятных вещей, с которых начинается рабочий день, и ещё хоть несколько минут побыть там, на дансинге.
Машина, заурчав, на первой скорости выезжает со двора. Прикрыв глаза в темноте под шляпой, я призываю себя к сознательности, но продолжаю лениво полулежать, потому что и не открывая глаз знаю, что меня окружает: спины шофёра и лейтенанта научно-технического отдела, два жёлтых снопа фар, едва пробивающихся сквозь туман, и вереница серых фасадов, смутно проступающих в предрассветных сумерках.
Машина некоторое время ползёт, потом останавливается. И не глядя я знаю, что мы сейчас перед домом судебного медика. И не глядя знаю, что в этот миг именно он, а не кто другой, открывает дверцу машины и, сопя, устраивается рядом со мной.
— Погодка, а?
По всей вероятности, вопрос относится ко мне. Я привожу в порядок шляпу и без особого интереса смотрю на виртуоза вскрытий.
— Ты со своей профессией обойдёшься и без фиалок и лучей, — замечаю я, когда шофёр снова трогает с места.
— Не согласен, мой дорогой. Лучи и фиалки необходимы всем. И, разумеется, сытный завтрак. Я вот заправился как следует. Утром вообще надо завтракать плотно. Особенно в такую погоду.
Рассуждения о пользе завтрака отнюдь не новы для меня. Я слушаю их рассеянно и также рассеянно вытаскиваю из кармана пачку сигарет. Фатальная ошибка, потому что я тут же слышу знакомое:
— Угости!..
— Ты что — опять бросил курить?
— Вот именно, — заявляет Паганини вскрытий, бесцеремонно роясь в пачке и выбирая сигарету помягче.
Я вздыхаю, примиряясь с неизбежным, и даю ему прикурить.
— Какое совпадение: когда я работаю с тобой, у тебя всегда период воздержания. И оно мне дорого обходится.
Паганини с наслаждением затягивается и добродушно предлагает:
— Брось и ты!
— Благодарю покорно. Жизнь и без того заставляет меня вечно от чего-то отказываться. В своё время — от медицины…
— Слышал… Слышал… — бормочет врач. — Но что тебе мешает начать сначала?
— Ты не слышал продолжения…
— А именно?
— Я ужасно страдал, что бедность помешала мне учиться. Так страдал, понимаешь, так страдал…
Тук я нарочно делаю паузу, пока не следует вопрос:
— А потом?
— Потом ничего. Встретился с тобою и понял, что я ничего не потерял.
— Я знал, что ты брякнешь что-нибудь такое, — замечает без тени раздражения врач.
Больше всего меня бесит в этом человеке то, что мне не удаётся вывести его из себя. Я называю его и «Паганини вскрытий», и «стариком», хотя он старше меня на каких-нибудь восемь лет, и «заслуженным гробовщиком», но ничто не в состоянии затуманить его безоблачного настроения.
— В сущности, старик, — отступаюсь я, — ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только по покойникам, но, по крайней мере, не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги…
Мне хочется выдать ему несколько комплиментов в этом же духе, но машина останавливается, и шофёр поворачивается к нам:
— Номер 27, товарищ майор.
Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками.
— Машину, — говорю я шофёру, — поставьте во дворе. Нечего устраивать представления.
Машина медленно ползёт по аллее. Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева — силуэт старого, когда-то богатого дома. Высокие тоскливые окна. Облупившаяся штукатурка. Сырость и меланхолия. Не говоря уже о высокой квартирной плате. В голове у меня по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше — подъезд. Тот, перед которым мы останавливаемся.
Мы выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутёмном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, мебели в этом холле нет Единственное, что я замечаю, это фигура милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутьё подсказывает, что мне — туда.
И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Оно просторно, это место происшествия, но ощущения простора нет: всё впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа — с зеркалом и без, и несколько столиков, на которые вряд ли можно что-либо ставить — такие они шаткие на вид; и гигантская лжеяпонская ваза, два фикуса по обе стороны двери ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь из боязни впасть в натурализм.
Среди этого нагромождения фамильной мебели выделяется несколько вещей, которым, по-видимому, принадлежит известная роль и в описываемой истории. Тяжёлый полированный стол. На нём — коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяку, две рюмки — одна почти пустая другая — почти полная. У стола — стулья. Тоже два. В углу комнаты — массивная кровать. Над ней в раме — портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперёк кровати — оригинал.
Поза мужчины мучительно неудобна. Особенно если иметь в виду, что ему предстоит лежать в этой позе до скончания века или — без преувеличения — до того, как он полностью не сгниёт. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной улыбкой на портрете. Хотя и эта фотоулыбка тоже мне не очень нравится. В ней есть что-то нахальное и вызывающее. Если присовокупить эту улыбку к остальным данным обстановки, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой.
Осматривая вышеописанный интерьер, я в то же время краешком глаза слежу за манёврами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я вовремя одёргиваю его:
— Доктор, только не трогать…
— Обойдусь без советов, дорогой, — бурчит виртуоз и убирает руки.
— Не сомневаюсь. В последний раз мы нашли на ноже убийцы столько отпечатков твоих пальцев, что — захоти я сократить следствие — я мог бы вполне задержать тебя.
Вспыхивает магний фотоаппарата. Потом ещё и ещё. Лейтенант знает своё дело. Как, впрочем, и остальные. Начало осмотра. Начало опроса. Начало нового рабочего дня.
Некогда гениальные детективы с одного взгляда устанавливали всё, в том числе и ласкательное прозвище убийцы. А нам суждено идти по следу черепашьими шагами. Обзорные снимки. Узловые снимки. Детали. И писанина. Статистический отчёт. Динамический отчёт. Отпечатки пальцев И писанина. Пока не получится альбом семейных фотографий и документов, в которых отсутствует ответ на главный вопрос убийство или самоубийство?
— Убийство или самоубийство? — повторяю я на этот раз вслух.
— Вот это уж ты нам скажешь, дорогой, — мычит себе под нос врач.
— А когда наступила смерть? — спрашиваю я и смотрю на будильник, стоящий на ночном столике.
В романах часы обычно останавливаются именно в тот самый роковой час. Эти железно тикают.
— Когда наступила смерть? — повторяет врач, почёсывая затылок. — Около полуночи…
— Причина?
— Я ощущаю запах горького миндаля, — произносит Паганини.
— Этот запах напоминает мне детство.
— А мне — цианистый калий.
— Ещё что ты мне можешь сказать?
— Пиши-ка ты лучше самоубийство. А если убийца явится с повинной, большое дело — переправишь акт. Или иди обратным путём: ищи убийцу, а не найдёшь — напишем «самоубийство»…
Врач внезапно прерывает поток мудрых советов и, осенённый идеей, подходит к столу, протягивая руку к почти пустой рюмке коньяка.
— Доктор! — стонет лейтенант.
Врач поспешно убирает руку и, наклонившись, нюхает рюмку.
— Так и есть. Запах горького миндаля и коньяка.
— Какого — «Экстры» или «Плиски»?
— Попробуй, — добродушно предлагает доктор. — Ты лучше разбираешься в коньяке.
И, удивляясь, сколько можно размышлять над такими очевидными истинами, бросает на меня сокрушённый взгляд.
— Всё до того ясно, что лишь такому мизантропу, как ты может мерещиться убийство.
— Верно, — киваю я. — Особенно если б не было второй рюмки. Но, когда двое выпивают и после выпивки остаётся только один труп, приходится проверить, кто тот другой, что так легко перенёс цианистый калий.
При этих словах я поворачиваюсь к Паганини спиной — пусть себе спокойно нюхает рюмки — и выхожу в холл.
— Кто ещё живёт здесь? — спрашиваю милиционера, стоящего в полумраке.
— В комнате налево — Димов, адвокат. А здесь, справа, — Баевы.
— И это все обитатели дома?
— Нет, почему же. Внизу, в подвале, тоже живут люди.
Что ж — пойдём посмотрим подвал. У подвалов всегда подозрительные биографии. Потайные двери. Подземные ходы. Словом, читали в романах, знаете.
Я спускаюсь по лестнице и попадаю в узкий, недавно побелённый коридор, освещённый примерно так же, как и мой кабинет. В коридор выходят три двери. Стучу в первую — она моментально открывается. Естественно, у меня мелькает подозрение, не подслушивала ли хозяйка. Показываю ей удостоверение.
— Ах, товарищ начальник, заходите. Я Катя. Вам, наверно, сказали. Я даже хотела подняться наверх — может, что надо, — да мне велели сидеть здесь и дожидаться.
Вхожу в комнату и беглым взглядом окидываю обстановку. Здесь тоже всё заставлено, как и у покойника, с той разницей, что мебель — пониже категорией, и на стене вместо портрета висит старый линялый коврик. На нём вышит лев, продирающийся сквозь заросли ядовито-зелёных огурцов, призванных, вероятно, изображать пышную растительность девственных джунглей. Пока я созерцаю благородное животное, назойливый голос за спиной продолжает каркать:
— … Ужас, правда? Хотя покойный Маринов тоже был типчик, я вам скажу. Но всё же так неожиданно, правда? Представляю, как вылупит глаза моя приятельница Мара соседка. Она, знаете, всегда говорила: «Этого человека и старость не берёт!» Вообще-то все мы, конечно, стареем — кто медленней, кто быстрей, но покойный Маринов не старел, а молодел… К девушкам очень был неравнодушен…
— Постойте, постойте, не всё сразу… — останавливаю её я, поворачиваясь к ней лицом. — Обо всём будем говорить по порядку — первое, второе, третье…
Женщина, с вытаращенными глазами и большим, раскрытым на полуслове ртом, оторопело смотрит на меня. Она должно быть, впервые слышит, что можно говорить по плану, по порядку — первое, второе, третье. Потом соглашается:
— Как вы скажете… Вам видней, товарищ начальник… Я вот и Маре тоже говорю…
И заводится сначала.
— Постойте! — кричу я, прерывая этот словесный водопад. — С каких пор вы знаете Маринова?
— С каких пор? А я помню, с каких пор? Лет тридцать, если не соврать, не меньше… Я ещё девушкой пришла в этот дом. Он не такой тогда был, вы не думайте. Богатый дом, не то, что сейчас — плюшевые диваны и ковры, гипсовые потолки, паркет начищен — хоть языком лижи. Мы с Марой, моей подругой, как начнём убираться…
— А чем занимался Маринов?
— Профессия хорошая, ничего не скажешь. Да и покойная госпожа принесла ему деньжат в приданое…
— Чем он занимался? — терпеливо повторяю я.
— Сыщиком был. Частным. Помните, раньше нанимали агентов следить, кто кому ставит рога и прочее… Сам-то он, конечно, не следил — для этого была рыбёшка помельче — товарищ Димов, например, а господин Маринов сидел себе в кабинете и знай приказывал: ты пойдёшь туда, а ты сюда. И нас в хвост и гриву гонял. Бывало, в лепёшку расшибёшься — всё равно не угодишь. Сколько раз мы соберёмся, бывало, с Марой — я вам, кажется, говорила о ней…
Первое, второе, третье? Пока спросишь первое, эта женщина выпаливает уже сто первое. И льёт свой словесный водопад, эту живую летопись квартала, и раскрывает свой громадный рот, словно вытащенная из воды рыба, и рассказывает с мельчайшими подробностями, что было раньше и что потом, как Маринова уплотнили и он, чтобы не пускать чужих людей, взял к себе бывшего агента Димова и своего бывшего бухгалтера Баева, и какую роль во всей этой истории играли неразлучные подруги Катя и Мара.
Он всё хлещет, этот водопад, и невдомёк ей, что тебя интересует несколько совершенно конкретных вопросов: кто, когда, как и зачем. И что из всех возможных ответов налицо пока только один: тот, что лежит поперёк кровати.
— На какие средства жил Маринов? — успеваю вставить вопрос, пока женщина переводит дух.
— Брат доллары из-за границы посылал. Дачу недавно продал. Хватало. Больше десяти тысяч за неё получил. Небось, ещё и не прикоснулся…
— Погодите! — поднимаю руку. — А почему он тогда, по-вашему, кончил жизнь самоубийством?
— Почему?
Катино лицо приобретает таинственное выражение. Она доверительно склоняется ко мне и громким шёпотом, слышным за полквартала, заявляет:
— Если вы хотите знать моё мнение, это не самоубийство, а убийство.
Исполненный признательности, я в свою очередь склоняюсь к ней и доверительно спрашиваю:
— Вы его совершили?
Катя в ужасе отшатывается.
— Я?!..
— А кто?
— Баев. Кому же ещё. Все знают, что у жены Баева были с Мариновым шуры-муры. Из-за тряпок заграничных. И что они с Мариновым терпеть друг друга не могли, и… Я давно хочу вам сказать, да как-то вылетело из головы: нынче утром Баев, видать, что-то искал в комнате Маринова.
— Видать? Откуда видать?
— А тело-то, вы ж знаете, открыли мы с женщиной, что собирает плату за электричество. Она с семи отправляется по домам, и Маринов, бывало, всегда оставлял мне с вечера деньги, чтобы его спозаранку не будили. А в этот раз почему-то не оставил, и мы с женщиной поднялись наверх и постучали, но никто не откликнулся. Тогда мы нажали ручку — дверь была отперта, мы зажгли свет, и я успела заметить в зимнем саду, за стеклом, спину Баева. Он как раз улепётывал. Чем угодно могу поклясться, что это был Баев в своём клетчатом пиджаке. Я-то хорошо его разглядела, хотя он и торопился убежать…
— Значит, Баев и никто другой?
— Баев. Голову даю на отсечение. Хотя, может быть, и Димов.
— Димов?
— Ну да, Димов. А что? Они, Димов и Маринов, тоже друг дружку не выносили. В кости, правда, играли иногда, да больше ссорились: Маринов воображал, что может, как и раньше, приказывать Димову, что тот ему слуга, а не адвокат, самостоятельный человек…
— А вчера они играли в кости?
Женщина молчит. Её лицо приобретает хитрое выражение.
— Я не знаю. Не заметила.
— Но ведь ваша комната находится точно под комнатой Маринова. Так-таки ничего и не слыхали?
— Ничего, я вам говорю.
— Ни голосов, ни шагов — ничего?
— Ничегошеньки, пока не заснула. Я, знаете, рано засыпаю.
— Кто ещё живёт тут, внизу?
— Уйма народу. Вот тут, за занавеской, Жанна, моя племянница. Рядом, в двух комнатушках, инженер Славов и доктор Колев, хорошие ребята, аккуратные, работяги…
— Погодите! — поднимаю я руку. — А где ваша племянница? Может, она что-нибудь слышала этой ночью?
— Нет, не слышала. Исключено. Она ночевала у подруги. Славов и Колев ушли на работу. В эту пору все уже на работе. Может, Баева только дома. У этой другого дела нет, как только полировать свои ногти да сталкивать людей лбами…
«Ну, что ж, — говорю я себе. — Начну с Баевой — фатальной женщины, что сталкивает людей лбами».
С облегчением покидаю водопад, продолжающий клокотать за спиною, поднимаюсь на несколько ступенек и, оказавшись в полутёмном холле, стучу в первую попавшуюся дверь.
Стучать в двери (замечу в скобках) — это одно из моих привычных, хоть и не скажу, чтобы излюбленных занятий. По количеству дверей, перед которыми я торчал, я переплюну почтальонов любого столичного района. Многие из моих коллег считают, что я перебарщиваю, что для дела совершенно всё равно, вызываю ли я людей в кабинет или обхожу их сам, как инкассатор. Но я упорно остаюсь при своём, хотя это и пагубно отражается на моём бюджете и в особенности на статье расхода «Обувь и починка последней». Лицо такое-то, вызванное в мой кабинет, выдаст мне несравнимо меньше, нежели то же самое лицо в привычной для него обстановке. А кроме того, нечего заставлять людей тратить время, ежели тебе платят именно за то, что ты расходуешь своё. Впрочем, без отступлений, свойственных авторам, алчущим гонораров.
Итак, мне кажется, я уже сказал, я поднимаюсь и стучу к Баевым. Дверь тут же отворяется. Такое впечатление, что в этом доме все дежурят под дверью. Передо мною Дора Баева, фатальная женщина. В общем ничего, если бы только не излишек косметики. Губы, ресницы — это ещё куда ни шло. Но эти голубые веки уж чересчур. Почему тогда не зелёный нос?
— Товарищ из милиции, не правда ли? — протягивает Баева, избавляя меня от необходимости лезть в карман за удостоверением. — Наконец-то. Я сижу и жду, когда вы освободите меня из-под ареста.
Фатальная женщина, как видно, действительно приготовилась уходить. Превосходный тёмно-синий костюм с пуговицами, имитирующими античные монеты. Шик и запах духов «Шанель» или ещё чего-то заграничного.
— Что вы, что вы, при чём тут арест? — вхожу я в комнату. — Просто формальность. И в вашу пользу: вы потеряете сейчас десять минут вместо того, чтобы завтра терять два часа на хождение ко мне.
Дора оценивает моё добродушие и мило улыбается.
— Вы очень любезны. Заходите, прошу вас.
Именно это я и делаю. Комната невелика и обставлена с вкусам, который я, чтобы не показаться грубым, не назову дешёвым. Почти половину помещения занимает спальный гарнитур белого и красного дерева с гигантским платяным шкафом. Скатерти и скатёрки искусственного шёлка всех цветов радуги плюс некоторые краски, не свойственные этому атмосферному явлению. На столе — фотография в рамке из бамбуковых палочек. На фотографии — пожилой мужчина с одутловатым склеротическим лицом. Кажется, что он надувает шарик.
— Отец? — беззаботно осведомляюсь я, показывая на фотографию. — Вы похожи.
— Муж, — выдавливает из себя Дора.
— Ах, эти мне неравные браки! Впрочем, из-за чего вы вышли замуж, если не секрет? Чтобы получить этот шкаф-гигант или столичную прописку?
— А вы, оказывается, не так любезны, — кривит губы молодая женщина. — Ошибка. Глупая, нелепая наивность. Я всегда ошибаюсь.
— Как всегда? Неужели и с Баевым?
Она молчит. Потом усмехается.
— Вы мне позволите закурить?
— Я как раз хотел попросить вас об этом же, — галантным тоном замечаю я и с готовностью достаю сигареты. Угощать красивую женщину и разрешать судебному медику выбирать сигареты помягче — это не одно и то же.
Дора держит сигарету между пальцами (этот картинный жест наверняка подсмотрен где-нибудь в журнале мод), выпускает накрашенным ртом струйки дыма и будто ненароком перекидывает ногу на ногу.
— Откуда вы знаете о прописке?
— Просто догадка, — скромно отвечаю я и столь же скромно посматриваю на её оголившиеся колени.
— Вы опасный человек.
— А вы говорите это, сознавая, что вы опасны, — парирую я и опять многозначительно поглядываю на её и впрямь красивые ноги. — Но вернёмся к действительности. Каковы были отношения между вашим мужем и Мариновым?
— Не блестящие. Но и не такие уж плохие.
— Некоторые придерживаются иного мнения.
— Люди обычно преувеличивают. Особенно такие балаболки, как Катя.
— А в чём, по-вашему, причина этих… не совсем хороших отношений?
— Этого я не могу сказать. Какое-то старое недоразумение. Они ведь знакомы очень давно.
— Ваш муж служил когда-то у Маринова?
— Да. Кажется, служил.
— А не кажется вам, что Маринов проявлял к вам некоторую симпатию?
— Он к редкой женщине не проявлял симпатии, — иронически усмехается она. — Флиртовал и со мной. Муж мой не был от этого в восторге, но такая мелочь, сами понимаете, не может породить неприязнь.
— Вы говорите — неприязнь?
— Ну, может быть, я неточно выразилась. Хоть это и не затрагивает меня лично, но, знаете, всё-таки расстраиваешься.
— Понимаю. Идите погуляйте, а когда соберётесь с мыслями, мы побеседуем ещё.
— С удовольствием, — устало протягивает она. — Хоть и не знаю, право, чем я могла бы вам быть ещё полезной.
— Я тоже сейчас не могу сообразить, но как знать, — говорю я, прощаясь, и направляюсь к двери. Но, взявшись за ручку, поворачиваю голову.
— А вы не помните, в котором часу вернулся вчера ваш муж?
— Точно не могу вам сказать… — несколько растерянно отвечает Дора. — Очень поздно, во всяком случае.
— Что вы понимаете под «очень поздно»?
— Часа в три… Или в четыре…
— И часто он у вас так задерживается?
— Время от времени случается.
— Коньяк или преферанс? Или, может, третье?
— Не знаю. Я его не расспрашиваю. В этом отношении у нас существует давняя договорённость.
— А он соблюдает правила?
— Не понимаю вашего намёка, — поводит плечом фатальная женщина, но по её сердитому тону чувствую — поняла.
Я выхожу, предоставляя ей возможность восстановить душевное равновесие. В холле мрачно и пусто. Милиционер уже ушёл, осмотр закончился, тело вынесено, дом может возвращаться к нормальной жизни. Мне здесь больше делать нечего.
На улице, как и следовало ожидать, всё ещё хлещет дождь. Нахлобучиваю шляпу на нос и окунаюсь в густой туман. Погодка! — как говорит доктор. Самое мерзкое, что не разберёшь — светает только или уже темнеет. Но для этого есть часы. Интересно, долго ли ещё будут идти часы Маринова? У самоубийц, насколько я заметил, нет привычки заводить будильник перед тем, как ополоснуть свои внутренности раствором цианистого калия. Всё же предметы — часы или не часы — честней в показаниях, чем некоторые люди. О, извините, гражданка Баева, я вовсе не хотел вас обидеть. Вы, что могли, скрыли. Муж ваш, насколько ему позволяют возможности, постарается сделать то же. А остальные в свою очередь последуют его примеру. Дело в том только, что люди утаивают обыкновенно разные вещи. Следовательно — и выдают разные вещи
Углубившись в подобные размышления, я шагаю, не глядя по сторонам. Это избавляет меня от необходимости описывать улицы родного города, туман с его особенностями: цветом, специфическим запахом и температурой, прохожих — их возраст, походку, отличительные приметы, пол. Опишу лишь конечную цель — лабиринт дворов Торгового дома.
Почему дом этот называется «торговым», а не «адвокатским» — с незапамятных времён здесь помещаются конторы адвокатов — загадка даже для милиции. Как бы то ни было, но у дома — адвокатского или торгового — на редкость отталкивающий вид. Скучная охра, которой его красят почти ежегодно, не в состоянии прикрыть тягостный отпечаток, накладываемый временем. На только что выкрашенных стенах сразу же проступают подтёки сырости и копоти, скапливавшейся десятилетиями. За мрачными окошками словно притаилась не рассеялась ещё затхлая атмосфера каких-то не очень чистых дел. Клетушки в первом этаже похожи не на конторы, а на берлоги. Тесные дворики смахивают на колодцы, прикрытые от потоков дождя серыми цинковыми крышками.
Но есть здесь и одно бесспорное удобство: эмалированные таблички, прибитые длинными колонками справа и слева от подъездов. По этим табличкам, если ты располагаешь часом-другим свободного времени, можно довольно просто разыскать нужного представителя адвокатского сословия.
Я углубляюсь в чтение фамилий, пока наконец не нахожу то, что мне необходимо. Контора Димова помещается в клетушке подле главного входа. Внутри — четыре письменных стола и два занятых работой мужчины. Пятьдесят шансов и ста за то, что один из них — Димов.
Тот, что сидит поближе к свету и отстукивает на машинке очередной канцелярский шедевр, недовольно поднимает голову.
— Что вам угодно?
Передо мной — стареющий франт, который прилагает все усилия к тому, чтобы не выглядеть стареющим.
— Маленькую справку, — отвечаю я с располагающей улыбкой.
Улыбка не даёт эффекта.
— А именно?
— Я бы предпочёл поговорить наедине, — бросаю я выразительный взгляд на человека в глубине берлоги.
Димов, явно раздосадованный, решается наконец выйти из-за письменного стола. Мы направляемся во двор.
— Не знаю, будет ли здесь удобно, — киваю я на проход, по которому движется нескончаемый поток людей.
— Отчего же? — хмурится Димов. — Ведь речь, насколько я понял, идёт о какой-то маленькой справке.
— Как хотите. Ваш сосед Маринов найден сегодня утром мёртвым.
— Что?! — Лицо Димова выражает изумление в превосходной степени.
— Отравлен.
— То есть как это отравлен? Кто его отравил?
Изумление почти настоящее. Или человек до такой степени сумел вжиться в свою роль.
— Я то же хотел спросить у вас.
Реплика производит известное впечатление. Димов на секунду опешивает. Потом лицо его приобретает привычное нагловатое выражение.
— Ошиблись адресом, товарищ.
— Но вы служили чиновником у Маринова, а затем находились с ним в дружеских отношениях, — перехожу я к фактам.
— Никаким чиновником я у него не был. Работал одно время подённо, потому что, — тут его голос становится подчёркнуто назидательным, — таким как я, чтобы получить диплом, надо было одновременно работать. Да. Да. В отличие от маменьких сынков, таким, как я, приходилось самим зарабатывать себе на хлеб.
— Очень приятно, что я имею дело с человеком из рабочих.
— И ни в каких дружеских отношениях мы с ним не были. Если только не считать дружбой то, что я соглашался иной раз сыграть с ним вечером в кости.
— Ясно. Тогда, видимо, меня попросту ввели в заблуждение. И всё же, если у вас есть какие-то соображения, то в интересах следствия…
— Никаких соображений у меня нет, — перебивает меня Димов. — И вообще я не могу понять, почему вы выбрали меня Отравления, насколько мне известно, — это скорей по части врачей. Обратитесь к доктору Колеву. Он лечил в последнее время Маринова. Спрашивайте у него…
— Прекрасная идея. Почему бы и нет? Но я, откровенно говоря, возлагал на вас большие надежды.
— И зря. Говорю — вы ошиблись адресом…
— Ну, в таком случае… — я развожу руками, и Димов уже поворачивается чтобы идти, как я останавливаю его вопросом
— Вы не помните, где вы были вчера вечером.
Димов растерянно дёргает головой, но тут же выпаливает:
— Меня не было в Софии.
— А где вы были?
— В Ямболе. По делу, которое я сейчас веду. Вернулся сегодня утром поездом в 5.40
— Весьма своевременная поездка.
У Димова, я чувствую, крутится на языке какая-то не очень изысканная реплика, и, чтобы спасти его от нарушения, именуемого «неуважение к исполнителям закона», я поворачиваюсь к нему спиной и ныряю в туман.
Дабы подвести черту, отмечу: в принципе я не имею ничего против адвокатов, но этот мне явно не по душе. А костюм у него ничего… Спросить бы адрес его портного… Это было бы единственной светлой точкой в общем мраке картины.
Доктор Колев — сосед Маринова. Что ж — познакомимся с доктором Колевым. Хотя я знаю, что люди в таких случаях перебрасывают тебя с рук на руки, как мяч. Грубо говоря, играют тобой. И невдомёк им, что порой бывают очень опасные игры. Тут услышишь что-нибудь, там — и мяч растёт, точно снежный ком. Надеюсь, вы меня понимаете?
Дождь почти перестал, но мне по опыту известно, что дождь, который «почти перестал», — самый гнусный, самый омерзительный. Он насквозь пронизывает собой атмосферу, включая прохожих, машины, дома, и устраивается в ней так прочно, словно будущее — за ним. Дождь, который «почти перестал», за какие-нибудь полчаса так пропитывает одежду влагой, что вы, ей-богу, прибавляете в весе больше, чем на курорте.
Именно это со мной и происходит, пока я дохожу до поликлиники. В поликлинике, к счастью, тепло, но тут мне уготовано новое испытание. Кабинет, который я должен посетить, — не для лиц моего пола. Мне приходится с любезной улыбкой слегка растолкать ожидающих приёма дам, потерпеть, пока очередная пациентка выйдет от доктора, и в свою очередь прорваться в кабинет гинеколога.
Мужчина в белом врачебном халате недоуменно поднимает брови. И только когда он, взглянув на удостоверение, убеждается, что я пришёл не на осмотр, лицо его приобретает обычное выражение. Выражение, надо сказать, не очень приветливое, хотя и не такое надменное, как у давешнего адвоката.
Пока доктор Колев моет руки, я продолжаю наблюдать за ним. Нет, это человек не типа Димова. Тот бонвиван и наверняка подлец, а этот суховат, не очень общителен, немножко, может быть, мизантроп, но поглощён своей работой, даже педант, пожалуй. Такой педант, что ещё, наверно, два часа будет мыть руки под краном.
В это мгновение доктор Колев, чтобы разрушить мои построения, берёт полотенце и, взглянув на меня, слабо, робко улыбается. Одна лишь улыбка — и все мои догадки разом летят к чёрту. Худое лицо становится добрым, всепонимающим и совсем не хмурым, а просто по-человечески усталым. Вы скажете, что улыбки могут лгать. Но не такие непроизвольные, неосознанные…
— Почему вы не сядете? — спрашивает врач, вешая на место полотенце.
— Я не вижу, на что здесь можно сесть, кроме гинекологического кресла…
На худом, усталом лице снова появляется тень улыбки.
— Ну, почему в гинекологическое кресло?.. Садитесь за мой стол.
Я не отказываюсь. После часа скитаний в холодном тумане, под дождём, это свыше моих сил. Я располагаюсь в кресле и, чтобы придать себе добродушный вид, сдвигаю шляпу на затылок. Колев садится на краешек стола и предлагает мне сигареты.
— Возьмите мои, — отвечаю я. — Чтобы вас не упрекнули подкупе.
— В таком случае ваши действия могут быть истолкованы, как нажим, — парирует он, но берёт.
Мы понимаем с ним друг друга. Жаль только, что люди, с которыми мы друг друга понимаем, обычно бывают меньше всех осведомлены об обстоятельствах убийства.
— Речь идёт о Маринове, — начинаю я. — Его нашли сегодня утром мёртвым.
Врач какую-то долю секунды размышляет над моими словами. И решает играть в открытую.
— Я уже знаю.
— От кого?
— Это очень важно — от кого? — спрашивает он, но надо понимать: «Так-то ты мне платишь за искренность?»
— Может, важно, а может быть, и нет.
— Мне сообщила Баева.
— А почему вам? И почему именно она?
— Мне, потому что я её врач. Именно она — потому что именно она моя единственная пациентка в доме.
— Вы хотите мне дать понять, что Маринов не был вашим пациентом?
— Учитывая мою специальность…
— Врач может давать советы не только по своей специальности.
— О, если вы имеете в виду такие пустяки, как грипп или ангина, то Маринов действительно забегал ко мне. Врач обязан помогать каждому.
— Прекрасный принцип.
— Плевал я на принципы, — неожиданно взрывается Колев. — Плевал, когда речь идёт о людях такого сорта, как Маринов.
— Плюёте? А как же правила гигиены? «Не плевать», «Не сорить» и т. д. Не мне бы вам напоминать…
— Значит, по-вашему, во имя принципа надо было оказывать услуги и Маринову? — сердито вскидывает брови врач, жуя кончик сигареты.
— Конечно, — без колебаний отвечаю я.
— А вы знаете, о чём просил меня Маринов?
— Надеюсь, вы мне скажете.
— Об абортах. Абортах его приятельницам. Значит, плевать запрещено, а делать аборты — нет?
Колев улыбается — на этот раз не очень приветливо — и в сердцах мнёт в пепельнице окурок.
— Простите, не знал, — извиняюсь я. — А сам он болел чем-нибудь серьёзным?
— Он? Здоров был, как бык. Если исключить то, что он весь прогнил. А так был здоров, как бык.
— В каком именно смысле прогнил? Бабник, что ли?
— В полном смысле слова. Бабник — это ещё не самое страшное. Человек, развращавший всё вокруг. Превративший своих соседей в слуг. И Баева, и Димова, и эту старую Катю. Вёл игру с Баевой и в то же время приставал с ухаживаниями к Жанне. Он пытался подкупить и меня. Не говоря уже о валютных сделках, растлении малолетних и т. д., и т. п.
— Вы говорите, он вёл игру с Баевой. Я не хочу вникать в подробности интимного свойства, но, поскольку вы гинеколог, может, вы больше осведомлены?
Колев снова слабо улыбается.
— Я изучал отношения полов только с точки зрения физиологического принципа, а тот или иной конкретный случай меня до сих пор не интересовал. И вообще я не любопытен.
— И я тоже. В этом мы сходимся. И всё-таки вы, наверно, порядком знаете о покойном?
— Вполне достаточно для того, чтобы здраво судить о нём. Впрочем, то, что я о нём узнал — не проводя специального опроса — я вам уже сказал. Мне, как видите, платят за другое. И в коридоре, если вы заметили, ещё порядочно пациенток.
— Я понимаю ваш намёк и не буду злоупотреблять терпением. Только один последний вопрос — так сказать, на прощанье.
При этих словах я ещё больше сдвигаю шляпу на затылок, дабы приобрести совсем располагающий вид, закуриваю новую сигарету и, удобно развалившись в кресле, думаю машинально, что в конечном счёте моя заветная мечта сбылась — я за докторским столом.
Колев встал уже с краешка стола, но терпеливо ждёт.
— Речь идёт о Доре. Мне кажется, что это женщина, которая сама играет другими, а вы говорите — Маринов ею играл.
— Да, говорю. Но говорю в то же время, что больше ничего не знаю. Во всяком случае, на вашем месте я бы не судил о людях с кондачка.
— Вы на моём месте и я на вашем… понаделали бы уйму глупостей. Вместо того, чтобы меняться местами, куда лучше было бы проявить больше искренности и доверия. А чутьё мне подсказывает, что Баева доверила вам гораздо больше, чем вы сочли нужным мне сообщить.
Колев хмурится. Его лицо становится почти злым.
— Послушайте, товарищ инспектор. Я вам сказал, что плюю на принципы, но это не значит, что я вообще плюю на все принципы. Если Дора, как вы утверждаете, и доверила мне что-то личное, надо быть последним подлецом, чтобы взять да растрепать об этом. Тем более, что я уверен: к смерти Маринова она не имеет никакого отношения. Дора — просто несчастное существо. И я пытался ей помочь. Безвозмездно. Подчёркиваю это обстоятельство. И если мне этого не удалось, то только потому, что я имел дело с несчастным, вконец запутавшимся существом.
— Ваше объяснение мне кажется не менее путаным. Или я не дорос до уровня вашей терминологии…
Сказал — и ожидаю взрыва. Так и есть: Колев воздевает руки, словно призывая в свидетели бога, и «выплёвывает» мне лицо:
— Но как можно не видеть очевидного? Считать обольстительницей жертву? Молоденькая неопытная девушка… сбегает от родителей-мещан… от перспективы быть всю жизнь домашней хозяйкой и кухаркой. Приезжает в Софию поступать в университет… Проваливается и попадает на удочку этого влюблённого дурака Баева. Не успевает прийти в себя, как снова оказывается в паутине лжи, которую плетёт другой. И настолько её опутывает, что, когда предлагаешь ей курсы медсестёр, она отказывается, предпочитая лживые обещания Маринова.
Он продолжает в том же духе, в сердцах рубит фразы на куски и, размахивая костлявой рукой, швыряет их мне в лицо. Когда он наконец выдыхается, я примирительным тонов говорю:
— Ладно, ладно. Осмотр окончен. Можете одеваться.
И, не дожидаясь нового взрыва, спешу покинуть кабинет.
На улице всё та же стынь и хлябь. Это заставляет меня сесть в трамвай, хотя я их презираю. Когда шагаешь по улице пешком — и мысли шагают с тобой в ногу, а стоит попасть в давку и толчею — и мыслям сразу делается тесно. Они становятся заземлёнными. Стоишь и думаешь, например, что время обеденное, но это отнюдь не означает, что ты будешь скоро обедать. Некоторые коллеги доктора Колева, правда, утверждают, что горячая пища вредна для желудка, но хотел бы видеть их мины, когда перед ними поставят суп с застывшим жиром и холодную баранину с кислой капустой — ту долю наслаждений, что отпущена мне в этом мире.
Выхожу у Судебной палаты, миную — уже транзитом — Торговый дом и буквально перед самым закрытием врываюсь в сберегательную кассу. Зал пуст, если не считать служащих, которые покидают свои окошечки и торопятся на обед. Меня интересует одно-единственное окошко — над которым висит надпись «КАССА». За мраморной перегородкой — человек уже знакомый мне по фотографии: крупный, тяжеловесный, со старчески дряблым и одутловатым лицом — кажется, что он надувает шар. Если судить по выражению лица, то владелец его из тех людей, для которых наивысшее наслаждение — читать свежие некрологи.
Я подхожу к окошку и скромно жду, но кассир до того углубился в свои расчёты, что не обращает на меня внимания. Когда же он наконец поднимает голову, то не удостаивает меня даже взглядом.
— Касса закрыта, — рычит человек с круглыми щеками и поворачивается к окну, словно я сижу именно там, на подоконнике.
— Тем лучше, — киваю я.
— Вот как, мы, оказывается, остроумны, — дарит мне Баев мрачный взгляд. — Я сказал: касса закрыта. Ждать не имеет смысла.
— В отношении кассы я понял. А как в отношении вас самого?
И прижимаю к стеклу удостоверение. Человек с круглыми щеками испытывает явное смущение, но столь же явно пытается его скрыть.
— Вы могли бы с этого начать, — рычит он тем же служебным тоном, смягчившимся лишь на самую малую толику. — Что вас интересует?
— Ваш сосед и приятель Маринов. Умер ведь человек-то.
— Умер?! — выкатывая глаза, переспрашивает Баев.
— Окончательно и бесповоротно. Единственным, что называется, возможным способом. Впрочем, вы уже, наверно, знаете эту скорбную новость?
— Что вы? Впервые от вас слышу!
— Странно.
— Чего ж тут странного? Не понимаю…
— Странно, потому что вы, в сущности, первый, кто видел его мёртвым.
Человек с круглыми щеками поднимается со своего места.
— Вопрос в том, не вы ли последний, кто видел его в живых.
Кассир наклоняется ко мне. Его округлённые глаза смотрят оторопело.
— Но погодите… Я ничего не знаю…
— Бросьте, Баев. Ей-богу, эта роль вам просто не по плечу. Лучше скажите, что вы делали рано утром в комнате мертвеца?
— Рано утром?.. В комнате мертвеца?..
— Да. И оставьте эту манеру переспрашивать, чтобы выиграть секунду-другую. Как двоечник в младшем классе. Вас видели. Есть свидетели. Следовательно, вы должны отвечать.
Баеву нужно несколько секунд, чтобы хорошенько взвесить ситуацию. Наконец, надутые щёки приходят в движение:
— Я не был в комнате. Шёл на работу и увидал, что дверь зимнего сада распахнута… И дверь комнаты тоже… Я удивился, что Маринов пораскрывал двери в такую погоду. Заглянул. Смотрю — спит. Я прикрыл двери и ушёл. Вот, пожалуй, и всё.
— А вам не показалось, что это довольно неудобная поза для сна?
Кассир постепенно набирается уверенности. Он почти доволен своим творчеством.
— На позу я не обратил внимания.
Не спуская с него глаз, я вытаскиваю сигарету и закуриваю.
— Вы, должно быть, не обратили внимания и на симпатии покойного к вашей жене?
Баев бросает на меня быстрый взгляд и тут же отводит глаза в сторону. На лице у него появляется гримаса, смутно напоминающая презрительную улыбку.
— Бабьи сплетни. Трепотня. Маринов был волокитой, это верно, но никогда не переступал границ… А симпатии он скорее питал к этой… к Жанне, студентке.
— Но, говорят, что и вашу жену он осыпал знаками внимания?
— Глупости. Мелкие подарки, не более.
— Например?
— Разве всё упомнишь? Пара чулок… Комбинация…
— А вам не кажется, — дружелюбно замечаю я, — что это довольно интимные подарки? Если кто-то на вас наденет комбинацию, не исключено, что в один прекрасный день ему захочется её снять…
— На меня никто не надевал комбинаций, — прерывает меня хмуро Баев.
— Охотно верю. Даже допускаю, что в комбинации вы выглядели бы так, что у каждого родилось бы желание не раздеть вас, а немедленно чем-нибудь прикрыть. Но речь идёт о вашей жене.
— Оставьте мою жену в покое, — рассерженно рявкает кассир. — Вы утратили чувство меры.
— И мне так кажется, но бывают случаи, когда это необходимо. После той истории, например, которую вы мне сочинили: заглянул, прикрыл обе двери, чтобы Маринов чего доброго не простыл, и тихонечко ушёл. Или, как сказал Юлий Цезарь: пришёл, увидел… отправился на работу.
До Баева, кажется, только сейчас доходит, что за сочинение ему поставили двойку. Крупное туловище его снова склоняется к стеклянному окошку.
— Я вам говорю сущую правду. Если вы хотите доказать, что я причастен к смерти Маринова…
— Погодите, — успокаиваю его я. — До этого мы ещё не дошли. Впрочем, где вы были в момент смерти?
Кассир почти готов выплюнуть ответ. Но внезапно замечает уловку.
— Не знаю, что вы имеете в виду, — осторожно бормочет он.
— Тогда скажите мне вообще, где вы были вчера вечером?
— С приятелями… То есть с одним приятелем.
— Имя, фамилия и адрес лица?
— Иван Костов, улица Светлая, 4.
— Где работает?
— Пенсионер.
— Телефон?
— Телефона нету.
Опираясь обеими руками о перегородку, я склоняюсь к окошку. Тёмные глаза с жёлто-грязными белками оказываются прямо передо мной.
— Как же вы тогда ему сообщите, что именно следует мне сказать? До улицы Светлой довольно далеко. Или вы уже ему сообщили? Когда? Перед тем, как прийти на работу?
Эта пулемётная очередь вопросов — не для таких тугодумов, как Баев. Единственное, что он способен выдавить в ответ, это междометия, ничего не значащие словечки и особенно повторения.
— Я… Ведь я вам уже сказал… С приятелем… А что мне нужно сообщать ему?
Я не вслушиваюсь в его лепет. Не стараюсь уличить во лжи. Важно, чтобы сам он понял: от его версии камня на камне не осталось. Да и это не так уж важно.
* * *
Суп и баранина с капустой не обманывают моих ожиданий. Они полностью покрылись жиром. Я закуриваю на закуску сигарету и поднимаюсь в кабинет. Щёлкаю выключателем и печально смотрю на тусклую лампочку. Зимние сумерки за окном вот-вот превратятся в темноту. Дождь, собравшись с силами, стучит в окно так же, как на рассвете. И я так же, как на рассвете, некоторое время созерцаю своё лучезарное отражение на этом лучезарном фоне. Только с утра произошли кой-какие небольшие события, и это заставляет меня снять телефонную трубку.
Пока я звоню туда-сюда, мной овладевает то чувство уверенности, которое испытывает шофёр, улавливая на слух, что мотор автомобиля работает вполне исправно. Итак, дан первоначальный толчок, и машина пришла в движение. В разных учреждениях в различных районах города начали наводить справки. Там, где-то на конце провода, — знакомые люди, и я слышу их голоса, прерываемые моим голосом.
— … Да, да, и о прошлом, и о настоящем… Будущим не интересуемся… Какие тут шутки — не до шуток… А также справки о двух других. И побыстрее, хорошо?
В своё время великие пионеры нашей профессии с голыми руками бросались в водоворот преступности. Интуиция. Единоборство. Ухо прижато к замочной скважине, рука — на спуске пистолета. Не говоря уж о кулачных ударах прямо в челюсть противника. А сейчас — сплошная канцелярщина. Нужны тебе сведения — пожалуйста, запрашиваешь в соответствующем ведомстве… Да если кто-нибудь вам скажет, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его, ко всем чертям.
И эта подслеповатая лампочка со своими сорока свечами… Действительно, есть с чего завыть. Надо теперь же пойти сказать, чтобы её сменили…
Воодушевлённый этим решением, я выхожу из-за письменного стола и делаю шаг к двери. Но в это мгновение дверь распахивается, и на пороге вырастает лейтенант.
— Вас вызывает товарищ полковник.
— Я как раз собирался к нему. А как насчёт цианистого калия?
— Распорядился. Завтра нам дадут список всех лиц, получивших его в прошлом году по специальному протоколу.
Пока я иду по коридору, у меня проносится мысль, что начальство вызывает не только для того, чтобы преподнести розы. Впрочем, однажды случилось и такое. Вхожу, а на письменном столе шефа — роскошный букет роз. Оказалось — вещественное доказательство. Убийца застенчиво прятал за цветами заряженный пистолет. Интересно, почему именно розы? Гладиолусы дешевле. Вкус…
— Ну, что нового? — говорит начальник, указывая мне на кресло у письменного стола.
Вечный вопрос. Вопрос без значения. Нечто вроде приветствия. В сущности, полковнику не хуже моего известно, что у нас нового.
Всё же я описываю в нескольких словах, чего нам удалось добиться. Останавливаюсь на некоторых версиях. Полковник внимательно, сосредоточенно слушает, словно впервые узнаёт от меня, как ведётся дознание. Я на его месте наверняка буркнул бы: «Покороче!» Но он слушает, и мне, как всегда, кажется, что он ищет слабые места в той или иной версии.
— Вообще, — заключаю, — в данном случае трудно не столько найти мотив, сколько понять, какой именно из множества мотивов сыграл свою роковую роль. Пока у нас четыре потенциальных преступника, но к вечеру их может оказаться шесть. Врагов у него хватало.
Полковник кивает и подвигает ко мне деревянную коробку с сигаретами. Сам он не курит, что не мешает ему вспоминать — пусть с опозданием — о потребностях курильщика.
— Похоже на тот случай повешения в Русе, когда инсценировали самоубийство, — задумчиво говорит полковник.
— Вот именно, — подтверждаю я, жадно глотая дым.
— Похоже, да всё-таки не то, — смеётся шеф, довольный что ему удалось поймать меня на удочку.
— Разница всегда бывает, — отвечаю. — Даже между близнецами.
— Да, но тут, пожалуй, побольше. Ты сам видишь, уверен. Пока у тебя, конечно, есть немало причин для серьёзных подозрений, но всё-таки недостаточно, чтобы эти подозрения перешли в полную уверенность. Допустим, что Маринова отравили. Тогда убийце ничего не стоило инсценировать самоубийство, спрятав вторую рюмку в карман. С другой стороны, давно известно, что самоубийца иногда вносит немалую путаницу в следствие, ставя перед собой вторую рюмку. Минимальная возможность, но всё-таки возможность…
— Не очень вероятная, по-моему.
— По-моему, тоже, — кивает шеф. — Но ты, конечно, отлично понимаешь, зачем я тебе всё это говорю.
Рискуя показаться не вполне интеллигентным, почитаю за лучшее промолчать.
Шеф медленно поднимается из-за стола. Он высок, чуточку сутуловат и старше меня совсем немного, хотя на его воображаемых погонах на две звёздочки больше. «На одну», — сказал бы другой, более суетный человек, так как в самое ближайшее время я ожидаю повышения. Но разница в звёздочках между полковником и мной не задевает моего самолюбия, и я говорю «две». Одна — за способность терпеливо слушать и вникать в обстоятельства дела, другая — за умение заниматься всеми историями одновременно.
Шеф делает несколько шагов, будто подыскивает подходящее слово. Это не похоже на него. Потом опирается на подоконник и смотрит на меня тем взглядом, который он приберегает для внеслужебных разговоров.
— Видишь ли, в чём дело, браток. Когда люди долгие годы вынуждены копаться в грязи, некоторые из них в конечном счёте привыкают всегда и везде видеть только самое худшее. Иными словами, становятся мнительными, подозрительными сверх меры — так сказать, профессиональная деформация. Вопрос этот не только морально-психологический — он имеет и деловую сторону. Мнительность сверх меры не только не полезна, как полагают некоторые, — она может подвести подсказать неправильное решение.
Я молчу. Не то, чтобы не понимаю или не согласен с полковником, а просто прикидываю, насколько это замечание касается лично меня.
— Правда ведь? — спрашивает шеф, глядя на меня спокойно светлыми глазами.
— Правда, хоть я и не в состоянии сейчас сообразить, в какой степени я деформирован.
Он улыбается.
— Прими это не как факт, а как возможность.
Затем его лицо снова обретает служебное выражение.
— Просто мне показалось, что в этой истории ты несколько преждевременно склонился к определённой версии. Конечно, следствие ещё не кончилось, и я допускаю, что ты можешь оказаться прав. Но всё же действуй осмотрительно.
Возвратившись в свой кабинет, я застаю там судебного медика, развалившегося за моим столом.
— А, благоволил наконец явиться, — кисло приветствую его я, всё ещё под впечатлением разговора с полковником.
Паганини вскрытий зябко потирает руки, не обращая малейшего внимания на моё кислое лицо. У этого человека вообще талант не замечать ничего неприятного.
— Холодно у тебя, дорогой. Я, пока ждал, окоченел. Может, выкурим по одной, согреемся?
Я вздыхаю и с видом великомученика бросаю на стол коробку сигарет — вторую за этот день.
— Твоим пациентам ещё холодней, и никто не угощает сигаретами. Ну, выкладывай: что нового?
Врач не торопится. Он бесцеремонно роется в коробке, выбирая сигарету помягче, ищет глазами спички, закуривает не спеша и только после третьей затяжки благоволит процедить:
— Пока что ничего окончательного. Смерть, как я и думал, наступила что-то около полуночи. Анализ яда ещё не закончен, но вот увидишь — я буду прав: цианистый калий, воспоминание детства. Кроме того, вскрытие показало систематическое злоупотребление спиртным.
— Это известно и без вскрытия.
— И ещё одно, что, вероятно, тоже известно инспектору, для которого не существует никаких тайн: рак лёгкого.
— Вот это уже что-то положительное.
— Настолько положительное, что может послужить заключительной главой истории, — торжественно заканчивает Паганини и разваливается в кресле.
— Ну, что ж, раз ты говоришь… — смотрю я на него рассеянно.
— Не понимаю, чего тут ещё думать. Человек узнал, что у него рак, и, чтобы избавиться от болей, взял да и глотнул цианистого калия. Такие случаи бывали.
— Но ты забываешь про вторую рюмку.
— Если она так тебя волнует, допей её и поставь точку, вторая рюмка… Может, перед этим к нему зашёл приятель, и они выпили вдвоём.
— Человек, решивший покончить с жизнью, вряд ли станет распивать с приятелем, — говорю я не столько Паганини, сколько самому себе.
В это мгновение судебный медик, осенённый идеей-молнией, приподнимается со стула и победоносно произносит:
— Слушай. Всё ясно — приятель его был врач. Они выпили, и Маринов, задавая исподволь вопросы, узнал страшный диагноз. Потом, когда врач ушёл к себе, больной, подавленный известием, глотнул цианистого калия.
— Ты доведёшь меня до нищенской сумы с твоими версиями, — отбиваюсь я устало. — И сядешь на моё место.
— Очень мне нужно твоё холодное место, — усмехается Паганини. — Дарю тебе эту версию. Лови.
— Ты мне покажи лучше акт вскрытия, а версию пока попридержи. Нет! Погоди! Стой!
Осенённый в свою очередь идеей, я хватаю Паганини за плечо.
— А откуда тебе, старому чёрту, известны все эти подробности? Уж не ты ли тот врач, который выпивал с Мариновым?
Между тем, как говорится в протоколах, наступил конец рабочего дня. Я покидаю кабинет, но из этого отнюдь не следует делать поспешного заключения, что мой рабочий день закончился. Я и те, что вроде меня, исключение: работаем всё равно, что сдельно. Пока убийца гуляет на свободе, об отдыхе нечего и думать.
Шагаю по улице под дождём, охваченный ностальгией. Ностальгией по старому дому. Не родному, которого, кстати говоря, я не помню, а по дому Маринова. Когда я, наконец, вхожу во двор, сумерки уже сгустились. Ветер гнёт ветки каштанов, но эти подробности пейзажа воспринимаются скорей на слух. Тускло светится лампа над подъездом. Катя с хозяйственной сумкой в руках чуть не сталкивается со мной в двери.
— А, товарищ начальник! — восторженно восклицает женщина-водопад, словно моё появление у них — просто предел мечтаний. — А я вот в магазин собралась…
— Идите, идите, не беспокойтесь. Мне надо только поговорить с вашей племянницей. Формальность…
— И мне тоже сердце подсказывало, что вы зайдёте; я ей говорю — не уходи, может, тебя товарищ начальник будет спрашивать, очень симпатичный человек, тот, который ведёт расследование. Да где там — разве удержишь. Эти нынешние такие — минутки дома спокойно не посидят. Сделает себе маникюр, покрутится перед зеркалом — и после ищи-свищи. Я вот даже Маре говорю: знаешь, говорю, Мара, эти нынешние…
— Простите, что я вас перебиваю. Вы не помните, в котором часу вернулся вчера вечером товарищ Димов?
Глаза женщины заговорщически щурятся. Она наклоняется ко мне.
— Товарищ Димов был вчера в Ямболе. Так он нам сегодня объявил. Но пусть другим рассказывает сказки. Уж я-то знаю, кто здесь, а кто не здесь. Каждый, кто возвращается домой, проходит мимо моего окошечка, и я вижу его ноги, и вчера видела ноги Димова — поздненько он воротился.
— До или после полуночи, не помните?
— До. Точно помню, что до. Я уж потом, когда он прошёл, встала попить и взглянула на часы — не было и полдвенадцатого…
— Вы, видать, беспокойно спите.
— В нашем возрасте ведь всегда так — спишь, не спишь — даже и не поймёшь.
— А говорите — ничего не слышали, что делалось у Маринова.
Женщина взвешивает, не сболтнула ли она чего лишнего, потом с неуверенной улыбкой говорит:
— Нет, ничего. Если б слыхала, почему бы и не сказать.
— Хорошо, хорошо, — отвечаю я. — А Колев и Славов дома?
— Доктор здесь и товарищ Славов тоже. Да и я мигом ворочусь, только б мне с Марой, моей подругой, не встретиться. Хорошая женщина, товарищ начальник, да ужасная болтушка… Уж на что я не из молчаливых — знаю за собой этот грешок, но Мара, моя подруга, уж действительно не знает никакой меры. Да и то сказать, товарищ начальник, привыкли уж мы с ней так-то. Бывало бегаешь день-деньской, умаешься, а когда освободишься — куда деться? В кино или там в кафе, как этих нынешних, не пригласят. Всей-то радости, что выйти на улицу да почесать язык с соседками — за это денег не берут…
Спускаясь в подвал, я представляю, как, усевшись, бывало, в кружок на низеньких стульчиках перед домом, женщины судачили до позднего вечера, и у меня проносится мысль: не так-то уж радостно жила эта женщина, если для неё единственным удовольствием была бесплатная болтовня. Хотя это, конечно, ещё не оправдание для того, чтобы врать в глаза.
Подвал скудно освещается лампочкой. За дверью Колева — оживлённые голоса. Мужской и женский. О чём-то разговаривают. Но так как подслушивать не в моих привычках, я решительно стучу. Дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Колева. Нельзя сказать, чтобы выражение его лица было очень гостеприимным.
— Опять я, — срывается у меня с языка довольно глупое замечание.
— Понятно, — холодно кивает Колев. — У меня тоже ненормированный день — могут вызвать в любое время. К сожалению, я сейчас не один — родственница зашла…
— Я хотел уточнить одну подробность, но раз так, оставим до завтра, — покладисто соглашаюсь я.
Доктор колеблется и, закрыв за собою дверь, делает шаг вперёд.
— Если только одну подробность… А то я, грешным делом, подумал — уж не решили ли вы повторить исчерпывающий осмотр, как утром.
— Не бойтесь, раздеваться не понадобится.
Я вынимаю коробку сигарет и угощаю собеседника.
— Ну, — немного нетерпеливо торопит меня Колев.
— Вы тогда мне, помните, сказали, что покойный был здоров, как бык.
— Да, совершенно верно.
— А забыли добавить, что у быка был, оказывается, рак.
— Рак?
Колев кажется удивлённым, но нельзя сказать, чтобы слишком.
— Да, рак. Может, вы и принадлежите к школе, которая считает рак пустяком, преходящим недомоганием, но всё же надо было упомянуть эту незначительную подробность.
— Как я могу упоминать подробности, которые мне неизвестны.
— Маринов никогда не говорил вам о раке — вообще или в частности?
— Никогда.
Тон категоричен. Выражение лица — тоже весьма категорично.
— А яду у вас, случаем, не просил? Цианистого калия или чего другого?
— Нет. Я вам уже сказал — он сам отравлял окружающих и притом без специальных препаратов.
— Понятно. Но речь в данном случае идёт о нём самом, а не об окружающих…
Дверь за спиной доктора в этот момент резко распахивается. На пороге вырастает стройная девушка с красивым и — чтобы быть объективными — недовольным лицом. Она бросает на меня беглый взгляд.
— А, у тебя гость. Я думала — куда ты делся…
— Товарищ из милиции, — объясняет Колев, не очень обрадованный появлением родственницы. Потом, вспомнив о правилах поведения, процеживает:
— Познакомьтесь.
Мы подаём друг другу руки.
— Вы тоже гинеколог? — спрашиваю.
— Нет, биолог, если это интересует милицию, — усмехается она.
— Биолог? До сих пор хорошенькие девушки шли прямой дорогой в кино, а теперь — извольте — в биологию. Дожили, нечего сказать.
— В жизни нет ничего непоправимого, — снова улыбается девушка. — Если подыщете мне что-нибудь в кино, можете, позвонить.
Она слегка кивает головой и, подчиняясь взгляду Колева, снова исчезает за дверью. Подумать, какой ревнивец!
— Симпатичный биолог, — ухмыляюсь я. — И родственница к тому же.
— Вам не кажется, что ваши мысли работают не в служебном направлении? — прерывает меня врач.
— Что поделаешь! Шерше ля фам, как говорят французы, когда принимаются изрекать избитые истины. Но вернёмся к нашему вопросу: скажите, с кем ещё из врачей советовался Маринов?
— Насколько мне известно, ни с кем. Стал бы он тратить деньги на лечение. Да и не было особых причин.
— Кроме рака, разрешите добавить.
— Не допускаю, чтоб он знал о раке. Во всяком случае со мной он об этом не говорил.
— Значит, тезис о самоубийстве отпадает, — бормочу я себе под нос.
— Что вы сказали?
— Ничего. Просто подумал вслух. Как в романах. Или в сумасшедшем доме. Сам спрашиваешь и сам отвечаешь.
— В таком случае я становлюсь третьим и, пожалуй, лишним собеседником.
— Да, да, идите к своей родственнице. Свой своему поневоле друг.
Вслед за этим я поворачиваюсь кругом и направляюсь к двери Славова. На стук мой никто не отвечает. Я нажимаю ручку двери, и она легко поддаётся. В помещении никого нет, но в нише, прикрытой полиэтиленовой занавеской, слышится плеск воды.
— Одну минутку, — раздаётся приглушённый голос из-за занавески. — Можете подождать в комнате.
Передо мной — неширокая постель, застланная безупречно чистым одеялом. Я сажусь и приготавливаюсь ждать. Постель оказывается мягкой, и я позволяю себе прилечь, сдвинув в знак отдыха шляпу на затылок, и блаженно закурить.
Обстановка комнаты не роскошная, но довольно-таки уютная. Словно хозяин задался целью доказать, что и холостяк — тоже человек. И я лелею скромные планы в отношении своей квартиры. Просто откладываю их, пока не решу одну маленькую личную историю. Историю, которая, как я уже упомянул, началась однажды летом на дансинге.
Откинув голову и чуть прикрыв глаза, я глубоко затягиваюсь дымом и чувствую, как в душе у меня рождается мелодия — старомодное, затасканное танго.
Море шумит внизу, в темноте, а я танцую с ней на веранде и, чтобы отвлечь её внимание от моего сверхоригинального стиля, болтаю всякие пустяки. Потом, устыдившись, наконец, предлагаю ей вернуться на место: «Вот видите — я ни на что не гожусь. Даже на то, чтобы танцевать танго». «Вы танцуете не так уж плохо, — великодушно возражает она. — Просто нужна привычка». «Нет у меня привычки, — лепечу я с почти незнакомым мне смущением. — Ни танцевать, ни отдыхать. Должно быть, у меня в процессе работы искривился позвоночник. Я вот смотрю на эту невинную салфетку и вспоминаю, что такой салфеткой один садист заткнул рот своей жене перед тем, как пырнуть её ножом. А за этой банальной бутылкой я вижу другую, совсем такую же — только в вино там долили купороса. Или вилка… Вы, небось, и не догадываетесь, для чего может послужить вилка, которой вы поддели огурец. А в прошлом году в Плевеле…» «Это страшно, — перебивает меня она. — Вы, наверно, переутомились». «Ничуть, я чувствую себя прекрасно. Просто — искривление позвоночника». «Но должна же у вас быть и личная жизнь?» «Должна, — отвечаю. — Теоретически должна. Но боюсь, что её нету». Мы поднимаемся из-за столика и идём погулять вдоль берега. Громкоговоритель издали посылает нам свою тающую мелодию, а море шумит и шумит в темноте.
Чтобы снова вернуться к действительности, приходится совершить большой скачок от ночного пустынного пляжа к холостяцкой квартире инспектора. Незастланная кровать… Шкаф с маленькой стопкой чистого и большой кучей грязного белья и — постойте, это что-то новое! — форма, которую инспектор никогда ещё не надевал и вряд ли когда-нибудь наденет, если не считать того последнего — торжественного и чуточку печального — момента, когда ближние в благодарность за заботу о стольких неопознанных трупах решат позаботиться и о твоём…
Мысль о быстротечности нашей жизни заставляет меня снова закурить. Встав с гостеприимной постели, я прохаживаюсь по комнате. Это даёт мне возможность перейти к конкретной оценке окружающей обстановки. Комната — это хорошо известно всем — зеркало проживающего в ней субъекта. Надо только уметь читать это зеркальное отражение. Надо пройти через сотни комнат, чтобы по комбинации мёртвых предметов мгновенно представить себе лицо, именуемое Георгием Славовым, которого ты до этого не видал в лицо. Кровать короткая — значит, небольшого роста. Полный комплект туалетных принадлежностей на стеклянной полочке над умывальником — заботится о своей внешности. Отсутствует только гребешок — вероятно, плешив. Всюду царит мелочный порядок — старый холостяк с устоявшимися привычками, свойственными старым девам…
Занавеска приподнимается, и в комнату, завернувшись в мохнатую, простыню ослепительной белизны, входит высокий молодой человек с густой тёмной шевелюрой.
— Товарищ Славов? Простите, что пришёл не вовремя, но мне необходимо с вами поговорить.
— Прошу вас, — любезно кивает Славов. — Чем могу быть полезным?
— Вы, вероятно, уже догадываетесь: я из милиции. Пришёл по поводу несчастья с Мариновым.
— Какого несчастья?
— Так вы не в курсе? Маринова сегодня утром нашли мёртвым. Отравление.
Славов буркает что-то под нос. Слов не улавливаю, но чувствую — это не соболезнование.
— Нельзя сказать, чтобы вы были потрясены.
— Нет, — признаётся инженер.
— Скорее наоборот.
— Пожалуй, да, — соглашается охотно Славов. — А что — вас это удивляет?
— Людей моей профессии ничто не удивляет. Кроме неизвестности. А в этой истории — одна сплошная неизвестность.
— Вряд ли я могу быть вам полезен. Я абсолютно не в курсе происшедшего.
— Не беспокойтесь. В этом доме все, как один, не в курсе. И меня, откровенно говоря, интересуют самые простые вещи, известные, вероятно, каждому.
— Но тогда почему вы обращаетесь именно ко мне? Колев, мне кажется, тоже дома.
— Да, но он сейчас занят. Биологией. Специалист-биолог посвящает его в таинства учения о виде.
— А, Евтимова… Почему такой тон? Это его невеста.
— А он сказал, что родственница. Ну, да бог с ней. Перейдём тогда к другим соседям. Вы мне разрешите сесть?
— Извините, — краснеет Славов. — Мне следовало самому вам предложить.
Мы садимся, и я снова возвращаюсь к своему вопросу, а Славов повторяет свой ответ.
— Я совершенно не в курсе происшедшего. С соседями я, признаться, дружбы не вожу.
— Ни с кем? — спрашиваю я в упор.
— Почти ни с кем, — уточняет Славов.
— «Почти» — это звучит уже более обнадёживающе. А как, простите, зовут исключение — Дора или Жанна?
— Жанна. И притом не сейчас. Раньше. Теперь мы с ней не разговариваем.
— Жаль. Порвать единственный контакт с этим миром… Держу пари, что причиной всему — Маринов.
— Причин много. И Маринов в данном случае ни при чём. Просто дружба, которая расстроилась из-за различия во вкусах и взглядах на жизнь.
Славов протягивает мне пепельницу — опасается, как бы я не просыпал пепел на пол.
— Хорошо, хорошо, — отступаюсь я. — Не будем углубляться в интимные подробности. Но вы поймите, что мне важно знать, состоял ли Маринов с Жанной в известных отношениях или нет.
— Маринов, мне кажется, в последнее время заигрывал с Жанной, но не допускаю, чтобы он имел успех.
— Что вам мешает допускать это?
— То, что я всё-таки знаю Жанну. Она поступает, может, не всегда разумно, но всегда руководствуется желанием. А чтобы такая девушка, как она, могла бы взять да увлечься Мариновым, это уж, знаете, чересчур…
— А что думает по этому поводу тётя Катя? — спрашиваю я и, прикурив одну сигарету о другую, бросаю окурок в пепельницу.
— Не знаю. Поймите же наконец: я искренне желаю вам помочь, но жизнь обитателей этого дома меня действительно никогда не интересовала.
— Ну, что ж, оставим этот вопрос. Кто был вчера вечером в комнате Маринова?
— Понятия не имею.
— Но вы хоть слышали шаги? — устремляю я взгляд на потолок. — Ваша комната и комната тёти Кати — точно под квартирой Маринова. Какие вы слышали шаги — мужские или женские?
Славов тоже невольно бросает взгляд на потолок и тут же отводит его в сторону.
— Я не обратил внимания. Вы бы лучше Катю спросили. У неё слух острей, особенно на такие вещи.
— Спасибо за идею. Непременно ею воспользуюсь. Но пока я спрашиваю вас. Что вы делали в это время?
— В какое время?
— Приблизительно между десятью и двенадцатью.
Инженер пожимает плечами и кивает головой на стол, заваленный чертежами.
— Работал. А потом лёг спать.
— Когда легли?
— Точно не помню.
Я чувствую, что человеку становится неловко из-за собственного упорства. И считаю необходимым ему помочь.
— Невозможно, чтобы вы не помнили. Вы слишком аккуратный человек. Достаточно окинуть взглядом вашу комнату, чтобы убедиться, что вы аккуратны во всём. Голову даю на отсечение, что вы ложитесь в кровать по часам и по часам встаёте. И что вчера в ушах у вас не было ваты. Зачем же вы тогда пытаетесь мне лгать?
Лицо Славова приобретает поистине страдальческое выражение.
— А зачем вы требуете от меня положительного ответа, когда я сам ещё не убеждён в некоторых вещах? Ведь произвольное заявление может навлечь на человека беду…
— Вы имеете в виду Жанну?
— Вовсе нет, — дёргается Славов. — Жанна на это не способна.
— Тогда освежите вашу память и ответьте на мой вопрос.
— Я сказал вам: точно не помню. Лёг что-то около двенадцати. Я всегда ложусь в это время, хоть и не смотрю на часы, как вы предполагаете. Спустя полчаса или час наверху действительно послышались шаги, но я не обратил внимания, чьи и сколько было человек. Я, вы сами видите, работаю, а работая, не замечаю ничего вокруг.
— Ну, что ж. Пусть будет так. Надо тогда поговорить с Жанной. Авось она слыхала больше вашего.
— Не думаю, — скептически улыбается Славов. — Она из тех, что возвращаются домой раньше полуночи только в том случае, если у них грипп.
— Значит, ждать её здесь нет смысла?
— Конечно. Она сейчас убивает время где-нибудь в «Варшаве» или «Берлине», а это, насколько я слыхал, довольно длительная процедура.
— Простите, у вас всегда так прибрано? — вырывается у меня без всякой связи.
— Как именно?
— Да вот так: всё на своём месте. Иными словами — вам никогда не случается искать свои домашние туфли?
Славов озадаченно смотрит на меня.
— Зачем же искать, когда я знаю, где они…
— Вот этого-то ответа я от вас и ждал. Впрочем, к делу это не относится. Ну, не буду больше вам мешать. Всего хорошего. С лёгким паром.
* * *
«Варшава» или «Берлин»? «Варшава» ближе. Так же, как и в географии. Поэтому я направляюсь туда. Заведение, как и следовало ожидать, переполнено в этот час. Светское общество. Главным образом — полунесовершеннолетние, зелёная молодёжь. Букет очаровательных девушек. И среди них — по крайней мере десяток Бриджитт Бардо. Инстинкт подсказывает мне, что мой объект — вряд ли среди тех, кто увлекается мороженым. Под звуки музыки пересекаю зал. Это не моя музыка. И к лучшему — некогда отвлекаться экскурсами в прошлое. Прежде всего дела.
Спустившись по лестнице, заглядываю в бар. Затем — соседнее помещение. Мне нужно разыскать Жанну. Лучше всего было бы написать этакий небольшой плакатик. Но, когда ты разыскиваешь девушку по каштановым взбитым волосам, бледно-розовой губной помаде и модному бежевому пальто, приходится обратиться к интуиции. Или к официантке.
На мой вопрос официантка глазами показывает мне столик в углу. Так вот она, Жанна. Наконец-то. И к тому же совсем одна.
Я подхожу и отодвигаю стул.
— Занято, — сухо замечает девушка.
— Вижу, но готов примириться, — усаживаюсь я удобней.
— Я позову официантку, — грозится Жанна.
— Прекрасная идея. Рюмка коньяку в такую сырость будет очень и очень кстати. Но давайте сперва поговорим.
— Я с незнакомыми не разговариваю.
— Ну, что ж, познакомимся и, как знать, может быть полюбим друг друга. Я, между прочим, из милиции.
Жанна рывком вскидывает голову, но тут же придаёт себе безразличный вид. Справедливости ради следует признать, что она действительно привлекательна. Не сказать, чтобы Венера Милосская. Скорее уменьшенный, карманный формат. Но в этом чуточку бледном лице с капризно вздёрнутым изящным носом и капризно изогнутыми губами есть своя прелесть. О глазах я не говорю: они, как зеркало человеческой души, в этот момент закрыты.
— Я искал вас в связи с Мариновым, — говорю я как можно галантней. — С ним — вы, наверно, уже знаете — произошла вчера неприятность.
— Я слышала, что он умер.
— Вот именно. И так как я со своей стороны слышал, что между вами существовала, может быть, чисто духовная близость, я позволил себе…
Тут мне приходится прервать на полуслове — к нам, что бывает редко в этих местах, подходит официантка.
— Что вам заказать? — спрашиваю я Жанну.
— Ничего.
— Но всё-таки…
— Чашку кофе, — сдаётся она с досадой.
— Чашку кофе и рюмку коньяку.
Затем возвращаюсь к нашей теме.
— Я говорил, что позволил себе отнять у вас сегодня немного времени, так как узнал, что между вами существовала близость.
— Зря теряете собственное время, — хмуро бросает Жанна. — Никакой близости — ни духовной, ни иной — между мной и Мариновым не существовало.
— Но он был явно неравнодушен к вам, — осмеливаюсь я напомнить факты.
— Я тоже к тысяче вещей неравнодушна, но неравнодушие — это одно, а реальность — совсем другое. Маринов хотел жениться на мне, но — вы сами знаете — для этого нужно согласие двоих.
— И всё же — чтобы такой практичный человек мог питать известную надежду, он должен был рассчитывать на что-то.
— Рассчитывал на мою тётку. Я ему так и заявила: «Раз ты договорился с тёткой — женись на ней и не порти мне больше пейзажа!»
— Со старшими так не говорят.
— Я привыкла говорить, что думаю.
— Это мы сейчас установим.
К нашему столику подходит пара. Это уже не полунесовершеннолетние, а просто несовершеннолетние, особенно девушка. Тем не менее они держатся с самоуверенностью светских людей. У парня — дымящаяся сигарета в зубах и горьковато-пресыщенное выражение человека подземного мира. Подземного мира Чикаго, например.
Они выдвигают свободные стулья, собираясь без церемоний расположиться за нашим столиком.
— Занято! — отрубаю я.
— Ничего, мы сядем, где не занято, — снисходительно смотрит на меня человек подземного мира и морщится, потому что папиросный дым попадает ему в глаза.
— Что, получили? — торжествующим шёпотом спрашивает меня Жанна.
Я только собираюсь доказать, что нет, как рядом с нами вырастает фигура ещё одного пришельца. Он гораздо старше тех двоих — ему уже, может быть, все двадцать. Рост у него не ахти какой, но телосложение хорошее. Физиономия тоже не уродливая: если б не наглые масляные глаза, право, совсем была бы ничего. Пришелец, видимо, под градусом.
— Эй, ты, представитель низших классов! — обращается он к малолетнему. — Ступай, пока тебя не нашлёпала мать. И смотри не забудь по дороге отвести девочку в детский сад.
Для вящей убедительности он кулаком подталкивает незадачливого кавалера.
— Как вы смеете… — возмущается кавалер, оглядываясь но сторонам.
Но помощи ждать неоткуда. Дым в зале настолько плотный, что вряд ли кто замечает что-либо вокруг.
— Давай сматывай, пока цел! — настаивает старший и нетерпеливо тянет молоденькую даму за рукав. Девушка вынуждена встать. Повернув к столику возмущённые, но не очень героические лица, малолетние отступают.
Победитель небрежно опускается на стул и тут только замечает моё присутствие. Губы его складываются в недоуменно-презрительную гримасу.
— Познакомьтесь, — спешит вмешаться Жанна. — Тома Симеонов. Мы зовём его просто Том.
— Пётр Антонов, — сообщаю я. — Можете звать меня просто Пепи.
— Охота ещё знакомиться со всякими, — лениво рычит Том.
Потом поворачивается к Жанне.
— Где ты откопала этого старика?
— Товарищ…
Я трогаю Жанну за локоть. Она умолкает. Но Том, хотя он и под мухой, успевает уловить этот жест и истолковывает его по-своему.
— А, уж и локотки начинаем пожимать…
И неожиданно даёт мне под столом сильный пинок ногой. Ботинок у парня не только острый, но и в достаточной мере твёрдый.
— Я случайно вас не задел? — осведомляется он со сладчайшей улыбкой.
— Ничего, со всякими случается, — наступаю я ему на ботинок всей тяжестью ноги.
Том от боли меняется в лице. Он пытается освободить ногу и, когда ему это удаётся, цедит сквозь зубы:
— Не прикидывайся чурбаном. Выйдем поговорим!
— Я заказал рюмку коньяку, но, чтобы вас не задерживать…
Мы одновременно встаём. Мне, как старику, предоставляется честь идти к выходу первым. Бросив беглый взгляд через плечо, я убеждаюсь, что и Жанна, отстав на несколько шагов, движется за нами следом.
Ночная улица почти пуста. Дождь льёт как из ведра. Не успеваю я это констатировать, как ощущаю удар в затылок. Разворачиваюсь и, взяв в железные клещи шею парня, тащу его, как мешок, в соседний подъезд. Продолжая сжимать ему шею, я прислоняю его к стене.
— Слушай, ты, маленький подонок! Я сказал «чтобы вас не задерживать», но имел я в виду обратное…
— Том, не глупи, прошу тебя! — кричит появившаяся в подъезде Жанна. — Товарищ Антонов из милиции…
Том, делавший тщетные попытки высвободиться из моих объятий, тут же, враз, перестаёт трепыхаться. Я убираю руки.
— Позже не могла сообщить? — бурчит он, потирая шею.
Затем поворачивается ко мне.
— Что ж вы молчали, что вы из милиции? И даже если из милиции, это не значит, что вы можете хватать за локоть мою невесту.
— Ты кем работаешь? — спрашиваю я, не прислушиваясь к его вяканью.
— Я не работаю. Учусь.
— Чему? Сомнительно, чтобы твоей специальности обучали в университете. Ну, как бы то ни было, всё это мы установим в отделении…
— Пожалуйста, не задерживайте меня, — хнычет, как мальчишка. Том.
— Чего ты так испугался — справки? Или, может, она не первая? Может, десятая или пятнадцатая?
— Простите, прошу вас, — повторяет он.
— А ты к тому же ещё и подлец. В спину норовишь ударить. Сейчас я вижу, что у тебя к тому же ни капли человеческого достоинства.
— Какое тут достоинство, — лепечет Том. — Против силы не попрёшь.
— А против кого? Против детей? Или под столом, ногой? Да ладно, убирайся с глаз долой! Но не строй никаких иллюзий: я тебе дал отсрочку.
Он поворачивается и покорно, не взглянув на свою невесту, плетётся назад, к «Варшаве». Жанна, готовая последовать за ним, нерешительно смотрит на меня.
— Вы останетесь, — говорю. — С вами я ещё не кончил.
— Как у вас быстро испортились манеры…
— Манеры зависят от обстоятельств. С такими типами, как ваш жених, поневоле забудешь о хорошем тоне.
— Пока он мне ещё не жених. Но это не исключено.
Обмениваясь подобными любезными репликами, мы, не сговариваясь, машинально, двигаемся вниз по улице.
— Что вас связывает с этим типом? Вместе, что ли, занимаетесь?
— И это имеет отношение к делу?
— Это имеет отношение к вам. А возможно, и к делу.
— По-моему, каждый хозяин своих вкусов.
— Можно сделаться и их рабом. Когда вы в последний раз были у Маринова?
— Никогда я не была у Маринова. То есть, никогда одна.
— А вообще?
— Раза два заходила с тётей. Послушать, как было бы разумно зажить своим домом, наконец.
— А что это тёте так приспичило выдать вас замуж?
— Очень просто — хотела устроить мою судьбу. А это был человек с деньгами. Не то, что прежде, конечно, но всё-таки… От брата из-за границы получал, дачу недавно продал…
— Кроме суммы, полученной за дачу, — он положил её на книжку, — других денег у него не нашли.
— Не знаю. Деньги у него всегда водились. Может, успели обобрать.
— Кто, по-вашему, мог это сделать?
— Не задумывалась. Да и вряд ли бы надумала. Я не инспектор из милиции.
Девушка останавливается и поворачивается ко мне.
— А куда мы, в сущности, идём?
— Вот вопрос, который нам следовало бы почаще задавать себе.
— Я спрашиваю в самом прямом смысле.
— Откуда мне знать? По-моему, к вам… Но, может, вы хотите вернуться в «Варшаву»?
— Да нет. Поздно. Пора домой.
Мы двигаемся дальше.
— Вы всегда так рано возвращаетесь?
— Как ни странно, да.
— Нет, почему же невероятно? Вчера вы тоже вернулись рано?
— Вчера я вообще не возвращалась.
— А где вы были?
— Вашим вопросам нет конца. И к чему вам такие подробности?
— Эта подробность мне нужна. А ещё она нужнее вам. Вы не слыхали слова алиби?
Жанна вскидывает на меня глаза и тут же опускает их: на тротуаре лужи.
— Алиби, насколько мне известно, бывает необходимо человеку, которого в чём-то подозревают, — медленно говорит она.
— Ну, что ж, пусть будет так. Где ж вы были вчера вечером? Вы, конечно, уже придумали ответ?
— Ночевала у подруги.
— Когда вы говорите, по возможности называйте фамилии и адреса, — терпеливо объясняю я. — Формализм, но ничего не поделаешь. И не забывайте, что всё немедленно будет проверено. До мельчайшей подробности. Включая и упомянутую подругу.
— Вы ужасны, — вздыхает девушка. — Я была вчера у Тома.
Меня передёргивает. Не от признания, а от ливня, который вдруг обрушивается на нас. Налетающий порывами ветер колеблет плотную пелену дождя, светящуюся вокруг уличных фонарей и мутную в тени высоких зданий, но одинаково мокрую и тут, и там. Жанна быстро раскрывает зонтик.
— Идите сюда, — приглашает она.
— Спасибо. Терпеть не могу зонтов. Особенно дамских.
— Что за ерунда. Идите, а то промокнете до нитки.
Она по-свойски хватает меня под руку и тянет к себе, под зонт, а я размышляю о том, до какой степени ослабился страх перед властью в наши дни. За такие фривольные жесты прежде, бывало, арестовывали.
Так мы и шагаем некоторое время, и, надо признаться, несмотря на тесноту, я стоически переношу испытание. И всё же, проходя мимо дома с эркером, я собираюсь с духом и выдёргиваю руку.
— Давайте переждём здесь. Этот зонтик, право, унижает моё мужское достоинство.
Мы останавливаемся под эркером. Уличный фонарь бросает блик на красивое лицо девушки. Вокруг низвергаются потоки воды, похожие на блестящие занавески из бусинок, что вешали прежде в парикмахерских.
— А сейчас, — продолжаю, — когда мы спаслись, позвольте вам заметить, что показания такого свидетеля, как ваш Том, гроша ломаного не стоят.
— Том, — возражает Жанна, — полноправный гражданин.
— Это его качество навряд ли особенно потрясёт следователя. Зато поступки этого гражданина наверняка будут учтены.
Я скашиваю глаза на девушку. Сейчас, в голубоватом свете фонаря, лицо её кажется ещё более бледным, а губы — ещё темней. Как будто они накрашены чёрной краской, а не розовой помадой.
— Вы мне не ответили, что вас связывает с подобным типом, а, может, и с коллекцией таких типов, потому что особи этого вида обычно держатся стадами.
— Ничто меня не связывает ни с кем.
Тон усталый. Почти безразличный.
— Довольно печальное признание. И капельку лицемерное.
— Я не собираюсь никого убеждать, — роняет она тем же бесцветным тоном.
— Впрочем, из того, что вы сказали до сих пор, это единственное, что хоть немного смахивает на правду. И всё-таки вы предпочитаете эту среду, а не какую-либо другую.
— Какой смысл пускаться в объяснения? Вы, видно, специалист по мертвецам, а я пока ещё не мертвец.
— Бросьте это слово. В ваших устах оно звучит ужасно некрасиво.
Девушка смотрит на меня внимательней, словно постепенно пробуждается от сна.
— Если б у вас было хоть какое-то понятие о красивом и некрасивом, вы давно бы уже покончили со всеми этими ехидными вопросами, за которыми кроется бог весть что. Неужели вы не можете понять, что и мне хочется, как всем, сесть за чистый полированный столик, выпить не спеша кофе, посмотреть на людей и почувствовать, что и на тебя тоже поглядывают и что ты нравишься. И вокруг чтоб было чуточку светлей, чем в том старом отвратительном доме, который сам похож на мертвеца, и чтоб пахло не плесенью, а чем-то чистым, и…
По лицу девушки пробегает дрожь. Я спешу предотвратить кризис.
— Ну, ладно, ладно, не ищите оправданий. Ещё немного — и вы расплачетесь над своей несчастной судьбой. Час-полтора тому назад я был в одной из комнат в том же доме, который похож на мертвеца. Там нет пластмассы и неонового освещения, но в общем обстановка довольно приятная. Я не говорю уже о хозяине.
Жанна иронически смотрит на меня. Кризис, как видно, миновал.
— И сколько вы пробыли в этом раю?
— К сожалению, очень недолго. Мной уже овладело влечение к вам.
— Потому-то вам и понравилось, что вы пробыли там недолго. А посидели бы там побольше… — Девушка покашливает и меняет голос. — «Убери сумку — перепутаешь чертежи». «Будь любезна; не играй карандашами — это тебе не карты, чтоб раскладывать пасьянс». «Здесь не трогай». «Там не садись». «Целый месяц не была в кино? Ну и что же, я два месяца не был и, как видишь, не умираю». «Погулять? Некогда мне гулять». А вообще-то вы правы — чисто. Даже слишком, по-моему. Чисто, но мухи дохнут со скуки.
— Может, и скучно, — соглашаюсь я. — Не то, что делить кусок, пардон, коньяк с настоящим героем. «Давай сматывай, пока цел!» «Где ты откопала этого старика?» «Не прикидывайся чурбаном!» Лев. Да только из трусливых.
Девушка чуть заметно улыбается.
— Том не трус. Во всяком случае, до сих пор я за ним этого не замечала. И не судите о человеке по каким-нибудь двум-трём фразам. Ваши выражения, между прочим, тоже не всегда изысканны.
— Да, но в спину я никогда не бью.
Жанна делает вид, что не слышит.
— Дождь перестал. Пошли.
Мы выходим из-под прикрытия. Дождь, действительно, едва накрапывает, и зонтик убран, и вообще нет никаких видимых причин идти, так тесно прижавшись друг к другу. Но мы тем не менее идём. И не только по моей вине.
Дует холодный, пронизывающий ветер. Лампы и деревья бросают свет и тень. Но всё это довольно сложно описывать…
— Декабрь… Какой тоскливый месяц, — произносит негромко девушка, словно разговаривая с самой собой.
— Тоскливая погода или весёлая — это зависит от человека — многозначительно замечаю я. — И жизнь, по-моему, тоже.
— Вы думаете, можно наладить жизнь, как ты хочешь? Что-то не верится.
— Мы углубились в философию… Во всяком случае, если человек не может сам наладить свою жизнь, разумней прибегнуть к помощи того, кто может её оказать.
— Вы рождены, чтобы быть проповедником.
— Не замечал за собой такой способности. Во мне говорит самый банальный практицизм.
— Да, — вздыхает Жанна. — Найти бы человека, на которого можно опереться…
Она опирается на меня. Я собираюсь ей сказать об этом но потом решаю промолчать.
— Умного и прямого… Настоящего мужчину… И по возможности не очень скучного…
Что ж, я не возражаю. Мы продолжаем медленно шагать. Сейчас за нас говорят наши плечи.
— Скажите, после стольких ваших вопросов можно и мне задать один? — неожиданно спрашивает девушка.
— Разумеется. Почему же нет?
— Вы всегда так обращаетесь с женщинами?
— Как это «так»?
— Как с объектами допросов?
Ого, с глубоко философских тем мы съезжаем теперь на скользкие. Хорошо, что дом уже рядом. Останавливаемся в темноте.
— Для меня и объект допросов — это прежде всего человек, — парирую я удар.
— Вывернулись всё-таки, — смеётся Жанна. — Но так или иначе я начинаю думать, что вы вовсе не такой ужасный, как кажется на первый взгляд.
— Конечно. Я просто сентиментальный человек, обречённый заниматься трупами.
— Не знаю, какой вы, но не грубиян, роль которого вы играете.
— Все мы играем какую-нибудь роль. А некоторые сразу несколько.
— Только не я, — возражает девушка. — По крайней мере сейчас, здесь, с вами. С вами мне хорошо.
Момент опасный. Жанна ещё теснее прижимается ко мне. Рука её случайно неуверенно скользит по моей и берёт меня за локоть, лицо приближается к моему, ресницы смыкаются. Я тоже почему-то наклоняюсь к ней. Губы ищут губ, как сказал поэт, не помню какой. За четверть секунды до поцелуя я вдруг слышу собственный голос:
— Эта помада… И кто только вам сказал, что она вам идёт?
— Нет! — резко отшатывается Жанна. — Вы не играете никакой роли. Вы чистопробный грубиян.
— Неподкупный, моя милая девочка, это точнее, — поправляю я. — Ну беги, а то ещё простудишься. И не сердиться.
Я отечески похлопываю Жанну по спине.
— Оставьте. Я не желаю вас больше видеть…
Каблучки сердито стучат по выложенной каменными плитами дорожке.
— Вот этого я не обещаю. Всё зависит от обстоятельств.
Жду, пока Жанна скроется в подъезде, надеясь хотя бы на прощальный взмах рукой. Нет. Она даже не оглядывается. Бесшумно ступая, я сворачиваю с аллеи в сторону, в кусты. Найдя удобное место для наблюдений, устраиваюсь в зарослях.
Зловеще… таинственно… и ужасно грязно. Под ногами — раскисшая земля. Я уж не говорю о сырости. Если Шерлок Холмс действительно существовал, то мне ясно, от чего он умер. Таких ревматизм не отпускает. Хорошо ещё, что в наши дни романтическая привычка наблюдать из-за кустов исчезла. Хотя иногда, как видите, случается…
Снова слышится стук каблучков. Не сердитый, а торопливый. Это каблуки Жанны. Я вижу, как бежевое пальто скрывается за углом дома.
Бедняжка! Протащиться целый километр, чтобы показать себя скромной девочкой, которая рано ложится баиньки, и в итоге — крушение легенды. Тётя, тётя, где же ваша крепкая педагогическая рука? Или вы уже спите, тётя? Да, в окошке подвала темно.
А инженер корпит над чертежами. И доктор бодрствует. И почтенный казначей с преданной подругой своей жизни. Только об адвокате ничего неизвестно. Скрытный человек — его окно выходит на другую сторону дома.
Да, тоскливый месяц декабрь. А для кого-то и июль был тоскливым. Только не для меня, если речь идёт о последнем июле.
Каждый вечер мы ходили гулять, всё по той же тропинке над морем, всё до того же миндального дерева на каменистом склоне горы. Там мы садились и молчали — я главным образом — или разговаривали — главным образом она. Я слушал о давно забытых вещах, и мне казалось, что слышу о них впервые. Она говорила мне о книгах, и я вспомнил, что уже с каких пор ничего толком не читаю. Она рассказывала о детях, и я чувствовал, что уже давно перестал думать о детях, — «я, знаете, детской преступностью не занимаюсь». Она говорила мне о том, как протекает её день в маленьком провинциальном городке, и о тысяче других вещей, которых я не запомнил, — вероятно, потому, что внимание моё в это время было приковано к её лицу. Хоть я и старался не подавать виду. Какое лицо! Если вы не верите, снимок дома, на столе.
Мне не нужно носить с собой снимка — достаточно только прикрыть глаза, и в памяти, где-то в темноте под веками, всплывает её лицо. Плохо только то, что в нашем деле нельзя, увы, закрывать глаза — надо смотреть в оба.
В кабинете доктора гаснет свет. Потом ложится и инженер. У кассира погасили ещё раньше. Дом погрузился в темноту. Полночь… Час, когда совершаются убийства и закрывается «Венгерский ресторан». Зловещий час. Всё живое засыпает.
А мертвец просыпается. Да-да, без шуток, за тёмным стеклом зимнего сада, принадлежавшего Маринову, загорается огонёк. Он то теряется, то снова вспыхивает, переползает туда-сюда. К сожалению, мертвец этот мой, и я не могу ему позволить делать всё, что ему взбредёт в голову.
Осторожно — чтобы, упаси боже, не увидел преступный глаз, а главное — чтобы не плюхнуться в лужу — выхожу из-за кустов. Скользнув вдоль фасада, подкрадываюсь к двери зимнего сада и бесшумно отпираю её соответствующим приспособлением. Потом резко распахиваю дверь, ведущую в комнату Маринова, и прорезаю темноту лучом карманного фонаря. Луч прямо ударяет в глаза копошащегося у шкафа человека.
Так вот он где, скрытный адвокат!
— Пришли к покойнику? — подмигиваю я. — Выразить ему соболезнование?
Димов, не говоря ни слова, выпрямляется и, закрыв одной рукой глаза, другой пытается незаметно спрятать в карман фонарик.
— Не стоит, — советую. — Испортите костюм. Да он вам больше всё равно не понадобится. Положите его сюда, на стол. Вот так.
Адвокат молча подчиняется.
— Ну, что — придумали объяснение? Только учтите: такие вещи придумывают заранее.
К Димову, наконец, возвращается дар речи.
— Вы застали меня в неловком положении. Признаю. Но не следует делать поспешных выводов.
— Вывод — это не ваша забота, — успокаиваю его я. — Подумайте лучше об объяснении.
— Я искал письма.
— Раз они ваши, почему же вы не попросили их у моих людей?
— Этого-то я и хотел избежать, но раз вы меня всё равно застали… Это были письма, вернее, ничего не значащие записки покойной супруге… э…э…
— Покойного, — прихожу я ему на помощь.
Димов кивает.
— Он, знаете, погуливал. И жена решила ему отомстить. Так между нами началась… установились известные отношения И в тот период… по различным поводам… я писал ей эти записки. Однако после смерти покойной Маринов нашёл их и стал мне ими тыкать в нос. И ни в какую не желал уничтожить. Мне было просто неудобно, не хотелось, чтобы эти глупости увидел чей-то посторонний глаз. И я решил их разыскать…
— И как, нашли?
Димов беспомощно разводит руками.
— Представьте, нет. Очевидно, Маринов всё-таки их уничтожил.
— Смотрите, как всё, оказывается, невинно. А я-то подумал… Но раз так, почему вы не зажжёте свет, а копаетесь в потёмках?
— Из-за Баева. Он такой подозрительный…
— Даже по отношению к вам? Человеку вне всяких подозрений?
Я на шаг подхожу к адвокату и направляю ему луч в лицо.
— Слушайте, Димов. Я не перевариваю лжецов. У меня такая профессия. Они создают мне уйму неприятностей. Но если лжец к тому же и нахал… Иными словами: если такому, как вы, придётся встретиться с таким, как я, вы поплатитесь за это совпадение.
Димов заслоняется от света рукой. Он смотрит в сторону, будто разговаривает не со мной, а с портретом Маринова.
— Я рассказал вам всё, как есть. Если у вас другая версия, попытайтесь её доказать. Хотя я не понимаю, куда вы клоните…
— Отлично понимаете, куда.
Димов поворачивается было ко мне, но луч фонарика ударяет ему в глаза, и он снова устремляет взгляд на портрет покойного на стенке.
— Но, бог мой — если б я отравил Маринова, я взял бы всё, что мне нужно, вчера…
— Логично — при условии, что, подбавив ему в рюмку яд, вы остались с ним до самой смерти. А это хоть и удобно, да не всегда возможно. Поэтому иногда приходится возвращаться на место дорогой сердцу утраты. А кроме того, я ещё не сказал, что именно вы отравили Маринова. Откуда у вас такие мысли?
— Перестаньте, я не ребёнок, — машет рукой Димов. — Вы забываете, что и моя профессия связана со следствиями и процессами.
— В таком случае вы, наверно, понимаете: у меня достаточно оснований для того, чтобы задержать вас…
Димов безмолвствует.
— … Но я, как мне только что пришлось признаться в другом месте и по другому поводу, — сентиментальный человек. Арест от вас не уйдёт. Если это, разумеется, будет необходимо.
Адвокат направляется к двери. Походка у него не очень бодрая. Видно, амнистия его не успокоила. Что поделать — человеческая слабость: мы всегда ожидаем большего.
Выждав, пока закроется дверь, я предусмотрительно гашу фонарик. Нечего зря расходовать батарейку, хотя совершенно неизвестно, когда она мне опять понадобится. Это вам не роман, где из карманов то и дело вытаскивают фонари, пистолеты и жевательную резинку.
Комната снова погружается во тьму. Я подхожу к окошку и, глядя в сад, поддаюсь лёгкой меланхолии. Тоскливый месяц — декабрь. Но вот за стенкой раздаются голоса. Сначала тихие, приглушённые, они постепенно становятся всё громче и рассеивают мою тоску. Казначей и его преданная подруга проснулись и, естественно, поцапались. Суть спора трудно уловить, но отдельные трогательные эпитеты звучат с удивительной отчётливостью. Надо ведь — даже в комнате мертвеца не найдёшь настоящего покоя! И всё же здесь уютно — я хочу сказать по сравнению с мокрыми кустами.
Голоса постепенно затихают. Ругань — какое бы это ни было увлекательное занятие — в конечном счёте утомляет. Я тоже испытываю известную усталость и позволяю себе присесть на кровать, где утром лежал знатный покойник. Слышно, как в тишине тикает будильник. Идёт, как это ни странно. Время продолжает свой беспощадный бег. Жизнь сокращается ещё на день, и на день — нет худа без добра — приближается дата получки. У этих будильников хватает завода примерно на двадцать шесть часов… Значит, самоубийца, приступая к делу, предварительно завёл часы? Потому что этот будильник явно заведён перед тем, как пробил роковой час. Если самоубийца — человек логичный, он должен был бы знать, что на страшный суд его поднимут и без будильника. Представляю — завожу будильничек и глотаю цианистый калий… Нет, звучит чересчур фальшиво. Покойник не был таким… чурбаном.
Я продолжаю рассеянно слушать тиканье часов, пока, наконец, сознаю, что к нему прибавилось какое-то постукивание. Может, появился второй будильник? Вот так-так! Неужели я попал в блаженную эру кибернетики, и машины уже производят потомство? Увы, радуюсь я недолго: звук доносится со двора. Знакомые каблучки стучат по аллее. Сначала быстрые и решительные. Потом медленные и осторожные. Наконец, они затихают, но за стеклом зимнего сада вырисовывается силуэт Жанны.
Возвращается, милая девочка. Услышала зов моего сердца. Лёгкий металлический звук показывает, что Жанна отпирает дверь. Маленькое усилие. Готово.
Я сравнительно быстро встаю и прячусь за огромным зеркальным шкафом. Неприлично сидеть, как пень, когда в комнату входит дама.
Дама входит и, остановившись на мгновенье, чтобы сориентироваться в темноте, медленно идёт ко мне. Шутки в сторону — она и впрямь услышала зов моего сердца.
Девушка уже совсем рядом со мной. Мне, наконец, удаётся побороть стыдливость.
— Любимая, — произношу я с соответствующей дозой нежности.
Вместо ласкового мурлыканья — сдавленный крик испуга.
— Милая девочка! — настаиваю я.
И, чтобы пролить свет на наши отношения, зажигаю электрический фонарь.
— Садист! Уберите этот луч!
— Хорошо, — соглашаюсь я с присущим мне добродушием. — Но давайте отыщем сперва деньги.
— Какие деньги?
— За которыми вы пришли. Деньги Маринова.
— Не нужны мне никакие деньги!
— А что же вы тогда ищете? Секретаря партийной организации? Он только что ушёл, старик. Внезапно почувствовал себя неважно и попросил извиниться перед вами. Или нет, как это я не догадался: убийца возвращается на место преступления. Об этом пишут и в книжках…
— Перестаньте! Вы сведёте меня с ума! — стонет Жанна, закрыв лицо руками.
— Тогда говорите! Быстро!
Она отворачивается от луча фонаря, но, встретившись стеклянным взглядом Маринова, смотрящего с портрета, опускает глаза.
Я терпеливо выжидаю. Бывают минуты, когда лучше всего просто молча подождать.
— За деньгами пришла, — выдавливает из себя Жанна. — В сущности, они мои… Он обещал их мне… Обещал купить меховое манто… Значит, деньги эти мои. Я просто пришла их взять.
— А почему вы не сказали мне раньше! Не потребовали своих денег?
— Я подумала… Я подумала… что вы можете подумать невесть что.
— А сейчас как вы полагаете, что я думаю?
Она молчит. А потом опять механически повторяет:
— Он мне обещал… Это мои деньги.
— Опоздали. Мы забрали их ещё утром. Они лежали именно там, где, как вы знаете, должны были находиться. Вот в этом комоде, в тайничке, в ящике для белья. Забрали, чтоб они не ввели в искушение какую-нибудь маленькую воровку.
— Я не воровка… — Голос почти беззвучен. — Деньги мои… Он мне обещал…
— А за что? В награду за целомудрие? И как это вы, не имея ничего общего с Мариновым, побывав у него всего два раза и притом в компании с тётей, знаете, где он прятал деньги? И откуда у вас этот ключ от зимнего сада? И кто именно заставил вас прийти за деньгами?
— Погодите… Я вам объясню…
— Мне надоели лживые объяснения. Объяснять будете в другом месте. Там допросы ведут короче. Без интимностей и интермедий. А сейчас — живо домой! Получите повестку — явитесь.
И — проклятие моей жизни — я снова в одиночестве. Снова мрак — батарейки дорогие. Я прохаживаюсь взад-вперёд, но меня с неудержимой силой притягивает к себе кровать. В ней кроется какая-то зловещая тайна. Решившись на всё, чтобы её постичь, я разваливаюсь поверх одеяла.
Что-то слишком много посещений. Надо бы позвонить — вызвать постового. Ещё бы один человек скучал… А зачем?
Неужто квартира с неприбранной кроватью намного уютней комнаты мертвеца?
Откуда эта лирика? И почему она вдруг всплыла в моей памяти? Не знаю. Должно быть, из букваря. Нет, не буду, пожалуй, звонить. Не такой уж я впечатлительный, что не могу полежать там, где до меня лежала смерть. Сон — это брат смерти, в конечном счёте. Тихо… Даже часы остановились. Спокойной ночи, дорогие слушатели!
И вот снова наступает утро. Утро чуть светлее вчерашнего. Туман рассеялся. Конец мрачному лондонскому фону — столь подходящему для распутывания историй. Глядя на мокрые деревья, растрёпанные вчерашним ветром, я набираю номер дирекции и вызываю своих людей. Они приезжают быстро — настолько быстро, что у меня даже не хватает времени побриться в ванной комнате Маринова и понюхать его французский одеколон. Я трогаю заросшее щетиной лицо и, задумчиво осматривая комнату, говорю лейтенанту:
— Надо обыскать. Миллиметр за миллиметром. Раз столько народу продолжает околачиваться вокруг, значит, тут что-то есть… Сначала Баев. Потом Димов. И, наконец, эта студентка. Как ты думаешь, а?
— Обыщем. Почему не обыскать. Чтобы не было никаких сомнений.
— Вот именно — чтобы не было сомнений. Даже с риском окончательно запутаться.
— Вы всё шутите, товарищ майор.
— Какие уж тут шутки? И чтоб была чистая работа. Понятно?
— Понятно, товарищ майор.
Что всё будет сделано чисто, безукоризненно — это мне и так известно. Лейтенант распределяет людей, и вскоре четыре человека начинают по плану, систематически, переворачивать всё вверх дном. Шаг за шагом, кресло за креслом, сантиметр за сантиметром. Стены, пол, притолоки дверей, оконные рамы, люстры, печные отдушины — всё будет тщательно простукано и прослушано.
Холмс, этот ревматик, полагал: чтобы найти решающую улику, нужно внезапное озарение, наитие. Оглядываешься, подперев голову рукой, и лихорадочно соображаешь, где, учитывая характер мыслительных процессов, протекавших в голове убийцы, он мог спрятать свою улику? Железная логика, чёрт побери, должна подсказать правильное решение. А дело куда проще: перерывай сантиметр за сантиметром — птичка сама попадётся в сети. Скучновато, конечно, как метод, мелочно и даже бюрократично, но в общем и целом — эффективно.
Сторонний наблюдатель, у которого достанет терпения следить за мной, может, пожалуй, ещё подумать, что я хожу от человека к человеку просто так, чтобы потрепать языком. Дабы избежать недоразумения, скажу, что я работаю по плану. В план мой на утро входит, например, посещение неких дам. Но так как упомянутые дамы могли бы истолковать мой внешний вид как проявление неуважения к их персоне со стороны власти, я слегка видоизменяю план и начинаю визиты с инженера. Я застаю его за хлопотами по хозяйству, точнее — за варкой кофе. Этот человек, видать, и впрямь приобретёт привычки старой девы. Если уже не приобрёл… Не удивлюсь, если увижу, как он сидит и гадает на кофейной гуще — письмо ему придёт издалека или предстоит дальняя дорога.
— Заходите, — приглашает меня со свойственным ему радушием Славов. — Одну минутку — как бы кофе не сбежал.
Он бросает на меня беглый взгляд и добавляет:
— Вы, видно, с головой ушли в эту историю. Если хотите, можете пока использовать время и побриться. Я просто не выношу, когда у меня отрастает щетина. Бритвенный прибор над умывальником. Чистый.
В том, что он чистый, я не сомневаюсь. Всё здесь чисто, в этой квартире. Так чисто, что мухи дохнут со скуки — как выразился недавно кто-то.
— Что ж, идея вполне разумная, — буркаю я под нос. — Надеюсь, использование чужой кисточки не будет истолковано, как принятие подкупа?
Присматривая за кофе, Славов пускает в ход знакомую реплику:
— Вы всё шутите.
— Я-то шучу, да другие не шутят. Там пытаются подсунуть деньги, тут предлагают поцелуй…
Сняв с себя галстук и пиджак, я тщательно намыливаюсь перед зеркалом. И только тогда Славов замечает:
— Догадываюсь, кто предложил вам поцелуй.
— Ошибаетесь, — отвечаю я, стараясь, чтобы мыло не попало мне в рот. — Это одна старая история. Летом, на дансинге… И к моей профессии не имеет ни малейшего отношения. А вы умеете танцевать?
— Танцую, но скверно, — несколько ошарашенный, отвечает мне инженер.
— Кто вам сказал, что вы плохо танцуете? Жанна?
— А кто ж ещё? — сопит инженер, аккуратно разливая кофе. — Женщины на таких не вешаются.
— А почему? — спрашиваю я, на секунду прекращая бриться. — Вы не глупы. И не урод. Вообще никаких видимых дефектов…
— Не знаю, почему. И, откровенно говоря, меня это не очень интересует.
Покончив с бритьём, осторожно предлагаю:
— Хотите, я раскрою вам тайну? Только боюсь, что вы обидитесь…
— Ничего. Я не из обидчивых.
Сунув голову под холодную струю, я плещусь, и мне кажется, что жизнь начинается для меня сызнова.
— Вы немножко… как бы это сказать… скучны…
— Чувствую, что вы вчера разыскали Жанну, — с горечью замечает Славов.
— Да, я её разыскал. Но констатация принадлежит не Жанне.
Инженеру не хочется вступать в спор. Он любезно протягивает полотенце и, пока я привожу себя в порядок, моет и кладёт на место бритвенный прибор.
— Вы — человек порядка, — отмечаю я. — Просто завидую. Минимальными средствами обеспечиваете себе полное удобство. Только не забывайте, что людей нельзя аккуратно раскладывать по полочкам в целях вашего удобства.
— Не вижу связи, — бормочет инженер.
— Да, а я был почти в восторге от точности выражения. Но ничего, не обращайте внимания. Вообще, если что не поймёте, не углубляйтесь… Кстати, что за тип этот Том?
— Не знаю. Никогда его не встречал и вообще мне неудобно об этом разговаривать.
— Мне тоже неудобно спрашивать иногда, но приходится. Студент или бездельник?
Славов, присев к столу, отпивает глоток. Потом, не поднимая головы, отвечает:
— Был студентом. А сейчас бездельничает. Впрочем, Жанна проинформирует вас подробнее. Она, по-моему, видит его каждый день.
— Что толку, если она его видит? Любовь, говорят, слепа.
— Может, я тоже ослеплён?.. — шепчет инженер.
— Ревностью?!
Выпив свой кофе, Славов долго смотрит в пустую чашку. Не думаю, чтоб он гадал.
— Ну бог с вами, не будем выходить за рамки служебной темы. Хочу только добавить, что гордость тут ни к чему. Пока ты играешь в гордость, те, попроще, приступают к иной игре.
Славов молчит и смотрит перед собой. Потом спохватывается:
— Кофе остынет.
Я, не присаживаясь, пью. Походные нравы в моём обычае. Потом закуриваю сигарету. После глотка крепкого кофе она кажется совсем неплохой. Дабы повысить её качества, я снова протягиваю руку к кофе.
— С риском второй раз быть обвинённым в подкупе, всё же допью, пожалуй.
Славов не отвечает. И вообще не слушает — сделался совсем рассеянным. Может быть, принял близко к сердцу моё замечание о гордости. А может, просто напевает про себя: «Ля донна е мобиле…»
Над нами отчётливо слышатся шаги лейтенанта и его людей. Они передвигают что-то тяжёлое.
— Слышите? — поднимаю я глаза к потолку.
Славов вздрагивает.
— Что?
— Как, хорошо слышно?
— Да. Но какое это имеет значение?
— Сейчас, — признаю я, — никакого. Но шаги, которые вы слышали в тот вечер, безусловно, имеют значение. И те звучали у вас над головой так же отчётливо, как эти. Чьи это были шаги?
— Я сказал уже…
— Меня не интересует, что вы сказали… — перебиваю я его. — Мне надо знать, о чём вы умолчали. Так чьи же это были шаги?
— Вы толкаете меня на подлость…
— Я хочу, чтобы вы сказали правду. «Правду, всю правду и только правду», как когда-то присягали.
Славов некоторое время молчит. Я прихожу ему на помощь. Это ведь человек логического мышления. Значит, надо подлить логики.
— Не забывайте, — говорю я, — что если вы решили кого-то уберечь, то действуете предельно глупо. Не потому, что заботитесь о существе, которое и думать о вас забыло. Это, может, даже благородно. А потому, что на моём месте каждый рассуждал бы примерно так: раз этот молодой человек молчит, значит, хочет прикрыть кого-то. Зачем это ему понадобилось? Да потому, что этот кто-то, видно, очень дорог ему. Кто же пользуется его симпатиями? Один-единственный человек — Жанна. Итак, конец силлогизма: Славов скрывает, что он слышал шаги, потому что это были шаги Жанны.
— Да, но…
— Погодите, — жестом останавливаю его я. — Силлогизм подтверждается и другим обстоятельством: ещё один человек, который тоже должен был бы слышать шаги, молчит. Человек этот — ваша соседка Катя. Жанна для неё — единственное близкое существо. Так что поймите: ваше молчание — красноречивый ответ для меня. Но точный ли, хочу я знать?
Славов молчит: ему, видимо, ещё раз нужно взвесить все мои доводы. После чего он, по всей вероятности, будет по-прежнему молчать. Эти педанты — ужасные упрямцы.
За дверью раздаются чёткие шаги. Входит один из милиционеров.
— Товарищ майор, можно вас на минуточку?
— Сейчас, — отвечаю. — И без того разговор тут что-то не клеится.
Комната Маринова наверху чувствительно изменилась и не к лучшему. Раньше она была просто заставлена. Теперь перевёрнута вверх дном и до основания обшарена. Зеркальный шкаф, за которым я вчера поджидал с трепетом возлюбленную, выдвинут вперёд и прислонён к стене. Одна из его передних подпорок смахивает на лапу льва или какого-то мифологического животного — достаточно громадного, чтобы можно было что-то спрятать внутри. Это «что-то» находится сейчас на столе, к которому меня подводит лейтенант. Если вы ожидали, что я увижу золото или драгоценные каменья, должен вас сразу же разочаровать. Речь идёт о листках бумаги, исписанных мелким почерком. Я внимательно рассматриваю их, что не мешает мне время от времени деловито поглядывать в окно. Через палисадник последовательно проходят исполненные трудового энтузиазма инженер, врач, кассир и адвокат. Последние двое, хоть и бросают опасливые взгляды на окно, шагают с особенным достоинством.
А в комнате всё ещё продолжается обыск, хотя, по мне, искать уже нечего: птичка у меня в руках. Или две птички, если хотите. Две птички — две жгучие тайны.
Ну, теперь-то я могу приступить к выполнению своего первоначального плана и нанести дамам утренний визит. Тем более, что я побрился.
Дору не очень удивил мой приход. Присутствие моё в доме наверняка не ускользнуло от её внимания. Особенно если иметь в виду, что в каждой двери есть замочная скважина. Тем не менее женщина старательно изображает удивление.
— Ах, это вы…
— Да, я…
После этих нежных восклицаний хозяйка приглашает меня в комнату и усаживает в мягкое кресло, а сама устраивается рядышком в другом, застенчиво придерживая полу халата с тем, чтобы тут же, скрестив ноги, обнажить их выше колен.
Дождь, припустивший с новой силой, поливает пологими струями высокое унылое окно. От этого в натопленной комнате становится ещё уютней. Особенно если абстрагироваться от шкафа — гиганта, занимающего половину площади.
Дора ласково усмехается, и глаза её при этом просят о соответствующей любезности. В стремлении избежать соблазна этих глаз и оголившихся колен, я невольно переключаюсь на грудь — такую высокую и открытую, что я тут же спасаюсь бегством в нейтральную полосу причёски.
— Ещё вчера, увидев вас, я понял, что это не последняя наша встреча, — галантно начинаю я. — Дора, Дора, позвольте мне вас так назвать, вы ужасно очаровательны…
Дора довольно улыбается — наконец-то.
— … и ужасно лживы.
Изумлённо вскинутые брови. Выражение обиды на лице.
— Да, да. Но покончим с этим театром. И опустите занавес.
При этих словах я небрежно киваю на приподнятую полу халата. Дора торопливо опускает её. И, чтобы не оставить и тени сомнений относительно цели моего визита, добавляю:
— Точно и коротко отвечайте на мои вопросы. А то смотрите — софийскую прописку можно легко заменить другой — вполне возможно, что тоже софийской, но уготованной для лжесвидетелей. Итак: когда вы вышли замуж за Баева?
— Два года тому назад, — пытается овладеть собой Дора. — Не понимаю только, почему необходимы были такие угрозы…
— Увидите. Когда точно?
— В конце сентября. Двадцать восьмого или двадцать девятого — что-то в этом роде, по-моему.
— Светлая дата явно не врезалась в вашу память сверкающими буквами. Но всё же постарайтесь вспомнить.
— Думаю, что двадцать девятого.
— Хорошо. Мы проверим, правильно ли вы думаете. А эта мебель и всё прочее когда появились? Перед свадьбой?
— Да.
— Приданое мужа?
Дора утвердительно кивает.
— А на какие средства он всё это купил?
— Возможно, у него были сбережения, — пожимает плечами женщина.
— Слушайте. То, что я вам только что сказал, это не дружеская шутка. У вас могут выйти большие неприятности, если вы меня не так поняли…
— Кажется, Маринов дал ему денег, — поколебавшись, отвечает Дора.
Она выглядит совсем расстроенной.
— Маринов дал ему денег, верно, но это произошло позже. А мы говорим сейчас о свадьбе. На что вы купили мебель и всё прочее?
— Я ничего не покупала. И перестаньте впутывать меня во все эти истории. Всё, что здесь есть, купил перед свадьбой он.
— На какие деньги?
— Взял из кассы, если вы так настаиваете. А потом занял у Маринова и восстановил сумму.
— Второе: когда вы вступили в связь с Мариновым?
Выражение обиды на лице на этот раз совершенно неподдельное.
— Это уж чересчур, инспектор… Вы слишком далеко заходите.
— Что ж, пойду ещё дальше и скажу, что речь идёт, возможно, об убийстве, что в этом убийстве замешана женщина и ваши уловки вряд ли могут сойти за проявление девичьей стыдливости. Когда вы вступили в связь с Мариновым? Не заставляйте меня повторять!
Женщина опускает голову. Обида уступает место усталости.
— Через несколько месяцев после свадьбы.
— Точнее.
— На четвёртый месяц.
— То есть, вскоре после того, как Маринов дал деньги вашему мужу?
— Да.
— А когда Баев это понял? Каким образом он об этом узнал? Как реагировал? Да говорите же! Не из-за ножек же я к вам пришёл…
— Понял, мне кажется, очень скоро, хоть и закрывал на это глаза. Но однажды вернулся раньше обычного и застал нас… Начался скандал… Баев угрожал… Маринов тоже… «Будешь, мол, болтать, посажу. Думаешь, я уничтожил твои расписки? И как деньги из кассы брал — всё скажу… Не попридержишь язык — заживо в тюрьме сгною». Долго ругались, и наконец Баев сдался.
— А вы?
Дора поднимает на меня измученные глаза.
— Я?.. Уж не думаете вы, что так приятно жить с этим типом? Противным, старым. И глупым вдобавок.
— Это вы о ком? О Баеве или о Маринове?
— О Баеве. Хоть и другой тоже был не такое уж сокровище. Но, по крайней мере, вёл себя галантно… По настроению, конечно… Голову закружил мне обещаниями. И материально, мол, обеспечит… И свободу предоставит… А тот дрожал над каждым грошом. Из-за лева устраивал сцены. И какая скотина, господи… Хорошенькое счастье жить с таким типом! Хотя, в сущности, со второго месяца я перестала с ним жить как жена. Он превратил мою жизнь в ад, и Маринов явился для меня спасением — Баев хоть и показывал свои когти, но всё же ужасно боялся Маринова. Господи, какой ад с этими двумя…
— А кто вас гнал силком в этот ад?
— Никто… Сама во всём виновата. Когда нет близкого человека…
— А родители?
Дора презрительно кривит губы.
— Если б не родители, я бы, может, не попала в этот переплёт. Отец поучал меня одними пощёчинами…
И женщина рассказывает о себе, о семье, об упоительных перспективах, которые ей сулили дома: кухня, швабра и вполне солидный, хоть и чуточку перезревший супруг. Я смотрю на неё — жалкую, униженную, начисто позабывшую о заученных позах — и думаю про себя: «Прорвало. Поди попробуй теперь остановить. Не замолкнет, пока не выложит всё до самой мельчайшей подробности».
Вечная история: ищешь убийцу, а наталкиваешься на ворох грязного белья. И занимаешься, помимо главного, целой кучей побочных дел… Только бы не расплакалась…
Именно в этот самый момент Дора начинает плакать. Сначала, закрыв лицо руками, тихонько всхлипывает, но я совершаю фатальную ошибку: встаю и успокаивающе похлопываю её по спине, забыв, что сочувствие лишь усиливает реакцию. Всхлипывания переходят в бурные рыдания, и я не знаю, что предпринять — не могу я равнодушно переносить чужого плача. Разве что заплачет сам старик Аденауэр.
— Ну, будет, будет, — похлопываю я её по плечу. — Некрасиво, когда человек плачет от жалости к себе. А вы жалеете себя. Правда, у вас есть для этого основания. Но не забывайте, что вина ваша, несмотря на смягчающие обстоятельства… Так на какие же это курсы вы собирались поступить?
— На курсы медицинских сестёр, — всхлипывает Дора. — Доктор Колев мне предлагал… Но я, дура, отказалась…
— И зря. Идея совсем не плохая. Куда лучше этой во всяком случае, — киваю я на фотографию Баева. — Но… дело ваше.
Дора вытирает платочком глаза.
— Доктор был очень добр ко мне. А я, дура, упрямилась.
— Ничего — на ошибках учатся. Вернётесь к доброму человеку…
— Вы неправильно меня поняли. Колев — не для таких, как я. У него есть невеста…
— Ах, да. Биология. Серьёзная наука. Но санитария тоже ничего. Впрочем, это ваше дело.
Я, взмахнув рукой, ухожу. У меня такое ощущение, что Дора достаточно потрясена событиями и не нуждается в дальнейших советах. Посмотрим, что делается с другой.
Спускаюсь в подвал и тут же опрометью вылетаю оттуда наверх, спасаясь от словесного водопада, которым собиралась меня окатить тётя Катя, сообщившая, что Жанны, к сожалению, нет дома. После того, что я выслушал у Баевых, это и впрямь было бы чересчур.
Интересующего меня лица не оказывается и в «Варшаве». Зачеркнув мысленно один пункт в разработанном мною плане, иду к Баеву в сберкассу. По пути забегаю в дирекцию — бросить взгляд на собранные сведения, касающиеся некоторых действующих лиц этой запутанной истории.
В кассу поспеваю как раз вовремя — я хочу сказать, за минуту до закрытия. Как и вчера, замешкавшиеся служащие торопятся на обед. Как и вчера, Баев задержался — раскладывает пачки денег и квитанции. Я с непринуждённостью старого знакомого опираюсь на перегородку. Баев сразу же отрывается от дел.
— Знаю, знаю, — поднимаю я руку. — Касса закрыта. И зарплату не даём. Сегодня мы даём показания. Итак — лживое алиби. Злоупотребление государственными средствами. Ревность к тому же Маринову. Угрозы по адресу упомяну того Маринова, сформулированные в присутствии третьего лица. Страх перед Мариновым. Желание уничтожить причину страха. В таких случаях обыкновенно спрашивают: «Где вы зарыли труп?» Я, однако, удовольствуюсь пока более невинным вопросом: откуда вы взяли яд?
— Вы… вы шутите… — шепчет Баев пересохшими от волнения губами.
— А чего же вы не смеётесь? Нет, мне не до шуточек, дорогой. Пришло время улик.
Широким, несколько театральным жестом, может быть, не свидетельствующим о тонком вкусе, вытаскиваю из кармана расписку и сую её под нос кассиру.
— Это улика номер один. Улика номер два — показания вашей жены. Улика номер три — ваши собственные показания которых я с нетерпением жду.
Баев мрачно смотрит на расписку — я чувствую, что он борется с желанием выхватить её у меня из рук и порвать. На конец, он овладевает собой и буркает:
— Не знаю, что сказала вам эта мерзавка. Я не имею ничего общего со смертью Маринова. Ничего!
— Ну, вот, мерзавка! С каких это пор женщина вашей мечты стала мерзавкой. И вообще — можете вы мне сказать, где вы находились в ночь убийства, учитывая, что полчаса назад я установил лживость вашего алиби.
— У своей первой жены…
— Первая жена… И вторая ложь… А почему вы не сказали мне сразу, если были у первой жены?
— Неудобно, сами понимаете…
— Какая чувствительность! А лгать вам не было неудобно… Что вам понадобилось от первой жены? Надёжное алиби?
— Ничего мне от неё не надо. Я часто туда хожу. Там для меня настоящий дом с тех пор, как эта мерзавка… сами понимаете… И после всего, что я сделал для неё… Из грязи вытащил… Влез в долги… Рисковал своим честным именем…
И этого прорвало. Поди останови. И новый ворох грязного белья вырастает передо мной. Или, может, того же самого, но рассматриваемого с другой позиции — с позиции уязвлённого рогоносца… Уйма живописных подробностей. Кроме одной, существенной.
Я рассеянно слушаю и опять улавливаю слово «ад».
— Погодите! — говорю я ему. — Голова пухнет от всего. Раз ад, почему же вы не поставили точку?
— Разве это зависело от меня? В этом доме решающее слово принадлежало одному Маринову… Он терроризировал нас всех.
— А кто ж из вас сумел поставить точку?
— Не знаю. Только не я.
— Допустим что не вы. Но тогда кто же?
— Не знаю. Во всяком случае не я. А за Димова не могу ручаться.
* * *
Шагая по улице под моросящим дождём, я с тоской представляю себе, как моя порция баранины покрывается слоем жира. Потом примиряюсь и начинаю смотреть на вещи философски. Во-первых, горячая пища вредна, во-вторых, я уже так отвык от неё, что случись мне её попробовать, я, наверно, с отвращением отвернусь. Поэтому железо должно быть горячим, если хочешь его ковать. Эта мысль придаёт мне бодрости, и я ускоряю шаг.
Димова я застаю одного в конторе. Это уже плюс. Ни от чего так не простужаешься, как от допросов под открытым небом. Вспотеешь, прохватит сквозняком — и вот тебе озноб, бред…
— Хочу вас обрадовать, — приветствую я Димова, который едва кивает в ответ. — Мы нашли то, что вы искали!
При этом я весело размахиваю письмами и доносами, найденными в тайнике, устроенном в мифологической ноге. Димов почему-то не бросается мне на шею — он становится ещё мрачней.
— Вы что, не рады? — продолжаю я. — Что ж, такова жизнь. Хочешь доставить человеку радость, а вместо этого. Ну, хоть развлеку вас новостью, что ваше алиби оказалось фальшивым, господин тайный агент!
— Я не был тайным агентом, — почти апатично произносит Димов.
— А доносы? Вы, наверно, припоминаете, что, кроме ваших любовных писем, там были и доносы.
Для пущей наглядности я снова помахиваю документами.
— Вы сами знаете их содержание, — мёртвым голосом отвечает Димов. — Мелкие, совсем пустяковые сведения, которые давал полиции не только я и которые сам Маринов заставлял меня собирать о клиентах.
— Почему же вы так боялись, что мы обнаружим эти пустяки?
— Из страха потерять адвокатское место.
— Что же, мотив серьёзный…
— Но, согласитесь, недостаточный для того, чтобы совершить убийство… В сущности, я впервые испугался, что документы эти найдут, только после смерти Маринова. Пока же этот подлец был жив, я вообще не думал об этом. Просто понимал, что ему самому было выгодно как можно дольше шантажировать меня.
— А что он требовал, шантажируя?
Подперев голову рукой, Димов уставился неподвижным взглядом в исцарапанную, забрызганную чернилами крышку письменного стола.
— Самых разных услуг. Командовал мною, будто я был у него на побегушках. Гонял по таможням… Заставлял продавать заграничные вещи… Требовал, чтоб я его знакомил с девушками… пока не отправился ко всем чертям.
— Ну, ну, полегче — всё-таки покойник. Давайте переменим тему. Итак, в тот вечер, когда ваш приятель отправился, как вы выразились, ко всем чертям, вы находились не в Ямболе, а в Софии. А если точнее?
— Дома.
— А почему вы солгали… простите, отклонились от истины?
— Чтобы избежать тех самых допросов, которым вы меня подвергаете.
— Легкомысленно. Судьбы всё равно не избежать. Но хватит избитых афоризмов! Что именно вы делали дома? Пили коньяк с Мариновым?
— Никакого коньяка я не пил.
— Значит, он пил, а вы наливали?
— Не был я у Маринова, я вам уже сказал. У Маринова была женщина.
— Женщина? Это слишком общо.
— Я не могу точно утверждать, но, когда я возвращался домой, мне показалось, что я слышу голос этой маленькой дурочки — Жанны.
* * *
Жанна. Временно зачёркнутый пункт разработанного мною плана. Пора снова возвратиться к нему — больше нельзя откладывать. Я начисто выбрасываю из головы всякие воспоминания о баранине и опять отправляюсь в путь. Шагаю по улице под дождём — и мысли шагают со мною рядом. Кое-какие версии отпадают, кое-какие проясняются. В голове становится просторней. Я раздумываю над последней возможностью: выпить чашку кофе в «Кознице». Заглядываю внутрь через стекло. Очередь перед автоматом небольшая. Времени, видимо, потеряю немного. Это окончательно решает вопрос.
Кофе обжигает, а горячая пища, я говорил уже, не в моих привычках. Дожидаясь, пока он остынет, я, от нечего делать, рассматриваю пару за соседним столиком. Появись эти двое в «Варшаве», они шокировали бы общество. Грубые свитеры, туфли за 15 левов. Диагональные брюки. Бумажная юбчонка. И это в декабре! Что совершенно не мешает им чувствовать себя прекрасно. Парень близко склонился к девушке. Она безотрывно смотрит в его глаза. Каких-нибудь два пальца расстояния отделяют их от поцелуя — и от штрафа за непристойное поведение в общественных местах.
Это напоминает мне другую историю, приключившуюся со мной на морском берегу, под корявым миндальным деревом.
Смена её кончалась. На другой день ей предстояло уезжать. В совместных прогулках, в разговорах о всякой всячине время пролетело незаметно. У меня была последняя возможность затронуть некоторые конкретные темы и особенно одну из них.
Я для храбрости закурил и приготовил мысленно фразу, но вместо этого произнёс:
— Итак, завтра?
— Завтра…
Ночь была светлой. Круглая луна самого что ни на есть банального типа вставала над морем и серебрила его — точь-в-точь, как на почтовых открытках эпохи моего начального образования. Лицо девушки было смутно-белым, что отнюдь не портило его, а губы едва заметно улыбались. Мне показалось, что она смеётся над моей непредприимчивостью. Поэтому я наконец решился преподнести ей небольшой урок.
— Может, женимся? Ты и я. Что ты на это скажешь?
Она засмеялась, но не вслух, а одними губами. И ничего не ответила.
— Если тебе нужно обдумать ответ, лучше не стоит. Не имеет смысла.
На этот раз она громко расхохоталась, но опять ничего не сказала.
— Не вижу абсолютно ничего смешного, — мрачно заметил я.
Тогда она наконец промолвила:
— Я всё думала, скажешь ли ты мне это и если скажешь, то в какой форме. И решила, что именно так. Как будто речь идёт о пустяке: «Может, выпьем бутылку пива?»
— Ладно, допустим, что ты страшно проницательна. Но ты так и не ответила на мой вопрос.
— И не собираюсь, — засмеялась она.
— Правильно. Не надо. Не имеет смысла.
Всё было ясно и без слов. Склонившись ко мне, она неожиданно положила мне руку на плечо. Я попытался было высвободиться — очень нужны мне чьи-то утешения, но рука её ещё крепче обняла меня, и всё смешалось: я почувствовал, как её губы прикоснулись к моим.
— Ты мальчишка. Большой мальчишка, — сказала она потом.
— Хорошенький мальчишка — сорок лет.
— Это ничего не значит. Зрелые люди не принимают серьёзных решений после пяти прогулок у моря…
— Их было не пять, а восемь.
Девушка снова улыбнулась.
— Знаю. Но это ничего не меняет.
Позже, возвращаясь в свой дом отдыха, она как настоящая учительница постаралась мне растолковать, что представляю собою я, словно для меня это было нечто совершенно незнакомое. При этом она внушала мне, что я не имею понятия и о ней, что, возможно, я многое придумал и принимаю необычное решение только потому, что на двадцать дней попал в непривычную обстановку… Или потому, что вообразил, будто она ждёт от меня этих слов, и не захотел её разочаровывать… Или потому, что внезапно почувствовал, как я одинок…
— Но потом ты вернёшься домой, начнёшь работать и, может быть, подумаешь: «К чему всё это было нужно?» Я не хочу, чтобы ты думал, будто я и море подвели тебя…
— Вовсе не собираюсь ничего такого думать. Всё это чистейший вздор.
Обратный путь показался нам слишком коротким. Вот и её дом отдыха — нам пора расставаться. Но из ресторана доносится мелодия, знакомая нам обоим, и девушка говорит:
— Пойдём потанцуем. Ведь последний вечер.
— Именно поэтому мне не хочется его портить.
— Тогда просто посидим…
Юноша и девушка за соседним столиком, наглядевшись друг на друга, встают. Кофе мой давно остыл. Наспех проглотив его, я возвращаюсь к мелким заботам сегодняшнего дня и, в частности, к невыполненному пункту моего плана. Выйдя, нахлобучиваю шляпу на лоб — чтобы поскорей сосредоточиться — и направляюсь к ковчегу мертвеца.
Из всех обитателей ковчега налицо одна тётя Катя.
— Всё ещё нету, товарищ начальник… И обедать не приходила…
— А вообще она приходит когда-нибудь домой?
Катя пожимает костлявыми плечами и сочувственно смотрит на меня.
— Все они, нынешние, такие… Калачом домой не заманишь. Ветер в голове — и только. Вот мы, бывало…
— Да, да, мне известно ваше мнение по этому вопросу, — спешу я остановить водопад. — А почему вы скрыли от меня, что Жанна в тот вечер была у Маринова?
— Жанна?! У Маринова?! Кто вам сказал?
Я доверительно шепчу ей на ухо:
— Ваша приятельница Мара! Ужасная болтушка, знаете…
* * *
До конца рабочего дня остаётся ещё два часа. Я решаю зайти в дирекцию — может, готовы уже некоторые справки. В кабинете, как и следовало ожидать, ни души. Бросив шляпу на письменный стол, я закуриваю сигарету и подвигаю к себе телефон. Но не успеваю я набрать номер, как меня вызывают к начальнику.
— Ну, что нового? — спрашивает начальник и, как всегда, показывает мне кресло перед самым письменным столом.
— Новости есть… Подвигаемся вперёд… По крайней мере в оценке версий… Некоторые отпадают.
— И то хлеб, — улыбается начальник. — Когда количество подозрений уменьшается, решение задачи упрощается.
«Порой настолько, что пропадает охота её решать», — отвечаю я, но про себя, потому что в служебном разговоре неуместны подробные рассуждения.
Вкратце излагаю новости. Начальник внимательно, с интересом слушает и так же внимательно смотрит на меня своими спокойными светлыми глазами. Потом, по своему обыкновению, встаёт и, сделав несколько шагов по комнате, опирается о подоконник.
— Да. Ты, по-моему, прав. Улики ведут в одном направлении. Время покажет, верном или нет, но пока всё клонится к этому. Хотя, повторяю: не увлекайся. Действуй без предвзятости.
— Нет у меня никакой предвзятости. Даже, откровенно говоря, я иногда задаю себе вопрос: стоит ли из-за смерти такого законченного негодяя, как Маринов, к тому же больного раком, обречённого…
Начальник против обыкновения не даёт мне договорить, словно боясь, что я вот-вот ляпну нечто совершенно неуместное. Голос его сух, официален.
— Стоит, нечего и спрашивать. Стоит, хотя и не из-за этого негодяя, а из-за принципа, который тебе доверен и который ты носишь в себе.
Разговор, надо полагать, окончен. Я порываюсь встать. Полковник жестом усаживает меня обратно. Светлые глаза устремлены на меня.
— Кури…
Я закуриваю.
Светлые глаза продолжают изучать меня.
— Ты что-то выглядишь усталым.
— Пустяки! Через мои руки проходили куда более сложные расследования.
— Дело не в сложности, а в отношении.
Начальник опирается о подоконник. Взгляд его светлых глаз меняется. Сейчас он снова неофициальный.
— Вчера мне хотелось тебя предостеречь от лишней мнительности. А сегодня ты ударился в другую крайность… Мнительность и мягкотелость в нашем деле одинаково вредны.
— Я не ребёнок, — отвечаю я нервно.
Видно, я и впрямь устал.
Полковник ласково улыбается.
— А я и не считаю тебя ребёнком. Мы с тобой просто разговариваем. Бывают моменты — ты их испытал, — когда нам хочется поступать так, как нам подсказывает вкус, наша субъективная оценка. Только мы с тобой, брат, не судьи. А если мы начнём вершить правосудие по собственному усмотрению и желанию вместо того, чтобы вести расследование, не знаю, до чего мы докатимся…
Я, наклонив голову, курю. Всё это известно мне не хуже, чем полковнику, хотя у меня на две звёздочки меньше. Он угадывает моё настроение.
— Ты, небось, думаешь: и чего это начальнику взбрело в голову читать мне вслух букварь. Но одно дело знать, а другое — в точности соблюдать. Ты просто чуть-чуть устал.
Возвратившись в наш кабинет, я берусь за телефонную трубку и рассеянно смотрю на неё. Устал? Может, и устал. Этот принцип — ведь он порой оказывается довольно увесистым. Порой тебе хочется бросить его, поставить в угол и порасправить плечи… Особенно если молоденькая девушка прижимается к тебе под зонтом, а ты в благодарность делаешь всё возможное, чтобы упечь её на долгие годы… Живая девушка… И мёртвый подлец… Ну, что же, решай, инспектор.
Я, наконец, вспоминаю о трубке. Да, ведь я собирался куда-то звонить. Задумчиво набираю номер.
— Как насчёт сведений о цианистом калии?.. Так что же вы, дожидаетесь письменного распоряжения?.. Немедленно, разумеется!
Я зажигаю свет и произношу свой привычный монолог по поводу похоронно-жёлтого света. Потом подхожу к окну. Улица тонет в вечерних сумерках. Рассматривать, по сути, нечего. Мост, деревья, угловые здания, фигурки людей, идущих по тротуару, — всё это мне давно известно. Пейзаж без экзотики, особенно сейчас, в синеватой вечерней мгле. И всё же, несмотря на декабрьскую сырость, есть в нём что-то тёплое и мирное. Стайка детей возвращается из школы… Маленькая девочка несёт хлеб и, оглянувшись, отламывает горбушку… Несколько человек в ожидании трамвая беззаботно болтают на остановке… Женщины останавливаются у витрин… Это не твой мир. Твой другой — со вскрытиями и запахом карболки, ножами и вероналом, мёртвыми телами и вещественными доказательствами, пятнами крови, отпечатками пальцев… Где уж тебе заниматься, дорогой, всякими личными историями…
Звонок. Я выбрасываю из головы всякие внеслужебные мысли и хватаю телефонную трубку.
— Да, я… Вот именно — отпечатками пальцев… Значит, вы уверены, что это её… Нет, не к спеху. Когда будут готовы…
Кончив разговор, я присаживаюсь на краешек стола и закуриваю сигарету. Такие-то дела, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня…
Затем я снова снимаю трубку и набираю номер.
— Привет, старик… Ну, конечно, не дед Мороз… Ясно, вскрытием, а не твоим самочувствием… Ничего окончательного? М-да… А когда же будет окончательное? Ну и работнички же вы…
Только я собираюсь уточнить, что за работники эти черепахи, как в кабинет входит старшина.
— А, наконец-то!
Козырнув, старшина пересекает комнату и кладёт передо мной на стол какие-то бумаги. Это сведения о лицах, которым был отпущен за последний год цианистый калий. Приведённая в действие машина крутится плавно и неумолимо. Не нужен тебе ни Шерлок Холмс, ни гениальные догадки…
Взяв бумаги, я торопливо пробегаю глазами список. Потом уже более внимательно прочитываю его с начала до конца. Ничего! Да, моя милая девочка… Не знаю, понимаешь ли ты меня…
— Слушай! — говорю я старшине. — Этого недостаточно. Пусть приготовят точные выписки за последние три года. В срочном порядке. Завтра утром чтобы были тут, на столе.
* * *
Рабочий день подходит к концу. По крайней мере для таких, как Паганини вскрытий. А мой продолжается. Хоть и под открытым небом. Вот и ковчег мертвеца.
Подвал. Комната тёти Кати. От коврика с породистым жёлтым львом и ядовито-зелёными огурцами разит непроходимой экзотикой. Взгляд мой, однако, устремляется к банальной плюшевой занавеске в углу. Женщина-водопад, перехватив мой взгляд, отрицательно качает головой.
— Мне даже совестно смотреть, сколько она вам создаёт хлопот, — горестно вздыхает тётя Катя. — Нет, всё ещё не являлась…
Затем «Варшава». Высшее общество. Оживление. Но Жанны нет.
Потом «Берлин» и несколько заведений неподалёку от него. И снова «Варшава». На этот раз счастье мне улыбается, хоть и полуулыбкой: я не нахожу невесты, но вижу жениха.
Он сидит в баре, внизу. Погружённый в размышления. Перед ним рюмка коньяка. Я сажусь рядом, стараясь, по возможности, не досаждать ему своим присутствием. Официантка вопросительно смотрит на меня.
— Сто грамм коньяку, — заказываю я. — Со вчерашнего дня остался. Из-за всяких невоспитанных типов не можешь спокойно выпить коньяк.
Официантка, не обращая внимания на мою невразумительную болтовню, ставит передо мной рюмку. В эру атома уже никого не потрясёшь неврастенией.
Отпив глоток, я вспоминаю, что давно уже не курил. Затянувшись и выпустив дым, я скашиваю глаза на зеркало — стены бара облицованы зеркалами — и встречаю взгляд жениха. Он поспешно отводит глаза, но, почувствовав, что это неучтиво, цедит сквозь зубы какое-то приветствие.
— А, студент! — откликаюсь я. — Один? Вот и хорошо! Люблю, знаешь, мужскую компанию. От женщин никакого толка. Если они, конечно, не добывают червонцы… Жанна как? Что-нибудь принесла?
— Не понимаю, — лепечет Том.
— Учитесь в вузе, а не понимаете. Где вы, кстати, учитесь, и если не секрет?
— На юридическом.
— Изучаете кулачное право или что?
Ответа не следует.
— А где вы учитесь? В Оксфорде или Кембридже? Потому что в Софийском университете вы не числитесь среди студентов. Но это уже мелочи. Пустяки. Так как, вы говорите, обстоит дело с пиастрами?
— Не понимаю, — упорствует Том.
— С пиастрами, я говорю. С червонцами. С финансами этого чурбана Маринова. Сколько раз вы заимствовали у него?
Я напрягаю слух. Напрасно.
— Если вам неудобно говорить, можете просто показать на пальцах. Язык глухонемых мне как родной. Три раза? Пять? — настаиваю я.
Ответа всё нет и нет.
— Что ж, придётся разыскать Жанну. С женщинами мне положительно легче говорить. Хотя я, по сути дела, не бабник. Так куда она задевалась, этот ваш маленький частный банк?
— Если вы спрашиваете о Жанне, то я не знаю, — размыкает, наконец, губы Том.
— Ничего. Как-нибудь выясним… Речь шла, по существу, о вас. Вы куда метите, в тюрьму? В исправительную колонию? Тогда дерзайте. Цель близка.
Вслед за этим бодрым призывом я допиваю остатки коньяка и, расплатившись, направляюсь к выходу. На лестнице я на секунду останавливаюсь, словно для того, чтобы поправить галстук, и успеваю заметить, как Том бросается к автомату в глубине зала. Счастливец. Он знает номер, неизвестный даже мне. Зато я знаю другие вещи. Значит, нет оснований полагать, что мы играем не на равных.
Дождь снова начинает накрапывать, и я захожу в подъезд — тот самый, где мне вчера пришлось играть роль укротителя. Спустя немного времени в поле моего зрения появляется фигура жениха. Он куда-то торопится. Я даю ему фору 100 м, как принято делать с новичками, и направляюсь вслед за ним. Путешествие в неизвестное. Очередной рейс.
Неизвестное, в сущности, не так уж неизвестно, как это кажется на первый взгляд. Куда ещё приведёт вас бездельник, дорогой Холмс, как не в притон безделья?
Не знаю, что думает об этом Холмс, но именно так и получается. После плутания по разным улочкам, названия которых незачем перечислять, Том сворачивает во двор одного из тех бесцветных зданий, которые отличаются друг от друга лишь номерами. Пора, пожалуй, сократить расстояние. Я ускоряю шаг. Но, когда я вхожу в подъезд, лампа-автомат внезапно гаснет, и я теряю след жениха. Поднимаясь наверх по лестнице, я останавливаюсь на каждой площадке и размышляю, на каком из 36 приемлемых методов поимки противника разумнее всего остановиться. На четвёртом этаже становится ясно: слуховой метод лучше всех. Из-за двери слева доносится такой невообразимый шум и гам, что и без специальной подготовки можно понять, что там происходит сборище родственных жениху существ. Я фамильярно и продолжительно звоню. Молодой человек с модной причёской, сиречь со свободно взлохмаченной шевелюрой, гостеприимным жестом открывает дверь.
— Я приятель Тома.
— Великолепно! — кричит лохматый с пьяным энтузиазмом. — Том только-только пришёл… А я именинник. Заходите!
После сердечного рукопожатия меня без церемоний вводят в дом.
Все двери в квартире, в том числе и кухонная, настежь распахнуты — для простора действий. Но число званых и незваных гостей так катастрофически возросло, что никакого простора не получается. Картина напоминает поперечный разрез какого-то склада пьяных. На стульях и кушетках — груды людей обоего пола, как попало повалившихся друг на друга. На полу, прислонясь к стене, с рюмками и бутылками в руках, тоже сидят гости. В узких проходах, не занятых сидящими, теснятся танцующие пары, жестоко ударяясь об одушевлённый и неодушевлённый реквизит окружающей среды.
В комнатах так кошмарно накурено, что дым собственной сигареты показался бы мне, наверное, струёй чистого воздуха. Я оглядываюсь в поисках Тома — и открываю Жанну. Она танцует в густой толпе с каким-то двойником именинника — во всяком случае по части шевелюры. В этот момент к ней подходит Том. Специалист по кулачному праву, как и следовало ожидать, бесцеремонно вырывает невесту из объятий лохматого самозванца и сам закручивает её в стремительном вихре танца. Но танцуют они без огня — просто топчутся на одном месте. У Жанны — насколько мне позволяет разглядеть плотная дымовая завеса — усталое и озабоченное лицо. Том настойчиво шепчет ей на ухо. Должно быть, что-нибудь в этом духе:
«Инспектор, гад, пронюхал про нас и хочет втравить в историю. Ищет тебя днём с огнём. Если он станет приставать с расспросами, отрицай всё как есть — и баста. Пусть попробует доказать! Только этот чурбан был в курсе, да его ведь из гроба не подымут…»
Том всё шепчет что-то на ухо Жанне, а та кивает примирённо. Пора, решаю я, положить конец этому завидному единодушию. Маневрируя наподобие ледокола, я пробираюсь сквозь толпу и останавливаюсь невдалеке от пары. Жанна первая замечает меня и, вздрогнув, поворачивается в мою сторону. Том прослеживает за её взглядом.
— Послушайте, — говорю я, — юноша, соблюдайте правила. Не нарушайте ритм. Эта чача, например…
— Это рокк, — машинально поправляет Том, словно это имеет решающее значение.
— Именно, рокк, — киваю я. — А вы думаете, что это чача. Последите-ка за моим шагом.
Сделав несколько показательных и совершенно произвольных движений, я приближаюсь к паре и выхватываю Жанну из объятий разинувшего рот жениха. Дабы не тратить понапрасну энергии, я закручиваю девушку вокруг себя, а сам едва переступаю на месте.
— И главное, — добавляю, — предоставляйте действовать даме. В чём-в чём, а в этом у вас опыт есть.
И увлекаю Жанну в толпу, подальше от ревнивого взгляда любимого.
— Я велел тебе быть налицо? — говорю я, машинально топчась на месте.
— Как видите, я не перешла турецкой границы, — хмурится Жанна, так же машинально покачиваясь в ритме танца.
— Но переходишь границы моего терпения.
— Жестокий вы человек, — плаксиво произносит она и добавляет без всякой связи:
— Вы не читали Хемингуэя…
— Нет. Не читал.
Страдальческим голосом, словно стараясь выиграть время, Жанна продолжает:
— У Хемингуэя есть рассказ об одиноком старом человеке, который часами просиживает в барах, потому что ему хочется, чтобы вокруг было чисто и светло… Рассказ так и называется «Чисто и светло». Но вы не читали Хемингуэя…
— А ты не читала учебника по криминалистике. И оставила на рюмке отпечатки пальцев. Вообще понаделала уйму глупостей. И, наконец, яд…
— Яд? — в ужасе отшатывается Жанна. — Я его не травила…
— Ну, ладно, хватит голословных деклараций. Рассказывай, что было в тот вечер и вообще что было между тобой и Мариновым.
Жанна растерянно оглядывается, словно рассчитывая на помощь окружающих. Но окружающие, прижатые друг к другу, покачиваются в гвалте и дыму, и даже моя экстравагантная манера танцевать не в состоянии привлечь их внимания. Но вот девушка замечает Тома. Стоя у двери, он с мрачным лицом следит за нашим движениями. Прочтя в глазах девушки призыв, Том было направляется в нашу сторону, но я предостерегающе поднимаю руку. Лев поджимает хвост.
— Я сказал тебе: и моё терпение имеет границы. Не оглядывайся. Жених твой покуда вне игры. Сейчас танцуешь ты. Ну!
— Поверьте, ничего между нами не было… Как вы вообще можете допускать… Он был такой противный… Но Том заставлял меня водить его за нос. Понимаете, из-за денег… Тому нужны были деньги, и он заставлял меня брать у него… Два раза я посылала Маринова за конфетами или за коньяком — и брала… Я думала — он ничего не замечает… У него было много денег, а я брала понемножку…
Рассказывая, Жанна всё норовит взглянуть на Тома, но в глазах её уже страх, а не призыв о помощи. Однако Том куда-то улизнул или просто переменил позицию — я его в толпе не вижу.
— И вот однажды… в тот самый день… он позвал меня вечером к себе и сказал, что ему всё известно… что я — воровка… что он сообщит в милицию, если я не перестану упрямиться, что у него серьёзные намерения, что он мне купит меховое пальто, что будет носить меня на руках и так далее… Что я или останусь у него, или прямо угожу в милицию… Но я приготовилась к этому заранее — плеснула ему в рюмку из пузырька, чтобы он скорей заснул…
Жанна молчит, словно до неё лишь сейчас доходит весь смысл её поступка.
— И он заснул. И надолго заснул. А кто вам дал цианистый калий?
— Цианистый калий?! — Жанна меняется в лице. — Что вы! Это было снотворное. Том сказал, что снотворное…
— Том всё может сказать… На суде никто не станет интересоваться, что именно сказал Том.
— Том сказал, что это снотворное, — повторяет настойчиво Жанна. — Честное слово, я думала, что снотворное. И налила ему немного в рюмку… Маринов отпил чуть-чуть, но не заснул. Сначала бубнил то о шёлке, то о мехах, то о милиции… Потом вдруг скорчился, покрылся потом, побледнел и замолчал… И сказал, что ему очень плохо.
— Надо же! Его угощают цианистым калием, а он жалуется… И что потом?
— Потом он встал и велел мне уходить… И проводил через зимний сад. Он всегда, когда у него бывали гости, выводил их через зимний сад, чтобы соседи не видали…
— А где пузырёк?
— В саду… В кустах… Я выбросила потом.
— Ох, уж эти женщины! — вздыхаю я. — Выберут самое потайное место!
Магнитофон замолкает наконец.
— Уф, никогда ещё не танцевал так долго… и так хорошо, — вытираю я пот.
Подхватив под руку Жанну, я пробиваюсь к выходу.
— Куда? — хватает меня за рукав лохматый именинник, который встречает новую партию гостей. — Веселье только начинается.
— Схожу за цветами, — отвечаю я. — Неудобно… С пустыми руками…
— Брось цветы… Тут полно цветов. И все в нейлоновых чулках. Принеси-ка лучше коньяк. А то весь вылакали, черти.
— Будет и коньяк, — щедро обещаю я. — Веселье только начинается.
Таща за собой Жанну, я стремглав скатываюсь вниз по лестнице.
Напрасная спешка. Том внизу — дежурит у подъезда. Мы транзитом минуем мимо его неприкаянной фигуры. Жанна поворачивает голову — хочет взглядом что-то сказать ему на прощанье, но я вовремя дёргаю её за руку.
На улицах ни души. Только ветер и дождь. Мы с Жанной шагаем по мокрым тротуарам, всматриваясь в свои тени. Тени постепенно становятся длинней. Затем всё короче и короче, пока не исчезают за спиной. А потом снова выскакивают и опять начинают расти. Шаги глухо отдаются во мраке. И, не поворачивая головы, я чувствую, что Том тащится за нами следом. Остановившись на углу, круто поворачиваюсь кругом.
— Слушай, детка! Ты что — решил перенять у меня ремесло? Тогда позволь мне дать тебе совет: не делай этого по-идиотски. Следишь за кем-нибудь — следи издалека, а не наступай на пятки.
— Я не слежу… Я жду, когда вы отпустите Жанну и мы сможем пойти домой.
— Ах да, молодая семья. А в загсе вы расписались?
— Распишемся…
— Когда? После дождика в четверг? Ну, ладно, сматывайся, некогда!
— Жанна! — взывает студент, многозначительно глядя на девушку.
— Что Жанна? Не видишь — конец браку. Завтра, начинается следствие. Марш и без разговоров.
Идём дальше. На этот раз шагов третьего не слышно. Жанна в каком-то оцепенении шагает рядом со мной, как автомат. Глядя на тени, которые то исчезают, то появляются у наших ног, я размышляю над монологом Жанны, а на душе у меня так тяжело, будто я веду уже девушку в камеру.
— Сегодня без зонтика, — говорю я, глядя на её мокрое от дождя лицо.
— Забыла… Я вообще сегодня не в себе…
— Давно уже, надо думать, не в себе, если впуталась в эту историю…
Она не даёт себе труда возражать. Мы молча шагаем по тротуару, и я всё размышляю над монологом девушки, увязывая его с версией.
Дождь разошёлся не на шутку, но для меня это пустяки, а Жанна вообще его не замечает. Ветер, налетая то спереди, то сзади, обдаёт нас потоками воды — вообще заботится, чтобы на нас, упаси боже, не осталось и пяди сухой. Тоскливый месяц — декабрь.
— Что же теперь будет? — шепчет девушка, словно обращаясь к самой себе. у
— Уместный вопрос. Жаль только, что ты задаёшь его так поздно, — кисло замечаю я.
Потом, взглянув на девушку, смягчаюсь.
— Что будет? Не знаю. Поживём — увидим.
Я хочу добавить, что утро вечера мудрёней, но мы подходим к её дому, и мудрая сентенция остаётся при мне.
Медленно пройдя по мощёной аллее, входим в прихожую и спускаемся в подвал.
— Так вот, без шуток, — говорю я, останавливаясь перед дверью тёти Кати. — Отсюда пока что ни на шаг. Считай себя под домашним арестом.
Кто-то проходит у нас за спиной и, услыхав последнюю фразу, останавливается в нерешительности.
— Жанна? Какой арест?
— А, товарищ Славов, — поворачиваюсь я. — Вот кто нам поможет. Ваша знакомая находится, как вы слышали, под домашним арестом. Я просил бы вас проследить, чтобы она не выходила из дому.
— У меня нет опыта в подобных делах… — буркает инженер и с тревогой посматривает на нас.
— Не беда. И я, когда был маленький, ничего не понимал в убийствах.
И поднимаюсь наверх. На последней ступеньке останавливаюсь и прислушиваюсь. Инженер озабоченно расспрашивает девушку. Жанна что-то лепечет в ответ. И внезапно разражается плачем. Голос инженера успокаивает: «Не надо. Всё уладится, вот увидишь!» А рыдания продолжаются. Хорошо, что меня там нет.
* * *
Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холодней. Тяжёлые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. С той разницей, что там, наверное, светлее.
Сидя за столом с сигаретой в зубах и в лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придёт в движение. Это произойдёт не раньше восьми. Значит, у меня есть ещё четверть часа, чтобы просмотреть газету. Разложив её на столе, я углубляюсь в колонки текста, но мысли мои скачут где-то далеко.
Вы читали Хемингуэя? Я три дня газеты не читал, а она мне — Хемингуэй!
Подперев щёку рукой, я смотрю на свои ботинки, замызганные липкой грязью: чисто… Тускло светят над головой знакомые сорок ватт: светло… Совсем, как в рассказе этого самого. Слов нет, каждому хочется, чтобы вокруг было чисто и светло. Но если ты ради этого готов на грязные и тёмные поступки, пеняй на себя, если вдруг окажешься в чистой и светлой тюремной камере. Опять сентенция. Опять афоризм.
Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был наш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдёт официант, потом подождали, пока он принесёт вино, а потом продолжали молчать, хотя ждать уже было нечего.
— Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много верного. Но не ответила на мой вопрос.
Она с укором смотрит на меня.
— Ответила…
А, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговорённость. По крайней мере для меня. Профессиональная привычка.
— Значит, вопрос решён? — настаиваю я.
— Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймёшь, когда. Так часто всё начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто начинаешь бояться всего, что начинается хорошо.
— Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии.
Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной.
— Давай лучше потанцуем.
Так что мы всё-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море всё так же шумит где-то в темноте, внизу. И я всё так же, словно автомат, переступаю с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что я именно делаю, и смотрю, смотрю в поднятые на меня глаза.
— Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да?
— Готовой? Как? В смысле туалетов?
— Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно?
Она смотрит поверх моего плеча, я на неё, и мы танцуем в жёлто-зелёном свете дансинга.
Потом, когда мы расстаёмся, я, начисто оглупев, говорю:
— Оставь мне что-нибудь на память.
— Ты боишься за свою память?
— Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке.
— Милиции, — вздыхает она, — всё известно.
И протягивает карточку.
Карточка и мелодия — это совсем не мало для того, чтобы удержать воспоминания. Мне, по крайней мере, достаточно. Карточка. И мелодия.
Восемь с минутами. Поднимаю трубку и набираю номер.
— Что? Всё ещё не приходил? Ну и дисциплинка… Ах, болен… Хорошо, что вы догадались мне об этом наконец сказать.
Ну, раз судебные медики стали болеть, значит, мы явно прогрессируем. Изнежились… Пьём чай, болеем…
В дверь стучат. Входит лейтенант. Протягивает папку с материалами.
— А сведения о цианистом калии?
— Пока ещё не приносили.
Лейтенант смотрит на меня — ждёт, вероятно, какой-нибудь шутки, но мне сейчас вовсе не до шуток. Он, поняв это, выходит. Взяв рассеянно папку с документами, я начинаю её листать. Так, понятно. Машина работает. Устанавливает. Документирует.
Вот пачка фотографических снимков, сделанных во время осмотра помещения. Узловые. Обзорные. Детальные. Семейный альбом готов. Правда, нельзя сказать, чтобы полный. Другое дело, если б объектив можно было устремить в прошлое. Тогда снимков было бы больше. И динамичных. Сочных. Маринов с разомлевшим лицом держит на коленях Дору. Маринов и Баев за столом. Считают деньги, подписывают расписки. Маринов и Димов с молоденькими девушками. Дольче вита, как говорится, сладкая жизнь. Коньяк и скрещённые женские ножки. Маринов увивается вокруг Жанны…
Жанна тоже фигурирует в папке. Не в воображении, а реально. Я держу в руках фотографию, сделанную, вероятно, год назад. Совсем молодое и чистое лицо. Ни помады, ни модной причёски. Миловидна, но не вызывающа. Живая девушка… судьба которой может быть исковеркана из-за мёртвого подлеца. Ну, что ты скажешь, инспектор? Что сказать? А что говорил старик? «Пиши-ка самоубийство». И правильно — пиши самоубийство. И, что называется, дело с концом. От этого никто не пострадает. Кроме принципа. Но то принцип, а то живой человек…
Я встаю и принимаюсь измерять шагами расстояние от стены до стены. И мысли шагают со мною рядом. В дверь опять кто-то стучит. Входит старшина. Наконец-то!
— Вот список лиц, которым за последние три года отпускался цианистый калий.
Нетерпеливо перелистываю его. Если я рассчитывал увидеть имя Колева, значит, я ошибся. И вообще-то должен радоваться. Доктор мне симпатичен. Характерец, правда, ого-го, но и у меня не лучше. Только вся версия — к чертям. Нету одного-единственного имени в списке — и всё-всё рушится. Милая девочка, не знаю, понимаешь ли ты меня.
Потом взгляд мой непроизвольно задерживается на чьём-то имени. Не том, что я искал, а совсем другом. Посидев с минуту в раздумье, я вскакиваю, засовывая список в карман, и, на ходу сорвав с вешалки плащ, скатываюсь вниз по лестнице.
На дворе — библейский потоп, но мне некогда заниматься метеорологическими наблюдениями. Надо нанести несколько визитов и в первую очередь навестить одного больного приятеля.
Остановившись перед закопчённым фасадом дома, в котором проживает мой Паганини, я начинаю подниматься по лестнице в тайной надежде, что судебный медик расположился не под самой крышей. И не угадываю. Светило вскрытий живёт на самой верхотуре. Мне открывает пожилая женщина. Я следую за ней по коридору, ожидая увидеть мрачную мансарду с заплесневелыми, пыльными книгами и анатомическими изображениями людей с содранной кожей.
И опять не угадываю. Комната, в которую я вхожу, вся в каких-то сложных изломах, с обилием верхнего и бокового света и размещёнными по углам лампами в кокетливых разноцветных абажурах. Но что потрясает меня больше всего, так это буйство всевозможной растительности. Бегонии, фикусы, лимоны и прочие овощи в разнокалиберных горшках, переплетаясь, образуют пышные джунгли, которые тянутся чуть не до потолка. В глубине этих джунглей вместо тигра безобидно развалился на кушетке под тремя шерстяными одеялами, с толстым компрессом вокруг шеи, мой Паганини вскрытий.
Слегка приподнявшись на локтях, он страдальчески улыбается.
— Что это, сон? — восклицаю в изумлении. — Или я ошибся адресом? Хотя почему… Трупы и цветы… Всё нормально. Совсем, как на кладбище… Ну, старик, что это с тобой стряслось?
— Ничего. Обыкновенный грипп, — отвечает он сиплым голосом. — А ты спешишь произвести осмотр?
— Обыкновенный грипп, — говорю я назидательно, — люди переносят на ногах. И на работе.
— С тридцатью девятью градусами?
— Градусы куда важней в напитках. А нам пока ещё рановато выпивать. Ну, да чёрт с тобой. Я хочу знать, что ты установил.
— Установил почти то же самое, что я тебе уже сказал. Слава богу — стреляный воробей. Цианистый калий — лошадиная доза.
— И всё?
— Установил и наличие люминала. Бог его знает откуда. Может, он глотал разные порошки?
— Какое количество?
— Незначительное… В отличие от цианистого калия. Вообще моя версия подтверждается.
— Да? А что это была за версия? — неторопливо закуриваю я.
Паганини грустными глазами следит за тем, как я выпускаю изо рта плотную струйку дыма.
— Ах да, — вспоминаю. Вы с Мариновым выпивали, ты сообщил ему, что у него рак, и в утешение угостил цианистым калием… Как же, помню…
Судебный медик сопит, возясь в своих многочисленных одеялах, но не думаю, чтоб он злился. Его ничто не в состоянии разозлить.
— Раз у тебя не хватает интеллекта придумать что-нибудь поумней, пиши! — буркает он. — Вообще пиши, что хочешь, дорогой. Только не превращай мой невинный грипп в агонию.
Он снова бросает завистливый взгляд на струйку дыма, которую я пускаю, и указывает мне на низкий столик, где среди разных пузырьков с лекарствами высится бутылка коньяку.
— Пей в счёт аванса за сигареты, которыми ты будешь меня угощать.
Но мне некогда распивать с ним. Мне предстоят ещё два визита, которые решат всё. Махнув виртуозу на прощанье рукой, я торопливо выхожу на площадку и чуть не бегу вниз. Что толку в опыте, если к концу каждого расследования испытываешь такое же нетерпение, что и много лет тому назад, во время своего дебюта?
Первый визит отнимает у меня много времени — из-за расстояния. Пока идёшь туда, пока назад… Сам же визит, неожиданно для меня оказывается коротким. Что не мешает ему, однако, быть весьма содержательным.
Спустя немного времени я опять в поликлинике среди беременных женщин. Пробившись к двери, я жду, когда выйдет очередная пациентка, и просовываю голову в кабинет.
— Можно?
— Можно, — отвечает мне человек в белом халате. Это не доктор Колев.
— Мне нужен Колев…
— Доктор Колев со вчерашнего дня в отпуске…
Обратная дорога. Не хватает, чтобы он куда-нибудь смотался… Отпуск в декабре! Случается и такое… В эру атома никого ничем не удивишь.
Обиталище мертвеца. Справляюсь о Жанне. Послушно сидит в комнате. Поумнела, значит, наконец, хоть и с некоторым опозданием. Затем стучусь к доктору и вхожу. Комната такая же, как у Славова, только нет той чистоты и уюта. Конечно же, человек моего склада. Две полки с медицинской литературой, незастланная кровать, на столе — разбросанные рукописи, а за столом — сам Колев. Он отрывается от работы и кивает мне.
— А, это вы… Заходите.
— Так-то вы отдыхаете? — спрашиваю я, показывая на рукописи.
— Вот именно.
Лицо Колева не выражает благодарности за то, что я даю ему возможность отдохнуть.
Всякий раз при виде медицинских книг я испытываю лёгкую грусть. Первая любовь не забывается. Колев замечает завистливые взгляды, которые я бросаю на толстые тома. На лице его появляется улыбка, внезапно смягчающая его резкие черты.
— Это не судебная медицина.
— Судебная — не судебная, всё равно она всегда интересна. У меня друг, так он просто мечтал о медицине, как некоторые мечтают о большой любви…
— И что же?
Я небрежно машу рукой.
— Не состоялось… Но это уже совсем другая история. Вернёмся к нашей. Я вот смотрю — сидите, работаете. Научный труд, по всей вероятности. И немало сделано. И всё это пойдёт прахом?
— Ваше участие меня трогает, но я вас не понимаю.
— Всё пойдёт прахом, говорю. Рухнет.
— Почему рухнет?
— Из-за того, что вы совершили глупость. Из-за того, что продали Маринову цианистый калий. Да, сколько вам, между прочим, заплатил за это покойник перед тем, как сделаться покойником?
Лицо Колева снова приобретает привычно хмурое выражение.
— Ничего я не продавал. Никто мне ничего не платил.
— Слушайте, доктор, — говорю, — бывают случаи, когда упорство приносит желанные результаты. В научной работе, например. Но сейчас оно абсолютно бессмысленно. Вот это видите?
Я вытаскиваю из карманов выписки из протоколов.
— Не понимаю, — упирается врач.
— А если я покажу вам здесь имя Евтимовой, вашей родственницы, биолога, поймёте?
Он отрицательно качает головой.
— Ничего не понимаю.
— Очень жаль, — повожу я плечами. — Стало быть, я ошибся. Стало быть, шерше ля фам. Тогда придётся задержать Евтимову.
— Вы шутите? — вскакивает Колев. — Что общего может иметь Евтимова с… с…
И почему это все думают, что я вечно шучу? Лицо, что ли, у меня такое?
— С отравлением Маринова, хотите вы сказать? Что ж, могу объяснить. Я только что был у Евтимовой, показал ей эти бумаги. Она, как видно, толковый человек. И вообще я установил, что с женщинами мне бывает легче столковаться. Она призналась, что взяла цианистый калий для каких-то там своих опытов, а остаток отдала Маринову, когда он попросил об этом.
— Чушь! Она не была даже знакома с Мариновым. В глаза его не видала!
— И мне так казалось. Но Евтимова утверждает, что была знакома с Мариновым и, причём, через вас. Значит, всё совпадает. Тем более, что сами вы отрицаете свою вину. Чего же ещё копаться?
Я закуриваю и делаю вид, что собираюсь уходить.
— Но вы не можете… Не имеете права… Она не знает, что говорит… Воображает, что спасает меня таким образом…
— Не воображает, — прерываю я. — Действительно спасает. Виновник налицо. Расследование окончено. Приятного отдыха
Колев сидит, склонившись над столом, словно тщательно взвешивая услышанное. Мои последние слова выводят его из оцепенения.
— Перестаньте. Евтимова не виновата.
— В таком случае виноваты вы. Другой возможности нет. И давайте не терять времени: сколько вам заплатил Маринов?
Колев, как загипнотизированный, встаёт со стула и приближается ко мне с белым от гнева лицом.
— Слушайте, инспектор, вы до того привыкли иметь дело со всякими мошенниками, что забываете: на этом свете есть и другие люди. Ничего мне не платил ваш Маринов. Да я бы ничего у него и не взял. Если на то пошло, я сам ему заплатил. Заплатил ядом, чтобы ваш Маринов отправился ко всем чертям.
Как вам понравится — «мой Маринов». Словно я его родил и воспитал! Народ пошёл — сплошные неврастеники.
— Ничего я не понимаю, — вздыхаю я. — Но обещаю понять при условии, что вы начнёте сначала.
Врач проводит худощавой рукой по волосам и пытается успокоиться. Я ускоряю этот процесс, протягивая ему сигарету. Доктор жадно затягивается.
— Маринов жаловался в последнее время на боли в желудке. Я сводил его к своему коллеге. Установили рак.
— Когда обнаруживают рак, пациенту об этом не сообщают. Есть ведь такой принцип.
— А я ещё позавчера вам сказал, что в известных случаях плюю на принципы. Из-за принципов мы порой забываем о людях…
— Без сентенций! — призываю я. — И — ближе к теме!
— Маринов догадывался, мне кажется, и всё время приставал с расспросами. И в то же время продолжал свои художества. Стал преследовать Жанну. И однажды я просто не выдержал: «Ты что же, говорю, до могилы будешь безобразничать? Не видишь, что одной ногой в гробу?» Он понял. И так как был труслив, как заяц, знал, что его ждут страшные мучения, попросил у меня яду. Я отказал. Он настаивал. И продолжал свои безобразия. Мысль о смерти делала его агрессивней, чем когда бы то ни было. «Он и эту маленькую испортит», подумал я. И когда однажды узнал, что у Евтимовой есть цианистый калий, попросил у неё якобы для опытов. И дал ему, вашему Маринову. Теперь поняли?
— Понял, что вы наплевали не только на принцип, но и на свою профессию. Человек мог прожить ещё столько лет! Больные раком живут годами…
По лицу Колева пробегает гневная дрожь. Бросив в угол окурок, он приближается ко мне.
— Ничего вы, значит, не поняли. Это был мерзавец… Махровый мерзавец, разлагавший всё вокруг себя. И когда я нашёл для него яд, я даже обрадовался… В конечном счёте ведь я не стал бы совать ему силой бутылку в рот. Он сам решил свою судьбу. А мёртвый мерзавец, я полагаю, всегда приятнее живого.
— Мёртвый мерзавец… И живая девушка… — бормочу я себе под нос.
— Какая девушка? — удивляется Колев.
— Такая… в платье.
— Да мы с вами говорим на разных языках!
— Ничего подобного, — возражаю. — Мы отлично понимаем друг друга. Должен признаться — вы с самого начала были мне симпатичны. Только меня, к сожалению, никогда не назначат председателем суда. Разделение власти, понимаете? Судебная, исполнительная и т. д. Возьмите с собой чистое бельё. А о сигаретах не беспокойтесь.
* * *
И вот я опять на фоне тех же знакомых декораций — пустые письменные столы, окно, в которое хлещет дождь, подслеповатая жёлтая лампочка. История кончается тем, чем началась, — обычный приём ленивых авторов. Ничего, как видите, не изменилось, за исключением небольшой подробности. Меня не ждёт новое расследование, не ждёт свидание с мертвецом. Впереди несколько свободных дней, и я сумею, наконец, сделать кое-какие неотложные дела. В том числе съездить в провинцию по поводу одной личной истории. Приближается Новый год.
Бодро сдвинув шляпу на затылок, я подхожу к своему любимому наблюдательному пункту — окну. Сквозь косые полосы дождя смутно вырисовываются голые деревья, мост, улица. Прохожие с зонтиками останавливаются возле витрин, заходят в магазины, делают покупки. Мне тоже надо кое-что купить. Пора уже подумать о преемнике моего плаща-ветерана, которому стукнет скоро десять лет.
Дверь за моей спиной открывается. В комнату входит старшина.
— Вас вызывает к себе начальник.
Надо полагать, не для того, чтобы преподнести мне розы.
Так и есть. Начальник, разумеется, доволен быстрым окончанием расследования. Дело только в том, что произошёл новый случай… И так как другие инспекторы заняты… Остаётся поехать мне.
Я опять стою у окна и жду телефонного звонка. Потом спущусь по лестнице, сяду в машину и надвину шляпу на лоб чтобы изолироваться на несколько минут и подумать об одном деле. Близятся праздники. Вот тогда я и займусь своей личной историей. На какие дни приходятся они? Только бы не на четверг. Так или иначе, до праздников остаётся целых две недели. А пока надо думать о ближайшей перспективе — маленьком интимном свидании с мертвецом. На этот раз вечером, для разнообразия.
За спиной звонит телефон.
— Готово? Сейчас спускаюсь.
На ходу сорвав с вешалки плащ, я на ходу натягиваю его на лестнице. Машина урчит внизу. Начинается новое расследование. Не знаю, понимаете ли вы меня.
Рабочий день мой кончается поздно. Случай, надо признаться, не из лёгких. Пока что сплошной туман. Я иду по улице под дождём и пытаюсь, насколько это возможно, что-то разглядеть в тумане. Шагаю, засунув руки в карманы своего старого плаща, и мысли шагают со мною рядом.
Улица, как зебра, изрезана тенями и полосами света, падающими от ламп и из освещённых окон. Я неожиданно ловлю себя на том, что вместо того, чтобы обдумывать версии, считаю тёмные и светлые полосы. Это нехороший признак. Ничего, пройдёт.
Свет… Тень… Опять свет… Опять тень… Мы, как фотографы, неразлучны с темнотой. Павел и Виргиния… Инспектор и ночь… Проходишь через разные человеческие истории и тащишь на плечах этот принцип. Через самые разные человеческие истории… Кроме своей собственной… Тень… Свет… На дансинге было светло. Поблизости шумело море. А ещё ближе стояла девушка. Так близко, что какой-нибудь вульгарный тип сказал бы, что она у меня в руках.
Путь лежит мимо обиталища Маринова. Но мне это теперь ничего не говорит. Дом этот зачислен уже в графу призраков, оставшихся, как старые ненужные вещи, где-то в чулане воспоминаний. Медленно прохожу я мимо двери и заржавелой железной ограды. Передо мной появляется пара. Юноша и девушка идут в обнимку под зонтом. Приходится обняться — зонтик маленький (надеюсь, вы улавливаете связь?). Девушка — Жанна. Юноша — не Том. Только поравнявшись со мной, они узнают меня.
— Инспектор! — шепчет Славов.
— Спокойной ночи, инспектор! — слышу я голос Жанны.
Не оборачиваясь и не замедляя шага, приветственно взмахиваю рукой. «Спокойной ночи!» говорю я про себя. Нет смысла кричать на улице.
И, засунув руки в карманы, с потухшей сигаретой в уголке рта, продолжаю себе шагать по тёмным и светлым полосам.
Так о чём мы, бишь, говорили?.. Ах да, о погоде… Значительная облачность с осадками в виде дождя в западных районах страны… Советую — не выходите без зонтика.