Чрезвычайно важным вопросом, который мы не можем обстоятельно рассмотреть в этой работе, но который заслуживает самостоятельного исследования, является вопрос об отношении «массовой культуры» к различным средствам массовой информации (масс-медиа) и их взаимозависимости.

Существует мнение, что жанры «массовой культуры» специфичны каждый по-своему и сохраняют свою специфику независимо от того, через какие средства массовой информации они становятся достоянием публики. Но это мнение явно не учитывает динамики различных средств массовой информации, их технических особенностей и обратного влияния, которое они оказывают на соответствующие жанры «массовой культуры».

На первый взгляд и в самом деле может показаться, что любая история, любовная, криминальная или приключенческая, сохраняется неизменной, какими бы средствами массовой информации она ни преподносилась публике. Возьмем конкретный пример: допустим, что романы Эдгара Берроуза о Тарзане и сделанные по этим романам фильмы, радиопередачи, телевизионные серии, комиксы рассказывают одну и ту же историю, только различными средствами.

Но это можно предположить, если пренебречь рядом «подробностей», что недопустимо. Даже самый грубый анализ показывает, что при использовании романов о Тарзане различными «масс-медиа» неизбежно отпадают определенные элементы первоисточника и появляются другие и что как отпадающие, так и появляющиеся элементы будут различными в зависимости от средств массовой информации.

Это, разумеется, общеизвестная и неоспоримая истина, когда дело касается сопоставления форм, давно доказавших свою неповторимую специфику, как, например, литература и кино. И едва ли кто-нибудь станет утверждать, что роман и фильм, даже если этот фильм — бережная экранизация романа, представляют собой «почти» одно и то же. Но недоразумения возникают, когда мы обращаемся к таким формам, как радио и телевидение, рассматриваемым нередко по инерции не как специфические формы, а как едва ли не нейтральная техника передачи.

Анализ показывает, что все средства массовой информации, раньше являвшиеся преимущественно техническими и испытывавшие влияние уже утвердившихся форм, приобретают свою специфику и превращаются в относительно самостоятельные формы. Периодическая печать и наиболее актуальный вид периодической печати — ежедневная газета — сначала использовали готовые литературные жанры, как, например, рассказ, но очень быстро создали свои собственные жанры — фельетон, репортаж, рецензию и другие. Более того, «ежедневная пресса» ввела свой нюанс в язык, потому что «газетный язык» с его шаблонами, хотим мы того или нет, является реальным фактом. Кино с его спецификой, отличающейся и от литературы, и от театра, и от ярмарочных представлений, развивая сильные, только ему присущие стороны, утвердилось как самостоятельное искусство. Позиция радио оказалась более трудной: не успев преодолеть соперничества некоторых существовавших ранее форм, ему пришлось столкнуться с совершенно новой формой — телевидением. И все же, не имеющее такой долговечности, как книга, лишенное преимуществ театра и телевидения, радио тоже создало свои жанры в области литературы и театра.

Совершенно очевидно, что телевидение, это самое новое средство массовой информации, вокруг которого разгорелось столько споров, которое так много ругали, но которое получило самое широкое распространение, нельзя рассматривать как гибрид радио и кино. Даже если учесть, что такие формы, как телевизионный спектакль, телевизионный фильм или другие жанры телевизионных передач, все еще не раскрыли полностью своих специфических возможностей, вряд ли можно отрицать их своеобразие, которое уже ясно наметилось, хотя бы в общих чертах.

Следовательно, вопрос, который нас интересует, не предполагает наивной полемики по поводу того, существует или нет органичная зависимость между характером массовых жанров и средствами массовой информации, а требует определения степени этой зависимости и ее детерминирующих факторов.

Что касается художественной продукции, средства массовой информации осуществляют одновременно две различные, но одинаково благородные функции: с одной стороны, обеспечивают популяризацию значительных произведений отдельных видов искусства, а с другой — способствуют созданию новых произведений, сообразованных со спецификой каждого из средств массовой информации. И хотя обе функции очень схожи, очевидно, что первая из них — главным образом популяризаторская, а вторая — творческая.

Формы художественной популяризации существуют в общественной практике очень давно. Первые печатные издания, появившиеся в результате изобретения Гутенберга, были популяризацией уникальных или редких рукописей. Первые переводы произведений греческих или римских классиков были популяризацией, необходимой людям, которые не владели древнегреческим или латинским языками. Графические репродукции произведений живописи или скульптуры — очень многочисленные в XVII, XVIII и XIX веках — были популяризацией оригиналов, недоступных широкой публике.

Но развитие «массовой культуры» и различных средств массовой информации привело не только к невиданному расширению и усовершенствованию форм популяризации, но и внесло в некоторые из них принципиально новые элементы. Эти элементы касаются переработки и видоизменения оригинала, что порой вызывается технической необходимостью, а порой делается произвольно и сознательно подчинено определенным целям.

Всякая популяризация неминуемо несет в себе элемент такого видоизменения, что выражено еще в старой аксиоме traduttore — traditore (переводчик — всегда предатель). Но степень видоизменения может быть в различных случаях разной. Добросовестный и талантливый перевод литературного произведения причиняет минимальный ущерб оригиналу не только из-за проявленного переводчиком умения, но и благодаря тому обстоятельству, что популяризация осуществляется средствами и формами того же художественного жанра, в котором осуществлен и оригинал. Иначе обстоит дело с «переводом» оригинала не просто на другой язык, а на язык другого искусства. Примером того является популяризация произведений живописи посредством графических произведений. Даже самых крупных виртуозов в этой области, таких, как Гайар, Энрикель-Дюпон, Вальтнер или Бракмон, современники нередко обвиняли в том, что они зря тратят усилия и время на неосуществимую задачу — передать богатство живописной модели, богатство колорита посредством ограниченных возможностей штриха и черно-белых пятен.

Именно такой «перевод» оригинала на язык другого искусства со всем его риском и неизбежными потерями превращается в текущую практику «массовой культуры» и современных средств массовой информации. Нашумевшая пьеса сегодня немедленно превращается в фильм, а фильм нередко рождает роман карманного формата. Какой-нибудь боевик имеет все шансы за короткий срок превратиться в телевизионный или художественный фильм, радиопьесу или комикс. Когда речь идет о метаморфозах с ремесленными поделками, переработка и деформация вообще не имеют никакого значения, потому что поделка и не может стать чем-то большим. Но когда затрагиваются серьезные произведения, опасность искалечить оригинал очень велика.

Переложение произведения с помощью выразительных средств другого жанра можно, разумеется, осуществить и с минимальным ущербом — при условии, что оно доверено опытному профессионалу. Известны случаи, когда сильные и яркие фильмы создавались на основе малозначительных литературных произведений. Это объясняется главным образом творческими успехами режиссеров, таких, как Джон Форд, Уильям Уайлер или Элиа Казан. Но большое значение имеют в данном случае и возможности, заложенные в идеях, образах, сюжетных находках литературного первоисточника, даже если они только намечены автором. Другими словами, режиссер развивает и завершает на материале кино то, что романист подсказал, но не выразил до конца на материале своего жанра.

Наряду с ущербом, причиняемым неумелым «переносом» произведения одного жанра в другой, существует и ущерб, который трудно отнести к неизбежным потерям трансформации. Речь идет о сознательной переработке первоисточника — в целях сделать его более популярным или для того, чтобы в той или иной степени изменить его смысл.

Раскрыв бульварную газету «Франс-суар» и увидев «Даму с камелиями» Дюма-сына, опубликованную как «роман с продолжением» и сведенную к серии рисунков с объяснительными текстами, можно заранее сказать, что речь идет о популяризации, ради которой не очень серьезные идеи этого не слишком глубокого произведения будут исключены из резюме, чтобы не досаждать читателю. И если вы спросите редактора, зачем он помещает произведение в таком искалеченном виде, он, вероятно, ответит: «Я помещаю его не для таких взыскательных людей, как вы, а для тех, кто все равно никогда не купит книгу Дюма-сына. Через нашу публикацию они получат хотя бы самое элементарное представление об этом произведении».

«Дайджесты», родиной которых является Америка, выпускаются под прикрытием именно таких «просветительских» мотивов. Еще в 1890 году в США начал выходить известный журнал «Литерери дайджест», который просуществовал около половины века (до 1938 года). В 1922 году вышел первый номер журнала «Ридерс дайджест», редакция которого так определила характер издания: «„Ридерс дайджест“ не журнал в обычном смысле этого слова, а скорее эффективное средство для экономии вашего времени. Наша организация к вашим услугам, предложите ее вниманию ваших знакомых» (номер от августа месяца 1923 года).

Форма журнала была предложена неким Уоллесом и его женой, преподавательницей английского языка. Супруги с большими трудностями отпечатали первый номер, им пришлось самим клеить обложки и относить журналы на почту. Но Уоллес, очевидно, очень точно нащупал одно из слабых мест своих соотечественников: беречь деньги и время, что в конечном счете одно и тоже, так как известно, что время — деньги. В настоящий момент «Ридерс дайджест» — издание с самым высоким тиражом в США — 17,5 миллиона экземпляров в стране и 21 миллион экземпляров для заграничных читателей на двенадцати языках. Только от публикации реклам журнал получает ежегодно доход более чем в 65 миллионов долларов.

Успех «Ридерс дайджест» повлек за собой целую лавину подобных изданий: «Дайджест писателя», «Полицейский дайджест», «Омнибук», «Детский дайджест», «Компакт», «Быстрый дайджест», «Молодежный дайджест», «Новые издания» и т. д.

В 1950 году «Ридерс дайджест» создал и так называемый «Клуб книги-резюме», обслуживающий около 2,5 миллиона абонентов. Идея не нова. Годом раньше писатель Сомерсет Моэм начал для нужд другого издательства «исправлять» «Войну и мир» Толстого, «Мадам Бовари» Флобера, «Дэвида Копперфилда» Диккенса, «Красное и черное» Стендаля и прочее. По словам самого Моэма, он поставил перед собой цель освободить эти произведения «от всех растянутых и нудных мест», чтобы «ускорить их внутренний ритм» и — слишком уж «скромно» сказано — дабы «обновить их и улучшить».

Подобные формы грубого посягательства, к сожалению, очень многочисленны в последние десятилетия, особенно в США. Они свидетельствуют как о морали издателей, так и о вкусе публики, которая, как ленивый студент, отдает предпочтение коротким конспектам, а не объемистому учебнику. Только между романом и его «дайджестом» разница куда больше, чем между учебником и конспектами. Научный материал может быть передан в более обширном или в более сжатом изложении — это вопрос целесообразности. Шедевр классики — целостный организм, который нельзя сократить без ущерба, как нельзя отрезать части от живого тела, не причинив ему вреда.

Но сокращение с целью «экономии времени» читателя не самая опасная форма насилия над классикой. Существует немало попыток полностью изменить смысл оригинала в соответствии с определенными коммерческими или идеологическими целями. Вот, например, текст афиши, рекламирующей экранизацию известного классического произведения:

«Два с половиной часа самых увлекательных приключений, каких до сих пор еще не показывали на экране… Звон мечей и битва не на жизнь, а на смерть… Странная история о любви безумца и прекрасной девушки… Заговор мести!..» и так далее.

Речь идет о фильме «Гамлет» по Шекспиру, и, разумеется, не о фильме Лоренса Оливье, а о голливудской продукции конца 40-х годов. Когда смотришь подобный фильм, думаешь не столько о Гамлете, сколько о фразе из «Макбета»: «…Это история, рассказанная идиотом, полная шума и ярости и не имеющая никакого смысла».

Известно, что в послевоенные годы произведение Тургенева «Вешние воды» было поставлено на парижской сцене «обновленным и улучшенным», приправленным обильной дозой непристойных реплик и ситуаций, которых в оригинале, естественно, нет и в помине. С той же вольностью «Шлоспарк театр» в Западном Берлине превратил «Минну» Лессинга в восхваление милитаризма.

Известно, наконец, и то, что ряд американских писателей подавали в суд на Голливуд за недопустимое изувечивание их произведений. Самый скандальный случай такого рода связан с экранизацией романа Теодора Драйзера «Американская трагедия». В книге Драйзера описывается не только короткий жизненный путь и быстрый крах Клайда Грифитта с его эгоистическими стремлениями, но и раскрывается сущность буржуазного общественного механизма, осуждающего на смерть преступников, которых он сам же заботливо формировал. А в фильме по вине режиссера Стернберга и других его создателей вообще не затронуты самые содержательные моменты произведения и утрачено его социальное звучание. Возмутившись, Драйзер подал в 1931 году в суд на студию «Парамаунт» за то, что «она свела его произведение к истории одного убийства». И хотя писатель в тот период находился на вершине своей славы, это не помешало ему проиграть дело.

В общем то, что в глазах автора является опасностью при популяризации его произведения средствами массовой информации, в глазах буржуазного дельца является удачной возможностью для трансформации художественного произведения в некий более рентабельный и более удобный с классовой точки зрения массовый продукт.

Кроме того, свыкание публики с этим массовым продуктом ослабляет в ней интерес к оригиналу, вносит полную сумятицу при оценке оригинала и его копии, варианта, производного. Неповторимость, индивидуальное своеобразие оригинала имеет значение в основном для публики более высокой категории. Массовую публику интересует общедоступный заменитель, она настолько привыкает к этому заменителю, что нередко отдает ему предпочтение перед первоисточником. В своей монографии «Образ» Дэниел Дж. Бурстин пишет, что «на выставке картин Гогена в Институте искусств в Чикаго в 1959 году посетители выражали разочарование в том, что у оригиналов нет блеска стандартных репродукций». Факт достаточно красноречивый, но в нем нет ничего удивительного. Статистические данные и выводы ряда социологических исследований показывают, что большая часть публики предпочитает экранизацию произведений классиков, а не сами произведения и что просмотр фильма, вместо того чтобы пробудить интерес к оригиналу, создает у многих зрителей убеждение, что фильм в достаточной степени ознакомил их с романом и уже нет необходимости его читать. А нередко зритель, знающий и литературный первоисточник и кинокартину, находит фильмовый вариант более обогащенным, более увлекательным и более волнующим.

Ослабление интереса к оригиналу, заботливо поддерживаемое и усиливаемое продукцией известных средств массовой информации, естественно, сочетается и с пренебрежением к творческим особенностям автора оригинала и даже к его личности. Массовый зритель обычно знает имена всех звезд экрана, хорошо знает их быт, привычки и физические качества, вплоть до таких, как рост, вес и объем груди любимых кинозвезд. Но эти хорошо осведомленные люди, которые могут перечислить вам десятки популярных фильмов, едва ли назовут имя хотя бы одного режиссера. Режиссер, то есть автор, для них не имеет значения. Важна кинозвезда.

Процесс обесценивания и обезличивания творческой индивидуальности в глазах публики связан при известных средствах массовой информации с технологией самого производства. Органичный и целостный творческий акт распадается на частичные акты, продукция которых собирается на конвейере, как при индустриальном производстве. При создании многих современных фильмов и, как правило, при изготовлении всей суперпродукции Голливуда творческая работа, по подобию технической, возлагается не на одного, а на многих авторов. Одни обдумывают идею, другие развивают сюжет целостно, третьи разрабатывают отдельные эпизоды, четвертые пишут диалоги и так далее. Различные группы с помощью различных режиссеров и операторов осуществляют различные части фильма, и даже под конец, когда эти части нужно монтировать, это дело не только главного режиссера, но и других создателей фильма и целого штаба консультантов. Подобное раздробление целостного творческого процесса во многих случаях ведет к распаду органичного произведения, потому что является фактическим распадом творческой личности. Уже нет автора, а есть авторы, каждый из которых работает над своей небольшой частью. Акт создания свелся к работе «по кусочкам», проблема создания деградировала и свелась к технике монтажа.

Эти явления, связанные с популяризаторскими функциями современных средств массовой информации относительно различных искусств, особенно характерны при создании специфического художественного продукта, сообразованного со спецификой соответствующих средств массовой информации и, следовательно, ярче всего отражающего их обратное влияние на жанры «массовой культуры».

Обратное влияние некоторых средств массовой информации настолько сильно, что проявляется не только в обусловленных этими средствами массовой информации новых художественных формах, но и затрагивает совершенно самостоятельные жанры. Но, поскольку мы не в состоянии исследовать в нашей работе эту обширную тему, удовлетворимся только одним примером.

По причинам, о которых мы будем говорить далее, наш пример сознательно связан с одним из визуальных средств массовой информации, а именно с кино. Эта сравнительно новая область, первоначально использовавшая опыт более старых искусств, сегодня в той или иной степени сама оказывает влияние на большинство из них. Некоторые композиционные схемы современного романа, например, явно вытекают из композиционных решений, используемых в кино. Уильям Фолкнер, как известно писавший киносценарии, чрезвычайно свободно обращался с материалом литературных произведений, а порой использовал те же приемы, что и при монтаже фильма. Интрига, не очень сложная и продолжительная, развивающаяся в настоящем, обретает сложные причинные связи и глубокий смысл, скрытый за очевидным, через введение второго плана и пересечение со второстепенными сюжетными линиями, без соблюдения хронологической последовательности, характерной для классического романа. До известной степени таковы и композиционные приемы Дэшиелла Хэммета, рассказ которого сосредоточен на отдельных моментах — словно на отдельных эпизодах фильма, — он обходит все остальное, не представляющее интереса, как и то, о чем читатель и сам может догадаться. Это освобождает рассказ от балласта «анемичных» пассажей, которые есть даже у серьезных авторов, делает изложение сжатым, придает ему своеобразный ритм и динамику.

Сам лаконизм и синтез значительной части современных романов тоже связаны с известным опытом кинематографического рассказа. Разумеется, эти черты можно открыть и в ряде произведений большой классики. Небольшие по объему повести, такие, как «Шинель» Гоголя, «Смерть Ивана Ильича» Толстого или «Дама с собачкой» Чехова, значительно богаче по своему художественному смыслу многих серьезных и объемистых романов. И все же форма короткого романа, недооцениваемая в прошлом, приобрела в наше время самое широкое распространение в результате непосредственного и косвенного влияния фильма, привившего публике вкус к насыщенному многоплановому повествованию.

Особенно сильное, если не особенно плодотворное влияние кино оказало на так называемый «новый роман». Как известно, это авангардистское течение, по крайней мере на первых порах, призывало к отражению людей и предметов как внешних форм, то есть так, как мы их видим, — в противовес реалистической традиции отражать не внешние формы, а сущность, характер. Припомним в связи, с этим высказывание писателя Алена Роб-Грийе, который призывал своих коллег быть такими же объективными и бесстрастными, как кинокамера.

Словесные «снимки» Роб-Грийе не сделали его романы занимательными, они оказались слишком скучными для того, чтобы задержать внимание широкой публики. Это заставило автора проявить более решительно свое влечение к кино и создать сценарий фильма «Прошлый год в Мариенбаде», поставленного Аленом Рене. Но и на этот раз аплодисменты послышались лишь с балкона снобов. Решив, вероятно, любой ценой добиться признания массового зрителя, писатель сам стал режиссером следующего своего сценария — «Транс-Эйроп экспресс», а чтобы успех был более надежным, принял участие в фильме и как артист. В весьма похвальной рецензии Пьер Бийяр все же вынужден был признать, что «Транс-Эйроп экспресс» имеет форму полицейского фильма. Здесь представлены герои и ситуации, заимствованные из драм и мифов современности: гангстер-подмастерье, проститутка, сотрудничающая с полицией, шеф разбойничьей банды, хитрый агент, таинственное рандеву, чемодан с наркотиками, изнасилование, стриптиз, преследование, преступление, арест. В общем, «одно приятное развлечение, которое удовлетворит вкусы невзыскательного зрителя». Что касается взыскательного зрителя, то, по мнению Бийяра, он может насладиться скрытым смыслом произведения, являющегося отражением «скудного света афиши, комикса, стереотипных человеческих отношений, представляющих доминанту угнетающей мифологии». Но в интересах истины стоит отметить, что фильм, о котором идет речь, прозвучал одинаково искусственно и преднамеренно как для невзыскательного, так и для взыскательного зрителя. Эксперименты Роб-Грийе показали, что он как автор слишком кинематографичен для литературы и чрезмерно литературен для кино.

Влияние кино в последние десятилетия оказалось очень сильным и в области театра. Стремление к возрастающей динамике действия, использование все большего количества сюжетных эффектов за счет все менее характерного диалога, безмерное увеличение картин и спекуляции на разнообразии декораций, введение все большего количества эффектных музыкальных иллюстраций, световых фокусов и даже кинофрагментов — все эти приемы, ставшие обычными для известного рода театров, раскрывают поверхностное стремление соперничать не с фильмом, а с фильмовым зрелищем.

Кино оказало определенное воздействие и на ряд течений западного изобразительного искусства. Так, например, по мнению теоретиков авангардизма, практика наляпывания на полотно материала упаковки, предметов, тряпок и так далее является прямым использованием приемов монтажа фильма. Этот взгляд, который разделяет и Луи Арагон в своем труде, посвященном данной теме, нам кажется, мягко говоря, трудно доказуемым — не только потому, что такое «наляпывание» ввели еще сторонники кубизма и дадаизма во времена, когда искусство кино только зарождалось, но и по той простой причине, что наляпывание спичечной коробки вместо ее изображения на полотне не требует специальных знаний принципов монтажа.

Что же касается метода коллажа, использованного представителями американского поп-арта, то здесь влияние фотографии и кино неоспоримо и совершенно очевидно: поп-артисты приклеивают к своим композициям фрагменты различных фотографий и фильмовые снимки. Энди Уорхол использовал снимки Элизабет Тейлор, Рушенберг — Мерилин Монро и прочих. Это, разумеется, просто использование готовых изображений. На еще одно новое американское течение — гиперреализм — влияние фотографии и кино было очень значительным. Картины Филиппа Перлстайна, Ричарда Истэса, Ральфа Гоингза и других отражают с такой графической точностью поверхность видимого, что зрителю в первый момент кажется, что перед ним увеличенные фотоснимки. Но гиперреалисты подражают фотообъективу не только в педантическом правдоподобии, но и в бесстрастности. Это преднамеренно холодные изображения, мертвые и безличные, как иллюстрации в учебнике.

Рассказ в рисунке, или комикс, тоже находится под сильным влиянием фильма. Раскадровка эпизодов, композиция отдельных кадров, использование различных планов, общего, среднего, крупного и прочее, развитие сюжета, даже внешность ряда героев перешли в комикс непосредственно из кино. Что касается жанров фоторомана и киноромана, то они, как видно уже из их названий, прямо связаны с фото- и кинопродукцией.

Мы уже говорили, что не случайно взяли в качестве примера одно из визуальных средств массовой информации — кино. Не случайно потому, что для нас визуальные средства массовой информации, но не все, а только те, которые связаны с механическим изображением — фотография, кино, телевидение, — в ряде отношений наиболее интересны как современный феномен, к тому же их специфика менее всего исследована. Эти средства массовой информации, как и часть специальной периодики (фотожурналы, фотороманы, кинороманы), отличаются от других (ежедневных газет, информационных еженедельников) основным выразительным элементом — изображением. При этом не нарисованным, как в живописи, графике, комиксе, а фотографическим. По-видимому, нельзя определить ряд особенностей указанных средств массовой информации, прежде чем мы изучим этот основной выразительный элемент, как нельзя исследовать специфику беллетристики, не зная своеобразия и специфики слова. А именно это все еще не сделано в достаточной степени.

В сущности, вопрос ставится в соответствующих исследованиях по-разному, но все эти исследования неудовлетворительны. Много ли можно ожидать от монографий по истории фотографии, в которых специфика жанра затрагивается лишь бегло, а тем более от технических руководств, занимающихся главным образом практическими проблемами? Более серьезную информацию содержат такие книги, как «Элементарная грамматика изображения» Альбера Плеси или «Грамматика кино» и «Рождение фильма» Жоса Роже, но и в трудах такого рода, весьма многочисленных, сведения по интересующему нас вопросу обычно скудны и элементарны.

Нельзя найти удовлетворительного решения проблемы и в исследованиях, специально ей посвященных. Упомянутая уже книга Дэниела Дж. Бурстина, носящая многообещающее название «Образ», затрагивает визуальные средства массовой информации главным образом с точки зрения их тематического многообразия. Автор рассматривает «образ» в гносеологическом смысле и только иногда касается продукции изображения. Несмотря на ряд методологических недостатков, работа Бурстина раскрывает, хотя лишь частично, фальшивые представления о мире, с помощью которых «массовая культура» США дезориентирует среднего американца. «Фабрикация иллюзий, которые мы сеем все с большим опытом, — пишет автор, — стала бизнесом Америки, одним из самых почетных, самых необходимых и самых уважаемых бизнесов. Я имею в виду не только рекламу, не только общественные отношения, не только политическое красноречие, но и все то, что обеспечивает нам комфорт, образование, моральный прогресс: работу лучших журналистов, наши самые динамичные издательские фирмы… и наших наиболее влиятельных лидеров в области международных отношений… Мы страдаем не столько от наших пороков и слабостей, сколько от наших иллюзий. Мы заняты не реальностью, а теми образами, которыми мы ее заменили». И Бурстин ставит перед собой задачу обрисовать «мир, который мы сфабриковали, и способы, с помощью которых мы, используя наше благосостояние, культуру, технологию и прогресс, создали заросли нереальности, заслоняющие от нас реальную жизнь».

Значительно больший интерес к изображению проявил Энрико Фулькиньони в своей книге «Цивилизация изображения». Но он фактически занимается всеми формами «массовой культуры» и в своем обширном исследовании лишь две странички уделяет фотографии, чтобы напомнить некоторые элементарные и общеизвестные истины. Более интересны его рассуждения о психологической реакции зрителя на некоторые визуальные средства массовой информации.

Маршалл Маклюэн, на концепциях которого мы остановимся и который благодаря своим положениям о парадоксах считается одним из лучших специалистов по «массовой культуре», посвящает короткую главу и фотографии в объемистом труде «Разберем средства массовой информации». Хорошо, что Маклюэн занимается фотографией, не хорошо, что он занимается ею между прочим, как занимается и множеством других вещей, едва затрагивая их в своем исследовании. Вообще главным недостатком этого автора является его слишком широкое понимание термина «средства массовой информации». Опираясь на свой неоднократно сформулированный взгляд, что средства массовой информации являются своеобразным «продолжением человеческих чувств», автор включает в понятие средств массовой информации числа, одежду, жилище, деньги, часы, велосипеды, автомобили, игры, оружие и так далее. Если встать на позицию Маклюэна, следовало бы отметить, что он пропустил, исключительно по недосмотру, такие средства массовой информации, как кафе, спиртные напитки, публичные дома.

Довольно произвольно и слабо аргументированы и представления автора о «горячих» и «холодных» средствах массовой информации. «Горячими» считаются те, «которые являются продолжением только одного чувства», но обладают «высокой разграничительной способностью» и предполагают «большое количество данных». «Холодные», наоборот, несут мало информации. К «горячим» средствам массовой информации Маклюэн относит радио, кино, фотографию и прочее, к «холодным» — слово, телефон, телевидение. Как видите, эта градация не только спорна, но и довольно непоследовательна, потому что если телефон является «продолжением» только одного чувства, то это едва ли можно сказать о телевидении. И наоборот, если кино — продолжение двух чувств, то это едва ли можно сказать о фотографии. Так же необоснованна и количественная оценка информации: он считает, что телевидение дает меньшую информацию, чем фотография.

Более интересно положение Маклюэна о том, что «горячие» средства массовой информации оставляют публике намного меньше пустых мест для заполнения или дополнения. Поэтому «„горячие“ средства массовой информации ослабляют процесс участия или завершения, а „холодные“, наоборот, способствуют ему». Но плодотворное развитие этой темы предполагает верную исходную позицию, которая в данном случае отсутствует, а также диалектический подход, который Маклюэну чужд. Именно поэтому в не лишенном любопытных наблюдений и мыслей исследовании вопрос о том, как работают различные средства массовой информации, то есть вопрос об их технической специфике, как правило, рассматривается обособленно от вопроса, что они говорят, то есть от идеологической проблематики.

И наконец, что касается темы изображения и фотографии, Маклюэн удовлетворяется самыми беглыми замечаниями, поверхностными или просто легкомысленными импровизациями. Так, он сравнивает привычку носить фотоаппарат с бытовавшей некогда привычкой носить монокль, из чего делает вывод, что «и монокль и фотоаппарат ведут к тому, что люди превращаются в предметы»…

Некоторые проблемы фотографии разработаны значительно серьезнее и конкретнее в таких трудах, как «Среднее искусство, опыт по социальному применению фотографии» П. Бурдье, «Язык изображения» и «Изображение в современном обществе» Анн-Мари Тибо-Лолан. Бурдье пытается доказать, что «фотографическая деятельность — это нечто среднее между застывшей в своей академичности объективностью и гипотетически невыразимой субъективностью, где социальное и психологическое начала взаимно определяют друг друга. Так фотография становится благоприятным фактором, способным уловить действие диалектики, через которую поведение обретает смысл, становясь передаваемым, и становится передаваемым, обретая коллективный смысл». Так, независимо от спорности ряда выводов, автор пытается раскрыть сложную связь между субъективным взглядом и общественными взглядами и интересами, находящими выражение в сфере фотографии.

Анн-Мари Тибо-Лолан ставит перед собой серьезную задачу — вскрыть глубокие экономические интересы, обусловливающие характер колоссальной современной визуальной продукции, всевозможных изображений в печати, рекламе, комиксе, телевидении и кино. Автор справедливо подчеркивает, что «было бы несерьезно ограничиться анализом визуальной информации и психологии зрителя, тогда как экономическая база довольно четко определяет и форму образов, и их содержание, и средства распространения».

В монографии Тибо-Лолан представлены и обработаны очень интересные фактические данные о капиталовложениях, организации и социальном потреблении визуальной продукции. К сожалению, попытки применения диалектического метода здесь неудачно сочетаются с элементами буржуазного объективизма, что снижает научную ценность выводов. В отличие от других исследователей, специалистов не столько по социологии, сколько по социальному лицемерию, автор не пытается скрывать политические побуждения, вдохновляющие производство изображений, даже когда они представлены как «аполитичные» и невинно «развлекательные». Если воздействие на публику хорошо организовано и предусмотрено в социалистических странах, то, как известно, и западные государственные деятели занимаются этой проблемой. Мы не имеем ничего против этого комплимента, так как никогда не отрицали, что оцениваем культурную продукцию, в том числе и визуальную, как средство идеологического воспитания. Беда в том, что, касаясь политического смысла изображения, автор рассматривает всегда в одинаковой плоскости и практику социализма, и практику капитализма по той простой причине, что не видит или не желает видеть именно принципиального различия в смысле коммунистических и буржуазных форм визуальной информации.

Проблемы, связанные со спецификой фотографического изображения, автор рассматривает довольно отрывочно, демонстрируя свою полуосведомленность; это характерно для претенциозных дилетантов и довольно часто проявляется в буржуазных исследованиях по вопросу о «массовой культуре». Наивна, например, формула Тибо-Лолан, сводящая изображения к трем основным типам: 1) изображения, представляющие собой «вымысел, творчество», созданные авторами, для которых не имеет значения «средство общения или диалог»; 2) изображения, «стремящиеся воспроизвести реальность… как можно точнее»; 3) изображения, в которых все подчинено одной цели — быть средством общения. «Образ адресуется тому, кто на него смотрит, и уже не является холодным свидетельством реальности, как не является и субъективным видением артиста», а стремится «установить контакт, очаровать, убедить».

Оспаривать подобные взгляды — значит говорить об элементарных истинах на довольно низком уровне. Известно, что человечество никогда не создавало изображения ради самого процесса создания и что нет «чистой выразительности», не связанной с такими вопросами, как: кто изображает, что изображает, с какой целью и для кого. Известно, что нет авторов, для которых не имело бы значения — «общение или диалог». Известно также, что стремление к точному изображению, или «вкус к сходству», не проявилось «в истории довольно поздно», а именно в XVIII веке, как утверждает Тибо-Лолан. Автор явно забыла множество исторических фактов, например «примитивный натурализм» раннего Ренессанса, для которого характерна передача самых мелких, едва видимых глазу деталей. Тибо-Лолан не помнит, что даже самые древние изображения, оставшиеся от человеческой предыстории — «фрески» в пещерах Ласко, Фон-дю-Гома, Альтамира и так далее, — поражают точностью изображения, притом не поверхностной точностью, а умением уловить и передать характерное в силуэте и позе животного. Подобные факты не являются незначительными. Они имеют принципиальное значение и свидетельствуют о том, что само зарождение изображения — результат стремления как можно точнее передать элементы реальной действительности.

И наконец, известно, что стремление фотографа «установить контакт» и «убедить» относится не только к определенному направлению в фотографии, а присуще всей визуальной продукции, от документального снимка сквозь миражи торговой рекламы до «абстрактных» фотообразов авангардистов. Что касается классификации изображений, предлагаемой автором, это всего лишь несерьезная любительская импровизация. Так же несерьезна и характеристика, которую Тибо-Лолан дает современным фотографическим и газетным изображениям, отмечая в них три основные особенности:

1. «Плохой вкус или отсутствие вкуса, то есть, если смотреть глубже, отсутствие иерархии, норм, запретов».

2. «Культ амальгамы — смешение жанров, регистров, тонов». В этом отношении автор придерживается позиции Абраама Моля, который считает «массовую культуру» «культурой-мозаикой», где основа «состоит из агрегата, собранного из не связанных между собой информаций, в отличие от культуры классической эпохи, созданной на базе более глубоких знаний, элементы которых тесно связаны друг с другом».

3. «Характерной особенностью изображения в современном мире является то, что оно свободно, анархично и необузданно».

Произвольность характеристик и обобщений в этом случае столь очевидна, что мы ограничимся лишь несколькими основными замечаниями. Прежде всего, неизвестно, что подразумевает Тибо-Лолан под «плохим вкусом», неизвестны и ее критерии относительно «иерархии, норм, запретов». Говоря о преобладающей части «печатных изображений» в буржуазном мире, следует подчеркнуть, что плохой вкус вовсе не является результатом отсутствия иерархии, норм, он прочно связан с иерархией и нормами капитализма. Далее, понятие «мозаики» и «амальгамы» относится, скорее, не к изображению, а к самим средствам массовой информации — газетам, радио, телевидению, объединяющим в один поток информации самые разнообразные жанровые элементы. Здесь автор, очевидно, допускает грубую логическую ошибку, потому что отдельные изображения сами по себе не являются ни «мозаикой», ни «амальгамой», они включаются в «мозаику», только когда используются данной газетой. Другими словами, то, что нам преподносится в качестве существенной особенности, в действительности является только особенностью монтажа или приложения. И наконец, относительно третьего пункта: если можно согласиться, что изображения в западной печати и в самом деле отчасти являются «необузданными» в прямом смысле слова, то нельзя признать, что они «свободны» или даже «анархичны». Подобное утверждение, в сущности, противоречит и оценкам самого автора, поскольку в изложении указывается, что визуальная продукция заботливо запрограммирована и регулируется экономическими или политическими целями.

Но Тибо-Лолан, видимо, несвойственно сопоставлять то, что она пишет, с тем, что ею уже написано, потому что исследование изобилует противоречиями. С интервалом всего в несколько страниц она с одинаковой категоричностью отстаивает две несовместимые точки зрения — вероятно, чтобы дать читателю возможность избрать из них ту, которая ему больше нравится. Так, например, обстоятельно и подробно описав чудовищное распространение изображения в современном мире, подчеркнув, что подобного явления еще не знала история человечества, Тибо-Лолан в одной из следующих глав вдруг выступает против термина «цивилизация изображения» и пытается доказать, что, в сущности, «изображение было всегда тесно связано с цивилизацией» и в этом отношении наша эпоха ничем не отличается от предыдущих. Похоже, Тибо-Лолан не понимает, что существует не только разница в подробностях, но и принципиальное отличие прежнего быта, когда люди могли видеть изображения только в церквях во время воскресной службы, от сегодняшнего быта, когда люди ежедневно и со всех сторон оказываются обстрелянными всевозможными изображениями посредством печати, кино, телевидения, уличной рекламы.

Так же непоследовательно автор восстает против термина «потребительское общество», равно как и против бытующего мнения, что новые способы использования изображения в западном мире являются характерной чертой этого потребительского общества. Но уже через страницу мы узнаем, что изображение в нашу эпоху подчинено законам машины, оно индустриализовано, ничто не отличает его в известном смысле от какой бы то ни было продукции; афиши, фильмы, передачи превратились в товар для потребления, торговля использует [изображение], чтобы приспособить производство к возможностям сбыта, к требованиям высокой рентабельности, и прочее и прочее. Автор противоречит себе и тогда, когда, с одной стороны, говорит о социальных и политических мотивах при создании изображения, а с другой — рассматривает его как нечто существующее само по себе и само для себя и утверждает, что «изображение и общество находятся в постоянном взаимодействии», словно это два отдельных феномена, влияющие друг на друга.

Более серьезный анализ фотографического образа делает Эдгар Морен в монографии «Кино или воображаемый человек» (глава «Очарование изображения»). Но, отдавая должное профессиональному уровню и интересным находкам исследователя, надо отметить, что Морен обходит ряд существенных сторон жанра. Автор рассматривает изображение не только с психологической точки зрения, но и под углом зрения субъективного зрителя, видит в изображении «двойника» человека, его внутренний мир, воображение: «Двойник и образ надо воспринимать как два полюса одной и той же реальности. Образ обладает магическим качеством двойника, но интерриоризованно, субъективно. Двойник обладает психической аффективной силой образа, но отчужденной и магической» (курсив Морена). И хотя Морен говорит о «двух полюсах одной и той же реальности», он, как выясняется, не находит между этими двумя полюсами места для действительной реальности, которой нельзя пренебрегать безнаказанно при характеристике изображения, тем более такого изображения, как фотографическое, где объективный мир «сам себя рисует» на светочувствительном слое негатива.

Указанные замечания не следует истолковывать как преамбулу к сенсационному заявлению, смысл которого в том, что мы своим исследованием решили заполнить пустоту, допущенную многими другими авторами. Вопросы специфики и функций изображения, а также особенности некоторых видов изображения очень сложны и многосторонни, чтобы их решить исчерпывающе и сразу. Даже такое искусство изображения, как живопись, опирающееся на многовековые традиции и детальные исследования в тысячах исторических и теоретических трудов, все еще имеет свои недостаточно разработанные специфичные проблемы. И все же теории отдельных видов изобразительных искусств в основном давно исчерпаны. А фотография, рожденная более века тому назад, превратилась в жизненную необходимость в современном мире, она ежедневно наводняет планету миллионами и миллиардами новых изображений, но все еще недостаточно исследована ее жанровая специфика.

Этот пробел немаловажен. Речь идет о системе своеобразных методов выражения и воздействия, затрагивающей не только область фотографии, но и такие исключительно важные в современной жизни средства массовой информации, как кино и телевидение. Поэтому, не задаваясь целью исчерпывающе развить эту тему, мы считаем необходимым набросать хотя бы в самых общих чертах ее основные моменты, а также сделать некоторые существенные замечания, касающиеся своеобразия этой сравнительно новой области.

* * *

С тех пор как человек стал человеком, в нем живет потребность к изображению.

Еще в начальной стадии развития — каким мы знаем его по пещерным рисункам далекого палеолита — изображение отражало именно эту потребность, а не являлось продуктом некой игры. Великолепные по своему лаконизму и экспрессии «фрески» Альтамира создавались в суровую эру, когда человек-охотник был поглощен борьбой не на жизнь, а на смерть с суровой природой, когда он не мог играть в «искусство ради искусства». Эти «фрески» создавались для магического воздействия на неумолимые законы природы, которые примитивный человек по своему невежеству считал подвластными заклинаниям.

Так изображение еще во мраке предыстории стало не только средством документирования непрестанно уходящей действительности, не только способом выражения объективного представления человека о ней, но и оружием воздействия на действительность.

На протяжении десятков веков, до эпохи раннего Ренессанса, изображение было чем-то очень дорогим, если рассматривать его как производство, и чем-то очень ограниченным, если говорить о его воздействии. Потому что каждое изображение было вещью уникальной, его создание предполагало и наличие таланта, и вклад большого труда, даже когда дело касалось образов-реплик или образов-копий. Поэтому произведения живописи и скульптуры предназначались главным образом для общественных мест или домов властителей.

Изобретение гравюры и развитие печатного дела сделали изображение значительно более доступным и потому значительно более действенным. Выдолбленный на медной пластине или доске, а позднее просто нанесенный углем на литографский камень, рисунок перестал быть неповторимым оригиналом, он превратился в многотиражный продукт. Производство изображения становилось все более дешевым, а время, необходимое на его размножение, — все более коротким; дело дошло до того, что периодические издания прошлого века поставили перед собой смелую задачу — быстро и точно отражать актуальные события через… резьбу по дереву.

Путь от древнего уникального рисунка до многотиражной гравюры занял тысячелетия. Расстояние от печатных изданий Гутенберга до дешевых, иллюстрированных при помощи резьбы по дереву газет растянулось на пять веков. И вдруг — всего в рамках нескольких десятилетий — произошло чудо: миллионы изображений в миллионах экземпляров заполнили мир. Они не приблизительны, как отражение, а точны, они не результат долгой работы, а детище мгновения, не собственность небольшого числа коллекционеров, а достояние каждого человека; при этом каждый человек может не только созерцать их, но и создавать. В тысячелетней истории изображения произошла неизмеримая по своему объему и значению революция. Изображение переходит в сферу фотографии.

Открытие фотографии как принципа позволило мгновенно фиксировать видимую реальность, а кроме того, стало возможным предельно точно и неограниченно размножать каждый оригинал посредством фотомеханических способов репродуцирования. Средство отражения, фотография быстро переросла и в средство распространения. Именно поэтому, встреченная, как и большинство великих открытий прошлого, с недоверием и насмешкой, она быстро сумела сделать саморекламу, завоевать прочное место во всех областях человеческой деятельности, чтобы превратиться в необходимый элемент цивилизации и современного быта.

Уже первые ателье фотографов-портретистов буквально осаждались клиентами, снедаемыми желанием получить снимок с собственным изображением. «Нечистый свет бросился к фотоателье, как некий Нарцисс!» — презрительно изрек эстет-аристократ Бодлер, который, впрочем, тоже не устоял перед модным искушением и позировал перед фотографом Каржа. Но стремление человека запечатлеть себя для самосозерцания и самопознания, стремление обессмертить свой образ, завещать его потомству является вполне естественным. И вот редкое и дорогое удовольствие иметь собственный портрет — до этого момента доступное только самым богатым — вдруг становится достоянием обыкновенных людей. Члены семей снимаются по отдельности и вместе, чтобы украсить своими изображениями домашний интерьер. События личного характера — крещение, помолвка, свадьба, начало службы в армии — документируются с подобающей торжественностью, чтобы занять место в семейном альбоме. Эта неведомая доселе демократизация изображения не только вошла в быт обыкновенных людей, но и отразила их быт.

Созданная как способ фиксирования переходной видимости, фотография скоро превратилась в метод научного исследования, в пособие для массового обучения, в инструмент идеологического воздействия. Сфера ее применения необозрима: историческая документация, информация, реклама, мода, культурная жизнь, спорт, путешествия, политическая пропаганда, научные открытия, эпизоды общественной и личной жизни сегодня почти немыслимы без участия фотообъектива, который наблюдает, фиксирует, запоминает. Продукция фотографии достигла фантастических размеров. Это буквально миллиарды изображений, производимых ежегодно, разбросанных по газетам и журналам, по бюллетеням и научным монографиям, по стенам, витринам и упаковкам, собранных в архивах, документациях и семейных альбомах, распространяемых печатью и телевидением, превратившихся в насущный визуальный хлеб для всего человечества во всех, даже самых отдаленных уголках планеты. Едва ли Дагер, Тальбот или Ньепс даже в самых смелых своих мечтах могли предвидеть колоссальный размах своего изобретения, превращение фотографии в эпохальный триумф изображения.

Не всякая техническая продукция является творчеством в истинном смысле слова, как и не каждое творчество является непременно искусством. Сама история фотографии — убедительная иллюстрация этой истины. Некоторые люди, опьяненные первыми успехами новой техники, утверждали, что фотография ликвидирует другие изобразительные искусства, но время опровергло их прогнозы, как опровергло оно и высокомерные заявления скептиков, утверждавших, что фотография никогда не превратится в искусство. Конечно, фотография может не быть произведением искусства, но может и стать им — точно так же, как и живописная композиция. Все зависит от того, кто создает снимок и как создает его. Краткая по времени, но неимоверно напряженная по темпам, эволюция фотографии представляет собой эволюцию не просто техники, но и искусства.

Некогда фотографы-пионеры в своем стремлении конкурировать с живописью, в сущности, имитировали ее. Они создавали свои исторические, сентиментально-галантные и бытовые композиции при помощи рисованных фонов, театральных декораций и моделей, мимика и жесты которых были результатом тиранической режиссуры. Сегодня эти произведения — вопреки замыслам их создателей — кажутся нам неподражаемо комичными. Время пощадило их ценой метаморфозы: они перешли из области возвышенного в категорию смешного. Все же и это редкая удача, так как миллионы других снимков не смогли уцелеть даже такой ценой.

Логическая и эстетическая ошибка некоторых фотографов-пионеров заключается в том, что они стремились соперничать с другим искусством, подражая ему, вместо того чтобы добиваться победы путем развития собственных средств, не свойственных никакому другому искусству. Чем больше фотография отличается от живописи, тем больше у нее шансов стать не только точным снимком, но и истинным произведением искусства. К несчастью, эту ошибку допускали не только пионеры жанра. Ее допускают и многие современные фотографы. Бесчисленные черно-белые или цветные снимки, располагающие одним, точно определенным и ограниченным числом эффектов соляризации, навязчивая контрастность или зернистость изображения — все это делает фотографии похожими на банальные гравюры, которые с большим успехом и меньшими усилиями может изготовить самый посредственный художник. Бесспорно, каждый фотограф имеет право использовать все технические средства, которыми он овладел. Но бесспорно и то, что наиболее бесплодным оказывается результат, рассчитанный на эффектность, особенно если она вольно или невольно заимствована у другого искусства. Подобные попытки — независимо от добрых намерений — свидетельствуют не о творческом новаторстве, а о заботливо скрываемом комплексе неполноценности. Этот комплекс довольно распространен именно среди фотографов-художников, и не случайно: даже после десятилетий самых крупных достижений фотографии, как ни парадоксально это выглядит, ее продолжают отрицать как искусство многие «авторитеты» эстетической мысли. Достаточно вспомнить, что и сегодня кое-где еще принято проводить черту между художественным и нехудожественным образом, сравнивая живописное произведение с фотографическим снимком. Подобным авторам, вероятно, не приходит в голову, что произведение живописи может быть на все сто процентов антихудожественным как образ, а фотография может излучать эстетическую красоту.

Излишне говорить, что творец-фотограф, как и творец-художник, явление относительно редкое. В области, которой мы занимаемся, оно встречается еще реже, поскольку претендентов на этот титул здесь неизмеримо больше, чем в любом другом искусстве. Миллионы и миллионы людей сегодня щелкают фотоаппаратами, и среди них миллионы воображают себя новаторами фотоискусства. Любитель, достигший известных технических успехов, часто убежден, что может соперничать с любым профессионалом, а профессионал нередко считает, что разница между документальной и художественной фотографией является просто разницей между двумя жанрами. Но если рассматривать фотографию как искусство, то она не профессия, а призвание. Поэтому талантливый любитель порой в состоянии затмить тривиального специалиста. Поэтому и одаренный «документалист» нередко превосходит амбициозного фотографа-«художника». Не случайно некоторые из самых волнующих — как искусство — фотокадров созданы именно документалистами. Ведь основой мастерства фотографа является умение уловить человечески интересное и неповторимо характерное в сгущенной экспрессивности отдельного переживания или отдельной ситуации, которые, попав в поле нашего зрения, исчезают в следующее мгновение. Именно поэтому яркая документальность мимолетного жизненного эпизода, зафиксированная под соответствующим углом зрения, часто дает больший художественный результат, чем фотоманипуляции возле какого-нибудь запотевшего или подернутого инеем окна с целью передать некий томно-загадочный взгляд. Это вовсе не означает, что фотограф не должен стремиться к поэзии и искать ее, может быть, в запотевшем или покрытом инеем окне. Тут весь вопрос в эстетической мере и эстетическом отношении, в стремлении к собственной находке и в ценности этой находки с точки зрения содержания.

На Западе создаются целые альбомы, посвященные игре света на водной глади, или причудливо изогнутым стволам деревьев, или фактуре различных поверхностей. Эти во многих случаях интересные реализации тем не менее начинают утомлять и раздражать, когда их количество становится слишком большим. В подобных вещах, естественно, важную роль играет человеческий взгляд и человеческое отношение. К сожалению, это нередко взгляд и отношение, раскрывающие главным образом технический педантизм, эстетическую мелочность, самолюбование и опьянение ничтожным открытием. И знаменательно, что именно подобные эксперименты ведут к новому соперничеству между фотоискусством и живописью, в данном случае между абстрактной живописью и «неизобразительной» фотографией.

Фотография рождена стремлением отразить по возможности объективно, верно и точно окружающий нас видимый мир. Своим развитием и успехами она обязана тому же стремлению: достичь предельно безукоризненной оптики, более богатого деталями изображения, более точного образа. Все это настолько общеизвестно, что для нас доброкачественный снимок превратился в образец точности и фотография стала синонимом объективного документа, синонимом истины.

Так, мы нередко забываем, что использование этой техники связано не только со стремлением к максимальной правдивости, но и со стремлением к обманчивому правдоподобию, не только со стремлением документировать истину, но и выдать за истину ложь. Путем использования объективов с различными свойствами фотограф может крупным планом показать нам то, что на самом деле находится весьма далеко, и, наоборот, отдалить то, что находится совсем близко, представить какой-нибудь интерьер при желании очень обширным или совсем тесным, создать у нас самые различные и даже противоречивые впечатления об одном и том же лице в зависимости от угла зрения, освещения и чувствительности объектива, «исправляя» природные дефекты этого лица и произвольно деформируя его, как в ярмарочных кривых зеркалах. Разнообразные приемы ретуширования, копирования и проявления снимков еще больше увеличивают возможности переиначивания реальной видимости. Но и это не все, потому что самые страшные методы фальсификации — не в лаборатории, а в голове фотографа. В зависимости от того, на каком моменте данного события он остановится, на чем сосредоточит наше внимание и что оставит за кадром, фотограф может менять наше представление о данном событии с такой же легкостью, с какой это делает и вульгарный фальсификатор, при помощи ножниц и клея создающий мнимую фотографию из монтажа нескольких истинных снимков.

Известно, что кинозвезды в жизни часто не обладают той ослепительной красотой, какой блещут на экране и которая является результатом дружных усилий ряда специалистов, начиная с человека, который создает «тип» артистки, и кончая кинооператором. Свое веское слово говорят тут, конечно, парикмахер и гример. Известно, что фоторепортер может, например, придать надменное выражение данному лицу, сняв его снизу, или сделать его деформированным и неприятным при помощи широкоугольного объектива. Известно, что экзотические места, роскошные курорты, комфортабельные интерьеры, модная одежда, лакомства, напитки, изображениями которых украшены очерки и рекламные страницы иллюстрированных журналов, в действительности совсем не так привлекательны, как на цветных снимках, созданных виртуозами фотографии и печати.

Приходится помнить об этом, потому что для правильной оценки фотографии как реальности и возможности необходимо учитывать двойственный характер фототехники, являющейся одинаково сильным оружием и познания действительности, и ее фальсификации. Буржуазные исследователи не только поверхностно и непоследовательно рассматривают специфику фотообраза, но почти всегда относятся к нему с предубеждением, опорочивающим любое исследование. Именно поэтому они либо демонстрируют полное восхищение фотографией, как, например, Альбер Плеси в своей «Грамматике изображения», либо склоняются к недоверию и отрицанию, подобно Маклюэну и Бурстину.

Чтобы раскрыть более конкретно двоякие возможности фотоотражения, необходимо наметить его основные отличительные черты.

«Изложение по искусству фотогеничного рисунка, способу, через который предметы в природе могут рисовать себя сами, без помощи кисти художника». Это название научного сообщения, сделанного Тальботом в 1839 году Королевскому обществу. И уже в самом названии мы открываем первую, возможно, самую характерную, во всяком случае, самую яркую черту фотообраза — его подлинность. Зритель, видящий перед собой какое-нибудь, пусть самое совершенное по педантичности исполнения изображение человека, не может быть уверен, сделано оно с существующей модели или это создание воображения художника. Фотография, наоборот, сама подсказывает вывод: «Раз снято, значит, существует». В живописи мы говорим о реалистических или антиреалистических тенденциях. В фотографии подобные соображения нам кажутся неуместными, потому что мы убеждены: она механическим способом фиксирует саму реальность, или, как сказал Тальбот, «предметы сами себя нарисовали».

Подлинность — самое большое преимущество фотоизображения. Когда она действительно существует, она открывает широкие возможности для изучения жизни. Но когда она мнима, она очень опасное оружие в руках фальсификатора. Потому что это первое, самое главное и как будто бы неоспоримое качество фотоизображения может оказаться как реальным, так и мнимым. Тот факт, что лица, предметы, обстановка, изображенные на снимке, явно «сняты», а не выдуманы, еще не исчерпывает вопроса о подлинности. «Эти лица и в самом деле те, за которые они себя выдают?», «Это естественное расположение предметов или их специально расположили так ради снимка?», «Это и в самом деле то место, о котором говорится в тексте?» — достаточно задать несколько вопросов подобного рода, и станет ясно, что неоспоримая на первый взгляд подлинность, в сущности, не подлежит проверке и доказательству. Но поскольку зритель не всегда задается такими вопросами и редко в состоянии сам произвести проверку, нет ничего удивительного в том, что сайгонского инквизитора ему могут представить как солдата армии вьетнамских патриотов, а зверства американцев приписать вьетнамцам посредством сенсационной и «совершенно подлинной» фотографии.

Другим существенным качеством фотографического изображения является точность в отражении реальности. И чем яснее и богаче деталями снимок, тем точнее кажется он тем, кто его рассматривает. Принято говорить о полном соответствии, тождественности фотообраза и оригинала, но при этом нередко внешнюю адекватность принимают за правдивость.

Каждый человек по личному опыту знает, что снимок не всегда точен. Нередко, глядя на фотографию близкого человека или свою собственную, мы говорим: «Это не он», «Это не я». Подобное суждение может, разумеется, свидетельствовать о том, что наше субъективное представление не соответствует фотоизображению, и вовсе не означает, что фотоизображение непременно не точно. Но когда наше мнение разделяют и окружающие, ясно, что ошибку следует искать не в субъективном представлении, а в «объективном» образе на снимке.

Мы уже говорили о том, что использование различных углов зрения, различных объективов и различного освещения позволяет без больших усилий получить деформированное, то есть неточное, изображение. Но неточность далеко не всегда возникает в итоге сознательного переиначивания. Во многих случаях она — результат случайности, встречающейся довольно часто и в любительской, и в профессиональной фотографии. Если снять лицо какого-то человека в непривычном для него положении или с нехарактерным для него выражением, то снимок, не будучи неточным в буквальном смысле слова, окажется неточным как фиксация характера. Именно по поводу такой случайности Достоевский заметил, что на фотографии, возможно, Наполеон выглядел бы глупым, а Бисмарк — нежным.

Часто мы сталкиваемся с очень распространенным убеждением, что точность равнозначна правдивости, а отклонение от точности — отклонение от правды. Не вдаваясь в подробности этого сложного вопроса, отметим, что в фотографии, как и при всякой фиксации видимого, вышеназванные понятия не могут восприниматься как тождественные, поскольку точное отражение видимого, то есть внешнего, не является непременно точным раскрытием сущности, то есть правдивым отражением характерного. Следовательно, вполне вероятно, что данный снимок вопреки внешней точности не будет правдивым, как вероятно и то, что не очень точная и порой лишенная многих деталей фотография окажется по существу правдивой.

Красноречивым примером в этом отношении являются работы Альфреда Эйзенстеда, известного американского фотографа, среди которых, между прочим, и тысячи репортажных и портретных снимков самых видных представителей западного мира — политиков, ученых, художников, киноартистов и так далее. Сделанные солидным профессионалом, эти снимки, конечно, далеки от того, чтобы представить нам Черчилля глупым, а генерала Макартура — нежным и так далее, и тем не менее многие из них, будучи точными, в то же время не являются правдивыми. В данном случае речь идет не о неудачах, а о преднамеренности. Фотографируя официальных лиц, Эйзенстед стремился к репрезентативности, и получались парадно-внушительные, но поверхностные образы. Вопрос о том, что к этому побуждало художника — собственные предрассудки или стремление удовлетворить требованиям буржуазной публики, — не имеет значения. Важно другое: эти респектабельно «точные» в техническом отношении образы, как правило, очень далеки от правдивости. И наоборот, в тех случаях, когда оценка фотографа действительно соответствовала значительности модели и когда фотограф имел желание и возможность найти более индивидуальный подход, снимки отражали не только внешность, но и состояние, характер объекта (Альберта Эйнштейна, Бернарда Шоу, Синклера Льюиса и других).

Третьей характерной чертой фотоизображения, которая тоже может быть как реальной, так и мнимой, является объективность. Поскольку принято считать, что «предметы сами себя рисуют» на светочувствительном слое негатива, что глаз объектива фиксирует их, а роль фотографа сводится к умению пользоваться аппаратурой, постольку и объективность снимка считается несомненной. Оценивая произведение изобразительного искусства — живописи, графики, скульптуры, — мы отлично понимаем, что даже самая большая точность не исключает, а неизбежно предполагает известное субъективное отношение, потому что это точность индивидуального глаза, индивидуальной, а следовательно, субъективной оценки. Когда речь идет о снимке, мы склонны считать, что здесь не может быть субъективности, так как действительность «увидена» механическим глазом, беспристрастным и безучастным, как любой механизм.

Эта точка зрения может быть правильной, но только в известных случаях и в известных границах. Когда воспроизводятся космические снимки спутника, у нас нет никаких оснований сомневаться в их объективности — по той простой причине, что аппаратуру приводит в движение электронное устройство. Когда ученый делает свои научные фотографии, положение аналогично, потому что, хотя в этом случае за камерой и стоит человек, его единственной целью является объективное познание. Но когда аппарат нацелен на вещи и явления, способные вызвать эмоциональную реакцию, чувство симпатии или антипатии, индивидуальную оценку, объективность фотообраза перестает быть неоспоримой.

Мы уже говорили, что за механическим глазом объектива следит живой человеческий глаз и, следовательно, объектив в конечном счете всего лишь продолжение, придаток человеческого глаза. Разумеется, возможно и обратное: человек может быть придатком фотоаппарата — речь идет о ремесленниках, делающих фотографии на паспорт и озабоченных только соблюдением стандартных требований. Но подобного рода механическая деятельность слишком далека от занимающей нас проблемы.

Если подходить к вопросу не философски, а обыденно, объективными образами мы считаем те, которые видим собственными глазами, так как они — результат прямого контакта органов нашего зрения с реальностью. А образы, возникающие у нас как представления, как визуальные воспоминания, как видения в воображении, мы считаем субъективными, потому что они не прямое отражение, а отражение, переработанное нашим сознанием. Именно в этом смысле для нас фотография является образом первого типа. Но во многих случаях даже с этой точки зрения снимок отнюдь не является образом первого типа, это образ второго типа, представленный в форме первого. Примером может служить уже упомянутая практика создавать аллегорические, исторические и совершенно фантастические фотокомпозиции посредством введения гримированных моделей, расположенных в соответствующих позах и группах режиссером-фотографом. Примером могут быть и кинокадры, которые тоже зачастую представляют собой вымышленные, фантастические, то есть субъективные, образы, но предварительно им придана некая объективизация с помощью актеров и декораций, после чего они засняты как реальность. В качестве примера можно назвать и некоторые «документальные» снимки, которые фотографы представляют нам как «кусочки» жизни, хотя эти «кусочки», в сущности, преднамеренно сфабрикованы. Одно из самых известных произведений французского фотографа Робера Дуано называется «Любовь в прицепе»: велосипедист-разносчик целует свою любимую, сидящую в ящике прицепа. Снимок на первый взгляд выглядит очень эффектно, но затем начинает ощущаться фальшь, зрителю становится ясно, что сценка выдумана фотографом, то есть что жизненный «документ» является псевдодокументом.

Если сопоставить это изображение с другим известным снимком на ту же тему — «Днем победы» Эйзенстеда, можно увидеть тотчас же разницу именно с точки зрения объективности. Снимок Эйзенстеда не так интересен как находка, зато намного убедительней. Моряк обнял посередине улицы свою девушку и целует ее. В естественности позы и отрешенности этой пары, в легких улыбках прохожих, в веселом оживлении улицы, даже в легком движении девушки, из-за которого ее рука вышла неясно, — в каждой детали изображения чувствуется естественность, свидетельствующая об объективности документа, и вместе с тем ощущается праздничное оживление большого дня.

В сущности, субъективность фотографа начинается с пристрастия, выразившегося уже в выборе сюжета, в степени важности включенных в кадр элементов, в подборе технических средств, при помощи которых они будут отражены. Другими словами, фотограф может быть субъективным и объективным, как и всякий художник. Нельзя назвать «нелояльными» по отношению к зрителю подготовку и продуманность моделей и обстановки не только потому, что в ряде случаев их трудно установить, но и потому, что они зачастую и необходимы. Но раз фотограф пользуется правами художника, он должен иметь и его обязанности, включая и обязанность быть объективным по существу. Эта обязанность приобретает особую важность в фотоискусстве благодаря широким возможностям для спекуляции кажущейся объективностью снимаемого документа.

Не стоит делать оговорки, что объективность для нас не означает объективизации. Способность фотографии не только создавать контакт между нами и изображенным, но и раскрывать нам идейно-эмоциональное отношение человека, который не фигурирует в произведении, но который как бы незримо присутствует в нем, является другой особенностью этой деятельности, — особенностью, которая превращает ее из техники в искусство.

Существуют, разумеется, мнения, порицающие проявление подобного «присутствия», каким бы ненавязчивым оно ни было. Ничего удивительного. Если даже в литературе, в живописи концепции натуралистического объективизма долгое время пользовались популярностью, логично предположить, что они проявятся еще более властно в такой области, как фотография, считающейся подлинным, адекватным и объективным отражением реальности.

Что и говорить, в ряде жанров этого искусства самоутверждение субъекта-творца затмевает и ослабляет воздействие зафиксированного объекта. Чем меньше чувствует зритель между собой и изображенной действительностью «присутствие» фотографа, тем более непосредственным будет воздействие снимка. Но вопрос о форме и степени проявления авторского отношения не может толковаться как мотив о безучастии.

Иногда считают, что жизненный материал достаточно убедителен, он «говорит» сам за себя, следовательно, фотограф должен молчать. Замечание было бы справедливым, если бы не одна существенная деталь, что именно фотограф подбирает соответствующий жизненный материал и уже этим своим подбором он «говорит». Разумеется, реальность обладает огромной силой и вполне может увлечь фотографа, если он не является беспардонным фальсификатором, в сторону от его первоначального намерения. В 1956 году в западной печати вышла серия снимков, показывающих, как буддийские священники в Сайгоне обливают себя бензином и поджигают в знак протеста против войны. Буржуазные репортеры засняли страшные сцены ради обычной для «желтой прессы» сенсации. Но в данном случае материал оказался сильнее и красноречивее бульварной сенсации и перерос в зловещую разоблачительную драму…

Мы знаем, что подобное превосходство жизненного материала над неправильной позицией автора находит подтверждение во всех областях искусства, но это не может служить основанием для упования на стихию, для вверения судьбы произведения воле случая. Поэтому мы считаем, что снимок как объективное свидетельство имеет самую большую ценность тогда, когда пристрастие и тенденциозность фотографа сочетаются со стремлением раскрыть правду жизни.

В снимке американского фотографа Джеральда Шатцберга «Париж», имеющем форму высокого прямоугольника, привлекает взгляд прежде всего верхняя, сильно освещенная часть, где на фоне белой занавески выведено название фирмы «Кристиан Диор». Затем взгляд опускается ниже, к самой витрине, где среди скульптурной декорации в стиле рококо, с обнаженными телами, цветами и амурами, расположены товары прославленного Дома моделей. И далее — еще ниже, к темному силуэту женщины, выделяющемуся на фоне светлого фасада здания. Женщина остановилась среди пустынной ночной улицы, словно околдованная роскошью витрины, этой яркой рекламной сказкой, рассказывающей об элегантных туалетах, об очаровании красоты, о счастье любви и благополучной жизни. Женщина стоит спиной к зрителю, грубое пальто скрывает ее уродливое тело, у нее рост пигмея, деформированная фигура и кривые ноги; это одно из тех существ, кому природа уже с рождения закрыла доступ у счастью и красоте.

Могут возразить: невероятно, чтобы фотограф обнаружил этот контраст в жизни, снимок смонтирован. Возможно. Но логика удачного произведения такова, что для нас подробности не имеют значения. Этот снимок «со спины» говорит о тайной охоте за моделью и, следовательно, о естественности, а не о преднамеренно продуманном контрасте. Именно потому, что произведение жизненно правдиво, раскрывает блеск и нищету большого города, трогательный восторг, мечты жалкого человекоподобного существа, его одиночество и многое другое, что — как во всяком богатом подтекстом визуальном произведении — невозможно объяснить словами.

Здесь мы сталкиваемся с другой стороной фотографии — впечатлением спонтанности и непринужденности или, наоборот, искусственности и преднамеренности снимка. Как уже говорилось, когда результат удачен, подобного вопроса не возникает, не возникает именно потому, что автор не разрушил впечатления спонтанности, даже если и прибегнул к известной мизансцене.

Когда мы рассматриваем безупречные в профессиональном отношении снимки Нико Джесса в его альбоме «Парижские женщины», выпущенном в Париже в 1954 году, нам зачастую кажется, что автор действовал подобно фотографу-портретисту: «Наклоните слегка голову, посмотрите сюда, улыбнитесь…» От этого снимок, возможно, не теряет прелести изображения, но перестает звучать как документ. А рассматривая такое произведение, как «Бордель в Стамбуле» Вальтера Зиберта, мы в первый момент вообще не думаем об эстетических и профессиональных качествах снимка, потому что изображение повергает нас в то шоковое состояние, какое может вызвать только реальность. Зиберт тайком заснял эту сидящую у стены в бесстыдной позе проститутку с дряблым отяжелевшим телом и усталым апатичным лицом, спонтанно раскрыв нам душную атмосферу и уродство порока.

Известно, что документальные фильмы итальянца Джакопетти славились еще несколько лет назад своей грубой, даже шокирующей документальной силой. А потом разразился скандал. Было доказано, что для придания большей естественности известным кадрам, рассказывающим о зверствах в Конго, Джакопетти сам создавал необходимые ему ситуации. В его машину вместе с кинокамерой был вмонтирован и ручной пулемет, и, пока наемники известного Конго-Мюллера расправлялись с туземцами, Джакопетти снимал. Вообще камера и пулемет работали синхронно, потому что режиссер, который цинично попирал элементарные законы гуманности, заботливо соблюдал профессиональный закон спонтанности.

Не многие произведения искусства претендуют на всеохватность, даже романисты отказались от практики передавать жизненную судьбу героя от рождения до смерти. Эта фрагментность, проявляющаяся в различной степени во всех сферах художественного творчества, особенно характерна для фотоискусства, и очень часто она сознательно подчеркивается как отличительная черта жанра. Фотообъектив в зависимости от своих технических качеств отрезает от видимого под более широким или более узким углом какую-то часть, изолирует ее, и заключенная в определенный сектор действительность становится центром нашего внимания. И хотя усовершенствование аппаратуры ведет ко все более широким объективам (как известный «рыбий глаз» [«Фиш-ай»], предполагающий видимость в 360°), у фотографа нет оснований — кроме как в специальных случаях — прикрывать фрагментный характер кадра. Удачно подобранный фрагмент порой не только лаконичнее, но и выразительнее широкой панорамы, подобно тому как человеческая рука, вылепленная Роденом, может больше рассказать о характере, чем целая фигура, созданная посредственным ваятелем.

Как и всякое статическое изображение, снимок является фрагментом не только в смысле пространства, но и в смысле времени — это навсегда запечатленное мгновение между тем, что было, и тем, что будет. Произведение Гоуарда Шерли «Найденный щенок», которое Альбер Плеси считает едва ли не высшим достижением мировой фотографии последних десятилетий, возможно, и не такое уж огромное достижение, но оно очень характерно как фиксация мгновения, преодолевающая впечатление фрагментарности, потому что снимок нам подсказывает и то, что предшествовало этому мгновению, и то, что последует за ним. На снимке две модели: маленький мальчик и крупный мужчина, стоящие один против другого. На лице мальчика — мольба, его ручонки вытянуты в выразительном жесте. Мы не знаем, что выражает лицо мужчины, склонившегося к ребенку, но мы видим то, что ребенок не может увидеть: в руках, скрытых за спиной, мужчина держит щенка. Эта подробность — ключ к смыслу остальных компонентов, немногочисленных, но достаточных, чтобы по одному мгновению восстановить случившееся: мальчик потерял щенка и пришел в соответствующее учреждение (о чем свидетельствует надпись на стене). Жест ребенка красноречиво говорит: «Не нашли ли вы вот такого маленького щенка?» А эпилог ясен — мужчина держит щенка за спиной.

Разумеется, сила фотографии не в том, чтобы рассказывать, а в том, чтобы показывать, но пример со снимком Шерли свидетельствует, что художник может вместить целый рассказ в рамки изолированного момента.

Статичный характер фотоизображения определяет границы его возможностей в отражении динамики зафиксированной реальности. Снимок не передает прямо движение, но он располагает рядом средств для того, чтобы внушить его или восстановить. Показ кинолент, по существу, является последовательным показом кадров, каждый из которых сам по себе статичен. Но как раз благодаря этой последовательности кадров, благодаря их быстрой смене показ серии статичных снимков создает полную иллюзию движения. Отдельное фотоизображение не ставит перед собой подобной задачи. Но при высоком качестве объектива, скорости действия обтюратора и чувствительности эмульсионного слоя фотография может «засечь» движение примерно за 1/1500 долю секунды и раскрыть мгновения, ускользающие от человеческого глаза. Известно, что именно фотография зафиксировала, и как движутся ноги бегущей лошади, и как функционируют крылья птицы в полете.

Если анализ движения посредством фотографии является важным главным образом для специальных областей науки или человеческой деятельности, то другие возможности снимка, связанные с проблемой динамики, часто используются в документальной и художественной фотографии. Технические приемы так называемого фотостопа, флу, стромбо-флаша, дубляжа, фотовибрации и так далее позволяют создать видимость движения при статичном в действительности образе. Едва ли следует подчеркивать, что в фотографии, как и в изобразительном искусстве, впечатление динамики достигается не столько различными техническими трюками, сколько через принцип динамики, на котором строится вся композиция образа, здесь очень важны жесты, позы, соотношения между различными компонентами и тому подобное.

Знание законов композиции, которого не хватает, к сожалению, не только любителям, но и многим профессионалам, связано и с другой проблемой — четкостью фотообраза как смысла и внушения. Снимок, который вызывает разнообразные и противоречивые толкования или требует продолжительной «расшифровки» для его восприятия, не может считаться удачным. Сегодня, когда так возрос поток информации, и в первую очередь визуальной информации, неясный снимок может вообще не привлечь к себе внимания. Это, конечно, не означает, что он должен быть элементарным и примитивным по смыслу, просто в его смысле должен существовать фокус, приковывающий внимание зрителя, пробуждающий любопытство и заставляющий более внимательно и целостно воспринимать произведение.

Что же касается вопроса, должен ли фотообраз быть непременно лаконичным, здесь, видимо, категорический ответ привел бы к излишней нормативности, поскольку в данном случае все определяется характером жизненного материала и замыслом автора. Неуместно требовать лаконизма, например, от работ Кая Нильсона, Такахиро Оно, Пепи Мересио, Андреаса Файнингера, снимающих людей на стадионах, религиозные ритуалы, политические демонстрации, пляжи и так далее. Эти произведения тем внушительнее, чем больше фигур в кадре, потому что фотограф и хочет показать нам именно это многолюдье. Но даже это не мешает их снимкам отличаться своеобразным лаконизмом, потому что в них сотни, а порой и тысячи образов слиты в единый, целостный образ — множество.

Кадр может иметь значение самостоятельного произведения, но может быть и частью небольшого или сравнительно большого ансамбля. Эйзенстед, например, создал во время второй мировой войны целую сюиту, объединенную общей темой, местом действия и аналогичностью ситуаций — женщины провожают мужей на фронт («Прощание на станции Пенсильвания»). Каждый снимок здесь показывает нам прощание отдельной пары и имеет самостоятельное звучание, но все вместе снимки обретают более сложное и более весомое значение, перерастают из серии личной драмы в общественную драму.

Если сюита Эйзенстеда построена по принципу созвучия, то серия Робера Дуано «Непристойная картина» — по принципу диссонанса. Фотограф использовал выставленную в витрине антиквара эротичную картину и запечатлел, снимая из помещения магазина, реакции прохожих. На снимках мы видим и весело смеющегося молодого человека, и возмущенную пожилую даму, и сосредоточенный взгляд эротомана, и озадаченную физиономию полицейского, который явно размышляет о том, позволяет ли закон выставлять напоказ такое бесстыдство. Когда подобная серия прослеживает какое-то реальное или мнимое действие, развитие сравнительно простой или сложной интриги, сюита, естественно, перерастает в фоторассказ или фотороман — жанры, широко используемые в современной продукции «массовой культуры».

Но самой простой и самой распространенной формой ансамбля остается объединение двух снимков, которое может преследовать разные цели: сопоставления, контраста, опровержения. Это весьма коварная форма фотопублицистики, поскольку объект на снимке никогда не знает, каким образом позднее будет использовано его изображение. Когда, например, рядом со снимком Черчилля помещали снимок бульдога, это был чистый прием сопоставления, при котором автор, не изменяя респективного выражения своей модели, неожиданно придавал ей совсем иной смысл, вытекающий из неприятного соседства с другим кадром. Когда рядом со снимком американской красавицы «мисс Атом», увенчанной короной, символизирующей гриб атомного взрыва, напечатали снимок японки с обезображенным лицом — жертвы Хиросимы, это был прием контраста, придающий первой фотографии значение циничного и зловещего карнавала. И когда рядом с фотографией гордо шагающих парадным шагом американских солдат помещают снимок американских военнопленных во Вьетнаме, то второй снимок опровергает первый, рекламирующий «непобедимую» армию янки.

Способ сопоставления с целью достичь впечатления соответствия или контраста может быть, разумеется, использован и в рамках одного кадра. Когда на одном пейзаже мы видим переплетенные деревья и возле них — обнимающуюся парочку, это просто наглядная ассоциация. Когда Эйзенстед снимал артиста Кларка Гейбла, отдыхающего во время паузы, он, очевидно, хотел подчеркнуть контраст: на виске у артиста мы видим кровь, она двумя ручейками течет по щеке, но лицо улыбается, потому что «кровь» — всего лишь грим для очередного эпизода фильма.

Возможность сочетать различные фотообразы с целью придания им нового звучания и нового смысла широко используется в так называемом фотомонтаже. Когда фотомонтаж не скрывает своего характера, то есть когда это не трюк и не фальсификация, он становится своеобразным художественным жанром, достоинства которого хорошо проиллюстрированы в творчестве известного Джона Хартфилда или Хосе Ренуа. Но нам кажется, что эти достоинства сравнительно ограниченны, поскольку фотомонтаж теряет документальную ценность фотографии, не приобретая пластического богатства и широких изобразительных возможностей графики или живописи.

Наглядная конкретность образа, присущая всем визуальным видам искусства, приобретает особенное значение в фотографии. Упомянутые уже попытки нарушить эту конкретность различными техническими эффектами и превратить фотообраз в своеобразное подобие абстрактной живописи являются системой бесплодных экспериментов, не имеющих никакой художественной ценности. Претенциозные авторы такого рода сверхмодернистских произведений, несмотря на свои технические познания, сродни невеждам в эстетическом отношении по той простой причине, что они пытаются средствами фотографии создавать нечто такое, что не является фотографией.

Почти во всех многочисленных жанрах этого искусства выявляются два основных направления — документальное и художественное. Не отрицая возможностей каждой из этих тенденций, надо отметить, что более чем за век фотография реализовала самые большие свои достижения, в том числе и художественные, главным образом в области документалистики. И это не случайно. Специфическое оружие фотографии, присущее только ей и ею порожденное, — кино — является подлинным, взятым прямо из жизни визуальным образом. И именно на этом поприще фотография остается непревзойденной, на всех остальных сталкиваясь с другими искусствами, вооруженными куда лучше ее.

Хороший документальный снимок, сделанный способным автором, всегда в известном смысле является художественным. Потому что способность в данном случае проявляется именно в зорком и проницательном взгляде, в умении подчеркнуть значительное и через индивидуальный образ достичь обобщения, внушая нам определенное состояние или погружая нас в определенную атмосферу. Именно особенности такого рода, а не преднамеренные мизансцены и технические эффекты делают фотообраз художественным. Снимок Эберхарда «Нью-Йоркское метро» — на первый взгляд банальный документ. Но, рассматривая этот документ: фигуры сидящих людей, ушедших в себя, погруженных в чтение, или вперивших безразличный взгляд в какую-то точку, или просто дремлющих; грязь в вагоне, разбросанные по полу газеты и прочее, — мы начинаем ощущать всю тягостность и мрачность не только этого места и этого часа, вечернего часа усталости после длинного рабочего дня, но и всего скучного будничного быта, на который обречены маленькие люди в большом городе.

Наверно, не стоит утверждать, что профессиональные возможности таких авторов, как Питер Гоуланд, Бил Гамильтон, Сэм Гескинс, Банн Йегер, Петер Беч, Андре де Диенс или Бруно Бернард, более ограниченны, чем возможности большинства известных документалистов. И все же произведения этих фотографов, которых считают большими мастерами своего дела, куда беднее, искусственнее, незначительнее, чем работы многих фоторепортеров. Потому что упомянутые авторы работают на модные журналы, киножурналы, иллюстрированные еженедельники, они превратились в виртуозов в способах передачи красоты кинозвезд, портреты которых куда привлекательнее оригиналов, и слащавой «благоприличной» наготы женского тела. И вся эта продукция, несмотря на высокий технический уровень, композиционную грамотность, умелое использование цвета, обилие эффектов и щедрые порции засахаренной красоты, оказывается более пустой и менее привлекательной, чем грубый, но верный документальный кадр.

По мнению бывшего директора большого американского иллюстрированного журнала «Лук» Артура Ротсейма, фотограф-документалист должен обладать следующими десятью качествами: солидной образованностью, знанием по крайней мере двух иностранных языков; живым интересом к человеческим проблемам; склонностью к приключениям, сопровождающейся «стремлением побывать всюду и с энтузиазмом делать все, даже самый незначительный репортаж»; постоянным интересом к книгам и фотожурналам; знанием фотографической техники; стремлением к самобытному стилю; умением одинаково хорошо делать снимки и писать тексты репортажа; познаниями в области искусства, композиции, живописи; способностью испытывать эмоции и одновременно объективно отражать их; хорошим здоровьем, бодростью духа и тела, умением быстро реагировать на необычайное.

Вышеизложенные требования сформулированы человеком, проработавшим почти два десятилетия с фотожурналистами, поэтому ясно раскрывают высокую взыскательность буржуазного работодателя к качествам документалиста. С нашей точки зрения, подобная градация не учитывает — по понятным причинам — вопроса о мировоззрении, что очень важно. В то же время мы считаем, что от документалиста трудно ожидать такого набора идеальных черт, как этого требует Ротсейм, но мы полностью согласны, что фотограф, как и любой другой художник, может достичь успеха только в том случае, если он развил в себе комплекс высоких общечеловеческих и профессиональных достоинств.

Но именно этой истиной обычно пренебрегают миллионы любителей, вообразивших себя настоящими фотографами, раз уж они вооружились фотокамерой. Мы уже говорили, что ни известная техническая грамотность, ни — добавим — совершенная аппаратура не могут гарантировать серьезных достижений. Качество снимка зависит не столько от техники, сколько от интеллекта, эмоциональности, взглядов человека, работающего с камерой.

Разумеется, легкомыслие, невзыскательность, инерция, с которыми миллионы любителей щелкают фотоаппаратами ради сувенирных или семейных снимков, не являются слишком большой бедой. В конце концов, это занятие ничем не хуже других способов проведения свободного времени. Беда заключается в том, что фотомания, особенно на Западе, все больше вытесняет нормальный человеческий интерес к окружающей реальности. Один из эффектов колоссальной визуальной продукции «массовой культуры» выражается в том, что она превращает изобилие ежедневно выпускаемых фотоизображений в привычку и вместе с тем подстрекает потребителей самим производить их. Постоянные конкурсы иллюстрированных журналов на самые лучшие снимки, представленные читателями; специальные рубрики с «полезными советами», вопросами и ответами и прочим, предлагаемыми вниманию дилетантов; страницы, заполненные фотографиями, «полученными по почте»; обильный поток реклам марок фотоаппаратов, один другого чудодейственнее, — все это играет роль непрерывно действующего стимулятора, усиливающего энтузиазм любителей и нередко направляющего их внимание на самое ничтожное и самое пошлое.

Примером в этом отношении служат порнографические издания и даже некоторые «порядочные» журналы, помещающие компетентные советы по «важной» проблеме, «как заснять голой вашу приятельницу или супругу», предлагающие необходимый для этой цели реквизит — «эротическое белье», публикующие и премирующие лучшие достижения своих читателей. По мнению ряда западных буржуазных сексологов, безнравственная фотография превратилась сегодня на Западе в обычное занятие любителей главным образом под влиянием «профессиональных» изданий, которые не только преподносят своим клиентам образцы для подражания, но и направляют их дилетантскую деятельность, обеспечивая им хорошо оборудованные помещения и опытных женщин-натурщиц, берущих плату из расчета за каждый час.

Но это лишь один из многочисленных аспектов проблемы. Существеннее то, что объектив не используется как «продолжение» человеческого глаза, как созданное для него устройство, а просто заменяет глаз, вытесняет его. Такие авторы, как Бурстин, Фулькиньони, Маклюэн и другие, не без основания указывают, что сегодня большая часть людей выезжает на природу не для того, чтобы смотреть, а чтобы снимать, посещает музеи не для того, чтобы созерцать, а чтобы снимать, путешествует по свету не для того, чтобы накапливать впечатления, а чтобы снимать. И действительно, когда глядишь на толпы туристов, обходящих с фотоаппаратами площади западных городов, осаждающих с камерами соборы и бронзовые изваяния, обстреливающих своими объективами прохожих, выглядывающих из окон автобусов и автомобилей, чтобы сделать еще один снимок, и еще, и еще — последний, — кажется, что не аппарат служит им, а они служат ему, что, в сущности, он наблюдает, созерцает и оценивает, а они только щелкают. Едва ли нужно пояснять, что эта роль наемников фотокамеры не оставляет времени на живые впечатления, человеческие впечатления невооруженным глазом. Да и к чему им эти впечатления, когда, вернувшись домой, они будут располагать целой кучей снимков, предназначенных для того, чтобы показать близким и знакомым, как много увидел фотоаппарат во время чудесного путешествия.

Обыватель, гордо стоящий перед Эйфелевой башней со своим дорогим «Лайкафлексом» или «Контарексом», даже не вспомнит о том, что эта Эйфелева башня заснята со всех расстояний и под всеми возможными углами зрения сотнями профессионалов-виртуозов и что в двух шагах отсюда они могут купить целые серии и целые альбомы с такими снимками. Но даже если вы и напомните обывателю об этом, он обязательно ответит вам, что ему не нужны чужие снимки и что он желает сам заснять башню. Для него главное — получить «свой» снимок, щелкнуть «своим» фотоаппаратом. И ему трудно понять, что этот снимок не будет ни «своим», ни чужим, потому что он обезличен и машинален, порожден банальным глазом или, точнее, стандартным объективом.

Общедоступность фотографии и как продукта потребления, и как средства производства дает возможность широко популяризировать достижения культуры, но она же представляет реальную опасность деградации культуры. Развивать затронутую тему о роли фотографии во всех областях человеческой деятельности значило бы излагать общеизвестные истины. К сожалению, мы чаще занимаемся положительными сторонами, а не негативными проявлениями, которыми сопровождается все большее распространение этой техники.

Желание обывателя запечатлеть и сохранить свои визуальные впечатления вполне естественно. В прошлом такое желание могло осуществиться только при овладении мастерством рисунка — это занятие казалось многим довольно тяжелым и сомнительным в смысле результата. Сегодняшние усовершенствованные фотоаппараты для любителей освобождают профана даже от необходимости определять фокус, бленду и скорость. Щелк — и готово! Но как мы видели, общедоступность эта только кажущаяся. И тот, кто поддается этой мнимой легкости, рискует превратиться в живой придаток к аппарату, в безличную энергию для приведения в действие механизма. Фотолюбительство может быть разумной человеческой деятельностью и богатым источником эстетического наслаждения только в том случае, если оно используется в качестве метода для развития чувств человека, для обогащения его внутреннего мира и воспитания вкуса.

Широкое применение фотографии объясняется не только общедоступностью, превратившей ее в массовое занятие, но и ее всеохватностью. Механический и безучастный глаз объектива во многих отношениях беднее и примитивнее разумно-оценивающего и эмоционально-реагирующего глаза человека, но он намного острее в техническом смысле. Микрофотография и макрофотография, космические съемки, сделанные при помощи электронной аппаратуры, использование ультрафиолетовых, инфракрасных и икс-лучей, наконец, возможности термографа, который может заснять модель даже через плотную непроницаемую стену, — все эти уже реализованные достижения, не говоря уже о будущих завоеваниях, делают фотографию могучим средством для проникновения в тайны природы, а также и в тайны… личного интимного быта, как свидетельствует практика полиции и разведки. Мы не ставим перед собой задачу вдаваться в подробности этой темы, но отметим, что именно реклама неисчерпаемых возможностей фотографии превращает ее в своеобразный миф, и у рядового человека на Западе зарождается все большее доверие к объективу. Объективу начинают верить больше, чем человеческому глазу. За это порой дорого платят.

Но и этим не исчерпываются причины все большего престижа фотопродукции среди массового зрителя. Ничтожная цена фотоизображения — за полдоллара «читатель получает иллюстрированный журнал с сотнями фотоизображений, — проникновение нахальных фоторепортерских орд во все сферы быта, в том числе и самые интимные, обеспечивают обывателю такую обильную и разнообразную визуальную пищу, о какой он мог только мечтать в довоенный период. Общедоступность фотопродукции создает у публики впечатление относительной общедоступности и того, что изображено на снимках. Обыватель отлично понимает, что никогда не попадет в роскошный салон яхты миллиардера Онасиса, что его не впустят в предназначенный для знатных гостей игральный зал Монте-Карло, что все те сказочные места, которые изображены на снимках, существуют только для избранных. Но обыватель доволен и тем, что приобрел зрительное представление об этих чудесах и — хотя бы в воображении — проник в роскошные интерьеры высшего общества.

Страницы эротических иллюстрированных журналов заполнены рекламами, предлагающими альбомы со снимками «вашей любимой кинозвезды, совершенно обнаженной и в самых смелых позах». Среди этих «любимых кинозвезд» фигурируют Брижит Бардо, Урсула Андерс, Карол Бейкер, Сильва Кошина и многие другие, включая и уже покойных Мерилин Монро и Джейн Мэнсфилд. Бедные покойные красавицы. Их уже нет на этой грешной земле, а их обнаженные прелести все еще продолжают переходить из рук в руки среди эротоманов. Разумеется, обнаженные прелести даже живой «любимой кинозвезды», запечатленные на фотографии, всего лишь мираж, но этот мираж порождает в обывателе сладкое чувство проникновения в интимные тайны своего идола.

Так визуальное удовольствие, обеспеченное фотографией, превращается в наркотик более сильный, чем наркотик словесной и звуковой продукции, потому что является наглядным, то есть более внушительным как иллюзия, особенно для людей с ленивой фантазией. Здесь проскальзывает и вся фальшь утверждения, что колоссальное распространение фотографии в современном мире является стимулом для развития воображения публики, особенно детей и юношей. Прежде всего следует знать, в каком именно направлении массовая визуальная культура стимулирует развитие воображения. А затем нелишне установить, в каких случаях образ вызывает и помогает работе воображения, а в каких притупляет его и атрофирует.

Созданная по довольно примитивным стандартам в целях породить как можно меньше вопросов, фотопродукция «массовой культуры» обрушивает на зрителя такой поток образов, что у него не остается времени на раздумья и оценки. Такое обилие снимков не активизирует, а атрофирует интеллект и воображение публики, но стимулирует его мещанскую мечту о личном благополучии. Потому что фотография играет роль не только снотворного, но и возбуждающего средства. Непосредственно через образы торговой рекламы, через фотоинформацию и фоторепортаж фотография систематически способствует росту потребительской стихии: посетить тот или иной курорт, купить ту или иную одежду, приобрести точно такую мебель, ковер, стиральную машину, автомобиль, телевизор и так далее и так далее — в таком направлении массовая визуальная продукция распаляет аппетиты и «развивает» воображение. Таким образом она превращается в колоссальную фабрику стандартных моделей и эталонов — одежды и мебели, различных причесок и банальной красоты, досуга и отпусков, образа жизни и поведения. И человек, который воображает, что располагает относительной свободой в личном быту, даже не замечает, как постепенно и здесь превращается в покорного имитатора, в автомат, сформированный и управляемый невидимой волей, проявляющейся в стандартах визуальной фотопродукции.

Уместно сказать несколько слов и о рекламе, своеобразной форме масс-медиа, занимающей весьма существенное место в жизни людей на Западе и использующей фотообраз в качестве главного наглядного средства.

Французы любят говорить, что «хорошее вино не нуждается в фирме». Специалист по стратегии рекламы Блустейн-Бланше, автор книги «Убеждать беса», вышедшей в 1970 году в Париже, рассказывает, как некогда, когда он сообщил отцу, что хочет посвятить себя рекламе, тот воскликнул: «Ты собираешься продавать ветер!» Но в данном случае, поясняет автор, дело касается ветра, «который приводит в действие мельницы экономики и несет экономический прогресс».

Блустейн-Бланше, разумеется, преувеличивает значение рекламы, но так или иначе, а «продажа ветра» и в самом деле превратилась в очень важный сектор сегодняшней капиталистической экономики. В наше время торговая конкуренция, сопровождаемая соответствующей пропагандистской шумихой, так обострилась, что и самое хорошее вино рискует остаться непроданным, если его название предварительно не вбили в сознание людей посредством целого потока внушительных рекламных снимков и проспектов.

Одна западная афиша, отпечатанная для рекламирования самой рекламы, гласит: «Те, кто сегодня не верит в рекламу, похожи на тех, кто в 1890 году не верил в автомобиль». К счастью для специализированных психологических агентств, подобных отсталых индивидов уже почти нет. И если порой все еще приходится напоминать о значении рекламы, то лишь оттого, что ее операции связаны с колоссальными расходами, размеры которых нередко заставляют инвестора колебаться. Чтобы дать хотя бы самое общее представление о размере этих расходов, напомним, что в 1970 году во Франции на рекламу было потрачено 3 миллиарда 630 миллионов франков, в Великобритании — 554 миллиона фунтов, в Бельгии — 6 миллиардов 145 миллионов франков, в Италии — 284 миллиарда лир, в ФРГ — 6 миллиардов 293 миллиона марок, а в США — 19 миллиардов 600 миллионов долларов.

В своей ранней и элементарной форме реклама стремилась привлечь внимание клиента к данной марке, перечисляя и объясняя «неоценимые» преимущества изделия, не скупясь на похвалы. Но со временем публика стала с недоверием относиться к хвалебным супердостоинствам, считать их лишенными реального содержания и замечать, что все конкурирующие фирмы спекулируют аналогичными «качествами» и «преимуществами». Так стратеги торговой агитации пришли к выводу, сформулированному Жан-Клодом Дасто в его монографии «Реклама — принципы и методы»: «…Сообщение должно вдыхать доверие, чтобы его не сочли преувеличенным, несостоятельным или, что еще хуже, лживым или неточным. Реакцией потребителя, «который на такие удочки не клюет», не следует пренебрегать, потому что его критический дух нередко восстает против рекламы… Если некоторые психологи склонны считать, что у человека есть тенденция верить в то, что ему предлагают, они в то же время указывают, что и самый ничтожный элемент нереальности или непоследовательности автоматически приводит в действие механизм критичности и недоверия».

На основе подобных, но более современных и более реалистических концепций сегодняшние специалисты по рекламе создают свою подробно разработанную стратегию и тактику использования этой своеобразной формы пропаганды. Не углубляясь в дебри этой специфичной проблематики, отметим, что если стратегия направлена на определение «движущей идеи», которую надо внушить публике, то тактика состоит в определении «темы», наиболее подходящей для развития и выявления основной идеи. Движущая идея, или, как называет ее Жоани, «двигательный элемент» и «психологическая ось», призвана вызвать у масс «благоприятную для данной марки перемену в привычках и поведении». В данном случае необходимо соблюдать железное правило — «исходить из особенностей рынка, сообразовывать с ними действие рекламы, а не брать на себя риск, навязывая рынку сообразованный с товаром взгляд».

Что касается определения рекламной «темы», то она отнюдь не исчерпывается показом самого товара на привлекательном снимке и подчеркиванием того или иного его качества, например: «Автомобиль «X» позволяет развить скорость до 200 км в час» или «Автомобиль «Y» расходует только 6 литров бензина на 100 км». Снимок может быть максимально привлекательным, а указанные качества очень важными для публики, и все же реклама не имеет успеха. Какой-то интересный и впечатляющий образ (который может и не быть изображением соответствующего товара), эффектная остроумная надпись или игра слов, интригующий намек или внушительный символ сегодня ценятся куда выше прямой рекламы. Другими словами, «движущая идея» не раскрывается прямо, чтобы избежать действия «механизма недоверия» у зрителя, а подается косвенно, обходным путем проникая в сознание клиента. Луис Ческин (директор психоаналитической фирмы, обслуживающей торговую рекламу) считает, что «поиски побуждений к действию являются поисками того, что определяет выбор людей. Для этой цели используется техника, предназначенная для подталкивания к несознательному или подсознательному выбору, потому что выбор обычно мотивируется причинами, о которых индивид не имеет сознательного представления… И в самом деле, потребитель, покупая, действует, в общем, под влиянием эмоций и принуждения, бессознательно реагирует на образы и рисунки, связанные в его подсознании с соответствующим товаром».

Так реклама все отчетливее обретает тенденцию быть привлекающе яркой и занимательной «сама по себе». Она искушает публику, пробуждая осознанные или неосознанные желания и вкусы, нередко совсем не связанные с характером рекламируемого товара. Одним из пионеров этого нового направления является американский психиатр Эрнест Дихтер, который, создав рекламное агентство, использует сексуальные намеки и символы при популяризации самых различных товаров. Дихтер исходит из простейшего принципа: пробуждение сексуального интереса и инстинкта, присущих каждому нормальному человеку, заставит этого человека остановиться перед афишей, рекламирующей виски или электробритвы, тогда как при других условиях он равнодушно прошел бы мимо.

Это стремление превратить рекламу в область, интересную «саму по себе», лежит в основе всего своеобразного словесного и изобразительного «творчества», которое давно уже вытеснило бытовавшие некогда торговые объявления.

Девушка, сидящая на капоте элегантной красной машины, приспустила красную комбинацию, чтобы показать грудь, — снимок, типичный для эротического журнала. Но снимок помещен не в эротическом журнале, и из пояснительного текста читатель узнает, что фирма «Симка» выбрала машинное масло «супершелл 100».

Другая девушка, на этот раз совершенно обнаженная, сидит на пляже вполоборота к зрителям. Их взгляд, естественно, устремляется на ее золотистую фигуру, и эффект мгновенно достигнут, потому что на теле девушки написано красными буквами: «Я люблю Полар». Далее взгляд опускается ниже и открывает наряду с женскими прелестями два запотевших бокала с кусочками льда и золотистым, как тело девушки, напитком, а также и бутылку «Белого Полара — рома летних дней».

Другое мгновение «летних дней»: голая девушка и полуголый мужчина обнимаются на прибрежных скалах. Их тела — красноватые в лучах заката — резко очерчиваются на фоне черно-голубых тонов пейзажа. Зритель, налюбовавшись парочкой на переднем плане, устремляет взгляд к морю. Но между светлыми телами и морем расположен предмет, который не может не попасть в поле зрения, — это мотоцикл «Кавасаки» (111—500 лошадиных сил, 999 долларов).

Серия, мягко говоря, интимных снимков: молодая дама, снятая обнаженной в своей комнате во всевозможных позах. Пояснительный текст гласит, что снимки сделаны фотоаппаратом «Яшика», «пионером электронных камер».

Читатели журнала «Штерн» могут почти в каждом номере увидеть большой снимок, запечатлевший напряженный эпизод какой-нибудь ковбойской истории — перестрелку, драку в корчме, похищение красавицы. Небольшой текст в низу страницы связывает подобный эпизод с качествами… лезвий для бритья «Дипломат». А если вы предпочитаете ковбойским историям дуэли и острые шпаги, то можете познакомиться с образным реквизитом конкурирующей фирмы «Вилкинсон».

Одно из золотых правил этой визуально-рекламной продукции — всегда быть «на гребне волны». Если в данный сезон популярен гангстерский фильм «Бонни и Клайд», сотни реклам будут использовать мотивы этого фильма. Если «Бонни и Клайд» забыт и пресса уже говорит о «Крестном отце», то можете не сомневаться, что и в рекламах вы встретите «Крестного отца». Большие научные открытия сейчас же превращаются в элемент торговых реклам. Реклама пережила свой атомный век, во время которого она вся была «атомизирована», а потом вошла в космическую эру, и обнаженные модели начали выходить из ракет и «летающих тарелок». Известные герои литературных боевиков, звезды голливудского неба, популярные герои комиксов — от Супермена до Барбареллы — сейчас же превращаются и в персонажей рекламной мифологии.

Так реклама, пользуясь средствами фотографии, кино, телевидения, ревностно соблюдая «дух времени», превращается в нечто отличное от обычного торгашеского трюка и в нечто более существенное. Она ежедневно навязывает сотням миллионов людей те образы-модели, которые сама создает или заимствует из других жанров, и таким образом незаметно формирует вкусы и привычки «свободных» людей «свободного» западного мира.

Фотоизображения, даже когда они запечатлены на бумаге, нередко имеют такую же мимолетную жизнь, как кадры в кино или на телеэкране. Газета или иллюстрированный журнал, однажды прочитанные или просмотренные, считаются ненужными, как упаковка съеденного шоколада. Человек не бросает картину, которую уже рассмотрел, не выбрасывает даже хорошую репродукцию. Это не только дорогие вещи, но и вещи, предназначенные для длительного «употребления». Напечатанный снимок совсем дешев, и его «употребление», как правило, единоразово. Старые газеты и журналы бросают, они идут на переработку. Так массово производимые фотообразы массово уничтожаются. Иначе и быть не могло бы, иначе цивилизованный мир был бы затоплен многочисленными изображениями, которые он создал. Среди западных фотографов очень мало счастливчиков, которым удается выпустить альбомы с наиболее удачными снимками, имеющими относительно долгую жизнь.

Буржуазные исследователи подчеркивают мимолетность жизни фотоизображений, считая это доказательством мимолетности их воздействия. Но они явно пренебрегают в данном случае проблемой непрерывности воздействия и неизбежными наслоениями в человеческой психике. Грязная вода, текущая по каналу, оставляет свои грязные отложения независимо от того, что сейчас же уходит, к тому же ее тотчас же заменяет другая нечистая вода, и эта непрерывность делает свое дело. Заполненные фотоизображениями периодические издания, еще не выброшенные, уже заменяются новыми. Поток миллионов фотоснимков находится в непрерывном движении, он все время присутствует в быту, и мимолетное воздействие отдельных произведений перерастает в прочное и постоянное воздействие целого жанра.

* * *

Необходимо более подробно остановиться хотя бы на некоторых особенностях фотографии, потому что она занимает очень важное место в сфере «массовой культуры» и потому что фотообраз является основой двух других, очень сильных средств массовой информации — кино и телевидения.

Едва ли необходимо рассматривать подробно специфику кино, о жанровом своеобразии которого написано значительно больше, чем о фотографии. Это обстоятельство само по себе немаловажно. Несмотря на то что фотография постоянно к нашим услугам, мы воспринимаем ее как простое техническое средство и так свыклись с ней, что даже не задумываемся над ее особенностями, как не задумываемся и над тем, каким образом создается газета, которая каждое утро оказывается у нас в руках. Кино, уже давно прочно и властно вошедшее в наш быт, обладает обаянием искусства и загадки. Кинозритель обычно интересуется, как делается фильм, и как создан данный фильм в частности. Тот же самый человек, для которого создатели фотоизображений — безликая масса и который едва ли назовет имя хотя бы одного мастера-фотографа, хорошо знает имена десятков кинозвезд, а порой и имена известных режиссеров. Одной из причин особого внимания широкой публики в этой области является тот факт, что кино не «банальный документ» о реальности, а сказочный мир, новая мифология современного человека, отражающая его чаяния, надежды, суеверия и страхи.

Фотообраз действительно лежит в основе кино, но на практике между статичным снимком и эпизодом фильма существует такая же разница, как между напечатанной пьесой и театральным спектаклем. Кинообраз представляет фотографию в движении — эта на первый взгляд техническая деталь раскрыла перед новым жанром такие возможности, что он быстро развился в направлении, принципиально отличном от фотографии, и стал самостоятельным искусством.

В конечном счете фильм является как бы историей, рассказанной посредством подвижных снимков, то есть представляет собой сочетание литературы с фотообразом. Но, как в химии соединение двух веществ не порождает механический гибрид, а создает третье вещество, качественно отличное от первых двух, так и фильм — не просто сочетание фотовизуальности и текста, а оригинальное творение, которое не является ни снимком, ни литературой. Не обладая достоинствами этих двух форм, более мимолетное в своей образности, чем фотографическое изображение, более бедное и более грубое в известном отношении, чем литература, кино развивает свои специфические преимущества, которые принесли ему славу «седьмого искусства» и популярность, которой могут только позавидовать остальные искусства.

В отличие от фотографии кино, к счастью или несчастью, является темой многочисленных и крайне противоречивых исследований, дискуссий и программных деклараций. Опубликованная Пьером Лерминье антология «Искусство кино» предлагает нам такой калейдоскоп точек зрения, одновременно категоричных и несовместимых, что любитель обобщений и идейной ясности пришел бы в ужас. При этом большинство утверждений принадлежит не теоретикам-любителям, а видным специалистам и практикам, таким, как Луис Бюнюэль, Ингмар Бергман, Рене Клер, Жан Ренуар, Орсон Уэллс, Роберто Росселини, Чарли Чаплин, Джон Форд, Альфред Хичкок и многие другие.

Такое разноязычие, разумеется, нельзя объяснить тем, что проблемы кино более сложны, чем проблемы других искусств. Причина объясняется во многом тем, что кино все же еще область новая, развившаяся при этом очень динамично и с неожиданными поворотами всего лишь за несколько десятилетий и, следовательно, предлагающая огромный, разнообразный и крайне противоречивый материал для исследования. Но основная причина разногласий теоретиков и практиков кроется, видимо, в самом характере кино, специфика которого может рассматриваться и истолковываться с самых различных точек зрения, так как она является спецификой синтетического искусства, содержащего элементы театра и романа, живописи и фотографии, музыки и архитектуры, лирики и танца. Отсюда и многолетние споры между приверженцами «чистого» и «нечистого» кино. Отсюда и бесконечные, надоевшие публике попытки сопоставлять театр и кино, фильм и роман. Отсюда и полемика по вопросу о том, должно ли кино рассказывать или только изображать, нуждается ли оно в человеческой речи или может обойтись без нее, должно ли быть визуальной повестью, образной музыкой и прочее и прочее.

«Не стоит искать аналогии между кино и театром. Таковой не существует», — безапелляционно заявляет кинокритик Ричиотто Канудо. «Для меня кино является прежде всего театром, — утверждает в свою очередь Ингмар Бергман. — Это не совсем тот театр, что на сцене… Но никто не может отрицать, что кино все же является в известной степени театром, только с более гибкими и более твердыми правилами». Где же истина?

«Будущее принадлежит фильму, который невозможно рассказать», — пишет режиссер Жермена Дюллак. Далее она продолжает: «Кино, разумеется, может рассказать какую-то историю, но нельзя забывать, что история — это ничто… Произведения на экране не должны представлять собой рассказ, должно действовать только могущество картины». Просто и ясно. Но критик Клод-Эдмонд Манн заявляет так же просто и ясно: «Между кинофильмом и романом существует тройное родство: психологическое, социологическое и эстетическое… Кино в небольшой (или даже никакой) степени является спектаклем. Гораздо в большей степени оно, как и роман, является рассказом… Взаимодействие, которое осуществляется между двумя искусствами, без конца расточающими друг другу похвалы, подтверждает то, что мы сказали об их глубоком родстве».

Такие авторы, как Леон Мусинак и Жермена Дюллак, сравнивают кино с музыкой. Режиссер Абель Ганс пишет в том же духе: «Есть два вида музыки: музыка звуков и музыка света, сочетанием их и является кино». Но другой режиссер — Жан Гремийон — придерживается противоположного мнения: «Чтобы покончить с вопросами эстетического характера, я хочу выразить антипатию к попыткам находить точки соприкосновения между кино и другими искусствами. Самое опасное, когда кино сравнивают с музыкой. Говорят о визуальной музыке, о визуальном контрапункте. Для меня такие разговоры лишены смысла, это извращенная игра эстетиков, и пусть они их ведут, раз это доставляет им удовольствие».

На многих страницах встречаются такие непримиримые точки зрения. Но даже из приведенных цитат ясно, в чем источник основных противоречий. Бывшее сначала непритязательным аттракционом, кино быстро проявило тенденцию подняться до искусства и в стремлении реализовать эту тенденцию, естественно, переняло ряд приемов у существующих «старых» искусств, и прежде всего у театра и беллетристики. В некоторых изобразительных приемах — композиции кадра, освещении и прочих — оно нередко использует даже живописные и скульптурные образцы, что было характерно и для первых шагов фотографии. Эта легко объяснимая и, в сущности, преходящая зависимость от других искусств часто создает у некоторых кинотворцов неосознанное чувство неполноценности, нашедшее выражение порой в довольно наивных призывах к «жанровому пуризму» и «чистому кино».

Подобные призывы к полной обособленности звучат абсурдно, когда речь идет о кино, которое, как уже говорилось, является синтетическим искусством. Фильм трудно создать без сценария, то есть без литературной основы, без рассказа о чем-то, без человеческой драмы, а также без художника и композитора.

Говорить о «чистом кино» — это все равно что говорить о «чистом театре», то есть о театре не только без декораций и музыки, но и без пьесы. В сущности, такой «чистый театр» уже давно существует на Западе, так что мы можем зримо оценить результаты «жанрового пуризма». Мы имеем в виду пресловутый «хэппенинг», который сохранил музыку, но отбросил пьесу. Артисты здесь только инициаторы и подстрекатели. Действие быстро переносится со сцены в зал, и зрители сами становятся артистами. Впрочем, они настолько же артисты, насколько «хэппенинг» — театр. Каждый делает что хочет до тех пор, пока неразбериха не начинает походить на скандал в сумасшедшем доме.

Аналогичны по своей эстетической ценности и результаты «чистого кино», принципы которого порождают в США «подпольное» кино. Эти результаты налицо еще в первом фильме Энди Уорхола, основоположника такого «подпольного» кино. В фильме «Еда» Уорхол на протяжении получаса следит с камерой за художником Робертом Индианой, который ест грибы. Фильм «Сон» показывает нам шестичасовой сон человека. А в фильме «Эмпайр» мы в течение восьми часов рассматриваем под различными углами зрения фасад небоскреба Эмпайр-стейт-билдинг. Рекордным достижением Уорхола является фильм «Четыре звезды» (1967), который длится двадцать пять часов, во время которых не происходит решительно ничего заслуживающего внимания. Произведения этого рода оказались способными доконать даже самых ярых поклонников авангардизма. Поэтому режиссер-оператор был вынужден перейти от «чистого» кино к «чистой» эротике. В его последующих фильмах тоже не было ни сюжета, ни действия, но уже было движение и «любопытные» детали раздевающихся женщин. Зритель вместе с оператором превращается в одного из тех типов, которые любят заглядывать в замочную скважину или в окно, чтобы насладиться каким-нибудь интимным зрелищем. Но когда Уорхол перешел к фильмам, предназначенным для большого экрана, стало ясно, что, в сущности, режиссер не обладает никакими профессиональными качествами. По этому поводу журнал «Экспресс» с полным основанием задал вопрос: «Что представляют собой фильмы Энди Уорхола? Сегодня дело обстоит так: истории придумывают его приятели, диалог — секретарша, режиссурой занимается Пауль Морисе, производством — Карло Понти и Жан-Пьер Расам. А что делает Энди Уорхол?» В подобном недоумении находится, похоже, не только редакция «Экспресс», но и сам режиссер, потому что он признается: «Все живое спрашивает, что делаю я во всей этой истории. Этот вопрос я и сам себе задаю».

Так мы дошли до особенности, присущей части «чистого кино» и некоторым авангардистским тенденциям в других искусствах — абстракционизму, поп-арту, алогичной поэзии, бессюжетному роману, конкретной музыке: за многозначительными декларациями и красноречивыми разглагольствованиями нередко кроется не новаторство, а обычное творческое бессилие. Известный американский режиссер Джозеф Манкевич не без основания замечает по этому поводу: «В последние годы мы видели довольно многих эфемерных гениев, которые держались так, словно получили на рождество в подарок кинокамеру и хотели показать своей матери, что могут следить за кошками в квартире. И все это со множеством пустых эффектов, словно они задались целью заниматься своими камерами и объективами, а не актерами и содержанием».

Но, абстрагируясь от крайностей и противоречий в теории «чистого кино», мы видим, что она содержит и элементы здравого смысла. От фильма трудно ожидать серьезных и оригинальных художественных завоеваний, если он сведен к простой экранизации романа или пьесы, если превращен в покорного слугу беллетристики и театра, если его специфика не развивается и не обогащается, а ограничивается и калечится во имя популяризаторских или коммерческих целей.

Но большие завоевания в области кино были и будут достигнуты не через его искусственную изоляцию. Фильму незачем бояться связи и симбиоза с другими видами искусства именно потому, что он обладает своими неповторимыми сильными сторонами, своей спецификой, которая, если ее правильно использовать, предотвращает всякое обезличивание и растворение в других искусствах. Не вдаваясь в подробности этой проблематики, достаточно исследованной, можно отметить, что фильмовая специфика в конечном счете выражается в своеобразии изображения и в своеобразии движения, или, другими словами, в неповторимости динамичного изображения, присущего седьмому искусству.

Кинообраз отличается от фотообраза; кинорассказ отличается от беллетристического рассказа; кинодрама отличается от театральной драмы. И все эти различия упираются в конечном счете в изображение в движении, являющееся не просто выразительным средством, а структурной спецификой, отражающейся на всем характере произведения. Разница между фильмом и снимком или фильмом и романом достаточно очевидна и не нуждается в подробных доказательствах. Но она не менее очевидна и в отношении театра, хотя здесь нередко возникают недоразумения. Функцию образа осуществляет на сцене живой человек, а в кино — изображение человека. Только самые примитивные зрители принимают людей на экране за «живых людей», грамотная публика воспринимает их именно как изображения и оценивает их в соответствии с требованиями, предъявляемыми к каждому художественному изображению. Движение в театре является движением живых людей в узких границах некоего условного пространства. Разумеется, это не механическое движение, а носитель и выразитель душевных состояний и драматических конфликтов. И все же оно остается движением живых людей, воспринимаемым под неизменным, статичным углом зрения человеком в зале. Движение в фильме является не только не ограниченным какими бы то ни было условными границами, не только более разнообразным, но и значительно более сложным и многоплановым. Оно включает возможность постоянной смены обстановки, расстояний, углов зрения, позволяет ускорять и замедлять действие, возвращаться назад, повторять, фрагментировать и переплетать эпизоды, вообще применять все те странные и неоценимые по силе воздействия приемы, которые присущи движению, полученному через монтаж.

Кино гораздо в большей степени, чем другие виды искусства, представляет собой не просто особенное искусство, но и особенную технику. Его развитие — вопреки желанию или нежеланию отдельных режиссеров — во многом является результатом развития техники. То одни, то другие нормы киноэстетики, на данном этапе считавшиеся незыблемыми, периодически выходили из обращения при очередном техническом нововведении — тонфильме, звуковом кино, цветном фильме, широкоэкранном фильме. Техника продолжает развиваться, и мы имеем все основания считать, что процесс эстетической переоценки будет продолжаться. Поэтому и проблемы киноспецифики нельзя сводить к тем или иным возможностям изобразительных средств, а следует рассматривать их в целом. Рене Клер, который доказал своим творчеством, что не избегает ни рассказа, ни драмы, говорит: «Кино является тем, что не может быть рассказано». Специфика кино, другими словами, заключается в своеобразии фильмового изображения.

Многие крайности «пуризма» можно объяснить и как естественную реакцию на антихудожественные требования коммерческого кино, кино как формы «массовой культуры». Если даже такой режиссер, как Рене Клер, не мог устоять перед ними в свой голливудский период, то легко себе представить положение не столь авторитетных творцов. Умерший недавно французский режиссер Жан-Пьер Мельвиль в свое время был вынужден после нескольких неудач проститься с частью художественных амбиций и признаться: «Кончено. Я буду создавать коммерческие фильмы. До сих пор я никогда этого не делал, но теперь начну делать фильмы, которые приносят деньги, однако при этом все же не стану продаваться». С 1961 года Жан-Пьер Мельвиль посвятил себя исключительно так называемой «полицейской» теме и быстро завоевал популярность. А поскольку позицию, раз завоеванную, надо защищать, через несколько лет он заявил: «Кино — не культура, скорее развлечение… Массы невозможно воспитывать посредством кино. По крайней мере я в это не верю…»

Упомянутый уже Джозеф Манкевич после такого серьезного фильма, как «Неожиданное последнее лето…» по пьесе Теннесси Уильямса, был вынужден заняться режиссурой суперкоммерческой суперпродукции — ставить фильм «Клеопатра». Но это не помешало ему сделать признание: «Ставить фильм очень нелегко. Я даже думаю, что это самый сложный из всех видов драматургической деятельности. С одной стороны, известный уровень абстракции для вас является запрещенным, а с другой — вы чувствуете искушение опуститься на самый низкий уровень, что и легче всего».

Но если стремление к самому низкому уровню, то есть к самой широкой публике, приводит западных режиссеров к снижению художественности, то и авангардисты, трепещущие перед святой спецификой и пренебрегающие вкусом зрителя, не достигают значительных результатов. Характерна в этом отношении обильная продукция «новой волны» во французском кино. Рекламируемая красноречивыми декларациями и оглушительным пропагандистским шумом, «новая волна» была встречена с мимолетным интересом, который тут же уступил место удручению и отрицанию. Сейчас, когда «волна» уже отшумела, нетрудно увидеть, что, за исключением двух-трех удач («Хиросима, любовь моя» Алена Рене, «До последнего вздоха» Жан-Люка Годара), она не оставила после себя ничего. Ничего, кроме, возможно, иллюзии для дилетантов, что делать фильмы не особенно трудно. Потому что и здесь под прикрытием специфики в часть французской кинопродукции проник любительский произвол. По этому поводу Жак Стернберг опубликовал фельетон с «пятнадцатью рецептами создания фильма, который будет превозноситься критикой». Вот некоторые из этих рецептов:

«Не обременяйте себя никакими познаниями кинотехники до того, как займетесь постановкой».

«Не пользуйтесь никакими сценариями, предварительно обдуманными и написанными. Сценарий рискует быть ясным, то есть элементарным».

«Не скупитесь на звукозапись, она не стоит дорого. Пускайте на всю мощность моторы, ураганы, ветер, скрип дверей. Не бойтесь ничего. Комизм уже не убивает».

«Будьте неловким. Плохой монтаж, недопроявленные или передержанные кадры, дефекты звукозаписи, безвкусные снимки и случайные провалы станут яркими признаками вашей гениальности. Эти недостатки даже имеют шанс сойти за символы».

«Не бойтесь быть обременительным, неясным, даже непонятным. Критик никогда не осмелится напасть на фильм, раз не понял его. Он может только расхвалить его. И если случайно при первом монтаже фильм покажется вам слишком ясным, без колебания демонтируйте его. Расположите начало в конце и соответственно переставьте остальное».

«И наконец, диалог. Он не имеет решительно никакого значения. Не тратьте время на его написание. Доверьтесь тощему воображению исполнителей, пусть они импровизируют в процессе съемок».

Подобные насмешки вполне заслуженны, по крайней мере когда речь идет о ряде бездарных творений «новой волны», лишенных серьезного смысла, являющихся самоцельными нудными прогулками кинокамеры по деталям обстановки, лицам, профилям и спинам, которые чередуются с фрагментами бессмысленного «бормотанья» и анемично связаны с какой-нибудь драмой в зародыше.

Как уже говорилось, мы не намерены подробно рассматривать особенности киноискусства, о теории и истории которого создано много работ. Немало исследований посвящено и телевидению, этой новейшей форме средств массовой информации. Но если в западных монографиях, посвященных кино, несмотря на неизбежное столкновение различных концепций, уже оформился ряд доминирующих принципов и оценок, то в литературе по проблемам телевидения царит разногласие. Противоречие присутствует не только в анализе различных методов, выразительных средств и жанровых форм телевизионных передач, но и во мнениях по таким основным вопросам, как специфика, направления, социальный эффект телевидения, обнаруживается полная неразбериха. Мнения колеблются в довольно широкой амплитуде — от горячей защиты до безоговорочного отрицания. Не ставя перед собой цель исследовать проблематику во всей ее сложности и оценивать все эти мнения искусствоведов, социологов, психологов и педагогов, мы вынуждены все же бегло остановиться по крайней мере на некоторых вопросах, связанных с темой, которая нас занимает.

Пренебрежение, недоверие или отрицание в оценке телевидения проявляется главным образом в трех направлениях: при анализе его специфики, технических свойств и воздействия. В первом направлении формулируется с различными нюансами взгляд, что речь идет о средстве информации, лишенном художественного своеобразия и пригодного только для использования в качестве трансмиссии для самостоятельных видов искусства — кино, театра, литературы. Наряду с этим недооцениваются и возможности телевидения в сфере информации, многие считают, что оно дает публике значительно более поверхностную и отрывочную информацию, чем, например, газета. Во втором направлении подчеркивается низкое качество изображения на маленьком экране, а также низкое качество воздействия передач, которые не группируют людей в «публику» в полумраке зала, как это происходит, например, в кино, а смотрятся рассеянно во время еды, в кухне или столовой, при дневном или электрическом освещении, среди реплик присутствующих и домашнего шума.

Большего внимания заслуживают критические замечания, относящиеся к третьему направлению, — о характере и степени воздействия. По мнению американского социолога Адорно, телевидение как наиболее типичный проводник «массовой культуры» подвергает зрителя «воздействию элементарных посланий, то есть стереотипов, сообразованных с закостенелыми социальными моделями», и одновременно способствует «вырождению художественных форм, низводя шедевры до уровня продукта потребления». Того же мнения придерживается и Андерс, утверждающий, что телевидение помогает создавать «серийный тип человека» и заменяет подлинное искусство зрелищем. Мелинг в свою очередь добавляет, что оно отнимает у зрителя время, необходимое на более серьезные занятия: «Телевидение, которое навязывает себя публике, крадет время, что ведет к тяжелым последствиям». Излишне цитировать недоброжелательные высказывания отдельных популярных личностей, которые даже не пытаются дать обоснованную оценку, а скорее выражают свою субъективную досаду, как, например, художник Сальвадор Дали, считающий, что телевидение является «самым эффективным средством для кретинизации масс… сундуком, в котором собрано решительно все, роскошным мусорным ящиком, нужным для сбора посредственности».

Противоположную позицию занимают такие авторы, как Анри Мелон-Мартинез. В своей монографии «Телевидение в семье и в современном обществе» он пишет о некоторых теневых сторонах телевидения, но гораздо чаще реабилитирует его. Положительную, более богатую нюансами, но и более запутанную характеристику дает телевидению Маклюэн. Канадский социолог считает телевидение самой современной, самой перспективной формой массовой информации, способствующей больше всех других «универсализации» публики и превращению планеты в «мировую деревню». Мы уже говорили, что Маклюэн относит телевидение к так называемым «холодным» средствам массовой информации, то есть дающим бедную информацию и, таким образом, поощряющим публику к раздумьям, заставляя ее собственными силами дополнять и развивать неполную информацию. Эта точка зрения глубоко противоречит фактам, а также мнению ряда буржуазных специалистов, считающих совершенно обоснованно, что телевидение — лишь один из каналов, по которому наиболее обильно течет информация, и что непрестанно чередующиеся передачи не оставляют зрителю времени задуматься над увиденным и услышанным. Единственный довод, на который опирается абсурдная концепция Маклюэна, сводится к утверждению, что телевизионное изображение из-за технического своеобразия и несовершенства весьма существенно отличается от фотографического изображения или киноизображения, что оно дает только смутный и условный образ и, следовательно, побуждает воображение зрителя к постоянной активности:

«Способ изображения в телевидении не имеет ничего общего с фильмом или фотографией, если не считать, что телевидение тоже дает бессловесный образ… Зритель в этом случае является чем-то вроде экрана. Его бомбардируют световые импульсы… Телевизионная картина визуально бедна и неустойчива. Это ни в коем случае не фотография, а просто контур, который постоянно формируется, очерченный катодным снопом… Таким образом образованная картина скорее имеет качество скульптуры и иконы, чем живописной картины или фотографии».

Разумеется, с технической точки зрения телевизионное изображение отличается от фотографии, поскольку является результатом движения световой точки, различной по силе в различные мгновения и в различных местах. Но для восприятия зрителя это техническое своеобразие не имеет принципиального значения, и многочисленные замечания Маклюэна, являющиеся повторением процитированной выше мысли, сводятся, попросту говоря, к выводу, что телевизионное изображение беднее в отношении деталей и нюансов и вообще значительно несовершеннее фотографического.

Не нужна особая догадливость, чтобы задать вопрос: «А что произойдет, если телевизионное изображение усовершенствуется и приблизится к киноизображению? Телевидение и тогда останется «холодной» формой как средство массовой информации или „потеплеет“»?

Предвидя подобное возражение, социолог пытается заранее ослабить его: «тем, кто спросит, будет ли дело обстоять иначе, если технологические усовершенствования обогатят телевизионное изображение в отношении количественных данных и поднимут его до уровня кинокартины», следует дать «положительный ответ». Но, добавляет Маклюэн, «усовершенствованное телевидение уже не будет телевидением. Телеизображение на данном этапе является мозаичной тканью из светлых и темных точек, чем никогда не является кинокадр, даже если качество картины совсем плохое».

К несчастью для Маклюэна, в течение десятилетия, прошедшего после написания его книги, развитие техники привело к получению довольно ясного и достаточно богатого подробностями телевизионного изображения, которое, оставаясь, по существу, «мозаичной тканью из светлых и темных точек», не уступает по качеству по крайней мере фотографиям в популярных журналах. Но несмотря на это усовершенствование, которое имеет все предпосылки для дальнейшего развития, телевидение не перестало и едва ли перестанет оставаться телевидением.

В этом случае, как и в ряде других, стремление Маклюэна — противопоставить свое мнение, порой очень метко, общепринятым взглядам — граничит с экстравагантностью, нередко переходящей в несерьезность. Такова, например, его теория о том, что телевидение в отличие от фотографии является «продолжением» не зрения, а… осязания.

Поверхностны и многие выводы социолога о воздействии телевидения. Чтобы показать «европеизацию» США под влиянием нового средства массовой информации, Маклюэн приводит в качестве примера «новый интерес к танцу, к пластичным искусствам и архитектуре, равно как и вкус к маленьким машинам, карманным изданиям, скульптурным прическам и более утонченной моде, не говоря уже о новой заботе о более изысканной кухне и хорошем вине». Мы вправе считать, что при определении направлений и степени воздействия телевидения следовало бы сначала обратить внимание на вещи более значительные, чем прически и гастрономия. И если социолог прибегает именно к таким примерам, то это не случайно. Потому что для Маклюэна, как мы уже говорили, главная проблема заключается в том, как передает информацию данное средство массовой информации, а не какова по содержанию сама информация. Именно в этой подмене идейной сущности технической спецификой и заключается первородный грех «маклюэнизма».

В монографии «Возможности телевидения» Жан Казенев выступает как популяризатор «маклюэнизма», но все же проявляет тактичность и обходит по крайней мере самые явные абсурды в теории учителя. Но одновременно он замалчивает некоторые его критические замечания по поводу эффекта самого нового средства массовой информации, чтобы представить нам телевидение вездесущим и сверхпрогрессивным: «Независимо от того, будет ли наше общество названо обществом изобилия или обществом потребления, будет ли оно капиталистическим или социалистическим, оно должно будет жить с телевидением. И непохоже, что для телевидения важен тот или иной выбор». Более того, по мнению Казенева, не телевидение должно сообразовываться с будущим строем, а будущий строй должен сообразовываться с телевидением. Выходит, что «возможности телевидения» являются сами по себе некоей субстанцией, которая может решать даже судьбу социального строя, но сама не зависит ни от кого и ни от чего.

Подобное идолопоклонство звучит более нелепо, чем перегибы полного отрицания, потому что их хоть как-то можно оправдать, ведь они базируются на анализе изобилующей пороками практики — практики буржуазного телевидения.

Само по себе телевидение не является ни светлым маяком современной эпохи, ни зловещей шкатулкой Пандоры. Дело в том, что «само по себе» оно вообще не существует, потому что не является некоей нейтральной в идеологическом отношении техникой, как электрическая лампочка или двигатель внутреннего сгорания, а является формой того или иного конкретного идейного воздействия.

Телевидение, которое в 1948 году было достоянием только четырех стран (СССР, США, Великобритании и Франции), сегодня получило распространение почти во всех странах мира. И если в 1948 году общее число телевизоров во всем мире не превышало трех миллионов, то сегодня их более 130 миллионов, ежедневно продается более 20 тысяч новых телевизоров, а это означает, что число телезрителей ежедневно увеличивается в среднем на 50 тысяч человек.

Использование телевидения связано со значительными расходами как в домашнем бюджете зрителя, так и в бюджете производителя. В Японии, например, в первое десятилетие введения новой техники телевизионный аппарат стоил около 30 000 иен при уровне низкой зарплаты менее 1000 иен. Во Франции годовой бюджет радио и телевидения за 1969 год достиг 1 493 000 000 франков, в этой области работали 14 000 служащих. И если, несмотря на это, число новых каналов и новых телевизионных аппаратов продолжает неустанно расти, то, очевидно, и производитель и потребитель находят в телевидении явную для себя выгоду.

Что нужно от телевидения массовому зрителю в капиталистических странах? Социологические исследования дают довольно точный ответ на этот вопрос. По результатам опроса, организованного в США Кентуккским университетом, 83,8 процента потребителей смотрят на передачи как на развлечение, а 41,5 процента утверждают, что эти передачи позволяют им избежать расходов на другие развлечения.

Ненамного лучше положение в Западной Европе. Опрос в такой культурной стране, как Франция, например, раскрывает полное пренебрежение публики именно к «культурным передачам». По исследованию Института радио и телевидения, проведенному в конце 1968 года, около 89 процентов зрителей не проявляют никакого интереса к «культурным передачам». По этому поводу Мелон-Мартинез пишет, что подобная передача, «какой бы хорошей она ни была, не выдержит конкуренции эстрадной программы, плохого фильма, матча, который даже не может нравиться. Эта конкуренция объясняется легкой воспринимаемостью эстрады, вкусом к напряжению, присущему матчам, вкусом к фильмам, какими бы они ни были, поэтому культурные передачи кажутся неинтересными». Не оспаривая в принципе этого заключения, следует обратить внимание на одну подробность: множество опрошенных выразили безразличие к культурным программам не потому, что они «культурные», а потому, что «их трудно воспринимать из-за содержания, метода представления, трудности языка».

Наличие того или иного числа телевизоров в западном мире хоть и важно как показатель, но не является точным ответом на вопрос о степени потребления. Каково в среднем время, которое средний зритель уделяет телепрограммам? Согласно соответствующим данным, в Западной Европе из 100 зрителей 45 тратят на них меньше 10 часов в неделю, 38 — от 10 до 20 часов, 17 — более 20 часов. Это значит, что при общих 25 свободных часах в неделю трудовой человек тратит 70 процентов этого времени на телевидение. В США этот процент постоянно растет.

Вышеуказанные данные в большой степени объясняют и характер программ. Раз широкая публика ищет в них главным образом развлечение и раз посвящает им большую часть своего свободного времени, ясно, что она находит в них именно то, что ищет.

Наряду с ростом числа каналов непрерывно растет и время телевизионных передач. Сегодня в мире эти передачи занимают двести миллионов часов в год. Во многих странах зрителям предоставлена возможность выбирать между двумя или более программами. В ряде городов США работает по 3—4 канала, а в Нью-Йорке их 12.

Каково содержание передач в западном мире? В США оно таково: 2 % приходится на документальные фильмы, 16 % — на информацию и 82 % — на развлекательные программы. В Рио-де-Жанейро при 13-часовой ежедневной передаче по пяти каналам 70 % передач занимает эстрада, фильмы и телевизионные многосерийные фильмы. В Мексике этот процент несколько ниже (59 %) за счет документальных фильмов (28 %). Та же тенденция наблюдается и в Японии (18 % — информация, 40 % — документалистика, 42 % — развлечения). Во Франции по первому каналу 12 % времени приходится на информацию, 55 % — на документальные фильмы и 33 % — на развлекательные программы. Но за счет этого передачи по второму каналу носят главным образом развлекательный характер, как и в Монте-Карло (74 %). Аналогичное положение наблюдается в ФРГ и Великобритании.

Колебания в соотношении между «серьезными» и «развлекательными» программами в большой степени зависят и от того, являются соответствующие телевизионные институты государственными или частными. Там, где они государственные (даже и со статусом «независимости»), как, например, в Западной Европе, власти, естественно, более широко используют их для своей прямой или косвенной пропаганды и, следовательно, «развлекательные» программы занимают меньшее место. Там, где институты частные, как, например, в Мексике, Бразилии и США, проблема торговой прибыли принимает гипертрофированные формы. Отсюда и значительное количество реклам, дающих основной доход. Но чтобы рассчитывать на большое количество реклам, телевизионная компания должна пользоваться популярностью среди публики. А чтобы пользоваться популярностью, необходимо преподносить обильные порции «развлечений». Так, за исключением незначительного процента актуальной, научной и культурной информации, частные программы состоят целиком из реклам и «развлечений». И поскольку развлечение по заказу тоже вещь дорогая, частные компании используют для заполнения программ неограниченное число старых фильмов. Публика в Нью-Йорке, например, каждую неделю может видеть по различным каналам на маленьком экране около 150 полнометражных фильмов, не говоря уже о других 300 сериях телефильмов или отдельных фильмах продолжительностью от 30 до 60 минут. Этот сокрушительный перевес кино среди других жанров заставляет некоторых исследователей задаваться вопросом: «Что собой представляет в таком случае телевидение?» Ответ: «Домашнее кино, и ничего больше».

Независимо от того, какими являются телевизионные компании, государственными или частными, развлекательный материал занимает очень большое место в их передачах — от 40 до 80 %, как видно из приведенных выше данных. Этот факт, используемый некоторыми социологами как свидетельство главным образом зрелищного характера нового средства массовой информации, истолковывается другими авторами как доказательство все большей деполитизации культурной продукции. Но мы уже указывали, что «развлекательные» жанры нередко довольно умело используются в качестве привлекательной упаковки пропагандируемых идей. В западных телепрограммах наряду с отдельными серьезными художественными произведениями, предназначенными для более взыскательной публики, наряду с довольно сомнительными по части вкуса зрелищами существует и большой процент «зрелищ» с определенными политическими и философскими тенденциями, весьма коварными именно потому, что часто они проникают в сознание публики совсем незаметно. Это особенно характерно и важно для американской продукции, потому что ее используют и другие западные телекомпании. Еще в 1961 году только одна из американских компаний — «Колумбиа бродкастинг систем» — продала программы за 35 миллионов долларов. Та же компания в 1964 году поставляла 47 странам фильмы — односерийные и многосерийные, — рассчитанные более чем на 100 000 часов программного времени. Мы не располагаем более новыми и более подробными данными, но, если иметь в виду, что в последнее десятилетие экспортные сделки американских компаний все больше расширяются, можно себе представить, каков размах и каковы прибыли — финансовые и идеологические — пропаганды США в сфере западного телевидения.

Что касается содержания этих массово экспортируемых американских «развлекательных» программ, мы позволим себе процитировать несколько строк из книги Мелон-Мартинеза, которого трудно обвинить в неприязненном отношении к США. В американских телевизионных фильмах «четыре пятых действующих лиц — белые… Иностранцы не пользуются особым престижем. Тот, кто «не наш», не привлекает симпатий. Их роль (иностранцев) не очень блестяща: чаще всего они «плохие»… 60 % героев занимают ведущее положение в высшем обществе. В действительности эта категория людей составляет только 10 % американского общества. Женщина играет в большинстве случаев в этих программах роль ангела. Она красива, добра, симпатична, преданна, весела. Мужчины тоже порядочны и симпатичны: они сильны, спортивны, красивы, пьют виски, имеют успех у женщин и благополучно завершают все свои начинания».

В Японии на 24 часа программы приходятся 55 убийств, 51 перестрелка с пистолетами, ружьями, пулеметами, не говоря уже об остальных сценах насилия.

«Чистота» программ довольно своеобразна и в отношении эротизма: на каждые 24 часа телевизионных передач приходится по 60 эротичных сцен, из которых 4 происходят в постели, а остальные изображают «страстную любовь».

После этих далеко не полных, но достаточно красноречивых данных спор о «нравственности» телевизионных передач, видимо, становится беспредметным.

Каковы специфичные формы телевизионных передач и существуют ли вообще такие формы? Вопрос звучит наивно для специалиста и, вероятно, кажется совершенно беспредметным большей части широкой публики, которая считает, что в ящике с маленьким экраном просто собраны жанры других средств массовой информации — радио, театра, кино, эстрады и прочих. Журналист Пьер Лазарев приводит свой разговор с одним из французских государственных деятелей, который негодовал, что телевидение расходует огромные средства для создания «своих» программ, вместо того чтобы снимать готовые театральные и эстрадные спектакли…

В телепередачах можно грубо определить три основных направления: информацию, телеспектакли и спектакли, не предназначенные специально для маленького экрана, но систематически используемые им.

Информация — политическая, научная, культурная, бытовая — может быть почерпнута путем чтения (газет, журналов, книг), путем восприятия на слух (устная информация, радио) или через данные изображения (снимок, кинодокументалистика). Считают, что чтение требует больше всего усилий со стороны потребителя, но и в самой значительной степени предрасполагает его к размышлениям. Звуковая информация требует меньших усилий и меньше активизирует способность рассуждать, но сильнее воздействует на потребителя, потому что к значению содержания прибавляется значение интонации, а также и авторитет информатора. Визуальная информация в отличие от письменной и звуковой воспринимается мгновенно, не требует никакого умственного напряжения и обычно сильнее всего воздействует своей наглядностью и спонтанностью.

Телевидение, разумеется, не добавляет ничего принципиально нового к этим трем известным формам информации в том смысле, что не является никакой четвертой, отличной формой. Но поскольку телевидение новым способом и в новых комбинациях использует уже известные формы — и особенно последние две, — оно является создателем новых информационных методов, а не представляется просто сочетанием радио- и кинодокументалистики. На первый взгляд телевизионный диктор кажется тем же радиодиктором, которого мы, однако, можем наблюдать. Но именно то обстоятельство, что мы можем одновременно и слышать и видеть информатора, оказывается очень важным как для видов программ, так и для их воздействия. Даже при обычных радиопередачах впечатление от голоса диктора имеет большое значение. И ошибочно было бы считать, что воздействие на слушателя определяется только содержанием информации и что, следовательно, главное требование к диктору — четкая дикция и хорошее произношение. Если голос сух или неуместно строг, высокомерен или навязчиво назидателен, у диктора есть все шансы вызвать антипатию публики. И наоборот, если голос звучит естественно, если он богат интонациями и приятен по тембру, он вызывает расположение публики и способствует более сильному воздействию текста.

Роль диктора как личности еще больше возрастает при телевизионных передачах, во время которых мы не только слышим его голос, но и видим его самого, следим за его мимикой и жестами. Его появление на маленьком экране является и его появлением в нашем жилище. Диктор становится чем-то вроде нашего гостя, обычного гостя, который может быть желанным или нежеланным, вызывать симпатию или раздражение, располагать к вниманию или, наоборот, порождать желание выключить аппарат либо уйти в соседнюю комнату. Если диктор обладает необходимыми данными, держится непринужденно, тактично, но уверенно «навязывает» нам свое «присутствие» и не только произносит умные фразы, а действительно выглядит умным, излучает, наконец, обаяние привлекательной индивидуальности, телевизионная передача превращается в значительно большей степени, чем радиопередача, в непосредственную и увлекательную беседу. И хотя в этой беседе наше участие сводится к роли слушателей, общение с диктором на маленьком экране перерастает в ежедневную привычку и необходимость.

Обаяние диктора, естественно, может действовать в определенных рамках. Вне их воздействие определяется основным — смыслом информации. Именно поэтому, хотя западные телестудии используют дикторов, обладающих талантом и высокими профессиональными качествами, и хотя сообщаемые новости умело «отредактированы», они не всегда дают ожидаемый эффект. Французский журнал «Телерама» в одном своем опросе поставил вопрос: «Считаете вы политическую информацию исчерпывающей?» Ответы: да — 16,5 %, нет — 62,2 %. «Превосходной»: да — 18,5 %, нет — 70,4 %. «Незначительной»: да — 24,7 %, нет — 59,5 %. «Беспристрастной»: Да — 21,3 %, нет — 66 %. «Тенденциозной»: да — 61,3 %, нет — 28,7 %. Подобные результаты опроса получила и провинциальная газета «Сюд-уэст». На вопрос, объективно ли телевидение в отношении поставляемой информации, ответы распределились так: нет — 64,36 %, да — 36,64 %. Эти данные свидетельствуют о том, что «средний дурак», в сущности, не так глуп, как это кажется специалистам по обработке общественного мнения, и что его оценки не всегда зависят от приветливой улыбки диктора-мужчины и эффектной прически диктора-женщины.

Так или иначе, при передачах типа «Информационный дневник», «Политические комментарии», «Разговор за круглым столом» и прочих, где перевес слова очевиден, телевидение имеет значительно большую возможность, чем другие средства массовой информации, установить прямой контакт своих представителей с публикой, создать у нее впечатление, что она сама вовлечена в беседу, установить при известных условиях атмосферу доверия и интимности.

Но этим возможности телевидения в сфере информации далеко не исчерпываются. В отличие от радио, например, оно может подчеркивать, иллюстрировать, мотивировать словесные утверждения и комментировать их при помощи соответствующего визуального аргумента — снимка или киноматериала. Более того, подобно кинодокументалистике, но с нюансами своей специфики телевидение создает формы информации с подчеркнутым перевесом изображения, при этом слово выполняет только функцию дополнительного пояснения.

Специалисты подсчитали, что человек среднего интеллектуального уровня запоминает 10 % того, что слышит, 35 % того, что видит, и 55 % того, что видит и слышит одновременно. Если эти данные верны даже приблизительно, то совершенно очевидными становятся психологические преимущества телевизионных форм информации, сочетающих живое слово с движущимся изображением.

Наконец, совершенно новой, присущей только телевидению является информация «прямой передачи», которая обеспечивает нам прямую визуальную связь с событиями, происходящими в данный момент, независимо от их характера — политическая ли это акция, культурное мероприятие, спортивное зрелище и прочее. Эта форма информации и самобытна, и сильна по воздействию, потому что создает у зрителя впечатление непосредственности и правдивости: он убежден в истинности того, что видит, у него создается впечатление присутствия при происходящем.

Эффективность подобного рода передач, как и следовало ожидать, привела к более широкому использованию метода «псевдособытий», то есть «событий», организованных искусственно с единственной целью показать их телезрителям. Этот прием, разумеется, не может быть априори объявлен попыткой фальсифицировать истину и имеет право на существование наряду с другими видами передач. Например, эстрадная программа со специально собранной для этой цели публикой является, в сущности, псевдособытием, потому что это совсем не обычное представление перед обычным зрителем. Посещение студии известного художника тоже является псевдособытием по той простой причине, что сценарий «посещения» заранее разработан, а все участники предварительно подготовлены. Все это выглядит совсем невинно и по той причине, что сам зритель отлично понимает, что дело касается, в сущности, псевдособытия.

Но картина резко меняется, когда в псевдособытии выражена попытка переиначить жизненные факты и подменить истину ложью, поднесенной как реальность. Избирательные кампании на Западе, особенно в США, изобилуют фабрикацией самых различных псевдособытий, стремящихся представить соответствующего политического кандидата в возможно лучшем свете — с его «отзывчивостью» по отношению к простым людям, с его «любовью» к детям, с его душевной «чувствительностью». В своем предвыборном поединке с Кеннеди, например, Никсон предстал перед телезрителями и в тот момент, когда он играет на пианино. И как это ни парадоксально, часть публики в такие моменты даже не отдает себе отчета, что ей предстоит голосовать не за пианиста, а за президента. Наоборот, она довольна, что ею будет управлять такой изысканный в духовном отношении человек, который даже играет на пианино. Существуют, разумеется, и случаи сознательной отвратительной фальсификации, примером тому служит американская телевизионная пропаганда во время войны во Вьетнаме, когда виновников выдавали за жертв, а жертв — за виновников.

Впечатление непосредственности и правдивости может оказаться обманчивым, не только когда дело касается псевдособытий, но и при действительных визуальных репортажах. Жан Казенев не без основания указывает, что «камера и микрофон устанавливаются на места, выбранные ответственным за передачу… Реальное событие, с другой стороны, разделено на части и в целом получается сокращенным. Короче говоря, то, что телезритель видит, является «монтажами», предназначенными для него… Средства массовой информации, хотим мы того или нет, являются фильтром и навязывают определенную точку зрения».

Наряду с разнообразными формами телевизионных информационных передач существуют и разнообразные формы так называемой телевизионной постановки. Наиболее самобытными и характерными для возможностей маленького экрана являются различные многосерийные телевизионные фильмы, широко используемые на всех каналах и занимающие — особенно в западных программах — по два, три и более часов в ежедневных программах. В этом жанре существуют две основные разновидности. Одна, названная французами фельетоном, представляет собой «серийный фильм с продолжением», то есть длинную киноисторию, разделенную на известное число передач от получаса до часа. Другой разновидностью является телефильм; серия телефильмов состоит из самостоятельных фильмов, в которых главные герои одни и те же. При удачном использовании формы фельетона и телефильма они дают телевидению возможность продолжительное время — порой даже по нескольку лет — задерживать внимание зрителей и усиливать его привязанность к программам маленького экрана. Таким образом, и любимые герои долго остаются любимыми, то есть образцами для подражания. Эти формы являются средством обстоятельного изложения большого произведения со всеми его деталями и перипетиями, что невозможно для фильмов на большом экране и что по силам только роману-эпопее, но не визуальному, а словесному.

Бесчисленные серийные телефильмы, создаваемые на Западе, иллюстрируют, за редким исключением, не столько преимущества, сколько слабости этой формы. Самая распространенная и самая объемистая часть «развлекательных» программ, серийные телефильмы наряду с этим являются и самыми низкопробными в художественном отношении. Эти исторические, приключенческие, любовные или бытовые драмы в большинстве случаев словно созданы уставшими до смерти субъектами, дошедшими до полного умственного истощения и сводящими творческий процесс к комбинированию определенного числа сюжетных тривиальностей, давно вышедших из употребления даже в бульварной литературе и коммерческом кино. Зрителя с элементарной взыскательностью, который имел несчастье познакомиться хотя бы с некоторыми подобными сериями, поражает как их художественная нищета, так и тот факт, что находится публика, готовая смотреть эти скучные и неимоверно растянутые эпизоды, единственный смысл которых — заполнять время передач.

И все же публика находится. В своей статье «Наркоманы фельетона» Жан-Поль Эмон рассматривает именно это, странное на первый взгляд явление — наличие весьма широкой публики при весьма примитивном зрелище, каким являются серийные телефильмы. «Как Жан и его жена Матильда найдут „время на жизнь, время на любовь“?» Они не часто вместе. Жан снял студию в Женеве, где встречается с Кэролл, своей секретаршей. Матильда сама руководит фабрикой и домом. Она грустна. В довершение ко всему их дочь Катрин влюблена в подозрительного Жерома. Жером умирает. Уф! Несчастный случай? Это было бы слишком просто. Что делает полиция? Проводит опрос. Наконец-то мы дошли до 29-го эпизода. Еще десять остаются, чтобы раскрыть то, «что каждый из зрителей угадал еще в первый вечер».

Эти «серии-колбасы», как их называет Эмон, пользуются благосклонностью 40 % зрителей, если верить соответствующим опросам. По мнению журналиста, этот феномен объясняется тем, что публика привыкает к порциям телевизионной «колбасы», подаваемой каждый вечер по нескольку раз в определенные часы, как наркоман привыкает к очередной дозе наркотика. Объяснение неполное, но достаточно красноречивое, оно раскрывает одно из главных преимуществ «серий»: они приобретают силу привычки, превращаются в ежедневную необходимость, по крайней мере для определенного рода публики.

Другой вопрос, воспитывает или отупляет это воздействие публику. Характер воздействия, естественно, не может определяться только интеллектуальным уровнем зрителя. Эмон приводит факты, свидетельствующие о том, что «наркоманы фельетона» восприняли с интересом и некоторые осмысленные и предрасполагающие к серьезным размышлениям серии. Но именно успех этих серий встревожил руководство телекомпаний, и оно снова обратилось к производству «колбас» самого низкого качества, перекладывая, естественно, ответственность на низменные вкусы публики.

Специфика телевизионных серий не исчерпывается продолжительностью их показа. Созданные специально для маленького экрана, подобные произведения сообразованы со всеми его возможностями и ограничениями, и прежде всего с его камерным характером, благоприятным для крупных планов, не подходящим для общих планов, панорамных съемок. Эта специфика, на которой мы не имеем возможности остановиться подробно, накладывает свой отпечаток и на все другие постановки, созданные для программ маленького экрана, — самостоятельный фильм, киноновеллу, телевизионный спектакль, концерты и прочее.

Кроме того, телевидение имеет возможность использовать и ряд постановок, не предназначенных специально для него, но дающих обильный материал для обогащения программ: фильмы большого экрана, театральные пьесы, эстрадные и цирковые представления. Благодаря этим возможностям телевидение фактически «подменяет», «замещает», а нередко и прямо «вытесняет» остальные формы информации, культурные мероприятия, искусство. Многочисленные статистические данные свидетельствуют о том, что телевидение является весьма опасным соперником для других средств массовой информации.

В 1946 году США располагали 19 тысячами кинозалов, 82 миллионами зрителей в неделю и 300 полнометражными фильмами в год, производимыми в стране. В 1955 году число кинозалов снизилось до 14 тысяч, число зрителей — до 46 миллионов, а производство фильмов сократилось до 60 фильмов в год. С тех пор уровень кинопродукции несколько возрос — в значительной степени это объяснялось увеличением ее экспорта, — но зато количество зрителей уменьшилось еще на 35—40 %. Таково же положение и в Западной Европе, где количество зрителей в 1955 году достигало 4750 миллионов, а в 1962 году оно снизилось до 2740 миллионов.

Что касается радио, то, если судить по количеству ежегодно продаваемой аппаратуры, оно не пострадало от соперничества телевидения. Но эти данные только частично отвечают на занимающий нас вопрос. Радиоприемник и особенно маленький транзистор несравнимо дешевле телевизора, их можно без особого труда повсюду брать с собой, радио обеспечивает более быструю и более частую информацию, предлагает эстрадную музыку в часы, когда телевидение не работает. Но каково положение в часы, когда работает маленький экран? Ответ известен всем и без статистики: как только начинаются телепередачи, радио теряет массу слушателей.

Цифры показывают, что конкуренция телевидения не затронула и театра. Но здесь надо учитывать, что театральная публика в западном мире является весьма ограниченной и довольно снобистской публикой, которая не только желает наблюдать за игрой «живых» актеров, но и сама хочет быть объектом наблюдения. Вообще речь идет о своеобразной форме парадности, показа себя и светского общения, когда сам спектакль порой теряет свое значение.

Установлено, что развитие телевидения очень неблагоприятно отражается на западных ежедневных изданиях и иллюстрированных информационных еженедельниках. Мелон-Мартинез приводит обильные цифровые данные, которые едва ли нужно приводить здесь, чтобы доказать, что «во всех странах, имеющих хорошо организованное телевидение, тиражи множества ежедневных и еженедельных изданий значительно упали, а их количество снизилось». Одним из самых новых свидетельств развития этой тенденций является прекращение выпуска двух самых популярных в западном мире иллюстрированных изданий — американских журналов «Лайф» и «Лук». Причины этого процесса имеют различный характер. Телевидение быстрее ежедневного издания сообщает новости, к тому же в образной форме. Благодаря обильным «живым» и «движущимся» картинам оно является опасным соперником иллюстрированной прессы, которая предлагает свои неподвижные изображения уже после того, как публика получила визуальную информацию на маленьком экране. Кроме того, большое количество часов, уделяемых телепередачам, отнимает у публики значительную часть свободного времени, посвященного в прошлом чтению газет. И наконец, телевидение во многих странах отнимает у периодической печати большую часть торговых реклам, которые для нее нередко являются основным источником дохода.

Не так сильно, но в целом неблагоприятно воздействует телевидение и на спрос художественной литературы и книги вообще. Здесь, разумеется, следует иметь в виду, что даже в цивилизованных западных странах читают сравнительно мало, а что касается «телевизионной публики», то большая ее часть как раз относится к категории «нечитающих». По данным опроса, проведенного во Франции, из 35 миллионов грамотных жителей только 4 миллиона читают книги «время от времени». Но считать, что именно телевидение вырвало книгу из рук подобного рода публики, было бы преувеличением. Френсис Майер справедливо замечает по этому поводу в журнале «Телерама»: «Неужели вы полагаете, что в понедельник вечером они читали Монтеня или Дюраса, во вторник ходили в театр, в среду — в мюзик-холл, в четверг — на концерт и так далее… Неужели вы серьезно думаете, что телевидение поглотило многие из их культурных занятий?»

И в самом деле, рассматривая вопрос о неблаготворном влиянии телевидения на некоторые средства массовой информации, не стоит забывать и другую сторону явления, а именно что благодаря телевидению в миллионы домов, куда раньше едва ли проникала культура, сейчас ежедневно поступает обильный поток информации в виде фильмов, пьес, новелл, концертов, оперы, балета, сведений о книгах, выставках. А за то, каков общий облик этого потока, телевидение как техника и специфическая форма не несет никакой вины.

Некоторые авторы утверждают, что «телевидение отнюдь не приводит к уменьшению числа покупаемых книг, а увеличивает его». Чтобы доказать это, Мелон-Мартинез, например, приводит статистические данные, согласно которым «59 % французов имеют телевизоры, 29 % из них посещают книжные магазины, 41 % французов не имеют телевизоров и лишь 22 % из них покупают книги». Но пример выглядит беспомощным по двум причинам. Во-первых, разница в процентах в первом и втором случае совсем незначительна. Во-вторых, эта разница характеризует лучше людей, не имеющих телевизоров, потому что логично было бы считать, что человек, лишенный возможности купить телевизор, вряд ли может без ущерба для своего бюджета покупать книги.

Не особенно убедительно и утверждение, что после появления телевидения число продаваемых в западном мире книг возросло, а не уменьшилось. Отбросим проявляющуюся то здесь, то там манию все сводить к данным купли-продажи, словно нет всевозможных общественных библиотек и число читателей точно совпадает с числом покупателей. В данном случае существует одна немаловажная деталь. Послевоенные годы, когда появилось телевидение, были и годами появления так называемых «карманных изданий», которые в 8—15 раз дешевле изданий, выпускаемых в довоенный период.

Социологическое исследование, проведенное в Нью-Йорке, свидетельствует о том, что из читателей, которые приобрели телевизоры, 49 % вообще перестали читать, 16 % читают меньше, чем раньше, а 35 % читают столько же, сколько и раньше. Та же тенденция наблюдается и во Франции, где 64 % телезрителей читают меньше после покупки телевизора, 47 % — столько же, сколько и раньше, и только 7 % — больше. Логично заключить, что влияние телевидения отражается неблагоприятно по крайней мере на самой неустойчивой в своих литературных привычках, то есть самой массовой, публике и что рост тиражей в последние два десятилетия происходит главным образом за счет большей доступности популярной книжной продукции.

Это заключение подводит нас и к последнему вопросу: как влияет телевидение на культурное воспитание зрителя? Мы уже отмечали, что маленький экран является могучим средством популяризации культуры среди миллионов людей, которые в прошлом не имели с ней никакого контакта. Но каков характер этой широко насаждаемой культуры? Другими словами, речь идет не о недостатках отдельных произведений, а о ведущем направлении, идеологических целях, нередко глубоко скрытых за пестрым разнообразием следующих одна за другой передач. Не останавливаясь на приводимых примерах, следует отметить, что культурное воздействие буржуазного телевидения независимо от наличия и ценных в художественном отношении произведений является в конечном счете формой психологической обработки. Широко рекламируемая доступность, всеобщность телеспектакля, привлекающего к себе все слои населения, в действительности является «всеобщностью», в основе которой лежат не понятия и интересы народа, а вкусы и классовые цели господ. Буржуазный ученый Герберт Маркузе пишет по этому поводу следующее: «Если рабочий и его хозяин смотрят ту же телевизионную программу, эта ассимиляция не означает исчезновения классов. Она, наоборот, показывает, до какой степени правящие классы участвуют в нуждах и удовлетворении нужд, обеспечивающих их господство».

Универсальность и унификация телевидения в буржуазном мире, все более широкая практика обмена программами с явным перевесом американских, все более подчеркнутое стремление превратить капиталистические страны в некую единую «мировую деревню» означают на практике стремление к унификации массовой публики, к ее превращению в стандартное покорное население капиталистической «мировой деревни», к моделированию миллионов индивидов по образцу «среднего обывателя». И эта тенденция тем опаснее, чем больше возможности телевидения усыплять критическое отношение публики. По заключению Всемирного конгресса здоровья, который состоялся в 1961 году, «каким бы ни был их интеллектуальный уровень, каким бы ни был их социальный мир, каким бы ни был их возраст, все телезрители признают, что теряют благодаря телевидению 80 % своего критического отношения». Вывод, возможно, и преувеличен, но не беспочвен. И когда каждый вечер в миллионах домов на Западе загораются миллионы маленьких экранов, мы можем быть уверены, что их бледное сияние излучает стремление Старого Света повернуть вспять ход истории, отменить эволюцию, отвлечь мысли и мечты простых людей от поисков единственно возможного выхода.

А воздействие телевидения все расширяется, и не только из-за непрестанного роста числа приемников и увеличения программных часов, но и из-за развития технических возможностей телевидения. Производители уже приступили к пробной эксплуатации так называемых «телевизионных кассет» или «видеокассет», представляющих собой звуковые и визуальные записи. С помощью таких кассет потребитель по своему желанию сможет запускать на маленький экран ту или иную телевизионную передачу, фильм, пьесу и прочее. Но в данном случае выражение «по своему желанию» означает, в сущности, по желанию фабриканта, который решит, каким будет содержание выпускаемых кассет. Таков именно и смысл высказывания шефа японской фирмы «Сони»: «Никто никогда не располагал таким количеством империалистических по своему характеру средств информации… При помощи кинокассет будет возможно навязать моду, автора, образ жизни, политику».

Некогда Дидро, осознавший великое воздействие театра, писал: «Чтобы изменять лицо людского рода, я бы хотел иметь всего лишь довольно просторный театр». Сегодня этот театр существует. Он настолько просторен, что может охватить всю планету, и его имя — телевидение. Вопрос только в том, кто и в каком направлении старается изменять «лицо людского рода».

Перевод Е. Андреевой