Я не человек настроения. Хочу сказать, что не люблю, чтобы настроения мной руководили и мешали работе. Но вчерашний «приём» и особенно его последствия способствуют тому, что в это утро всё приводит меня в уныние. Мрачный кабинет, мрачная физиономия Бенета и мрачная картина, возникающая от чтения наших секретных документов.

— Слабая у нас агентура, — бормочу я и, с отвращением закрыв папку, бросаю её на стол. — И, конечно, бездеятельная. Если этих нескольких жалких паразитов вообще можно назвать агентурой.

— Работаем в меру возможностей, — отвечает недовольным тоном Бенет, сидящий по другую сторону стола.

— За такую работу лаврами нас не увенчают.

— Я давно перестал мечтать о лаврах, единственное, чего я жду, это пенсии.

— Чего вы ждёте, это — ваше личное дело. Но поскольку мне ещё далеко до пенсии и я обещал кое-что сделать…

Я умолкаю, разговор вдруг показался мне глупым и ненужным. Бенет пользуется этим, чтобы заметить:

— Да, все знают, что вы сюда приехали, чтобы реабилитировать себя.

— Ах, общественное мнение уже сложилось?! И что же обо мне говорят?

— Да всякое болтают.

— Точнее?

— Точнее вам скажет Мэри. Со мною люди не особенно откровенничают.

— А кто распустил эти слухи?

— Адамс, кто же ещё. Неделю назад он вернулся из отпуска с целым ворохом сплетен.

— Они с послом, похоже, не очень нас любят.

— Мягко сказано. Они нас просто не выносят. Удачливые джентльмены, сделавшие карьеру. Сторонники дипломатии в белых перчатках. Злятся, что они только ширма, а работаем мы.

«Но вы лично не слишком перетрудились», — тянет меня возразить, ко я не поддаюсь своему дурному настроению и замечаю:

— Этот Адамс мне совершенно не нравится.

— Должен признаться, что и я в него не влюблён. Ко всему прочему, вчера он обыграл меня на тысячу левов.

— Надо бы хорошенько его проучить, — говорю я, прощупывая почву.

— Я уже это сделал, — отвечает Бенет, не моргнув глазом. После этих слов я ставлю плюс в его досье, которое составляю в уме.

— Ну и?

— Материал есть. Мальчишка болтлив, а болтливый, как известно, всегда скажет что-нибудь не то.

— В таком случае надо об этом сообщить куда следует.

— Можно. Только он не из тех, кому испортишь карьеру одним доносом.

— Почему одним? Сначала один, потом второй, третий.

— Не возражаю, — пожимает плечами Бенет. — Но если вы думаете, что это работа, за которую нас наградят…

— Будет и другая работа, не волнуйтесь… Не может же всё время так продолжаться.

Мой помощник молчит, молчание у него означает несогласие.

— Вы, похоже, другого мнения, — замечаю я.

— Скоро и вы будете другого мнения… Как только ваше реформаторское рвение поубавится…

Он делает паузу, словно в свою очередь решает, имеет ли смысл продолжать разговор. Потом смотрит мне прямо в глаза и, что явно не свойственно ему, выпаливает:

— Знаете, чего вы добьётесь? Ничего! Ровным счётом ничего!

— Если ничего не делать, то ничего и не добьёшься.

— Да. Каждый думает, что до него никто не работал. И что летоисчисление начинается с него. Только мы, представьте себе, работали. И ещё как работали! Падали от усталости. Планировали мероприятия… Проводили их… И ловили воздух. Я вспоминаю молодёжный фестиваль… Наши операции были отлично подготовлены: тайное влияние, открытые призывы, беспорядки, уличные демонстрации… Люди были заранее проинструктированы, наша сеть была хорошо организована, каждый знал своё место… И всё-таки всё провалилось. Буквально всё, понимаете? Они так умело разбили нашу систему, так её парализовали, хотя и не подавали виду, будто что-то делают… И фестиваль прошёл, словно и не было всех наших планов, не было наших людей, словно мы сами и вовсе даже не присутствовали здесь!

— Да, да, — киваю я. — Только не горячитесь. Лучше скажите, если бы ваши операции имели успех, чего бы вы добились?

Бенет молчит.

— Ответьте же! Чего бы вы добились? Свержения режима? Или скандала, который быстро забывается?!

— Скандал не такая уж мелочь… — отвечает Бенет не очень уверенно.

— Хорошо, оставим это. И вообще забудем о прошлом. Скажите лучше, как вы относитесь к культуре? Хватаетесь ли вы за пистолет, когда слышите это слово?

— Нет, почему же? Я с удовольствием посмотрел бы какую-нибудь интересную программу по телевидению…

— Но речь идёт не о том, чтобы смотреть, а о том, чтобы действовать. Была ли какая-то польза от моего предшественника в области культуры или он зря носил это звание — советника по культуре?

— Область культуры как и все остальное, — наконец отвечает мне Бенет. — Не надейтесь чего-нибудь добиться по этой линии.

— А что за птица мой шофёр?

— Как шофёр — хороший. Для другого не советую вам его использовать.

— У нас слишком мало кадров, чтобы использовать каждого для чего-нибудь одного.

— Для другого его используют «они».

— А кто ещё у нас есть?

— Маникюрша нам служит связной со Старым. И только.

— А для чего вы используете преподавательницу болгарского?

— Ни для чего. Если только вы захотите выучить болгарский.

— Наследство и вправду небогатое, — вздыхаю я и устремляю взгляд в окно, выходящее на стену соседнего дома. — Всё равно, как вместо рассказа об окрестностях стоять перед этим окном и твердить: «Окрестности — это стена, глухая стена»…

— Стена действительно есть, — пожимает плечами Бенет. — И она возведена именно для того, чтобы мы не могли видеть ничего, кроме неё.

— Хорошо, — говорю я с досадой, — оставим это. — И, показывая своим видом, что прекращаю неприятный служебный разговор, добавляю: — Вы, как я вчера заметил, хорошо играете в карты.

— Да, но в последнее время постоянно проигрываю.

— А почему же не бросаете играть?

— Зачем бросать? Не может же плохая карта идти до бесконечности. Пойдёт и хорошая.

— Вот именно. Плохие карты кончаются, и появляется козырный туз. Но чтобы его дождаться, надо играть довольно долго.

— Но надо, чтобы в колоде был козырный туз, — напоминает Бенет, поняв прозрачный намёк.

— А разве его может не быть?

— Очень даже может: здесь, в нашей игре, противник сначала забирает туза себе, а потом раздаёт карты.

— Чепуха. Просто вы деморализованы неудачами. Неужели тут нет ну хоть немного алчности, коррупции, пороков, безнравственности?

— Есть, хотя и не в таком масштабе, как вы думаете.

— Тогда почему вы говорите, что в колоде нет туза? Это, в сущности, наши козыри, весь вопрос в том, как мы поведём игру.

Бенет тем временем подошёл к окну и бессмысленно уставился на глухую стену.

— Не повторяйте мне то, что мы изучали в школе, — недовольно ворчит он. — Лучше покажите, как вы играете в эту игру.

— Придёт время — покажу, — отвечаю я и беру папки, чтобы ещё раз посмотреть все эти страшно скудные сведения.

— Мне надо идти вниз, выдавать визы, — напоминает мой помощник.

— Идите. И не забывайте, что мне нужен полный отчёт о каждом приезжающем и выезжающем.

* * *

У меня нет никакого желания идти обедать домой и сносить пытки, которым будет подвергать меня Элен два бесконечных часа. Когда она сердится, она молчит, но у её молчания есть три степени, в зависимости от степени моей вины: почти молчание, полное молчание и гробовое молчание. В первом случае она бросает мне только короткие реплики, необходимые в быту. Во втором — вообще не говорит, но всё-таки замечает моё присутствие и готова, к примеру, подать мне тарелку и налить супа. В третьем случае я для неё вообще перестаю существовать, и она проходит мимо меня, не глядя, и даже, если я подавлюсь и буду отдавать Богу душу, она не подаст мне стакан воды.

Сейчас мы в третьей фазе. Поэтому я звоню швейцару и прошу его принести мне в кабинет кофе и два сандвича.

— Я заказал билет на самолёт для вашей супруги, — уведомляет меня он, когда спустя немного времени приносит мой скромный обед. — Шофёр привезёт его к трём часам.

— Отлично, — киваю Я, хотя новость обрушивается на меня как кирпич на голову.

— Какое несчастье, — с угодливым сочувствием говорит боксёр в отставке. — Только приехали, и она уже уезжает. Но беда всегда приходит не вовремя.

«Несчастье»… Значит, она всё-таки соблаговолила сочинить ради приличия какой-то банальный предлог для отъезда: «мама тяжело больна» или что-то в этом роде.

— Скажите шофёру, чтобы ждал меня, — говорю я швейцару. — Мне нужно съездить ненадолго в одно место.

Когда через полчаса я заглядываю в спальню Элен, то застаю её, как и ожидал, в разгар приготовлений к отъезду. В комнате, которая только вчера была прибрана, снова царит полный беспорядок. Повсюду разбросано содержимое громадного гардероба — халаты, комбинации, платья, кофточки, туфли. Что касается жены, то она с каменно-бесстрастным лицом склонилась над чемоданом на кровати, занятая укладыванием очередной партии тряпок.

— Ты опять что-то укладываешь… — замечаю я с наивным удивлением, хотя смысл происходящего яснее ясного.

— Укладываю свой багаж.

Она разговаривает со мной, следовательно, не собирается наказывать меня «гробовым молчанием», — мелькает у меня в голове. Самое худшее, когда человек перестаёт тебя мучить. Значит, он окончательно решил порвать с тобой.

— Не понимаю… — произношу я озадаченно.

— «Человек, который ничего не понимает»… Это твоя коронная роль… — Она поднимает глаза от чемодана. — Только на сей раз спектакль будет короче: я уезжаю, мой милый. Может, надолго, а может, и навсегда.

— Как хочешь… Хотя если мне будет, позволено сказать, то воспитанные люди делают это несколько иначе.

Как всякий невоспитанный человек, моя жена очень чувствительна к теме хорошего воспитания.

— Ты не можешь знать, как поступают воспитанные люди, потому что ты сам к ним никогда не принадлежал, — парирует Элен, но без тени спортивного азарта, с которым мы обычно обмениваемся обидными репликами. — Вот если бы речь шла о лжецах и мошенниках, то, наверно, я бы спросила тебя.

— Не стесняйся в выражениях, — говорю я. — Я привык. Но не считаешь ли ты, что должка мне, по крайней мере, дать объяснение?…

— Это ты должен мне дать объяснение, а не я! — возражает Элен. — Только я прощаю тебе этот долг и уезжаю. И причина настолько ясна, что даже ты способен её понять. Как тебе известно, я пришла к тебе с солидным и вполне реальным приданым в обмен на неосуществившиеся обещания твоей блестящей карьеры. А теперь оказывается, что даже перспектив сделать карьеру у тебя не осталось.

— Это всё твои фантазии, дорогая…

— Но и это не всё, — продолжает спокойно жена. — Хуже всего то, что и на этот раз ты пытался меня обмануть, и я узнала правду от чужих людей…

— Если ты имеешь в виду этого дурака-советника…

— Я имею в виду не только его.

— Значит, у тебя была дружеская беседа с супругой Адамса…

— Источник информации можешь искать потом. Надеюсь, что у тебя будет достаточно времени, когда ты останешься на холостяцком положении…

— Плевать я хотел на источник. В этом посольстве, как и во всяком другом, сплетничают. Но я не предполагал, что ты настолько наивна…

— Нет, именно на это ты и надеялся.

— Но подожди, выслушай меня! Я и вправду не рассказывал тебе о своих неприятностях по службе, но только чтобы не огорчать тебя…

— Ты не просто не рассказывал, ты лгал. Ты уверял меня, что тебя посылают сюда для выполнения важного задания, а тебя отправили в ссылку, чтобы ты искупил свою вину, если вообще это не первый шаг к тому, что тебя окончательно выгонят со службы.

— Правда то, что…

— Перестань, умоляю! — останавливает она меня властным жестом, — Правда — это то, что я никогда от тебя не услышу, поэтому у меня нет никакого желания ни слушать тебя, ни тем более таскаться за тобой!

Она резким движением захлопывает крышку чемодана, словно хочет подчеркнуть твёрдость своего решения.

— Жаль, конечно, что у меня нет никаких научных интересов и стремления изучать ещё оставшиеся кое-где заброшенные уголки планеты — Анды, Африку, Балканы, а завтра, может, и Южный полюс, если кому-то придёт в голову открыть там посольство. Потому что такой будет твоя судьба, если ты вообще останешься в этой системе.

— Спасибо, — киваю я. — К счастью, мнение моего шефа несколько иное. И то, что я говорил тебе утром, чистая правда. «Поработаешь, — сказал он, — в Софии, потом переведём тебя в Рим или Париж».

— Когда тебя переведут в Париж, пошли мне телеграмму. Я приеду, если моё положение не изменится, — спокойно отвечает Элен, хватаясь за ручку чемодана, чтобы опустить его на пол.

Я помогаю ей, она не возражает, но моя галантность не в состоянии растопить её холодность, с таким видом айсберга ей место разве что на Южном полюсе или где-нибудь у чёрта на куличках, и если в этот момент меня берёт зло, то только на то, что она посылает меня ко всем чертям, а не я её.

Моя жена кладёт очередной пустой чемодан на освободившееся место на кровати и продолжает укладывать свои роскошные тряпки. А я принимаюсь обдумывать ситуацию с практической стороны, потому как вижу, что ничего изменить уже нельзя и ещё потому, что у меня нет привычки драматизировать происходящее.

— Твой билет у шофёра, — говорю я. — Насколько я понял, самолёт улетает в пять. К сожалению, у меня деловое свидание, так что я приеду прямо на аэродром.

— Можешь не приезжать.

— Нет, приеду. И не столько ради тебя, сколько потому, что, как и ты, люблю соблюдать приличия. А раз так, то будь добра, скажи, какой предлог ты использовала для отъезда?

— «Мама тяжело больна».

— И ещё одно, уже не формальность, а по существу: ты уезжаешь на время или навсегда?

— Всё зависит от тебя. В общем, считай, что твоё семейное положение такое же, как и служебное. Но сюда, в Софию, я возвращаться не намерена. Коллеги у тебя, безусловно, симпатичные, а жёны их ещё симпатичнее, только я не желаю терпеть ни насмешек, ни сочувствия этих симпатичных людей за своей спиной.

— Ты всегда была очень ранима, — сочувственно бормочу я. — Вот ты действительно слабый человек, Элен, хотя и считаешь слабым меня. Но оставим это. Увидимся на аэродроме.

Я уже поворачиваюсь к двери, когда она снова поднимает голову от чемодана:

— Скажи лучше, правда, что ты убил этого чёрного генерала? А какая хоть приблизительно была сумма? Ведь если ты что-то делаешь, милый, то в результате всегда оказывается, что ради денег, не так ли?

* * *

Никакого свидания у меня не назначено, и я возвращаюсь в посольство, просто чтобы не быть с женой, и поскольку сейчас меньше всего меня привлекает мрачная комната с видом на грязную стену, решаю зайти в кабинет к Адамсу.

Не успеваю я войти, как он говорит:

— Только что узнал о ваших семейных неприятностях. Искренне сочувствую и надеюсь, что всё кончится благополучно.

Адамс, очевидно, имеет в виду мнимую болезнь моей тёщи, если только он не пронюхал что-нибудь и о моём конфликте с Элен. Последнее, однако, маловероятно, так что я считаю уместным поблагодарить его за отзывчивость. Затем перехожу к интересующей меня теме:

— Не сможете ли вы уделить мне несколько минут, я здесь новичок и хотел бы посоветоваться по некоторым вопросам с таким опытным человеком, как вы.

— Конечно, пожалуйста, — с готовностью поднимается со стула Адамс. — Но к чему комплименты, я так же опытен, как и вы новичок.

Мы усаживаемся в кожаные кресла перед большим светлым окном, выходящим в сад посольства, и это окно ещё раз напоминает мне о том, что Адамс расположился в чудесном кабинете, который должен был бы занимать я.

— Печать — дело, близкое к культурной деятельности, — говорю я. — Ваш опыт, я думаю, был бы для меня полезен.

— К сожалению, я практически не занимаюсь никакой работой, — разводит руками хозяин кабинета. — Но, если хотите, можем выпить немного бурбона…

Он наклоняется к шкафчику-холодильнику, предусмотрительно поставленному рядом с креслом, достаёт бутылку бурбона и бутылку содовой, берёт с полки под столиком два стаканчика и наливает.

— Но ведь вы, если не ошибаюсь, здесь уже второй год, — позволяю себе заметить я.

— Будь я здесь хоть десятый год, мой опыт, пожалуй, не стал бы богаче, — отвечает Адамс и делает глоток.

Я следую его примеру, ожидая продолжения рассказа.

— Может, это и впрямь унизительно, но должен признаться, что вся моя работа сводится к следующему: Франк, который знает болгарский язык или считает, что знает его, просматривает по утрам газеты и делает мне устный обзор, потом я докладываю послу, повторяя, в сущности, то, что слышал от Франка. В результате этой оживлённой и плодотворной деятельности в конце месяца посол готовит свой письменный отчёт, в котором суммирует то, что слышал от меня и что я слышал от Франка, и что, разумеется, прекрасно известно нашему министерству, потому что они там тоже получают болгарские газеты.

— Но вы же встречаетесь с людьми…

— Да, с коллегами из западных посольств, которые столь же осведомлены, как и мы. Иногда мне удаётся узнать о каких-то политических слухах, чтобы приукрасить ежемесячный отчёт посла. Вот и всё.

— А контакты с местными людьми?

— Таких контактов почти нет. А те, что есть, протокольные и бесполезные.

— Но такое положение надо бы изменить! — произношу я с энтузиазмом начинающего.

— Чудесно! Измените его! — смеётся Адамс.

— Неужели это невозможно?

— Я по натуре оптимист. Значит, склонен считать, что это возможно. Однако для того, чтобы его изменить, надо сначала изменить кое-что другое.

— Что, например?

Он смотрит на меня, словно оценивая, насколько я опасен. Отпивает глоток виски и только тогда произносит:

— Всё это старая история, Томас. Так что не вижу смысла опять пережёвывать старое.

— Понимаю, — говорю я примирительно. — Я здесь человек новый, и, естественно, вы относитесь ко мне с подозрением…

— Дело не в подозрительности. Просто эти бесполезные разговоры ни к чему.

Он молчит. Я тоже молчу, украдкой разглядывая его. Знаю я подобных типов. Красавец, баловень судьбы, человек, привыкший производить впечатление. Он так любит производить впечатление, что даже сейчас, несмотря на своё заявление и желание быть осторожным, едва удерживается, чтобы не блеснуть своим особым мнением по вопросу.

Похоже, я угадал, потому что, когда молчание слишком затягивается, Адамс вдруг не выдерживает:

— Всё это началось более четверти века назад. Началось плохо; и мы не сделали ничего, чтобы стало лучше, так что бессмысленно сидеть и рассуждать, отчего у нас плохо идут дела. С самого своего появления здесь мы стали пугать их угрозой военного вмешательства. Потом принялись толкать своих политических друзей здесь на такие дерзкие акции, что власти, наконец, начали их преследовать. Затем мы развернули подрывные действия, а после серии неизбежных провалов сосредоточили свои усилия на тайной разведывательной деятельности, что, конечно, не осталось незамеченным и привело к ряду судебных процессов. Не говоря уж о таких мелочах, как, к примеру, финансирование радиостанций, которые до сих пор занимаются подстрекательством и оплёвываем всего и вся в этих странах.

Хозяин кабинета наливает ещё виски, потом содовой и отпивает глоток, чтобы проверить, правильна ли пропорция.

— И после всего мы с вами удивляемся, что эти люди не приходят на дружеский обед и не предоставляют любезно те сведения, которые вызывают у нас профессиональный интерес.

— Факты, конечно, подтверждают вашу правоту, — признаю я, когда он умолкает.

Это не мешает мне думать, что тирада его могла бы послужить в служебном отчёте убедительным аргументом, подтверждающим логический вывод: «Адамс считает всю нашу внешнюю политику «холодной войны» цепью ошибок. Он так же резко отрицательно оценивает и наш сегодняшний политический курс».

— И всё же, — позволяю я себе заметить вслух, — как бы это ни было неблагоприятно для нашей официальной деятельности, кто-то должен выполнять и те задачи, которые вы назвали тайной разведывательной деятельностью.

— Конечно, вам положено так считать, — смеётся Адамс. — Держу пари, что всё, не связанное с этими задачами, для вас пустая трата времени.

— Я ничего подобного не говорил.

— Можете спокойно говорить. Я не обижусь, как вы сами слышали, мои оценки не слишком отличаются от ваших. В сущности, мы расходимся только в одном пункте.

Он наклоняется ко мне, внимательно смотрит на меня и тихо произносит:

— Уверены ли вы, что все ваши доклады, при всей их секретности, имеют большую ценность, чем доклады посла, составленные на основе чтения газет и нескольких безобидных разговоров?

— Смотря какие доклады, — отвечаю я уклончиво, — Некоторые могут оказаться не очень интересными, в других же могут быть и довольно ценные сведения.

— Не спорю, — останавливает меня жестом Адамс — Но вы не хуже меня знаете, что эти довольно ценные сведения не имеют особой практической пользы, а нередко их можно получить и обычным путём.

Он откидывается в кресле с некоторым самодовольством и добавляет:

— Не хочу обижать вас как профессионала, но в последние годы изменения произошли во многих областях человеческой деятельности, в том числе и в вашей. Центры обработки информации суммируют и систематизируют весь огромный поток всего напечатанного, сказанного, подслушанного, то есть полученного обычным путём. С другой стороны, так называемый электронный шпионаж с помощью специальных спутников обнаруживает и снимает на плёнку все объекты, в том числе и подземные. При наличии этих двух гигантских систем информации что остаётся разведчику старого образца, тому, кто ходит туда-сюда, заводит связи, подслушивает и рассчитывает только на свои руки и свою бедную голову?

— Остаётся немало, — пробую переубедить его я. — Остаётся как раз то, чего не могут добыть ни спутники, ни центры обработки легальной информации.

— Верно. Только этого и вы не в состоянии добыть. Это главные проекты, основные замыслы, которые не отражены в документах, не получают материального выражения, и, следовательно, их нельзя украсть по той простой причине, что они находятся в головах государственных деятелей.

— Ваши суждения не лишены некоторых оснований, — соглашаюсь я. — И всё же, поверьте мне, пройдёт немало времени, прежде чем разведчику классического образца начнёт угрожать безработица.

— Да, инерция — великая сила, — вздыхает Адамс. Потом, взглянув на меня, прибавляет: — Во всяком случае, мне будет очень неприятно, если вы воспримете мои слова как выражение традиционной тайной вражды между нашими организациями. Я, как вы могли убедиться, не считаю, что мы представляем что-то более значительное, чем вы, и вообще у меня нет никаких личных предубеждений против вас, я просто считаю, что и вы, и мы — порождение одного и того же гнусного времени «холодной войны» и осуждены работать в идиотских, созданных не нами условиях.

«Адамс одинаково отрицательно относится как к легальным формам работы, так и к тайной разведывательной деятельности», — машинально формулирую я в уме соответствующий вывод для доклада, который, возможно, когда-нибудь напишу. Вслух я говорю:

— Я не собираюсь превратно истолковывать ваши слова и прекрасно вас понимаю. Но какова ваша позитивная программа?

— Да, труднее всего определить позитивную программу, — смеётся он. — Я, видите ли, из тех людей, что справляются с трудностями, обходя их стороной. И всё же, полагаю, в моём ленивом мозгу родилось-таки нечто позитивное. Но об этом поговорим в другой раз. Благо, времени для разговоров тут хватает. — И, словно уловив моё разочарование от такого поспешного окончания беседы, Адамс добавляет: — Позитивную программу выработать не трудно, если понять простую истину: необходимо установить какой-то модус вивенди, чтобы не прийти к взаимоистреблению, А это возможно только в том случае, если мы будем учитывать не только свои интересы, но и интересы другой стороны.

«Адамс убеждённый сторонник мирного сосуществования в советском духе», — формулирую я про себя.

— Вообще пора понять, что когда речь идёт о жизни человечества, то мы не можем рисковать ею, как при игре в покер. Кстати, как вы насчёт покера?

— Так, средне, — признаюсь я.

— Ваш плюс в том, что вы это осознаёте. Бенет тоже посредственный игрок, но не понимает этого. Точнее не посредственный, а просто ему не хватает воображения.

— А что вы делаете, когда не играете в покер? Скучаете?

— Т-сс! — прижимает он заговорщически палец к губам, — Я молодожён, а молодожён не имеет права скучать.

— У вас и вправду очаровательная жена.

— Но вы тоже не обделены по этой части. Госпожа Томас выглядит великолепно. Надеюсь, она больше любит покер, чем вы…

— Вы угадали, — улыбаюсь я.

— Тогда у нас будет возможность чаще общаться, — улыбается Адамс. — Хотя частое общение может вам дорого обойтись…

«Вам тоже, голубчик», — мысленно отвечаю ему я.

— Надеюсь, вечером мы увидимся у вас дома, — добавляет хозяин кабинета, когда мы встаём. — Сегодня мой день.

* * *

Проводы на аэродроме проходят менее тягостно, чем можно было ожидать, поскольку я являюсь в последний момент, чтобы запечатлеть лицемерный поцелуй на холодной щеке Элен. Моя жена стоически переносит это проявление мужней любви, — ведь поцелуй, конечно же, предназначается не ей, а окружающим, точнее, сопровождающим нас швейцару и шофёру.

Не слишком тягостно проходит и визит к Адамсу, поскольку я делаю всё, чтобы максимально его сократить. В квартире, ничем особенно не отличающейся от моей и квартиры советника, собрались все те же лица, занятые тремя классическими занятиями — покером, танцами и выпивкой.

— Не надоели вам эти увеселения? — спрашиваю я, понизив голос, свою секретаршу и подсаживаюсь к ней.

— Ужасно! Но вы можете предложить что-то другое?

— Думаю, что да: ужин в спокойной домашней обстановке.

— Вы, уверены, что это будет интереснее?

— Я, знаете ли, немножко скептик. Но ничто не мешает нам попробовать…

— Имейте в виду, что сплетничать начнут раньше, чем за нами закроется дверь.

— Это вас пугает?

— Меня лично — нет.

— В таком случае удираем!

И мы удираем почти незамеченные, поскольку Франк, неизменный кавалер Мэри, дежурит в посольстве, а хозяева увлечены картами. Но это совсем не означает, что предсказание Мэри о сплетнях не сбудется.

Похищение сабинянки, разумеется, запланировано — мой холодильник полон продуктов, подходящих для лёгкого ужина. Секретарша, однако, не проявляет особого пристрастия к еде или, вернее, проявляет пристрастие, но не к чёрной икре, а к виски, и я не собираюсь ей препятствовать, поскольку таким образом мы быстрее дойдём до желаемой интимности в отношениях.

Замечание моей жены о толстых бёдрах — типично женское злословие. В сущности, Бог создал Мэри вполне пропорциональной, только крупного формата, довольно высокого роста. Между нами говоря, мне, вероятно, было бы не слишком удобно идти по улице с такой импозантной самкой, но мы в данный момент не на улице, и я могу спокойно и откровенно созерцать высокий бюст, выглядывающий из декольте, и мощные бёдра, непринуждённо выставленные в кресле напротив. Тем временем секретарша, может, чтобы не смущать меня, а может, просто из любопытства оглядывает обстановку.

— У вас много цветов, и они совсем свежие, — констатирует она.

— Исключительно в вашу честь, — вру я, пользуясь тем обстоятельством, что цветы свежие.

— Очень мило, хотя это, скорее всего, невинная ложь.

Она отпивает виски и словно только теперь замечает направление моего бесцеремонного взгляда.

— Итак, если я вас правильно поняла, вы хотели бы завербовать меня в качестве своей подруги?

— А вы не хотели бы этого?

— Не знаю. Я ещё не определила свою позицию по этому вопросу: я из тех, кто действует по настроению, для меня главное — мой каприз. Впрочем, вы тоже подчиняетесь капризу…

— Какому капризу?

— Капризу случая… Неожиданный отъезд вашей жены… Страх остаться хоть ненадолго соломенным вдовцом…

Продолжая изучать меня взглядом, она садится глубже в кресло и при этом движении ещё больше обнажает ноги.

— В отличие от вас я не люблю капризы, — признаюсь я, с трудом отрывая взгляд от нижней части её тела, чтобы устремить его к её привлекательному лицу со слегка ироническим выражением. — И будет ли моя жена здесь или нет, не имеет значения.

— А, значит, вы угрожаете мне продолжительной связью? — спрашивает она, протягивая руку к сигаретам, и так резко наклоняется, что её большой бюст едва не вываливается из декольте.

Я подаю ей пачку и ловко щёлкаю зажигалкой.

— Должна вам признаться, что угроза продолжительной связи вызывает у меня что-то вроде паники, — заявляет Мэри, выпуская дым из ноздрей своего чуть вздёрнутого носика. — Последняя у меня была года три назад и достаточно неудачная, чтобы её забыть.

Она скрещивает ноги. Постоянно перемещая их туда-сюда и двигая бёдрами, она таким образом ещё больше искушает меня, потому как некоторые части тела в движении кажутся более обольстительными, чем когда они неподвижны.

— Словом, если вы позволите, одно чисто техническое замечание: вы начинаете не совсем так, как следовало бы, и всё прошло бы гораздо легче, если, бы вы просто сказали мне: «Давайте проведём эту ночь вместе» — вместо того, чтобы так серьёзно начинать атаку.

— Верно, но что поделаешь, если я никак не могу отказаться от отвратительной привычки быть откровенным. Я говорю то, что думаю, и только потом осознаю, что этого делать не следовало.

— Это вы искренне говорите? — поднимает тёмные брови Мэри. — Вы не похожи на человека, который пускается в авантюру, не изучив предварительно обстановки.

— Может, я уже изучил обстановку.

— Тогда и мне надо бы её изучить.

— Пожалуйста, кто вам мешает, — отвечаю я, подливая немного виски. — Хотите лёд?

— Нет, не хочу. Я хочу слышать чёткие ответы.

— Продолжим беседу? Я-то думал, что изучение выразится в действиях.

Я подаю ей стакан и отпиваю из своего. Мэри тоже делает глоток и снова наклоняется вперёд, предлагая мне вид бюста крупным планом:

— Начнем с такой простой вещи, как хладнокровие… Что вы скажете, если ваша жена вдруг вернётся с аэродрома и войдёт сюда?

— Ничего не скажу.

— А что сказала бы она?

— Вероятно, что-то вроде: «Я вижу, что ты точно следуешь моим советам».

— Её советам?

— Именно. Потому что её последние слова были… Извините, но мне неудобно их повторять.

— Странно для человека, который имеет плохую привычку быть откровенным.

— Ну, хорошо, последние её слова были: «Фигура твоей секретарши вполне соответствует твоему вульгарному вкусу, надеюсь, тебе не придётся скучать».

— И вправду, какая удача, что мои физические данные и ваш вкус так совпадают по своей вульгарности, — впервые за этот вечер смеётся Мэри. — Но с другой стороны, жаль…

— Что жаль?

— Что всё заранее позволено. Другое дело, если бы наша любовь была запретной, тайная связь, вечерние поездки на машине за город, подозрения с её стороны и риск — с вашей, конечно, не для того, чтобы разрушить ваш брак, а чтобы у нашей связи был какой-то особый привкус. Согласитесь, у дозволенного греха нет терпкого вкуса настоящего греха…

— Что ж поделаешь, если моя жена просто не считается с предрассудками?

— А может, не считается с вами? — замечает Мэри, испытующе глядя на меня.

— Этот вопрос следовало бы задать ей, а не мне, — равнодушным тоном отвечаю я и встаю поразмяться.

— Если вы хотите открыть окно, то это хорошая идея, — замечает она. — Здесь так накурено…

Я открываю дверь на балкон, вдыхаю влажную ночную прохладу и несколько секунд смотрю на зелёные и красные огоньки движущихся по шоссе машин.

— Может, ваша жена даёт вам свободу, чтобы обеспечить свободу себе, — говорит Мэри, тоже подходя к балконной двери.

— Я ведь сказал вам: спрашивайте у неё, она вас лучше проинформирует, — отвечаю я, пытаясь подавить своё раздражение.

Однако физическая близость этого могучего тела снова начинает меня волновать.

— Вы так простынете, — говорю я, непринуждённо обнимая её рукой за плечи, как бы желая согреть её.

— Не мешайте моему расследованию… И не создавайте возбуждающих зрелищ для случайных прохожих, — шепчет она, тихонько высвобождаясь из моих объятий.

— Раз вы решили играть в следствие, то, по крайней мере, соблюдайте правила игры. Первую информацию получают не от подследственного, а из других источников.

— О, что касается такой информации, то она уже имеется. Люди говорят, что госпожа Томас использует немалую часть своего времени, чтобы наставлять вам рога, — бесцеремонно сообщает Мэри, словно речь идёт о чём-то незначительном.

— Кто эти люди? — спрашиваю с любопытством я. — Семья Адамс? И что означает «наставляет рога»?

— Выражение, я думаю, вам понятное, — замечает она, отступая в комнату, потому что ночной воздух действительно довольно холодный.

— Но это же глупо, — говорю я, закрывая балконную дверь и задёргивая штору. — Согласитесь, в наши дни смешно употреблять такие выражения, как «наставлять рога» и «совершать прелюбодеяние», когда речь идёт об обыкновенных вещах, которые происходят чуть ли не каждый день.

Мэри, залпом осушает свой стакан. Потом, глядя на меня всё тем же взглядом, имитирующим проницательный взгляд следователя, заявляет:

— Вы философски относитесь к жизни.

— А вы много пьёте, — не удерживаюсь я от замечания — меня опять охватывает раздражение.

— Не огорчайтесь. В наши дни это тоже обычное дело.

Она садится на ручку кресла, словно для того, чтобы ещё раз продемонстрировать свои бёдра.

— Вы случайно не любитель группового секса?

— Нет. Я люблю здравый смысл.

— Не понимаю, какая тут связь.

Я устало плюхаюсь в кресло, поднимаю глаза к бесстыдно выставленным прелестям, быстро оглядываю их и перевожу взгляд на тёмные, уже слегка влажные от алкоголя глаза женщины.

— Когда моя жена впервые совершила эту глупость, которая по-старинному называется «изменой», я, представьте себе, Мэри, был в курсе. Не то чтобы Элен заранее попросила у меня разрешение, но она действовала достаточно неосторожно, и я тут же догадался, что произошло. Третьим в этой драме оказался мой коллега — более высокопоставленный, достаточно сильный в деловом плане, но не настолько сильный физически, чтобы я не мог разбить ему нос. Что, по-вашему, я должен был делать? Устроить скандал, лишиться своего места и вернуть себе жену? Жену, которая через месяц повторила бы это…

— Могли бы просто послать её к чёрту, — заметила Мэри, в свою очередь опускаясь в кресло и протягивая руку к пачке сигарет.

— Да. Чтобы заменить её такой же, — отвечаю я, подавая ей сигареты и щёлкая зажигалкой. — Такое умное решение мне как-то не приходило в голову.

Не знаю, зачем я ей об этом рассказал, хотя это чистая правда. Потому ли, что она вызвала меня на откровенность, потому ли, что иногда я ощущаю потребность высказать хотя бы часть того, что ношу в своей душе, или, точнее, рассказать те истории, которые не имеют особого значения и не могут быть против меня использованы.

Я тоже некоторое время задумчиво курю, проклинал про себя дурацкую идею привести сюда эту женщину, для которой развлекаться со мной болтовнёй интереснее, чем другим образом.

— Люди не вашей профессии вас мало знают, — снова слышу я её голос. — Однако ваша жена личность довольно известная. В основном благодаря своему богатству. Поэтому не сердитесь, но обычно в подобных случаях спрашивают: не это ли основная причина вашей снисходительности к ней?

— Вы очень подозрительны и в то же время так наивны. Неужели трудно догадаться, что это самое богатство всегда было и останется только её собственностью и что мне лично нет от него никакой пользы?

— Разве только ваша супруга рано умрёт.

— Такие, как она, рано не умирают. Люди умирают от тяжёлой работы, от забот. Ну, хорошо, допустим, я собираюсь положить чуточку цианистого калия в кофе моей жене, вы прекратите тогда свой допрос?

— Может быть… Впрочем, нет, у меня есть ещё один, последний вопрос.

— Действительно последний?

— Это вы убили того африканского генерала?

Я вздыхаю с искренней досадой и устало встаю.

— Боюсь, — говорю я, — что наш сегодняшний вечер не удался. Будет лучше, если я провожу вас домой.

— Нет никакой необходимости меня провожать, — спокойно отвечает Мэри, тоже поднимаясь.

— Но вы же не можете в такой час возвращаться домой одна!

— А зачем мне возвращаться? — всё так же спокойно спрашивает она. — Ведь место вашей жены в постели свободно? — И, гася сигарету в пепельнице, добавляет: — Помогите мне раздеться. Я хочу принять душ, чтобы смыть неприятное ощущение от этого разговора.

* * *

В другом деле она оказалась куда более интересной, чем в разговоре. Более интересной, но не менее утомительной. В общем, то же кратковременное чувственное опьянение, вызывающее головную боль и ощущение пустоты.

Оставляю её спать, уже размякшую и ненужную, по крайней мере, мне, в постели Элен, потому что я нарочно позволил себе взять маленький реванш в её постели. Накидываю свой шотландский халат, закуриваю и опускаюсь в одно из кресел в гостиной, жду, когда мне тоже захочется спать.

Может, стоит принять таблетку саридона, но мне лень идти на кухню, где моя жена почему-то держит лекарства. Моя жена, эта женщина и вообще все женщины на свете… Второсортные удовольствия, вроде виски и сытного обеда, оставляющие только тяжесть в желудке… Такое же, как и показное светское кривлянье, как хождение на премьеры, для удовлетворения дурацкого тщеславия — демонстрация нового костюма и эффектной супруги… Глупость и бессмыслица, сопровождаемые, ко всему прочему, головной болью и скукой… Единственное истинное удовольствие, которое существует в жизни, тебе недоступно: это наслаждение властью, удовольствие быть таким, каким тебе хочется, приказать этой «уходи!», а той сказать «иди сюда!», одним мановением руки убрать с дороги того, кто тебе мешает, раздавить того, кто хотел бы раздавить тебя, плюнуть в лицо шефу и сказать, зевая: «Вы мне надоели»… Наслаждение властью, а точнее, удовольствие от денег, потому что счёт в банке — это единственное, что никто у тебя не отнимет… Быть высоким и красивым, иметь ослепительную улыбку, прекрасные манеры, высокий пост, жену, которая своим развратным поведением обеспечивает тебе продвижение наверх — всё это в большей или меньшей степени ненадёжно, недолговечно, случайно. Солидный счёт в банке — вот настоящая единица измерения силы, вот единственная устойчивая величина, если вообще что-то может быть устойчивым в этом неустойчивом мире.

Всё-таки надо принять саридон. Встаю и отправляюсь на кухню. Нахожу в одном из ящиков домашнюю аптечку, состоящую, в основном, из снотворных. Глотаю таблетку, возвращаюсь в гостиную и снова сажусь в кресло, потому что спать мне всё ещё не хочется.

Слабый человек никогда не может испытать наслаждения и опьянения свободой действий. Его поступки продиктованы стремлением приспособиться. Он должен не проявлять себя, а приспосабливаться. Хотя если он не совсем слабый и если сумеет овладеть этим искусством, то при внешней безобидности может быть и очень опасным. Быть сильным, если угодно, несмотря на свою слабость. Хотя и тайно. Хотя и не вполне. Хотя и всё с тем же проклятым ощущением незаконченности и неудовлетворённости.

* * *

— Это поможет тебе стать выше ростом, — любил повторять мой отец, заставляя меня стоять в углу.

Тогда я был очень мал ростом, и этот физический недостаток, в котором я не был виноват, превращался в дополнительный источник многих моих несчастий.

Несчастья подстерегали меня с разных сторон, по главным их поставщиком был Джеф.

Джеф плохо учился, настолько, плохо, что сидел второй год в нашем классе, но он был самый высокий и сильный из всех нас, а в наших примитивных детских умах физическая сила равнялась Силе с большой буквы. Джеф пользовался своим физическим превосходством по отношению к большинству мальчишек и прежде всего по отношению ко мне, потому что я был самый маленький из всех и имел смелость однажды открыто ему возразить. Это произошло когда мы играли на берегу реки, а наш Геркулес Джеф сидел с важным видом и бамбуковой удочкой ловил рыбу. Правда, он ловил рыбу только теоретически — клёва не было. Тогда он решил сменить наживку и заорал:

— Пойди нарой мне червей!

— Сам нарой, — легкомысленно ответил я, поскольку питал к червям почти такое же отвращение, как к ужам.

Тяжёлая рука тут же огрела меня по затылку.

— Но я не знаю, где копать, — захныкал я, так как рука Джефа снова застыла над моей головой.

— Не знаешь? — насмешливо прорычал Джеф, ведь все мы прекрасно знали, что в навозной куче полно червей. — Не знаешь, так я тебе покажу.

И он схватил меня за нос своими грязными и воняющими табаком — Джеф уже курил — пальцами и потащил к навозной куче. Он так сильно сжимал мой нос, что из него потекла кровь, а мальчишки вокруг завыли от восторга, и, когда мы подошли к навозной куче, он толкнул меня изо всех сил и проревел:

— Если ты через пять минут не накопаешь мне полную банку червей, я тебя зарою в эту кучу, будешь их ртом собирать, поганец!

Через пять минут я отнёс ему всё, что успел накопать, подавляя отвращение и машинально вытирая нос, из которого всё ещё текла кровь. Дома, конечно, меня ожидало дополнительное наказание за мою испачканную одежду. «Джеф меня избил и толкнул в навозную кучу», — пытался я оправдаться. «Я тебя не заставлял играть с Джефом», — возразил невозмутимым тоном отец и по обыкновению поставил меня в угол.

Но это было не самое главное. Главным было то, что с этого дня я стал настоящим слугой долговязого оболтуса. На переменах он посылал меня покупать ему спички или сигареты, на уроках заставлял меня решать за него задачи, отбирал у меня тетради и карандаши, чтобы не тратить деньги на такие пустяки, и даже заставлял меня очищать спичкой грязь с его ботинок.

А поскольку пример всегда заразителен, второй здоровенный оболтус в нашем классе — Эдд — в свою очередь попытался превратить меня в своего слугу. Но это было уж слишком даже для такого слабака, как я, и я пожаловался Джефу:

— Он хочет, чтобы я покупал ему сигареты…

— Ничего ему не покупай. Слушайся только меня, — бросил Джеф, его самолюбие хозяина было задето.

Из-за этого, вероятно, началась между ними очередная драка — Джеф с Эддом и без того боролись за место сильнейшего в классе, — в которой досталось, как обычно, Эдду.

— Не смейте трогать Томаса, если не хотите иметь дело со мной, — мрачно предупредил мой господин.

Но это торжественное заявление не заставило меня почувствовать себя свободным и не уменьшило моей ненависти к Джефу. Ненависть эта была настолько сильной, что каждую ночь перед сном я воображал, как нахожу какое-нибудь чудодейственное средство, вроде шпината, который ел морячок Поппай, и тут же становлюсь невероятно сильным, сильнее Геркулеса, и в школе на большой перемене медленным шагом подхожу к Джефу…

Теперь мне уже трудно во всех подробностях описать ту картину, которую каждую ночь рисовало моё детское воображение, помню лишь, что она изобиловала ударами кулаков, пощёчинами и пинками, которые наносились по роже, по животу и заднице Джефа. И этот подлый Джеф отлетал как мяч, падал к моим ногам, однако я поднимал его и снова наносил сокрушительный удар кулаком в зубы, и он снова валился на пол, а я опять его поднимал и бил по этой нахальной роже, бил, бил, бил, пока, наконец, не засыпал усталый и довольный…

Только всё это были мечты, а мечты никогда не приносят полного удовлетворения. Поэтому я всё время думал, как мне в действительности отомстить Джефу, и было не так уж трудно прийти к выводу, что раз я не могу открыто надавать тумаков этому подлецу, то единственная возможность нанести ему удар тайно.

Первый был нанесён с помощью чернильницы. И хотя с тех пор много воды утекло, я и сейчас с удовольствием вспоминаю о моём первом ударе и умелой подготовке к нему. Прежде всего очень удачно был выбран день, поскольку Джеф был в новом костюме. Во-вторых, попадание было очень точным: в тот момент, когда наш Геркулес выходил во двор, я выронил из окна чернильницу с отвинченной крышкой прямо ему на голову. Чернильница ударила его по голове, а чернила залили лицо и одежду. Возможные опасные последствия этих действий были заранее нейтрализованы.

— Где твоя чернильница? — завопил разъярённый Джеф, имевший основания подозревать в содеянном меня.

— В портфеле, — кротко ответил я.

— А ну покажи!

Я показал. И шёпотом добавил:

— Спроси лучше Эдда, где его чернильница…

Диверсия была рискованная, но увенчалась успехом. Эдд, конечно же, не мог показать чернильницу, ведь я сам вытащил её из его портфеля. Так что между двумя Голиафами опять началась жестокая драка, а маленький Давид стоял в стороне и злорадствовал в душе. А позднее получилось так, что я мог мстить, не подвергаясь опасности.

Однажды учитель геометрии послал меня за приборами для черчения, которые он забыл в учительской. Я застал там нашего классного руководителя, у которого, наверное, было окно между уроками. Он просматривал газеты.

— Ну, Томас, ты готов к завтрашнему испытанию? — спросил он, имея в виду контрольную, которая была назначена на завтра.

— Я очень долго готовился, — вздохнул я. — Хотя по правде сказать, не вижу особенной пользы…

— Как это не видишь пользы? — поднял брови учитель.

— Да так, ведь те, кто не брался за учебники, напишут не хуже меня. Морфи записал все формулы на рукавах, Колин прикрепил шпаргалку кнопкой под партой, Джеф будет ждать, когда я ему переправлю записку с решением задачи…

— А другие?

— И другие много чего напридумывали, но я боюсь говорить, а то мне же и попадёт…

— Не бойся, не попадёт, продолжай, — успокоил меня классный руководитель.

И я продолжил… На другой день на уроке учитель спокойно и методично поймал на месте преступления всех списывавших. Джеф был схвачен в тот самый момент, когда разворачивал мою записку, и получил такую затрещину, что голова его повернулась на девяносто градусов.

Начало оказалось удачным, не было никаких причин останавливаться на полпути, и я постепенно превратился в штатного доносчика, накапливая опыт, необходимый как для сбора информации, так и для предотвращения неприятных последствий, потому что если бы класс прознал, чем я занимаюсь, из меня тут же сделали бы отбивную.

Разумеется, мои доносы касались прежде всего Джефа. Его неизменно ловили в самый неподходящий момент, и удары градом сыпались на его лохматую голову. А когда я успел предупредить, что Джеф подбивает весь класс сбежать с урока химии и что именно он украл банку с натрием, верзилу просто-напросто исключили из школы. Это был день моей величайшей радости и вместе с тем печального открытия: удовольствие от тайно нанесённого удара мало чем отличается от удовольствия помечтать об этом в постели. Враг был повержен, но он не знал, что именно ты его сразил. Враг повержен, но ты не можешь встать над ним во весь рост и, глумясь, добить его. Это было проявление силы, но силы слабого, и оно несло в себе отвратительное ощущение неудовлетворённости и пустоты в душе.

И всё же за неимением лучшего я продолжал использовать оружие слабого. Тем временем мой отец, следуя общеизвестному рецепту, однажды утром вышел купить сигарет и больше не вернулся. Моя мать начала проводить всю вторую половину дня в гостях у вдов и разведённых жён, чтобы всесторонне обсуждать вопрос о причинах бегства моего отца и возможностях его наказания. Это обсуждение продолжается и по сей день, вот уже почти двадцать лет, но проблема, похоже, всё ещё не до конца решена.

Что касается меня, то я получал в школе хорошие отметки не столько благодаря своему трудолюбию, сколько умению быть полезным учителям. Главным образом по части информации. Именно это давало мне возможность не только расправляться с некоторыми не нравившимися мне одноклассниками, но и помогло вступить на новое поприще.

Это случилось в последнем классе. Некоторые ученики, из тех, что носят очки и считают себя умнее других, образовали тайный кружок. Кружок был до того тайный, что даже я, не интересовавшийся проблемами революции, узнал о нём. И, конечно же, сообщил о нём классному руководителю, а он передал куда следует, и дня через два к нам домой явился довольно элегантный мужчина средних лет — для меня тогда средний возраст был где-то около тридцати — в сером костюме и в серой шляпе, сдвинутой на затылок. Я хорошо его запомнил, потому что благодаря ему я немного позднее поступил в спецшколу и приобрёл профессию.

— Разговор наш совершенно секретный, — предупредил незнакомец. — Я доверяю вам, поскольку отзывы учителей о вас самые положительные. Надеюсь, вы оправдаете наше доверие.

Вслед за тем последовали вопросы, а потом он мне дал задание: заговорить с одним из очкариков или даже вступить в спор, чтобы он проявил интерес ко мне и помог вступить в кружок. А поскольку, как я уже сказал, я был слабо знаком с революционной теорией, посетитель оставил мне брошюрку с популярным изложением марксизма, рассказал о порядке наших дальнейших встреч и удалился.

Задание меня не очень увлекало, главным образом, потому, что надо было читать определённую литературу, но всё же я заставил себя изучить брошюрку, а дальше всё пошло точно по плану, и дней через десять меня приняли как вновь обращённого в кружок революционеров. Главная моя цель была узнать, с какой другой группой или человеком связан наш кружок, но сделать это мне не удалось по той простой причине, что другого такого кружка не было, да и наш-то был создан по инициативе его членов. Позднее в кружке начались споры, произошло разделение на троцкистов и ортодоксальных марксистов, потом он вообще распался, и всё прошло без особых последствий для всех, кто в него входил, кроме одного, именно того, кто меньше всех участвовал в спорах, — для товарища Томаса.

Итак, я продолжал прокладывать себе дорогу в жизни не локтями и зубами, как особи сильные, а ползком, внешне неприметный, беззащитный и безобидный. Но я уже отлично овладел оружием слабых и знал, — как прикидываться покорным сильному и как стать любимчиком преподавателей, а во время занятий я был олицетворением благоговейного внимания и следил за каждым движением учителя доверчивым и простодушным взглядом. Меня прозвали Кандидом по названию книги Вольтера, о которой все слышали и которую никто не читал. Кое-кто, обманутый моей внешней беззащитностью, пытался меня унижать или шутить со мной злые шутки. Но потом с ними непременно что-то случалось в результате звонка по телефону неизвестного лица или какого-то сигнала, полученного преподавателями. В подобные моменты у меня были все основания торжествовать, и я торжествовал, однако моя радость всегда омрачалась этим противным ощущением неудовлетворённости и пустоты в душе. Потому что моя сила была силой слабого.