На этот раз мы в другой служебной квартире, хотя не слишком наблюдательный человек мог бы принять ее за прежнюю. Здесь громоздкая, пришедшая в запустение мебель обита сине-зеленым, тогда как в прежней квартире обивка была не помню какая. Пожалуй, тоже сине-зеленая.

— Они уже за тобой следят, ты заметил?

— С самого начала, — отвечает с почти нескрываемым самодовольством Боян. — Оба работают слишком топорно.

— Нам ничего не стоило их сразу обезвредить, только этим мы могли обнаружить свое присутствие.

— Зря беспокоитесь, — замечает парень. — Они не столько действуют, сколько воображают. В наихудшем случае объяснимся кулаками. Знаю я их.

—  Пускать в ход кулаки тоже нежелательно. И вообще скандал в любой форме. Лучше всего уметь уско^ьз-нуть от них, оставить их с носом, если, конечно, этого требуют обстоятельства.

— Не бойтесь, я их повадки достаточно хорошо усвоил.

  Это неплохо, что он обрел некоторую самоуверенность, без нее не обойтись, лишь бы она не выходила за рамки.

— А этот Апостол, мне кажется, опасный тип. Способен, как видно, приходить в раж.

— Он просто фантазер. Ведет себя как полоумный. Пело куда опаснее его. Извращенный малый.

— В каком смысле?

— А в том, что ему наплевать, хорошо это или плохо, абсолютно наплевать! Если ему скажут: пойди пырни вон того человека и отними у него деньги, он это сделает глазом не моргнув, лишь бы у него была уверенность, что его не схватят. И сделает не из жестокости, а просто так, потому что он не видит разницы между добром и злом. В свое время, прежде чем погрязнуть в наркомании, знаете, о чем он мечтал?

— Понятия не имею.

— Сбежать на Запад. А почему бы, вы думали?

  Боян глядит на меня так, словно ждет ответа, хотя нисколько не сомневается, что я и в этом ничего не смыслю.

— Как-то раз я слушаю его разговор с Апостолом. «Надо работать, чтобы быть полезным, — говорит Апостол. — Работай, и все тут. А вот я не желаю работать! Я хочу жить так, как мне заблагорассудится. Жить и не приносить пользы». Пепо: «Так можно жить только на Западе». — «И там нельзя, — возражает Апостол. — И там надо приносить пользу». — «У них, по крайней мере, гангстером можно стать», — говорит Пепо. «Я не хочу быть гангстером», — отвечает Апостол. «А я хочу. Это как раз то, что мне нужно... Америка — страна неограниченных возможностей. Особенно для гангстера. Есть банки, автоматы, есть подземный мир... страна неограниченных возможностей».

— И давно у него такие мысли?

— А он с детства такой. Одни паскудства вытворял. А как его лупили... Может, поэтому он стал несколько осторожней. Пепо реалист. А тот фантазер. Точь-в-точь как Дон-Кихот и Санчо Панса. И с виду они такие же: Апостол — как жердь, а Пепо — коротышка, но сбитый.

— А ты давно знаешь этого Апостола?

— Да, он жил в доме напротив нас. Потому и знаю его. Мы с ним в одном классе учились.

— И он был такой же, как Пепо?

— Нет. Я бы не сказал. По-моему, он парень неплохой, он скорее...

— «Несчастное существо», — подсказываю я.

— Именно. В начальных классах его считали дурачком, а когда стал расти и вытянулся как жердь, над ним без конца насмехались, а так как язык у него острый, в карман за словом он не лез и никому спуску не давал, то постоянно возникали раздоры. Бывало, не один, так другой ввернет ему: «Каланча безголовая» или «Твой отец был пьян в стельку, когда тебя делал».

  Боян посматривает на меня, чтобы убедиться, не наскучило ли мне и не слишком ли он мельчит. Этот парень, который вначале показался мне таким молчаливым и скрытным, в действительности любит поговорить и, судя по всему, достаточно впечатлителен, чтобы стать журналистом, хотя я ничего не понимаю в журналистике и понятия не имею, что для этой профессии главное.

  Но так как я продолжаю сидеть с непринужденным видом на обветшалом сине-зеленом диване, молодой человек продолжает свой рассказ:

— Если хотите знать, Апостол был неглуп, но ум его двигался только в одну сторону: он всегда был фантазер, на уроках сидел как неприкаянный, домашние задания готовил через пятое на десятое, и учителя тащили его всеми способами, лишь бы дать ему как-то закончить... Что касается отца, то не знаю, был ли он пьян в стельку, когда его делал, но вполне возможно, потому что его отец, насколько я помню, после работы признавал тодько два занятия: либо шлялся по бакалейным лавкам с сумкой, либо отсиживался в кабаке. Он никогда не напивался, но и трезвым его тоже не видели; мечется, бывало, как муха без головы, и единственной его отрадой между приказами начальства и приказами жены были часы, проведенные в кабаке за рюмкой ракии.

— А мать?

— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переб.орщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.

— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.

— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» -- «А что в этом особенного?» -- спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.

— Что верно, то верно, только нельзя сказать, чтобы он держался особняком — целая ватага вокруг него.

— Потому что он воображает, будто он ими верховодит. На деле никто его всерьез не принимает, зато в своих собственных глазах он шеф. Гордится даже тем, что одно его имя уже символично. Апостол!

— У многих людей такое имя, однако они ни на что не претендуют.

— Верно, — соглашается Боян. — А вот ему кажется, что он апостол. «Апостол наркоманов» — так он себя величает. И если последнее время приуныл, то лишь потому, что надеялся на рост компании, а она распадается.

— А были у нее шансы разрастись?

— Я считаю, что никаких. Ребята соседних домов их избегают, мы их избегаем, — словом, полная изоляция.

— Как там мать? — пробую переменить тему.

— Все так же. Просто страшно смотреть на нее. Вы бы видели, как она выглядывает из-за двери, заслышав мои шаги, ее косматую голову, это лицо мертвеца, эти жуткие глаза...

— Да-а-а... И чего стоит твое пособничество, то, что ты откладываешь для нее по две-три ампулы из тех, что находишь в почтовом ящике.

  Он обнаруживает неловкость во взгляде, потом тихо говорит:

— Вы бы послушали, как она вопит, когда остается без морфия. Вопит и стонет, раздираемая на части.

— Потому-то ее следует послать на лечение.

— Не надо! Это ее окончательно убьет.

— Погоди! — останавливаю я его. — До сих пор ты все пытался вынести на своих плечах, потому и погряз в этом болоте. Вообразил, что ты один-единственный на белом свете, и в этом твоя ошибка. Один в поле не воин — запомни это! — Окинув его строгим взглядом, я продолжаю уже другим тоном: -- Мне удалось порасспросить где надо, и, оказывается, ей можно помочь. Никто, конечно, не собирается помещать ее к душевнобольным, она будет находиться в спокойной светлой комнате, поначалу ей морфию лишь немного убавят, потом — еще немного, там, гляди, вместо него станут впрыскивать дистиллированную воду, чтоб потом и ее приберечь.

— Но она... стоит ей услышать...

— Это не твоя забота. Ничего она не услышит, и вообще все должно делаться своим порядком. — Но так как он все еще колеблется, пускаю в ход последнее соображение: — А ты даешь себе отчет, что может случиться, если в один прекрасный день твои друзья вместо морфия подсунут тебе ампулы с чем-нибудь другим?

— Как, вы допускаете...

— Допускаю, почему же нет! Они однажды выкинули такой номер, что им мешает повторить его. Особенно если придут к заключению, что операцию пора кончать, и появится необходимость замести следы. Не могут же они тебя снабжать наркотиками до глубокой старости. А если наркоман лишился морфия, он представляет серьезную опасность. А ведь в их глазах ты всего лишь наркоман, не так ли?

  Прошла неделя. Июнь оказался теплым и солнечным, как предусмотрено календарем, но в это раннее утро еще сохраняется приятная прохлада, и после взбадривающей дозы кофе я выхожу из дому и останавливаюсь на тротуаре в почти отличном настроении.

  Из-за угла появляется новенький «Москвич», присланное мне такси, и плавно останавливается у бордюра.

— Куда прикажете? — спрашивает шофер, когда я

устроился рядом с ним.

— Куда хотите.

— Как так? — с удивлением смотрит на меня человек.

— Я хочу сказать, что мне все равно, в каком направлении ехать, — уточняю я.

— Зато мне не все равно, — возражает он, продолжая смотреть на меня с недоумением. — Должен же я что-то вписать в маршрутный лист.

— Пишите что вам заблагорассудится. Например, Центральная тюрьма.

— Вы шутите, — бормочет он.

— С такими вещами, как тюрьма, шутки плохи, -назидательно вставляю я. — Именно этого вы и не учли, господин Коко.

  У господина Коко, которого я наконец имею удовольствие'наблюдать с близкого расстояния, молодость уже на исходе, хотя на его лице еще сохранилась слащавая красота звезд немого кино. Однако под покровом этой почти женской красоты, вероятно, покоится крепкая нервная система. Он и глазом не моргнул при моем многозначительном намеке.

— Таксисту, — тихо говорит он, — случается иметь дело со всяким народом, но с таким образчиком, как вы, я, признаться по правде, сталкиваюсь впервые.

— Верю вам, — киваю я. — Если бы мы с вами встретились несколько раньше, вы бы уже не могли вести свои наблюдения на свободе.

  И, резко повернувшись на сиденье, я овладеваю рулем и тихо, но твердо говорю ему в лицо:

— Ладно, не будем зря гонять машину. Мы можем и тут поговорить, тем более что разговор будет короткий: тема, как вы уже, вероятно, догадываетесь, — ваши рейсы от почтового ящика Касабовой до гражданина Стояна Станева.

  Таким образом, внезапно придвинувшись к нему вплотную и навалившись на руль, я прямо-таки прижал его к борту.

  Однако этот силовой прием не идет ни в какое сравнение с только что услышанной им фразой. Коко пытается что-то сказать, но лишь беззвучно открывает и закрывает рот, как рыба на берегу.

— Я жду, что вы скажете по затронутой теме, — напоминаю ему, не повышая тона. — Только, пожалуйста, не -пытайтесь хитрить и изворачиваться и вообще попусту отнимать у меня время, потому что вся ваша курьерская деятельность неопровержимо документирована.

  Чтобы дать ему возможность перевести дух, я несколько меняю позу и достаю из кармана фотоснимки, которые получил вчера вместе со справкой о действиях гражданина Косты Штерева.

— Здесь запечатлен момент, когда вы открываете почтовый ящик, — поясняю я, бросая ему фотографию. — А вот тут увековечена ваша встреча со Станевым. Вы регулярно катаете его по понедельникам, не так ли? Сажаете в различных местах и в разное время, но день всегда один и тот же, не так ли? Проезжаете мимо других граждан, желающих взять такси, но его вы не можете не взять, верно? И все потому, что ему нужен секретный материал, да и вам подолгу таскать его в кармане не особенно приятно, не так ли?

  Чтобы сэкономить время, а разводить тары-бары мне недосуг, я сам выкладываю ему все это, хотя, по существу, мне следовало бы услышать от него, что и как было. Он слушает меня, тараща глаза, и лицо его до такой степени напряжено, что даже бакенбарды судорожно подергиваются вверх. Наконец его выражение постепенно меняется, а это вселяет надежду, что разговор и в самом деле не окажется затяжным.

— Все это правда, — шевелит он пересохшими губами. — И я не собираюсь ничего отрицать. Мне только непонятно, в чем мое преступление.

— Вам не понятно? А в чем, по-вашему, заключалась ваша курьерская служба? В доставке любовных писем?

— Во всяком случае, личной переписки.

— Для личной переписки у господина Станева имеется личный почтовый ящик. Даже два: один дома, другой на Центральной почте.

— Про тот, что на почте, я впервые слышу. Он мне говорил, что приходят письма, адресованные лично ему, и что он бы не хотел, чтобы о них знала его семья, а так как он мой старый клиент...

— А, вы с ним знакомы как с клиентом. А я полагал, что вы вместе учились в гимназии.

— Верно, мы с ним однокашники, — тут же уступает Коко. -- Но мы долгое время не виделись, жизнь разбросала нас в разные стороны.

— Ничего, теперь она вас снова соберет в одном месте. Догадываетесь где?

— Но я в самом деле не понимаю.

  И этот туда же!

— Ну что из того, что не понимаете? Это, по-вашему, вас оправдывает? Должен вас разочаровать: сознательно или нет, но вы совершили тяжкое преступление и ответите за это.

  Он смотрит на меня и тут же отводит глаза в сторону, на лице его выражение крайней подавленности.

— При этом должен вам заметить, прикидываться наивным не имеет смысла. Предосторожность, с которой вы действовали, свидетельствует о том, что вы прекрасно знали, на что идете.

— Этого требовал Станев.

— Не сомневаюсь. Но вы не ребенок и хорошо понимаете, что он не стал бы особенно настаивать на этом, если бы дело касалось невинной личной переписки.

  Он снова хочет что-то возразить, но я опережаю его:

— А ваши ночные свидания с дочерью Дечева?

— Какого Дечева?

— Того самого, проводника международного поезда.

  Это последнее я сказал наудачу, но, как и следовало ожидать, попал в точку. Коко молчит, а молчание в подобной ситуации — лучший знак согласия.

— Так что давай заводи машину, и поехали!

— Куда? К Центральной?..

— Пока нет. Я готов дать тебе некоторую отсрочку, при условии, если ты проявишь благоразумие. Поезжай к агентству авиакомпании.

— Вы ко мне в связи с отъездом делегации СЭВ? — спрашивает Станев, не проявляя ко мне особого интереса.

  Передо мной мужчина могучего сложения, для которого этот маленький кабинет современного типа кажется слишком тесным и хрупким. У меня такое чувство, что стоит ему чуть сильнее приналечь на этот Металлический письменный стол или ненароком опереться спиной о бледно-серую стену,-и все разлетится в пух и прах.

— Я не по поводу СЭВ, а совсем по другому поводу, тоже служебного порядка, — поясняю я, показывая свое удостоверение.

  Бросив равнодушный взгляд на документ, Станев делает своей тяжелой рукой легкий жест.

— Располагайтесь...

— Я бы предпочел, чтобы разговор состоялся в моем кабинете, — отвечаю любезностью на любезность. — И по возможности сейчас же. Дело срочное.

— Раз так...

  Осторожно вынув из-за стола свое грузное тело, хозяин кабинета снимает с вешалки шляпу. Быть может, эта деталь не по сезону, но Станев, как видно, с ней не расстается — его плешивость приняла поистине катастрофические масштабы.

— Машина у вас есть? — спрашиваю.

— К сожалению, нет. По-моему, нет ничего лучше городского транспорта.

— Целиком разделяю ваше мнение. Я тоже приехал на такси.

  Он его засек, это такси, еще не успев прикрыть за собой парадную дверь, однако на его квадратном топорном лице не дрогнул ни один мускул. Мы занимаем места на заднем сиденье, Коко выслушивает адрес, и машина движется при гробовом молчании в салоне.

— Жди меня здесь, — приказываю шоферу, когда мы подъезжаем к зданию соответствующей службы.

  Мой спутник делает вид, что не слышал сказанного. Кабинет, в который я его ввожу, принадлежит не мне, но сейчас он находится в моем распоряжении.

— Располагайтесь... — произношу я, отвечая взаимностью.

  Он медленно опускается на стул, предварительно оценив его возможности. Изделие оказалось достаточно выносливым и только жалобно заскрипело.

— Если я не ошибаюсь, мы с вами пользуемся одним и тем же такси, — бросаю я, усаживаясь за стол. — Чего, конечно, нельзя сказать о почтовом ящике Касабовой, где вы полный хозяин.

  Станев не отвечает, а лишь безучастно смотрит на меня с некоторой досадой.

— Вообще, вам не кажется, что вы слишком вторглись в ту область, которая обычно является монополией почтовой администрации? Коко, Касабова, проводник Дечев...

  Он продолжает сидеть напротив меня, молчаливый и неприступный своей массивной квадратной тушей. У этого человека.все какое-то квадратное и топорное: лоб, широкий подбородок, плечи, эти ручищи и куцые пальцы.

— У меня создается впечатление, что вы меня не слушаете, — добродушно комментирую я.

— Я вас слушаю внимательнейшим образом, — наконец отвечает человек-шкаф. — И готов слушать дальше. Пожалуй, так будет до самого конца: вы будете говорить, а я слушать.

—  Вот в этом вы ошибаетесь, — отвечаю я все с тем же добродушием. - - Вы еще не стары, хотя, не знаю почему, вас нарекли Старым, но уже в довольно зрелом возрасте, чтобы понять, что заговорить вам все же придется.

—  Не допускаю, -- медленно вертит угловатой головой Станев. -- И чтобы зря не досаждать друг другу, могу вам объяснить, почему не допускаю.

— Буду весьма признателен.

— Вы маленько поприжали тех троих, а потом и приободрили их, пообещав смягчить приговор, и это в порядке вещей. Меня прижать не так-то просто, да и посулить мне вы ничего не можете. — Он постукивает по столу своей тяжелой рукой, словно испытывая его на прочность, и добавляет: — Насколько я могу судить по вашим прозрачным намекам, вы собираетесь взвалить на меня тягчайшее обвинение. А за таким обвинением следует и соответствующее наказание. Не стану касаться вопроса, насколько это обвинение обоснованно. Но вполне очевидно, что раз вы с такой одержимостью его поддерживаете, я ничего хорошего от вас не жду. А кто ничего не обещает, тот и сам ничего не получит.

— Вполне логично, -- признаю я. -   Только ваша логика применима лишь в торговых сделках. А мы тут сделками не занимаемся. Это во-первых. Во-вторых, ваши рассуждения даже с коммерческой точки зрения не выдерживают критики. Может, мне действительно нечего вам предложить. Однако и вы не в состоянии дать что-либо мне. Потому что все, что вы могли бы мне сообщить, за исключением, может быть, кое-каких мелких подробностей, нам, мало сказать, известно -все это подобающим образом уже доказано, подкреплено документами, запротоколировано и прочее. Следовательно, сделка получается предельно простая: ни вы нам, ни мы вам. Выходит, вы ничего не теряете.

— Как же, теряю, — спокойно возражает Станев. — Придется вычеркнуть месяц-другой из своей жизни. К чему сокращать вам следствие и судебное разбирательство? Человеку всегда хочется прожить немного дольше, хотя бы на один день.

— По-вашему, это жизнь? Жить в ожидании самого тяжкого наказания?..

— Минуточку! — Он лениво поднимает свою квадратную ладонь. — Я очень сомневаюсь, что вам удастся состряпать сколько-нибудь убедительное дело. Те трое могли наболтать вам Бог знает чего, но из их болтовни весомого дела не получится.

— Да, поскольку их показания освещают только одну сторону этой аферы: канал связи. Однако мы располагаем исчерпывающими сведениями и о другой стороне: о характере материалов, переправляемых по этому каналу.

  Я вынимаю из ящика пачку снимков и небрежно бросаю Станеву.

— Это копии секретных документов, которые вы получали и передавали Томасу.

  Станев даже не берет их в руки, а лишь бегло просматривает, передвигая по столу, но у меня создается впечатление, что его восковое лицо внезапно становится еще более желтым.

— Вы не в состоянии доказать, что именно такие материалы поступали в почтовый ящик Касабовой, а затем передавались мне.

— И тут вы ошибаетесь. И это уже доказано, документировано и запротоколировано на основе подробнейших показаний человека, который снимал все это и фотокопии оставлял у Касабовой. Имеется в виду тот молодой парень, Боян Ангелов.

  Настоящий шкаф. Ни один мускул не дрогнул на его лице, только желтизна его переходит в пепельно-серый цвет.

— Когда к этим фактам мы присовокупим и показания товарища Раева, который подтвердит подлинность документов, круг окончательно замкнется.

— Вы хотите сказать, петля у меня на шее, — произносит с мрачным юмором Станев. — И с такими щедрыми обещаниями вы приходите ко мне и ожидаете чего-то от меня?

— Как видите, мы ничего от вас не ждем, кроме кое-каких мелких подробностей, потому что главное у нас уже имеется. А за эти мелкие подробности я готов предложить вам не столь уж мелкую плату: еще на какое-то время оставить вас на свободе, но при условии, что вы воздержитесь от каких бы то ни было безумств.

— Я могу вернуться домой?

— Домой или на службу, словом, живите своей обычной жизнью, включая и подпольную деятельность.

  Он раздумывает какое-то время, тихо постукивая по столу своими куцыми пальцами.

— К сальдо можете прибавить и то, — говорю я, ста-Раясь облегчить его раздумья, — что, если вы будете проявлять благоразумие и хорошо себя вести и у меня не будет нужды вырывать из вас показания чуть ли не силой, не исключено, что наказание, которое вас ждет, может оказаться не самым тяжким.

  Станев все еще хранит молчание, потом, стукнув ладонью по столу, решительно заявляет:

— Так и быть. Я согласен.

— Итак, господин Томас, — вежливо обращаюсь я, — ваша сеть работает безукоризненно. Ангелов фотографирует секретные документы, хранящиеся в письменном столе Раева, и относит негативы в почтовый ящик Ка-сабовой. Коко переправляет пленки Станеву. Станев отдает их маникюрше вашего помощника Бенета. А Бенет кладет их вам на стол и почтительно козыряет. Только в силу каких-то абсурдных обстоятельств, а точнее, в соответствии с правилами нашей игры от этой безукоризненной работы получается один только пшик. Потому что и Ангелов, и Касабова, и Коко, и Станев уже работают на нас, а не на вас.

  Томас молчит.

— После вашего серьезного провала в Африке вы приехали сюда, господин Томас, с твердым намерением реабилитироваться в глазах вашего начальства. Вам удалось пронюхать, что в руках Раева находятся строго секретные документы, относящиеся к деятельности СЭВ, и вы разработали весьма удачную систему проникновения к этим документам. Ошеломляющая операция, не так ли, господин Томас, она бы сразу возвысила вас в глазах ваших шефов и обеспечила бы вам в дальнейшем блестящую карьеру. Только действовали вы несколько опрометчиво. Вы рассуждали по принципу «пан или пропал»..И вот результат — более чем плачевный. Полнейшая катастрофа, конец вашей карьере. А может быть, и хуже.

  Томас и в этот раз не отвечает, не отвечает по чисто техническим причинам: в моем кабинете его нет.

  Однако у меня есть серьезное намерение как-нибудь встретиться с этим господином, не здесь, конечно, а где-нибудь в другом месте. Так что нелишне подготовиться к беседе с ним. И только я собрался продолжить, как зазвонил телефон.

— Поздравляю тебя с днем рождения! — слышу голос Маргариты.

— Ты меня изумляешь, дорогая! Я сам уже не помню, когда мой день рождения.

— Желаю тебе всего, чего ты сам мог бы себе пожелать.

— Это придется отметить, — говорю. — Если не день рождения, то факт, что кто-то о нем вспомнил.

  Так что под вечер мы с Маргаритой обосновываемся на террасе знакомого ресторана, чтобы отметить столь примечательный факт.

— Ты просто ослепительна сегодня.

— Будет тебе шутить.

  Если не так уж ослепительна, то, во всяком случае, выглядит она очень хорошо в этом летнем платье благородных осенних тонов, а туфли на высоких каблуках в какой-то степени восстановили ее стройность, которую полнота небезуспешно пытается нарушить.

  На сей раз ужин проходит без досадного гарнира в виде горьких воспоминаний, и даже его критическая фаза — десерт — не предвещает опасных поворотов в нашем разговоре.

— Рюмочку коньяку?

  Маргарита вертит головой.

— Пойдем лучше погуляем.

  Я лично предпочел бы маленькую рюмку коньяку большой прогулке по городским улицам, только не рискнул возразить.

  Мы идем по Русскому бульвару. В этот летний субботний вечер он оживлен сверх всякой меры; Маргарита берет меня под руку, и мы движемся в толпе беззаботной молодежи, не совсем молодая пара, однако еще не собирающаяся сдаваться.

— Выходит, тебе сегодня стукнуло сорок четыре года, — произносит дама, угадавшая, как водится, мои мысли.

— Ты не ошиблась.

— Для мужчины это еще не возраст, — успокаивает она меня.

— Дай-то Бог. Во всяком случае, когда я гляжу на эту юность, что вокруг нас...

— Ты испытываешь смутное чувство зависти, — добавляет Маргарита.

— В том-то и дело, что нет. Чувствую себя стариком, но зависти не испытываю.

— Они кажутся тебе слишком пустоголовыми, чтобы им завидовать.

— Нет. Они мне представляются совсем не такими, каким был я, и у меня нет желания быть похожим на них.

— Что ж, когда молодость прошла, остается утешать себя мудростью.

— Опять не то. Я вовсе не мню себя мудрецом.

  Она не высказывает возражений, и мы проходим мимо памятника царю-освободителю, чтобы оказаться на аллее, под густыми кронами каштанов, ярко-зеленых и странных в сиянии электрических ламп. Идем рука об руку, но каждый погрузился в свои мысли, и мне трудно сказать, о чем думает она, но мои мысли возвращают меня к годам молодости, когда все мое имущество состояло из костюма полувоенного образца и тяжелого «парабеллума» на поясе, когда жилось так легко, хотя нельзя было с уверенностью сказать, что доживешь до следующей ночи. Мысленно возвращаясь к этой отшумевшей молодости, я силюсь понять, чем же она была так дорога для меня, что я не променял бы ее на молодость этих вот, что движутся вокруг, чем она так хороша, кроме того, что была моей молодостью.

  Вот уже и парк. Вход в него до такой степени расширился и благоустроился, что практически перестал существовать. С трудом протиснувшись сквозь оживленную толпу близ озера, мы бредем вдоль аллеи, где сравнительно тихо и сумрачно, лишь тут и там ее озаряет холодное сияние люминесцентов.

— Давай сядем, если хочешь, — предлагаю я, когда мы приближаемся к пустой скамейке.

— Только не здесь. Неужто ты забыл, что вон там, напротив, мы когда-то расстались?

— Ну и что? Расстались ведь не окончательно.

— Окончательно. И ты это прекрасно понимаешь.

  «Мы же снова вместе!» — можно бы возразить ей, но

это сразу увело бы разговор в опасном направлении. И мы молча покидаем место, рождающее печальные воспоминания, трогательно воспетое в старых шлягерах, и идем дальше, к аллеям, менее способным вызывать душевные бури.

— Можно тут сесть, — предлагает Маргарита.

  Скамейка в самом деле свободная, скорее всего потому, что ярко освещена белым конусом люминесцента. Напротив, в тени, куда оживленнее. Две парочки, по-братски разделив скамейку, пылко обнимаются в разных ее концах. У нас нет намерения обниматься, и мы невозмутимо располагаемся в белом сиянии. Нам не хватает только заключить друг друга в объятия.

— Знаешь, — нарушает молчание Маргарита, — ты оказался прав, когда говорил, что вместо того, чтобы вздыхать по несбывшемуся, лучше думать о том хорошем, что тебя ждет впереди.

— Ты находишь? — недоверчиво спрашиваю я, так как по опыту знаю, что комплимент с ее стороны далеко не всегда комплимент.

— Да. И хорошее пришло.

— В каком виде?

— В виде пятидесятилетнего мужчины, хорошо сохранившегося, достаточно серьезного и с отличным служебным положением. Короче говоря, это мой начальник.

— Я рад за тебя, — неуверенно произношу в ответ. "— Вчера он что-то прихворнул и позвонил, чтобы я привезла ему домой какие-то бумаги. Прислал за мной машину, встретил меня у входа в знатном темно-синем халате, ввел в уютный холл и вместо того, чтобы забрать привезенные бумаги, предложил ликер и кофе.

  «В сущности, я еще не на смертном одре, — признается он, — и спокойно мог бы сам подъехать в управление, но позволил себе пригласить вас сюда, так как у меня есть желание сказать вам два слова, которые, боюсь, прозвучали бы довольно нелепо в обстановке служебного кабинета».

  Я, конечно, сразу смекнула, что это за слова, так как не раз ловила на себе его красноречивые взгляды, но это никак не могло остудить благостное тепло сюрприза. Любовное признание всегда приятнее кофе с ликером, особенно если ты уже достиг определенного возраста.

— Для женщины вроде тебя тридцать три года не возраст.

— Благодарю... Но вернемся к хорошему. Итак, относительно смысла «двух слов» я не ошиблась. Шеф начал с того, что я давно произвела на него впечатление, но он не из тех, которые используют свое служебное положение для личных приобретений, к тому же он всячески воздерживался от более серьезных шагов из-за взрослой дочки, которая живет при нем, хотя он развелся с женой, и которая, вероятно, болезненно восприняла бы его вступление в брак. Но вот только вчера она, его единственная дочь, сама выказала намерение вступить в брак, и это открыло перед ним возможность решать вопрос о его собственном браке. Таким образом, не соглашусь ли я участвовать в этом начинании в качестве его партнера. Вообще слово «брак» повторялось очень часто, а ведь, чего греха таить, оно звучит как самая приятная музыка почти для каждой женщины.

— Тебе лучше знать, — уклончиво бросаю я.

— Я, естественно, ответила, что очень польщена, только это, как и любое другое серьезное начинание, нужно серьезно обдумать, и что в любом случае обдумывание не может не коснуться и такого пустячного факта, как двое моих детей.

  «Но ведь о них, насколько мне известно, заботится ваша тетя...» — замечает мой шеф, давая своей фразой понять, что, по существу, с обдумыванием он уже успешно справился сам, опираясь при этом на проверенную информацию.

  «Да, но тем не менее они должны жить со мной».

  «Это действительно проблема, — признает шеф. — Но, мне кажется, не стоит это дело чрезмерно драматизировать. Наиболее правильно было бы на первое время оставить все так, как было до сих пор. Я похлопочу, чтобы за вами сохранили вашу нынешнюю квартиру, чтобы ею могли пользоваться ваши тетя и дети, а вы, пока будет найдено радикальное решение, сможете жить и со мной и с ними».

  «А как вы считаете, долго может длиться эта двойственная ситуация?» — рискнула я спросить.

  «Боюсь, что нет, — засмеялся он. — Я человек привычек, но в конце концов проявляю уступчивость. И вообще, если "мы решим основной вопрос, вопрос брака, я уверен, что мы найдем приемлемое решение и всех прочих вопросов».

  Маргарита смотрит в мою сторону и говорит:

— Уступчивый человек, не правда ли?

— Если бы он был уступчивым, едва ли он стал бы разводиться с первой женой.

— Нет. Дело не в этом. Насколько я знаю, его первая жена была красавица с несносным характером.

— Возможно. А чем он еще отличается, кроме уступчивости?

— Я же тебе говорила: хорошо сохранился, серьезный, с отличным служебным положением. К этому можно добавить: воспитан, трудолюбив, я бы сказала, человек, для которого ничего, кроме работы, не существует.

— И как зовут это совершенство?

— Раев.

— Мир тесен! — вздыхаю я. — Не говоря уже о Софии...

— Ты с ним знаком?

— Не лично, только слышал про него. Шутки шутками, но он действительно серьезный человек. Поздравляю!

— Мне думается, что ты слишком торопишься со своими поздравлениями, — тихо говорит Маргарита. -Словом, я вовсе не собираюсь выходить за него замуж. Решила и в этот раз махнуть рукой на «хорошее».

— Почему?

— Да по двум причинам. Во-первых, ничего хорошего я в нем не нахожу.

— Тебе и в самом деле трудно угодить.

— Не такая уж я трудная. Но в данном случае нетрудно предвидеть, чем все это кончится. Серьезный человек, он до того углубился в работу, что не заметил, как прошли годы. А теперь наконец опомнился и возжаждал женщину. Эта жажда, почти болезненная у людей его возраста, сочетается со страхом перед невоз-вратимостью. Но, как водится, жажда быстро утолится, пройдет, и, придя домой после работы, он будет читать газеты в моем присутствии, или вносить свою лепту в общее молчание, или проверять хозяйственные расходы, или спрашивать меня с мрачной подозрительностью, чем я занималась в течение получаса между посещением парикмахерской и прибытием домой.

— Нет, тебе и в самом деле трудно угодить, — повторяю я. — По всей видимости, твой избранник будет какой-то невозможный человек.

— Вот именно, — кивает Маргарита. — Невозможный человек.  Совершенно невозможный.  Вроде тебя.  -И добавляет: — Нам пора.

Ненавистное сверло продолжает вгрызаться в мою голову. Замрет и снова вгрызается еще глубже в мою несчастную голову. Дотягиваюсь спросонок до телефонной трубки, но слышу лишь длинные гудки. Только после этого соображаю, что звонок идет от двери.

— Что?.. Что там опять?.. — сонно спрашивает лежащая рядом Маргарита.

— Все в порядке, дорогая. Спи спокойно.

— Спокойно?.. С тобой уснешь... — бормочет женщина и переворачивается на другой бок.

  Звонок продолжает настаивать на своем, и я быстро натягиваю брюки. Направляясь к двери, бросаю взгляд на часы: семь. Семь утра в воскресенье. Не иначе кто-нибудь из оперативной группы по спешному делу.

  Оказывается, это Боян.

— Я же тебя предупреждал, чтобы ты сюда не приходил, — сухо упрекаю парня, давая ему пройти.

— Что делать, так получилось. По пути сюда я был достаточно осторожен, — заверяет взволнованный юноша.

— Тихонько! — шепчу я, когда мы проходим мимо спальни, где лежит женщина, которая чуть было не стала тещей моему гостю.

  Наконец мы в кухне, где необязательно говорить шепотом, и Боян патетически восклицает:

— Все пропало! — И валится на стул.

— Хорошо, — говорю я, хотя, вполне очевидно, хорошего мало. — Успокойся и расскажи толком, что случилось.

— Все пропало! — повторяет парень.

— Возможно. Но если даже все пропало, какая-то надежда все-таки есть. — Но, так как он молчит, я добавляю: — А я уже собрался было поздравить тебя с вступлением в брак.

— И с браком теперь покончено, — мрачно сообщает гость.

— С браками так быстро не кончают, — скептически вставляю я. — Теперь давай рассказывай о другом.

— А, и то и другое полетело к чертовой бабушке по той же причине.

— А именно?

— Вчера, как обычно, мы встретились с Анной... И по случаю субботы, как обычно, я решил заночевать у нее -надо же было выполнять задачу. Выходим мы из «Болгарии», и Анна выкидывает очередной фортель:

  «Сейчас мы заглянем в «Софию», к моей шайке. Вечером мы едем в Боровец и вернемся только в понедельник утром. Каково?»

  «Чудесно, — говорю, — слов нед, но сегодня я не могу, потому что в понедельник у меня экзамен и завтра я весь день должен буду читать».

  «Глупости, — взбеленилась Анна. — Раз ты до сих пор не подготовился, то завтрашний день тебя не спасет. Не валяй дурака и не вздумай испортить мне праздник».

  «Очень жаль, но я не могу, — говорю. — Если я завтра не сумею поднаверстать, значит, хана».

  «Ну и пусть! Мир от этого не перевернется».

  «У меня отнимут стипендию».

  «Значит, стипендия для тебя важнее всего? — еще больше завелась она. — Важнее нашей дружбы, важнее меня?»

  «Вот еще, — говорю. — Сейчас начнем сравнивать хлеб с любовью!»

  «Нет, ты просто ищешь предлог! — кричит она. — Небось договорился с той толстухой!»

  «Перестань молоть вздор, — говорю. — Будь немножко умнее. Если тебе так захотелось в Боровец, поезжай без меня. А если предпочитаешь вдвоем, подожди, пока я сдам экзамен».

  «Куда и как мы поедем вдвоем? — не перестает злиться эта сумасбродка. — В какую-нибудь пастушью хижину? Да еще в переполненном автобусе? Ребята нашли машины, подготовили виллу, и все это ради меня, а теперь, извольте радоваться, я должна в последний момент отказаться из-за того, что ему какая-то блажь пришла в голову!»

  «Не отказывайся. Езжай. Меня это нисколько не заденет», — говорю я, еле сдерживая себя, чтобы не дать ей по морде.

  «И поеду! Только имей в виду, больше ты меня не увидишь!»

  И зашагала по бульвару, но, конечно, небыстро, чтобы я мог ее догнать. А я и не подумал кидаться ей вдогонку. Догадавшись об этом, она совсем замедлила шаги, потом обернулась ко мне и говорит:

  «Буду тебя ждать в «Софии» до шести. Если к тому времени не придешь, то больше вообще не приходи никогда!»

  И ушла. В этот раз окончательно. Что я мог поделать?

— Хорошо, продолжай, — говорю.

— Вечером к одиннадцати часам я все же проник на виллу, и, сами понимаете, это было не так просто, потому что, вдобавок ко всему, довольно долго Пепо держал меня за хвост, еле вывернулся. На вилле было темно, так что я без особого труда добрался до балкончика и залез в мансарду. Задвинул, как всегда, штору, зажег карманный фонарик и подхожу к столу, но в этот момент вспыхивает свет, не моего фонарика, нет, на потолке, и передо мной стоит Анна. Она вошла так тихо и повернула выключатель настолько неожиданно, что я, признаться, похолодел. Инстинктивно шарахнувшись назад, сталкиваю на пол скульптуру, будь она проклята, гипсовый бюст Сократа или кого другого, который пылился на этажерке. Бюст загремел на пол, но, к счастью, не разбился, а Анна шепчет мне в бешенстве:

  «Разбудишь отца! Хоть его пощади!»

  «Я думал, ты уехала», — говорю ей, как будто между нами ничего не случилось.

  «А я думала, что ты готовишься к экзаменам, — парирует она. — Настолько, я вижу, печешься о своем хлебе, что уже начал шарить по чужим домам».

Проглотив и эту пилюлю, я только спросил:

  «Как мне теперь уйти? По лестнице или через окно?»

  «Как пришел, так и уходи, — бросает она в ответ. — Лестница у нас для порядочных людей!»

  И хлопнула дверью. Возвратившись в город, я пошел, как всегда, по улице Евлоги Георгиева, отпер почтовый ящик Касабовой, положил в него ту кассету, что вы мне дали, и нашел там новую упаковку. Направляюсь домой. Едва повернув за угол, вижу, бредет мне навстречу Пепо. Он, как вы уже слышали, не дурак. Дав маху один раз, решил, видимо, что самое верное — подкараулить меня возле моего дома, и не ошибся. Застигнутый врасплох с пакетом в руках, я кинулся наутек, он за мной, и мне пришлось, улепетывая, обогнуть весь квартал, чтобы оторваться от него и юркнуть в подъезд. Мне это удалось только благодаря тому, что в этот день за мною шпионил Пепо, а будь на его месте длинноногий Апостол, мне бы от него ни за что не уйти. — Боян замолкает и, виновато поглядев на меня, опускает глаза. — В общем, все пропало.

— Не вижу во -всем этом особой трагедии, — вставляю я. — Хотя ты, конечно, попал впросак. Теперь многое будет зависеть от того, как поведет себя твоя Анна.

— Она, конечно, все выболтает отцу, эта папенькина дочка.

— Не думаю. Ведь это ее слова: «Хоть отца пощади». Раз она от тебя этого требует, значит, уж сама наверняка будет его щадить. Кроме того, не исключено, что она так и не поняла, зачем ты забрался на мансарду.

— По-вашему, она заподозрила во мне простого воришку? — изумляется Боян. — Не рассчитывайте на это. Готов удавиться, что она это брякнула, чтобы меня оскорбить.

— Возможно. Во всяком случае, до тех пор, пока она не рассказала кому-нибудь об этой истории, можно особенно не волноваться.

— Вы настоящий оптимист. Я вам завидую, — произносит парень с некоторым облегчением.

— Никогда не считал себя оптимистом и тем более пессимистом. Я только стараюсь трезво оцейивать обстановку, что и тебе советую. Если ты способен трезво оценивать вещи и находить верное решение, то почти во всех случаях приходишь к выводу, что положение не безвыходное. Не во всех, но почти во всех случаях. А это не так мало.

— И мой отец был того же мнения? — неожиданно спрашивает Боян.

— Да, я этому у твоего отца научился, мой мальчик. Как и многому другому.

— Вы были вместе, когда его ранили в ногу?

— Вместе, как всегда.

— Где это случилось, на границе?

— Там где-то. Горстка бандитов, изрядно напакостив в тех краях, норовила убраться восвояси. Только мы их окружили, и они залегли в небольшой впадине на холме. Мы втроем: твой отец, Стефан и я — перекрывали им отход по одну сторону холма. Единственным нашим укрытием были жалкие акации, а те трое стреляли по нас сверху. Отец уже был серьезно ранен, Стефан тоже, и вообще все складывалось довольно скверно. Тут твой отец и говорит: «Надо как-то перебежать вон до того камня и оттуда швырнуть в их гнездо одну-две лимонки». Он говорил в неопределенном лице, но слова его относились ко мне, потому что отца твоего к тому времени уже шибануло по ноге, а Стефана до того скверно тюкнула пуля, что его дела и вовсе были плохи. И я перебежал и всадил им туда две гранаты. Меня при этом ранило в руку. К приходу подкрепления все уже кончилось. Стефан так и не доехал до места, а отец твой с той поры малость приволакивал ногу.

  Парень молча слушает, но едва ли он в состоянии вообразить картину, какую вижу я перед глазами, произнося одну за другой сухие, бесцветные фразы. Жалкая рощица, невысокие жухлые акации — остаток былых насаждений, которыми люди пытались укрепить склоны холма; по обе стороны от меня лежат эти двое, окровавленные, с бледными потными лицами; поднимающаяся передо мной скалистая спина холма пустынна и страшна под бесцветным знойным небом, сухие выстрелы автоматов, тонкий зловещий свист пуль, и мой собственный хриплый голос где-то внутри меня: «Ну, Эмиль, теперь твой черед, мой мальчик!» — и опять страшный холм, теперь какой-то смутный и призрачный, потому что я уже бегу, согнувшись вдвое, туда, к скалистой вершине, где затаились те.

— Не знаю почему, но я все чаще ловлю себя на том, что думаю об отце, — звучит рядом со мной голос Бояна.

  «Думай, — говорю про себя. — Кому-то и о нем стоит думать».