– Лизы нет, – тороплюсь я сказать, когда Владо, просунув голову в дверь, заглядывает в комнату.

Лизы и в самом деле нет. Она, как бывало и раньше, исчезла на день-два. Это никого не тревожит: теперь мы знаем, что она поехала проведать ребенка.

– Ясно, – отвечает Владо, входя ко мне. – Потому-то я и пришел.

– Значит, предстоит мужской разговор. И, вероятно, на женскую тему.

Он садится, хотя я его не приглашаю, берет сигарету, хотя я ему не предлагаю, закуривает, обводит глазами комнату.

– У вас уютно. Извините, конечно, но когда я пришел к вам первый раз, здесь было довольно убого.

Неопределенно кивнув, я жду продолжения.

– Не знаю, говорила ли вам Лиза… Наши отношения идут к тому – в общем, к женитьбе.

Гость смотрит, какое впечатление произвела на меня эта потрясающая новость, и я снова киваю.

– Но вам ведь понятно, что слово «женитьба» связано со словом «жилье»… Вопрос непростой, и прежде чем обсуждать его с Лизой я решил поговорить с вами.

– Почему «непростой»? У вас самая лучшая комната в квартире.

– А ребенок? Молодая супружеская пара в одной комнате с ребенком, довольно уже большим… Неудобно, сами понимаете.

Понимаю, конечно, как не понимать. Но я-то тут при чем?

– И вот когда я думал об этом, мне вдруг пришло в голову, что мы с вами могли бы произвести обмен – разумеется, если будет на то ваше согласие. Опять же с Лизой я пока не говорил. Это моя идея.

– Идея неплохая, – признаю я. – Особенно для вас. Что же касается меня, то мне одной комнаты вполне достаточно. Но я люблю уединение…

– Внизу оно вам будет обеспечено Правда, там общая ванная, но должен вас заверить, старики не сидят в ней безвылазно, и при желании можно так все отладить, что они неделями не будут попадаться вам на глаза. А если говорить о комнатах, то согласитесь – моя куда приятнее этого вашего холодильника.

Меня так и подмывает сказать: «В таком случае оставьте ее себе». Словно почувствовав это, Илиев спешит добавить:

– Все дело в этом чуланчике. Сразу снимается вопрос, куда девать ребенка…

– Чуланчик? Да, я обещал отдать его Лизе в качестве свадебного подарка.

– Серьезно? Она мне не говорила.

– Ну я вам говорю – какая разница!

– Чудесно, – соглашается Илиев без особого энтузиазма. – Но неужели присутствие ребенка не причинит вам беспокойства? Он будет ходить туда-сюда, Лиза тоже станет наведываться…

– Вы что? Ревнуете?

– Глупости, Павлов. Я просто не могу понять, почему вы так держитесь за этот холодильник.

– А орех?

– Орех? – Владо смотрит на меня с искренним удивлением. – Да ведь он просто заслоняет свет. Из-за него ваша комната такая мрачная.

– Может, она не светлая, но уж никак не мрачная. А когда дерево зазеленеет, когда листва распустится… Представьте, вы входите в роскошный лес. Входите все глубже и глубже. Разве можно зеленый лес назвать мрачным? Я в какой-то мере лесовик, Илиев.

– Вот уж не думал, – отвечает гость. – Я полагал, вы коренной житель Софии.

– Ладно, подумаю, – обещаю я, чтобы поставить точку на этом разговоре. – Моральное преимущество на вашей стороне. Молодая семья, новая ячейка нашего общества…

– Не знаю, почему вы иронизируете, – спокойно говорит Илиев. – Дело не только в семье, но и в моей работе. Не хотелось бы хвастать, но придется сказать: я очень продвинулся по работе.

– Похвально, – говорю я. – Только не забывайте, что все работают, все так или иначе продвигаются.

– Не скажите. Кое-кто преуспевает только в трепотне. Щеголяют терминами из области кибернетики. Выглядит это весьма современно, в духе технического прогресса. Заседания, совещания, протоколы. Ксероксы выстреливают горы бумаги. Все запланировано, запрограммировано, гарантировано, а в итоге – этот не выполнил, потому что тот не поставил, а тот не поставил, потому что кто-то не снабдил сырьем, кто-то не снабдил, потому что…

– Кибернетика.

– Я не утверждаю, что дело не делается, но делается оно не всегда разумно. Я хочу сказать, не хватает должной организации. Нам нужна не суетня, а жесткая система.

– Я полагаю, лично у вас система железная. Не сомневаюсь, что вы далеко пойдете…

– Вы считаете, меня только это заботит? – обиженно бормочет инженер.

– Извините, я неловко выразился…

– Я люблю свою работу, Павлов. И говорю об этом вовсе не потому, что напрашиваюсь на интервью. Да и может ли работа не быть увлекательной, если она организована по выверенной системе? Совсем как в шахматах…

– Все-таки несколько сложнее, верно?

– Нет, как в трудной шахматной партии. И чем трудней, тем увлекательней.

– А бывает, что ваша личная система наталкивается на людей, которым система как таковая противна?

– Безусловно.

– А может такое случиться, что кто-нибудь вышвырнет вас вместе с вашей системой?

Илиев снисходительно усмехается:

– Она не только моя. Так что вышвырнуть – дело не простое. Вместо меня может вылететь кто-то другой. Экономика, Павлов, в конечном счете упирается в политику. А с политикой шутки плохи… Я ведь говорил: наша сила в главной целесообразности, имя которой – строй.

– Совершенно верно, – киваю я. – Хотя и чересчур абстрактно. Давайте-ка опустимся на землю, и послушайте, какую я загадаю вам загадку.

– В нашем деле загадок нет, – возражает инженер. – Мы решаем задачи, а не разгадываем загадки.

– Ну хорошо, называйте это задачей.

И я коротко излагаю ему историю, над которой сам ломаю голову. Он курит, напряженно слушает, а затем я слушаю его выводы:

– Допущены ошибки во всех звеньях, хотя и не равнозначные. Тут целая пирамида ошибок, Павлов, главных и второстепенных, изначальных и производных. Начнем: некачественное проектирование новых цехов, в проекте – грубые ошибки, совет экспертов относится к этому крайне легкомысленно и одобряет проект, а соответствующая инстанция утверждает его. Таким образом, провал был заранее запрограммирован. Мало того: когда брак обнаруживается, люди ищут компромиссное решение, вместо того чтобы радикально изменить проект. Словом, это не что иное, как проектирование «на колене», или, как вы выразились, «кибернетика»… За этим следует затяжка строительно-монтажных работ, изъяны в предварительной спецификации, несоблюдение договорных условий. Практический контроль на местах подменяется перепиской… – Помолчав, Илиев докуривает сигарету и заключает: – В общем, загадка ваша неплохо иллюстрирует тему моей работы: люди не сидели сложа руки, затраты труда огромные, а в итоге – провал. И произошло это из-за некомпетентности должностных лиц, из-за бездумного отношения к делу, не была обеспечена синхронность всех процессов… Я прав?

– Полагаю, что да. Я ведь не специалист, – отвечаю я.

И добавляю про себя: «Что же касается ореха – дудки!»

Стоящая у парадной двери высокая женщина немолода, но, как видно, изо всех сил старается молодиться. У нее черные, явно крашеные волосы, на лице толстый слой косметики, она в шубе из ламы и в пестром шерстяном платке. Чем-то она мне знакома, эта женщина, но чем именно, никак не могу понять. Наконец она сама объясняет:

– Я мать Лизы. – И, не дожидаясь моей реакции, добавляет: – Вы ее приятель, верно?

– Мы тут все ее приятели, – уклончиво отвечаю я.

– Но она живет у вас.

– Да, если иметь в виду один и тот же этаж. В действительности она живет при своем отце.

– Ее отец меня не интересует, – заявляет женщина. – Я хочу поговорить с вами.

И эта тоже. Не понимаю, почему все, кто имеет отношение к Лизе, непременно лезут ко мне.

Я провожаю ее в гостиную, надеясь, что суровый климат этого помещения будет способствовать краткости разговора.

– Может, тут не слишком удобно? – спрашивает посетительница, озираясь.

– Напротив, очень удобно.

Окинув скептическим взглядом все четыре двери, женщина все-таки садится в кресло, не подозревая, что это кресло ее бывшего супруга, а я занимаю место Несси.

– Лиза, наверное, говорила вам обо мне…

– Говорила, что у нее есть мать, больше ничего.

Гостья и это воспринимает скептически. Как бы для того, чтобы выиграть время, она медленно расстегивает шубу, а потом вдруг говорит с доверительными нотками в голосе:

– Если бы вы только знали, сколько забот мне доставляет этот ребенок!…

Ребенок? Ну конечно, – раз мать так молода.

Молодая мать снимает платок, аккуратно складывает его и начинает несколько сбивчиво, не скупясь па вводные предложения, знакомить меня со своими проблемами, связанными с трудным характером этого, в общем, доброго, но страшно упрямого, странного, непрактичного существа – ее дочери.

Я терпеливо слушаю, но сам бросаю взгляд на часы: надо же мне и в редакцию наконец попасть!

– Очень вам сочувствую, – говорю я. – Мне только непонятно, чего вы хотите от меня.

– Чтобы вы ее вразумили! Объясните ей, что она должна вернуться домой.

– А если она предпочитает жить при отце…

– Какой он ей отец? Он и не вспоминал о ней столько времени. А теперь, в старости, когда ему нужна прислуга, сиделка…

«Почему бы вам не обсудить эти вопросы с ее женихом?» – не терпится мне сказать, но я вовремя спохватываюсь: этак недолго и выдать Лизу. Заявится мамаша к Илиеву и выложит ему все Лизины тайны. Может, и пустяковые – например, историю с какой-то там семейной драгоценностью или связи с разными там отпетыми типами, – но все же тайны.

– Я поговорю с вашей дочерью.

– Поговорите, серьезно поговорите, – наставляет меня мать. – Вас-то она послушается. Вы как-никак ее приятель…

Вечером Лиза возвращается. Как всегда в подобных случаях, настроение у нее подавленное.

– Я плохая мать, Тони, – говорит она, оставляя в чулане пальто и сумочку.

– Да, вы мне кстати напомнили, – бормочу я. – Тут недавно была другая плохая мать – ваша.

И коротко излагаю смысл разговора.

– Да как она посмела! – гневно восклицает Лиза. – Я видеть ее не желаю.

– Мне нанесли еще один визит, – продолжаю я свою информацию. – Заходил ваш жених, предлагал поменяться комнатами.

– Как это – поменяться?

Приходится выкладывать все. Лиза снова взрывается:

– Ну и нахал! Делать подобные предложения без моего согласия!

– Погодите, – говорю. – В его предложении нет ничего такого…

– Считайте, Тони, что этого разговора не было. Я сама с ним поговорю.

– Ни в коем случае! – предупреждаю я. – Это был мужской разговор.

– Мужской!… – ворчит она. – Не будь у меня ребенка…

– Ну-ну! – подбадриваю я ее. – Жизнь не так уж плоха. И Владо тоже не так уж плох.

– Я не говорю, что он плох. Вначале все неплохие. Только ничего это не меняет…

– Почему же?

– Вы не поймете…

– А когда вы поняли, что люди неплохие? Когда тог тип, вместо того чтоб помочь вам поступить в институт, затащил вас к себе в постель? Или несколько позже, когда Миланов вас вышвырнул? Или еще позже, когда Лазарь вас ограбил? Или в тот вечер, когда…

– Да это все внешнее, наносное, это всего-навсего защитная оболочка. А доброе начало заложено в каждом из нас.

– Если вы подразумеваете инстинкты…

– Инстинкты? При чем тут они? Инстинкты – в брюхе. И ниже. А здесь – другое! – объясняет она, приложив руку к груди.

– Да, но вы упускаете из виду самый верхний этаж, а именно от него все беды, – говорю я, постукивая себя по лбу.

– Да ну? – Лиза качает головой. – Зависит от того, с чем ваш верхний этаж больше связан – с сердцем или со всем тем, что пониже. Но сердце есть у каждого, Тони, и каждому слышен его голос.

– Вы говорите точь-в-точь как один мой приятель.

– Какой приятель?

– Один мой покойный друг.

Своими наивными рассуждениями она и в самом деле напоминает мне Петко, в частности, один давний разговор с ним, когда, не помню уже по какому поводу, я сказал ему, что не знаю, как мне поступить.

– Человек всегда знает, как ему поступить, – спокойно возразил Петко.

– Какой человек? Ты или я?

– И ты, и я. Разве вот тут ничто тебе не подсказывает: сделай так или не смей так делать?…

Да-да, внутренний голос. Прислушивайся к своему внутреннему голосу, и все будет в порядке.

– «Все» – слишком сильно сказано, – возразил Петко. – Я чаще всего совершаю промах, когда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу. Он правдив, но непрактичен.

– Тогда зачем же к нему прислушиваться?

– Прислушивайся, если хочешь. Дело твое. Если уж совершать промах, то хоть небольшой. Мы ведь заботимся о том, какое впечатление производим на окружающих. Но человека не всегда окружают люди, в конце концов он остается наедине с самим собой. И плохи твои дела, если внутренний голос начнет тебя распекать.

Велика важность. Можно заставить его замолчать.

Да. Ты хватаешь его за горло и душишь. Потом снова и снова, пока он не смолкнет навсегда. Вот это и будет настоящее самоубийство.

А если выброситься с шестого этажа, как это называется?

Те, кто совершает настоящее самоубийство, из окон не выбрасываются. Скоты на такое не способны.

Выходит, самоубийцы живут в добром здравии, как ни в чем не бывало…

И обычно прекрасно себя чувствуют.

Даже когда остаются наедине с собой?

Да как же они могут быть наедине с собой, когда они себя убили? В лучшем случае они могут быть наедине с собственным желудком. Или еще с кое-какими органами.

Да, вот тебе и внутренний голос.

Интересно, что доводы добросердечных по большей части идут изнутри, они бездоказательны, тогда как мизантроп оперирует очевидными фактами и грубыми примерами. Однако спорить с добросердечными бессмысленно. Так что вместо того я спрашиваю у Лизы:

– Вы говорили со своим родственником?

– Конечно. Я ему рассказала, с какими трудностями вы столкнулись и как собираетесь довести дело до конца.

Могу себе представить, каких глупостей она там нагородила.

– Вы, Тони, даже не представляете, как люди на вас рассчитывают.

Остается выяснить, на кого же рассчитывать мне. Пока что главным образом на собственные ноги. В последние дни я обошел ведомства, так или иначе связанные с пресловутыми трубами, и заручился всеми возможными справками. Не могу сказать, что меня встречают с распростертыми объятиями, но на мои вопросы все же отвечают. Обращался во все инстанции, за исключением одной, назовем ее Учреждением. Стоит связаться с такой высокой инстанцией, неприятностей не оберешься.

Как говорит Петко: «А ты читал Кафку?»

Кафку я не читал. И при всей своей наивности отправляюсь к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Служащий внимательно слушает, что-то помечая в своей записной книжке, и, прощаясь, заверяет меня, что на поставленные вопросы мы получим письменный ответ.

Однако ответ не приходит, по крайней мере в последующий десяток дней. И так как Главный нажимает, я должен снова заглянуть к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Только сегодня он кажется совершенно необщительным, и я решаю обратиться к его начальнику.

Секретарша – довольно милая девушка, но, вероятно, мила она только с начальством. А со мной это маленький айсберг. Отбеленные волосы и неприветливый взгляд. И все же, узнав, что я журналист, айсберг выслушивает, что меня сюда привело, и идет докладывать.

– Он очень сожалеет, но принять вас сейчас не может, – сообщает девушка минуту спустя. – А письмо мы вам пошлем в ближайшие дни.

Наконец письмо приходит. Оно составлено в лучших традициях канцелярского крючкотворства, настолько гладко – не за что зацепиться. Совершенно пустое, оно надежно держится на каркасе соответствующих распоряжений, постановлений, производственных программ, нормативов, коррективов, спецификаций и прочее и прочее. Наболевший вопрос оставлен без ответа. Зато строго соблюдена бюрократическая традиция – не заметно ни малейшего нарушения бумажного ритуала.

И все же вопрос остается открытым, деваться некуда, кому-то я должен его задать. И конечно же, не автору полученного письма – его сочинил вышеупомянутый секретарь. И вот я снова в приемной у его начальника.

– И не надейтесь, что он вас примет, – заявляет айсберг, едва завидев меня. – У него совещание.

– Я могу подождать.

– Сегодня исключается, я вам уже сказала.

– В таком случае спросите, когда он сможет меня принять.

– Сейчас я не смею его беспокоить.

– А когда посмеете?

– Приходите к концу дня.

Иду под вечер и убеждаюсь, что никаких перемен в старинном обряде проволочек не наступило. Все идет как заведено.

– Сегодня он не сможет вас принять.

– А завтра?

– И завтра тоже.

– Но когда-то он все-таки должен меня принять?

– Приходите в приемный день. В пятницу после обеда.

Иду в пятницу после обеда, притом пораньше, чтобы опередить других посетителей. Мой расчет оправдался – в приемной только белобрысый айсберг.

– Вам придется подождать, – холодно уведомляет он меня. – Он еще не пришел.

– Так-то соблюдаются приемные дни? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.

– Можете и об этом написать в газете, – вставляет секретарша.

– Прекрасная идея, – киваю я. – Непременно воспользуюсь вашим советом.

– Вы что, шутите? – сверлит она меня неприязненным взглядом. – Он дает обед иностранной делегации. Или вы вообразили, что он только вашим делом занят?

Довод серьезный и хорошо мне запомнился, поскольку я его слышу пять раз подряд – по мере того как с неравными интервалами являются еще пять посетителей. Ничтожное количество, если иметь в виду приемный день. Вероятно, гостеприимство начальника приобрело широкую известность.

Так вот мы и сидим вшестером в теплой компании айсберга, который замыкает собой несчастливое число – семь. В довершение всего айсберг не разрешает курить. Я единственный курю в этой компании, и то лишь мысленно. Когда куришь мысленно, это избавляет от необходимости пользоваться пепельницей и от соблазна мысленно ругаться. Как говорил Петко, если, препираясь с противником, ты начал трепать себе нервы, значит, противник уже взял верх. Лично я немного упростил эту аксиому: зачем злиться самому, если можно позлить другого. Так что я сижу тихо-мирно, мысленно курю в жду, что будет дальше.

За час до конца рабочего дня является Неуловимый. Он немного не такой, каким я себе его представлял, но это только внешнее впечатление. В общем, он не кажется ни деспотичным, ни высокомерным, его, скорее, можно отнести к другому типу – вежливых и холодно-безучастных. Начальник даже благоволил кивнуть в неопределенном направлении, как бы говоря: вот вам мое приветствие, поделите его между собой, как сочтете нужным. Затем исчез в кабинете в сопровождении секретарши. Айсберг остается там целую вечность, потом возвращается и приглашает одного из шестерки. Не меня.

– Я пришел первым, – кротко напоминаю я секретарше.

– Товарищи записались раньше пас.

– А почему же вы не записали меня тогда, пять дней назад?

– Товарищи записались раньше, – стоит на своем айсберг.

– Ладно, – уступаю я. – Но все же попытайтесь объяснить своему шефу, что на сей раз я буду ждать до конца.

Секретарша не считает нужным отвечать, однако в какой-то момент находит повод прошмыгнуть в кабинет начальства. Впрочем, от этого мое ожидание не становится более коротким. Лишь после того как всех пятерых одного за другим удалось выпроводить, наступает и моя очередь. Для пущей ясности необходимо отметить, что, когда я получаю наконец разрешение войти в святая святых, рабочее время истекло.

Вопреки моим ожиданиям начальник вежлив, принимает меня с холодной учтивостью.

– Чем могу быть полезным?

Я объясняю.

– Мы вам направили письмо. Зачем же мы составляли это письмо, если вы снова обращаетесь к нам по тому же делу?

– Вы, должно быть, не обратили внимания, что в письме не дано ответа на наш вопрос.

– Не могу допустить, – сухо отвечает начальник. – Разумеется, я не писал его собственноручно, но не могу допустить…

– Чего тут допускать? Письмо при мне.

– Ладно, не будем спорить, – бросает все так же сухо начальство. – Приходите завтра к секретарю и с ним все выясните.

– Я был у него. И если жду вас целую неделю, то не для того, чтобы вы снова отослали меня туда.

Он смотрит на меня несколько озадаченно, словно не ожидал подобной дерзости.

– Видите ли, какая вещь, – говорю я. – Пусть вам не кажется, что для меня такое большое счастье проводить время в обществе вашей секретарши или что я так уж дорожу вашим ответом. Для редакции все уже достаточно ясно и без ваших пояснений. Я просто соблюдаю порядок, чтобы завтра, когда я дам в газете материал против вас, вы не смогли возразить, что я к вам не обращался.

У меня такое чувство, что словечки «против вас» довольно-таки неприятно кольнули его слух. Он беспокойно ерзает на стуле и посматривает на миниатюрное устройство, которое я с небрежным видом держу в руке.

– Вы и магнитофоном запаслись…

– Это в наших общих интересах, – объясняю я. – Чтобы никто не мог сказать, будто я что-то исказил в ваших высказываниях.

– Но я не готов делать заявление перед микрофоном, – произносит начальник уже с ноткой беспокойства. – Я должен иметь под рукой справки, документы…

– Какое заявление? Это обычная запись служебного разговора. Простая формальность.

– Формальность? Да вам ничего не стоит и по радио это пустить, кто вас знает. Я, дорогой мой, говорю не только от своего имени, и мне приходится помнить, что слово не воробей…

– Я не могу настаивать. Как хотите. Но к вашему секретарю я больше не пойду.

– Ладно, не ходите. Мы вам ответим письменно. Если вам хочется, чтобы лично я вам ответил, вы получите мой ответ.

В свое время, когда, оставшись в одиночестве, я проводил над собой клинические наблюдения – с целью диагностики, конечно, – я убедился: главный мой недостаток в том, что я не способен ненавидеть. Словом, известное житейское правило: «Любить так же сильно, как и ненавидеть» – ко мне совершенно неприменимо, в особенности во второй своей части. Я не испытываю ненависти даже в том случае, когда нежданно-негаданно получаю удар в спину. Я стараюсь только понять причину случившегося. А в данном случае причина состоит в том, что я сам лезу, куда меня не просят, вторгаюсь к этим людям, которые коротают свои дни, словно раковые больные. Больные, нет ли, но им все равно не позавидуешь, а раз так, то как же можно испытывать к ним ненависть? И вот мне кажется, что, если бы я был способен ненавидеть, я бы, скорее, возненавидел такого вот, как этот, который только что проводил меня с холодной вежливостью и который понятия не имеет, что это такое – быть в отчаянном положении, так как он с молодых лет научился наделено парить в небесах, может быть, не настолько, чтобы достичь высочайших вершин, но все же достаточно высоко, в чистых слоях атмосферы, на уровне служебного кабинета с персидскими коврами, имея в своем распоряжении «мерседес», штат сотрудников, которые отлично владеют полным регистром канцелярского витийства, чтобы оградить его от возможных аварий. Так что аварий нет, а если и случаются, ничего не стоит сделать вид, что их не было, все идет хорошо, и вверенная ему административная машина плодит главным образом никому не нужные циркуляры да вечную неразбериху, зато он уверенно парит в верхних слоях атмосферы – может, ему и не достичь высочайших вершин, хотя они не дают ему спать, но и на дне оказаться он тоже не рискует, несмотря на то, что именно там ему место. Да, такого я бы с удовольствием возненавидел, будь у меня способность к сильным чувствам.

«Вы получите мой ответ», – выказал холодное великодушие наш «летчик». Однако ответ не приходит. Приходит Ганев, один из тех знакомых, которых ты с трудом узнаешь и не можешь припомнить, когда и где ты с ним познакомился.

– Надо поговорить, – таинственно изрекает он. – Очень важно.

И тащит меня в «Болгарию». Мы располагаемся у витрины с видом на зимний бульвар, по которому стелется поземка, и это мне напоминает те времена, когда здесь, в этом кафе, может быть, за этим же столиком, мы вдвоем с Петко обдумывали очередной сценарий. Только сейчас нам не до сценариев. Впрочем, если бы была в нем нужда, то сценарий уже готов.

Как только официантка приносит водку, Ганев приступает к делу:

– У меня к тебе вопрос – об истории с трубами и проектированием цехов. Только имей в виду, разговор чисто личный. Будь здоров! – Отпив глоток, он продолжает: – Скажи на милость, но только так, по-дружески: кто скрывается за всем этим делом?

– Два предприятия.

– Что касается предприятий, это и так ясно. Ты открой мне правду, откуда все это идет?

– От беспорядка.

– Ты опять за свое. А где его, Павлов, не бывает, беспорядка? У вас в редакции все идеально?

– Куда нашим до этих. Тут речь идет о миллионах. И люди возмущаются.

– Сказать тебе, почему они возмущаются? Потому что кто-то их науськивает, прячась у них за спиной: «Возмущайтесь! Поднимайте шум! Вправьте нм мозги, тем, что наверху!». Кто он такой, этот «кто-то», вот что меня интересует!

– Понятия не имею.

– Не имеешь понятия? Лады! Я тебе верю. А тебе не кажется, что этот «кто-то» существует?

– Не исключено.

– Наверняка существует, не будь я Ганев. Дальше. Я слышал, будто ты схлестнулся с одним из наших начальников. Если ты распсиховался только из-за того, что он тебя не сразу принял, то это мелочность. А в остальном ты просто не прав. Что-то подмахнул человек не глядя – да ведь не кто-нибудь, а специалисты кладут ему на стол завизированное, проверенное, согласованное. При чем же тут он?

– Может, его вины в этом нет, может, тут виновата существующая практика. Но тебе же известно: отвечает тот, кто подписывает.

– Если отнестись формально! – вставляет Ганев, небрежно махнув рукой. – Дело в том, что у нашего, как и у любого живого человека, есть недруги, и они именно сейчас затеяли грязную возню. К чему лить воду на мельницу этих прохиндеев и накликать на человека беду?

– Какую там беду?… С кем подобные вещи не случаются?

– Вот именно… И если хочешь знать, шефу особенно нечего бояться. Нарушений нет. Все в ажуре, а теперь представь себе, как дело может обернуться, если его начнут клевать в печати!

– Приятного мало.

– То-то же! И кому от этого польза, кроме завистников? Вы, к примеру, н ты лично, что от этого будете иметь? Может, орден заслужишь? Нет, не орден, кое-что другое могут навесить. Слыхал пословицу – паны дерутся, а у мужиков чубы трещат.

– Что ты имеешь в виду? – неуверенно спрашиваю я.

– Ничего особенного. Но если заваришь кашу, кто-то должен ее расхлебывать. Наши люди не такие уж беззащитные. Есть кому за них заступиться, если будет нужда. В прошлом году тоже перестарались было в одной газете, и, кажется, кто-то загремел…

– Случается, – киваю я. – Рано или поздно кто-то должен загреметь.

– Все под богом ходим, – кивает Ганев. – Но тебе-то какой смысл совать голову в петлю?

– Все будет зависеть от письма, – говорю я, поднимая рюмку. – Нам должны ответить письменно. Но если там вообразили, что можно отмолчаться…

– Насчет письма не беспокойся, – заверяет меня мой добрый знакомый, который, как видно, и в это посвящен. – Все будет «ком иль фо». А если надо, то и вашему Главному позвонят. Главные – они народ дошлый. Только ты не поднимай суматоху.

Я подношу ко рту рюмку, но мне что-то не по себе.

– Как видишь, я не закусил удила, – говорю в ответ.

– И правильно делаешь, уверяю тебя!

Мы уже расплатились, когда Ганев приступает к десерту:

– Так что мотай на ус, Павлов, – лихо помнится, а добро вовек не забудется. Уже к осени ты будешь иметь командировку в Вену. На осеннюю ярмарку. Я сам тебе ее обеспечу, чисто по-дружески, безотносительно к этой истории. Только не подумай, что я пробую тебя подкупить. Тебе в Австрии приходилось бывать?

«Сколько раз!» – отвечаю про себя, а вслух говорю:

– Только однажды.

Да, повторяю я потом, только однажды или много раз, в зависимости от того, что иметь в виду. И в моей памяти оживает та история за границей – заезд на стоянку, любопытство: посмотреть, что там, в портфеле, и езда все дальше, все дальше, а потом глухое одиночество в Альпах. Реальное смешалось с нереальным, будто я и в самом деле пережил такое, но теперь все это совсем потускнело в памяти и утратило смысл. Значит, воротился все-таки, говорю. И обо всем забываю.

Мне ведь сейчас не до воспоминаний. Игра зашла далеко, и – Ганев не зря предупреждает – как бы не пришлось расхлебывать кашу. Надо держать ухо востро.

На следующий день приходит наконец долгожданное письмо. И приносит его мне не наша полсекретарша, а сам Янков.

– Ну-ка, взгляни!

И, едва я успел пробежать глазами послание, спрашивает:

– Как?

– Чепуха. Как и в тот раз. Пытаются умыть руки, опираясь на формальности.

– И да, и нет, – уклончиво, как всегда, говорит Янков. – Формальности формальностями, но никуда не денешься, такой порядок: приходится считаться с установленной процедурой. Да и потом – почему мы прицепились именно к этому учреждению?

– И вообще – зачем было встревать во все это? – подсказываю я.

– Вот-вот!… Что касается меня…

– Ну и нечего огород городить, – говорю я. – Надо сказать Главному – и дело с концом.

– А что сказать-то? – вздрагивает мой непосредственный начальник. – Мы ведь пока говорим между собой.

– Если иметь в виду Учреждение, я не вижу способа его обойти. Дело не в том, что вся вина ложится на него, но, если оставить его в стороне, многое повисает в воздухе – в общем, материал будет хромать на обе ноги.

– Впрочем, ты прав, – соглашается Янков после короткого размышления. – Может быть, в самом деле стоит поговорить с Главным. Но не так – ты одно, а я другое, а то опять скажет, что у отдела нет единого мнения. – Он выжидательно смотрит на меня. Я тоже жду. – Ничего путного из этого материала не выйдет, если ты хочешь знать мое мнение. Слишком многие в этом замешаны, у каждого рыльце в пушку. Значит, надо критиковать всех. И что получится? Сегодня они смотрят волком друг на друга, а завтра могут взъяриться на нас. Мы рискуем объединить их против себя.

Я не вижу надобности спорить. Но молчание раздражает Янкова даже в том случае, когда оно – знак согласия. Ему обязательно необходимо услышать твое «да», чтобы потом, в случае чего, можно было с чистой совестью взвалить на тебя вину.

– Как считаешь? – спрашивает мой непосредственный начальник.

– Смотри сам, – бормочу я, хотя мне хорошо известно, что именно эти два слова больше всего его раздражают.

– Я тебя спрашиваю!

– А мне все равно. Приказано готовить материал – я готовлю. Если завтра скажут «стоп» – перечить не стану. Мне все равно.

В сущности, материал уже готов, но Янкову этого не следует говорить. Чтобы панорама была законченной, осталось сделать один-два мелких штриха.

«Перестарались было в одной газете, и кто-то, кажется, загремел…» Эта случайно брошенная фраза, конечно, дает повод для размышлений, но сама по себе ни о чем не говорит. Приходится провести какое-то время в справочном отделе, покопаться в подшивках за прошлый год, установить, кто же тогда оказался именинником.

На другой день я добираюсь до загадочного мистера Икса и испытываю легкое, разочарование – оказывается, он вовсе не загремел, чему приходится только удивляться, потому что этот Марков – классический пример неугомонного человека, как сказал бы Главный. Вообще, как сказал бы Главный, мы с Марковым – два сапога пара. Точнее говоря, Марков – облагороженный вариант Павлова, или, если угодно, я – его выродившаяся разновидность, хотя, если иметь в виду внешность, то моя чуток поприличней.

Марков принадлежит к той категории людей – они вам знакомы, наверное, – которые вечно против кого-то или чего-то ведут войну. Если кто-то или что-то не нравится – это вполне естественно, но чтобы вести войну… Неврастеники да и только. Как говорится, они прекрасно знают, что дважды два – четыре, но это их не устраивает.

К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.

– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.

– Значит, ты все же пострадал…

– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…

Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.

– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.

– За что? У меня все проверено.

– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.

– Но тебе-то не дали под зад…

– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.

Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».

– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.

Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:

– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.

– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.

– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.

– Но в твоем-то не сделали отметку?

– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.

Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.

– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.

– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.

И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.

– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.

– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…

– Ты не любишь баранины с картофелем?

– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.

– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.

Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.

– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.

– Так в чем же дело?

– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?

Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.

– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.

– Вот он.

Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.

– Так давай же, чего ждешь? И садись.

– В отделе возникли некоторые разногласия, – говорю я, положив папку на стол. – Янков, наверное, вам говорил.

– Да, говорил. Потому я тебя и вызвал. А не то вызвал бы вас обоих.

И без лишних слов Главный погружается в рукопись. Это не историческое исследование. Пять страничек на машинке, до предела нашпигованных фактами. Краткие суждения, определяющие позиции разных сторон и ставящие читателя перед вечным вопросом: кто виноват? А дальше – скупой комментарий, дающий представление об истинном положении веще!», и краткие выводы, чтобы все же внести ясность: кто же все-таки и в чем виноват. Сухая заметка. Без претензий на художественную ценность.

Главный читает внимательно – не по диагонали – и где рычит, где пыхтит, а где хранит загадочное молчание. Закрыв наконец папку, он отодвигает ее в сторону и говорит как бы про себя:

– Яблоко от яблони…

– Что? – спрашиваю я.

Это упоминание о яблоке наводит меня на размышления. Если уж он пускает в ход поговорки, дело ясное. Впрочем, оно с самого начала было достаточно ясным. Я заранее знаю, что вся моя работа пойдет прахом.

– В свое время твой отец сделал такой вот материал. И погорел на нем…

– Это же когда было! – напоминаю я.

– Да, – кивает Главный. – Но и сейчас нечего надеяться, что за такой материал нас по головке погладят.

– Насколько я понимаю, Янков того же мнения.

Шеф глядит на меня недовольно, собирается что-то выдать не слишком приятное, но, взяв себя в руки, спрашивает:

– А почему ты считаешь, что Янков того же мнения?

– Так… Прищемили ему хвост.

– С чего ты взял?

– А с того, что и мне пытались прищемить.

– Каким образом?

Я рассказываю в нескольких словах о беседе с Ганевым.

– Почему ты мне об этом не сказал?

– А о чем тут говорить? Частный разговор. Все недоказуемо.

– Это не частный разговор! – кипятится Главный. – И я не следователь, чтобы выискивать доказательства. О таких вещах принято сообщать, да будет тебе известно…

Раз кипятится, значит, настроение нормальное.

Главный молчит какое-то время, как бы что-то обдумывая. Потом опять спрашивает:

– Все факты выверены?

– От первого до последнего. В обоснование у меня целая папка документов.

– Принесешь ее мне. И сдавай материал в набор. – Стукнув кулаком по столу, шеф заканчивает: – Будем публиковать!

Старики опять схлестнулись. Реплики между двумя креслами пролетают словно молнии, а тем временем мы втроем беспомощно наблюдаем с дивана за разразившейся грозой.

Противники сидят друг против друга. Димов – хилый, с лицом цвета пожелтевшей от времени слоновой кости и ввалившимися лихорадочными глазами. Несторов – массивный и грузный, на его скулах то и дело вспыхивают багровые пятна. Прищуренные глаза, резкие черты лица, бронированного недоверием.

Начался вечер очень мирно, тем более что Димов слишком обессилел, чтобы сражаться, а Несторов малость простыл – от этого не застрахованы даже здоровяки, зябко кутается в какую-то старую шинель.

Такая вполне идиллическая обстановка, верно, сохранялась бы до конца, если бы во время совершенно безобидной пикировки Рыцарь не обронил слово «догматик».

– Догматик? – ощеривается Несси. – Вы так произносите это слово, будто объявляете смертный приговор.

– Смертные приговоры не по нашей части, – возражает Димов. – На них специализируются другие.

– Ваша беда в том, что вы усматриваете догму в любой истине, особенно когда она простая и ясная, – продолжает Несси не слушая.

– Простых истин не бывает. – Рыцарь качает головой, глядя на дочь. – Если бы истины были простыми, то «Капитал» Маркса не был бы толстым, как Библия, а состоял бы всего из пяти фраз.

– В том-то и дело, что марксизм может вместиться и в пять фраз, – упорствует Несси. – И в каких-то случаях его и следует излагать пятью фразами, потому что не каждому дано освоить «Капитал». А эти пять фраз вы объявляете догмами.

– Мы уже видели, что остается от марксизма, когда его втискивают в пять фраз, – Димов снова обращается к Лизе. – Так извратили многие учения. Христианство тоже погубила догма.

– Христианство меня не волнует, – рычит Несси. – Хотя если говорить о католицизме, то именно в этом его сила: вместил все в несколько простых догм и завладел миром.

– Истину не втиснуть в догму, – качает головой Рыцарь. – Она слишком для этого велика.

– Глупости! – грубо отвечает Несси. – Существуют высшая математика и таблица умножения. Поскольку таблица умножения не высшая математика, то, может, объявить ее ошибочной?

– Догматизм всегда очень убедителен, – бормочет Димов, на этот раз как бы про себя. – Иначе он не был бы таким долговечным.

И они продолжают спорить все более яростно, один – в лихорадке, а другой – обреченный, они ожесточают свой изнурительный поединок в этой холодной и мрачной гостиной, на воображаемом историческом плацдарме, будто весь ход истории зависит исключительно от них, они продолжают оспаривать право на обладание скипетром вселенской власти, домогаются, чтобы жизнь развивалась только так, как желает каждый из них, и это после того, как жизнь уже изъяла их из обращения; они все еще не прекращают схватку, хотя враждующие полчища давно удалились, поле битвы давно утихло, и вокруг простирается глухая ночь, которая очень скоро поглотит их обоих. В этой свирепой и бессмысленной схватке – и подвиг, и самопожертвование, и трагизм. Глядя на них, я начинаю подозревать: по существу, каждый из них ведет войну с самим собой, с чем-то внутри себя, с чем-то таким, что каждый из них носит где-то там, очень глубоко в себе, чего они боятся и что жаждут вырвать и испепелить в ходе этого бесконечного поединка.

– Догматик, говоришь? – грохочет голос Несси. – Да, если революционное насилие догма, я – догматик! И если классовая борьба догма, я – догматик! И если диктатура пролетариата догма, я – догматик! И, да будет вам известно, я этого не стыжусь!

Он встает – в накинутой на плечи шинели он кажется еще более грозным – и стоит, словно ожидая нового вызова, а затем медленно поворачивается и уходит к своей двери.

Однако на полпути он вдруг замирает и прислушивается: в парадную дверь звонят. Один звонок. Если один, значит, к нему.

Борец в шинели неторопливо поворачивается и идет в прихожую. Минуту спустя он опять в гостиной, но уже в сопровождении какого-то пожилого мужчины, почти такого же рослого, как он сам, но гораздо более привлекательного: у него еще свежее лицо с седыми бакенбардами, он в темно-синем пальто, в широкополой шляпе.

– Должно быть, к вам, – бормочет Несси Лизе и снова идет к себе.

– В чем дело? – спрашивает моя квартирантка с некоторой неприязнью.

Раз с неприязнью, то, вероятно, она знает его,

– Лиза, неужто вы меня не узнаете?

– Кто вы такой?

– Но, Лиза! – восклицает гость, смущенно улыбаясь. – Я ваш отец!

Несси, который уже взялся было за ручку двери, останавливается и удивленно оборачивается. Почти уснувший в кресле Димов таращит глаза.

– Вы ее отец? – спрашивает он. – А кто же я?

– Не могу знать, – невозмутимо отвечает незнакомец, не сводя глаз с Лизы.

– Должно быть, моя мать вас подослала, чтобы вы разыграли здесь эту дешевую сцену? – спрашивает Лиза ледяным голосом.

– Да, ваша мать. Но почему сцену? Она просто подсказала мне, чтобы я зашел и постарался рассеять возникшее недоразумение.

– А почему только сейчас? И почему именно сейчас? – справляется Лиза все тем же ледяным тоном.

– Да потому, что на этом настояла ваша матушка. Поймите, это ее тайна…

– И вы явились сюда, чтобы открыть наконец эту тайну? – бросает Лиза и добавляет: – Вот уж вранье!

Эти слова звучат крайне неубедительно: если повнимательней вглядеться в его лицо, можно увидеть, что в нем проступают некоторые черты Лизы, быть может, огрубленные и в какой-то мере окарикатуренные, но все же сходство есть, никуда не денешься. Овал лица, подбородок, даже слегка вздернутый нос…

– Лиза, как вы можете! Я ваш отец… – растерянно говорит гость, как бы не веря своим ушам.

– Не лучше ли вам уйти? – отваживаюсь вмешаться я. – Вы маленько опоздали…

– Ну-ка, проваливайте, – вдруг заявляет Несси. – Мне сегодня нездоровится, но у меня хватит сил вышвырнуть вас па улицу.

И он медленно приближается к незнакомцу.

– Но, Лиза, как вы можете! – беспомощно повторяет гость.

– Ступайте, – советует Лиза. – Разве не видите, вам сейчас попадет…

Он, конечно, видит. И ему теперь совершенно ясно, что его миссия терпит провал. Так что прежде чем Несси поймал его за шиворот, он выкатывается в прихожую. А затем доносится стук парадной двери.

– Но это… это же… Неслыханно! – потрясенно шепчет Димов.

– Все нормально, – успокаивает его Лиза. – Вы забыли нрав вашей бывшей супруги. Если уж она что-то вобьет себе в голову… На любую глупость способна!

– Отвратительно! – застонала моя квартирантка после того как мы поднялись к себе на верхний этаж.

– Что именно? То, что у вас два отца?

– То, что мое происхождение зависит от того, с кем спала моя мать – с законным мужем, которого терпеть не могла, или с любовником, которого тоже ни в грош не ставила.

– Иметь двух отцов – это прямо-таки роскошь. Два отца и любящая мать… Они, чего доброго, задушат вас в приступе родительской любви. Вы баловень судьбы, Лиза. Подумать только, вас любят, оспаривают родительские права…

– Еще бы, все они в таком возрасте, когда нуждаются в уходе. А прислуга дорого обходится да и обокрасть может… – Она вдруг замолкает, словно оборвав себя. – Бог ты мой, я ведь сама воровка, так что чья бы корова мычала…

– Неужто вы впервые видите… второго своего отца?

– Вовсе нет. Я знаю, что он материн приятель, помню его с детства. И когда я впервые убежала из дому, это случилось из-за него. Терпеть его не могла. И матушка какое-то время была вынуждена назначать рандеву у него на квартире, а не у нас.

– Это, разумеется, не имеет значения, – говорю я. – Но, похоже, все-таки он ваш отец.

– Я и сама подозреваю, что он. Чем ближе я узнавала Димова, тем становилось яснее, что он мне не отец. А этого, настоящего, ненавижу. За то, что он – мой отец безо всяких на то прав.

Она садится на свое обычное место, берет сигарету, но прежде чем закурить спрашивает:

– Ну и что?

– Ничего, разумеется.

– Вот именно: ничего. Вы сами говорите: иметь двух отцов – роскошь. Вот я и воспользуюсь этой роскошью и выберу себе в отцы того, который мне больше по душе. Я выбираю Димова.

– Димов все-таки вздорный старик, – напоминаю я.

– Вздорный, потому что вы его заводите.

– Л этот мягкий, внимательный, все время улыбается…

– Естественно. Бывший торгаш. Все равно что предлагает поплин на блузку… И вы еще сравниваете его с Димовым!

– Да, пожалуй, вы правы, – уступаю я. И тут вдруг вспоминаю о другом: – Вы, похоже, не читаете газет.

– Как вам не стыдно? Читаю после обеда. Вы же знаете, как я занята с утра.

– Тогда не пропустите завтрашнюю. Ваш материал наконец печатается.

Материал действительно печатается. В последующие дни, как скажет Главный, на наши головы посыплются шишки со всех сторон. Но поскольку факты – вещь упрямая, возражения касаются в основном формы и сводятся к вечному вопросу: стоит ли устраивать сенсацию, когда можно было бы все поставить на свои места и без нее.

Дома тоже хлопот хватает. Нестерова, как нередко случается со здоровяками, которые никогда ничем не болеют, вдруг сразил самый банальный грипп, поднялась температура, а в его возрасте… но не будем пессимистами. Когда Лиза ходит за покупками, я дежурю у постели больного, поскольку Илиев пропадает у себя на заводе, а Димов – неизвестно где.

– Тони, мне надо уйти, – говорит мне Лиза и в это утро. – Присмотрите, пожалуйста, за стариком, вдруг ему что понадобится.

Допив кофе и дочитав газету, я спускаюсь вниз. Спускаюсь бесшумно, потому что я сам не выношу шума. В доме тишина и полумрак. То и другое дополняет привычный запах плесени (или, если хотите, розового масла). Дверь Несси слегка приоткрыта, и я вдруг отчетливо слышу какой-то странный звук. Что-то вроде тихого рычания. В самом деле, какое-то протяжное рычание – не иначе как хозяин обзавелся собакой. Прислушавшись, я делаю вывод, что это все-таки не собака, а сам Несси, и он не рычит, а поет. Вполголоса, но достаточно ясно, чтобы можно было разобрать слова:

Темная ночь. Только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают…

Мне становится неловко, словно я подслушиваю чужой разговор, не зная, как быть – войти в комнату или уйти к себе, – сажусь на диван в полутемной гостиной и жду, когда закончится музыкальная программа. Несси поет… Просто не верится. И не какой-нибудь походный марш, а «Темную ночь». Просто невероятно. Я уже начинаю думать, что это плод моей фантазии, но вот снова доносятся знакомые слова:

Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в бою. Вот и теперь надо мною она кружится…

И хотя всего минуту назад я испытывал неловкость, сейчас мне не терпится просунуть голову в дверь и шутливо заметить: «Песни поем, а? Да еще какие – военно-сентиментальные…»

Какой-то непрестанный нелепый зуд – поставить человека в неловкое положение, просто чтобы посмотреть, что будет. Как мне твердил одни приятель: чтобы герой раскрылся, надо его ошарашить. Раньше подобные выходки меня забавляли, но потом я их прекратил. Вызовешь, допустим, шок – и разойдется человек по швам. Но не сам он, а его пальто. А под пальто – пиджак, а под пиджаком бог знает сколько еще всяких одежек. Некоторые люди похожи на лук снимаешь одну шкурку за другой, а когда наконец снимешь последнюю, оказывается, что под ней уже и человека-то нет. Ничего. Поневоле задумаешься, стоило ли возиться, экспериментировать.

И все же интересно, что его заставило откопать в залежах своей памяти именно эту песню. Смерть, которая ждет, или любимая, которая тоже ждет? Скорее всего, первое, хотя после той давней истории с моим отцом трудно утверждать что-либо определенное. К тому же бывает, что люди отличаются от лука: когда пальто разойдется по швам (а это вполне может случиться, особенно если оно старое, поношенное, затасканное, как больничный халат), то под ним может оказаться нечто невероятное – живое человеческое сердце.

Песня в комнате оборвалась. Я встаю и вхожу к больному. У него – светлее, чем в гостиной, но ненамного. Окна завешены плотными выгоревшими шторами кирпично-бурого цвета. Луч зимнего дня, проникнув сквозь щелку в шторах, падает на кровать больного. Несси лежит с закрытыми глазами, однако ощущает мое присутствие, хотя воспринимает его по-своему.

– Лиза, это ты?

– Нет, это Антон.

Вероятно, он предпочел бы, чтобы это была Лиза, но не говорит этого. Я подхожу ближе.

– Может, вам что-нибудь нужно?

– Пока ничего, спасибо.

Я присаживаюсь на ближайший стул. Температура, должно быть, спала, хотя песня могла означать обратное. Больной расслабился на высокой подушке, укрытый до самого подбородка двумя солдатскими одеялами, поверх которых простирается шинель.

– Сейчас вам лучше? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.

– Как-нибудь очухаюсь, – уклончиво отвечает Несси. – Не такое пришлось пережить, а уж грипп…

– У вас жизнь была не из легких.

– Жизнь, молодой человек, не может быть легкой, если ты решил прожить ее как настоящий мужчина. Подполье, партизанская борьба, фронт, а потом то, чего ваш Димов не может мне простить…

– Я думаю, он давно простил. Хотя вы всеми способами противитесь этому.

Несторов слегка приоткрывает глаза, потом снова устало их закрывает.

– Я его злю одним своим присутствием, – уточняет он.

– И всякими выдумками… Например, что вы вели следствие по его делу. Вы ведь это нарочно выдумали.

Старик молчит, сомкнув веки, будто прикидывается спящим. Потом, немного повернув голову, глядит на меня.

– Я это не придумал, – говорит он и пристально смотрит в потолок, высокий, как во всех старых домах, теряющийся в полумраке.

– Как же так, ведь вас в то время вообще не было в Болгарии.

– Может, и не было, – равнодушно произносит Несси. – Не помню.

– Значит, вы его обманули!

Он опять переводит глаза на меня, словно желая убедиться, в самом ли деле я настолько туп, как ему кажется, затем приподнимается на подушке, садится.

– Я его не обманывал, вы слышите? – говорит он. – Следствие я, конечно, не вел и даже не был в курсе дела, но я его не обманывал! – И, заключив по моему виду, что тупость моя непритворна, добавляет: – Мне надо было втолковать ему, что я готов нести ответственность.

– Неужто вы склонны оправдывать ошибки той поры?

– Ничего я не собираюсь оправдывать. Даже собственные ошибки. Но я их допускал не из любви к безобразиям. Время было такое.

– Ошибка с Димовым произошла не по вашей вине. Как вы можете брать на себя ответственность за то, чего не совершали?

– А вот так: я готов за нее отвечать. Раз другие умыли руки, должен же кто-то взять на себя ответственность? И если кто спросит у меня, готов ли я отвечать за все, что имело место в тот период, я отвечу: да, готов – за все! Раз я жив, значит, я в ответе!

Он обессиленно плюхается на подушку и опять закрывает глаза.

В дверь дважды звонят. Будем надеяться, что это не новый папаша Лизы. Я оставляю больного и иду открывать.

– Мать честная! – восклицаю я. – Ты воскрес? Как тебе удалось меня найти?

В дверях стоит Петко во весь свой внушительный рост, в темных очках и в летнем пальто, которое служит ему во все времена года.

– Я и не думал тебя искать, – объясняет мой покойный друг. – Я ищу Лизавету.

– А! – снова восклицаю я. – Откуда ты ее знаешь?

– Длинная история! – Петко небрежно машет рукой. – Ты меня пустишь в дом пли будешь держать здесь?

Мы поднимаемся в мои покои, я достаю из тумбочки кофейник и начинаю готовить кофе, а Петко, сбросив пальто, садится и, закурив, всматривается сквозь полупрозрачные гардины в очертания моего приятеля – орехового дерева.

– Так с кем лее она тут живет, Лиза? С тобой? – спрашивает он.

– Со мной. Но, чтобы не ошибиться, не спеши пока делать выводы, – предупреждаю я, отыскивая сахар.

– Ладно, – кивает Петко. – Хотя мать уверяла меня, что ты ее новый приятель.

– Мать не в курсе. У Лизы вообще нет приятеля. Но у нее есть жених. Никак не найду сахар…

– Обойдемся, – говорит мой гость. – Я давно разыскиваю Лизавету. – Еще в тот раз, когда мы с тобой повстречались в поезде, я приезжал, надеясь ее найти, но мать не знала, куда она девалась.

Поставив кофейник на плитку, я включаю ее, после чего сажусь на свое обычное место – па кровать.

– А что у тебя общего с Лизой?

– По сути дела, ничего. Кроме того, что я – отец ее ребенка, если это имеет значение.

– Ты что, смеешься?

– Почему смеюсь? – Петко невозмутимо смотрит на меня сквозь темные очки.

– Разве может не иметь значения то, что ты отец ее ребенка?

– Для меня это, конечно, имеет значение, в противном случае я не стал бы ее разыскивать. Но Лизавете, похоже, все равно…

– Ты так считаешь? Уверен, что, встретив тебя здесь, она впадет в стрессовое состояние.

– Ерунда, – возражает Петко. – Ты ее плохо знаешь, хотя вы и живете вместе. Кстати, давно вы живете вместе?

И, не дожидаясь ответа, Петко принимается болтать – ему, должно быть, давно не представлялось такого удобного случая.

– Ты вот говоришь, «стрессовое состояние»… У меня уже в печенках сидят эти слова. Врачи, психологи, вся пишущая братия – все наперебой толкуют о стрессе… А ведь в основе этого понятия лежит страх. Но просто «страх» звучит слишком примитивно, а вот «стресс»… Ужасы настоящего и будущего не ограничиваются тем, что в мире гибнет столько народу. Они имеют и другое, психологическое выражение – уцелевших сковывает страх, страх перед войной…

– Это не ново, – отвечаю я, прислушиваясь к жужжанию кофейника.

– Да, внешний фактор. Но не следует упускать из виду потенциальную опасность психического взрыва. Материал для такого взрыва все накапливается и накапливается в пространстве. С одной стороны – озлобление, с другой – страх, а когда оба эти элемента насытят планету до критической точки, будет достаточно крохотной искорки, чтобы разразилась катастрофа.

– Раз уж ты заговорил о катастрофе, придумай-ка, как ее избежать.

– Это я придумал еще в гимназии. Мы с одним дружком решили было основать всемирную тайную организацию по уничтожению поджигателей войны. Начать надо с самых злостных, а остальных припугнуть, чтобы присмирели.

– Мудрый проект, – признаю я, продолжая вслушиваться в песню кофейника, теперь уже более громкую.

– Не стану утверждать, что мудрый, но он сильно меня занимал. Вся беда в том, что этих, злостных, не перечесть. Убрать одного – на его месте окажутся двое других, насилие будет порождать насилие. Вот в чем состоит драма терроризма. Психическая зараза требует психической дезинфекции.

– Так это ведь делается: правда, вместо того чтоб устранять злостных, мы их всего-навсего разоблачаем.

– А какой эффект? Тебе не кажется, что мы слишком терпеливо возимся с этой мерзостью – полемизируем, критикуем… Когда чересчур цацкаешься с мерзавцем, невольно попадаешь в его орбиту, он как бы приручает тебя, проникает в круговорот твоих мыслей и переживаний – следовательно, добивается своего…

– Тогда надо делать вид, будто мы его не замечаем, – предлагаю я, направляясь к плитке.

– Ему доставит удовольствие слишком пристальное наше внимание, – уточняет Петко. – Надо дать ему почувствовать, что он не властен повлиять на наши намерения и действия. Вот тогда он начнет беситься. А это уже признак самораспада, самоуничтожения.

– Опять обобщения, абстракции…

– А что, по-твоему, тут может быть конкретное? – спрашивает Петко.

– Ага, значит, отвечать террором на террор ты не склонен. Тогда придумай что-нибудь другое.

– Придумал. Но ты опять скажешь: абстракция. Принцип – всегда абстракция, но тем не менее принцип решает все…

Я помешиваю ложечкой кофе. В этом занятии, кажется, больше смысла, чем в бесплодных спорах.

– Людям нужна мысль, понимаешь? – продолжает Петко. – Мысль доходчивая, убедительная. Спасительная мысль, которая полностью овладевает сознанием. Идея, владеющая миллионами людей, уподобляется грозовому разряду, превращается в ураган, изгоняющий силы мрака я очищающий пространство.

– Осталось только родить эту идею…

– Почему же, я отчетливо ее вижу. Надо только втиснуть ее огромный смысл в какую-то предельно лаконичную форму, сильную и яркую, как молния, понимаешь?

Он замолкает. Обернувшись к двери, я понимаю почему: совершенно бесшумно вошла Лиза и остановилась, удивленно глядя на гостя (в стрессовое состояние она, впрочем, не впадает).

– А, Лизавета! – произносит Петко, будто они расстались полчаса назад на трамвайной остановке.

– Ой, Петко! – отзывается она почти таким же тоном. – Оказывается, вы знакомы…

– С давних пор, – говорю я. – Никак не найду сахар…

– Да он у вас под носом, Тони! – Лиза кивает на жестяную коробку, которая и в самом деле стоит на тумбочке.

Лиза начинает хозяйничать сама.

– А тебе не кажется, – спрашивает Петко, – что мы слишком усердно обсуждаем поведение других людей, вместо того чтобы хоть немного разобраться в собственном поведении?

Он, кажется, совершенно не считается с присутствием Лизы.

– Ты это о себе?

– Да все мы этим грешим, – признает Петко. – Иной раз говоришь себе: довольно, хватит! Глядишь – и снова понесло по течению.

– Значит, есть у тебя причины возмущаться…

– Это нельзя назвать возмущением! – прерывает он меня. – Зло не изжить праздной болтовней. Мы, возмущаясь, ворошим мусор, но его гнилой дух странным образом нас опьяняет… И в пространство добавляется лишний смрад.

– Не успел порог переступить – и уже пускаешься в рассуждения! – замечает Лиза, подавая ему кофе.

– Не пускаюсь, а продолжаю их, – уточняет Петко. – Продолжаю разговор, начатый много лет назад.

Мы молча пьем кофе, курим, и я постепенно начинаю догадываться, что эти двое, наверное, не прочь остаться вдвоем.

– Я выйду на минуту.

– Никуда вы не пойдете, – возражает Лиза категорическим тоном, какого я до сих пор у нее не слышал. – Обед готов, а на улице холод.

– Если ты это делаешь из соображения такта, это совершенно ни к чему, – присоединяется к ней и Петко. – Я хочу сказать Лизавете несколько слов, но секретов у нас нет. Мы тут свои люди.

– Сперва давайте пообедаем, – говорит Лиза.

Она уходит на кухню, а мы продолжаем болтать, то есть Петко продолжает свои излияния, а я слушаю. Потом мы обедаем, потом снова пьем кофе, и наконец мой приятель вспоминает, зачем пришел.

– Я хотел спросить у тебя, Лизавета, не изменила ли ты своего решения…

– Нет.

– С той поры много воды утекло, вот я и подумал…

– Нет.

– Это я и хотел узнать. Принес тебе немного денег. Не для тебя, конечно, для ребенка…

– Если для ребенка – возьму. Не такая у меня сейчас жизнь, чтоб отказываться, – равнодушно произносит Лиза.

– Значит, не зря я все же пришел, – философски заключает Петко и встает.

– Постой, куда это ты? – останавливаю я его.

– Пойду. Мне надо успеть на поезд.

Он неловко делает два-три шага к Лизе, но она, отвернувшись к окну, разглядывает смутные очертания ореха сквозь ажурную занавеску. Петко нерешительно останавливается, затем достает из кармана голубой конверт и кладет его на тумбочку, рядом с плиткой. Дешевый, изрядно помятый конверт, очевидно, немало времени провалявшийся в его кармане…

– Что за невоспитанность! – говорю я Лизе. – Проводите хоть человека!

Она резко оборачивается. Петко тоже смотрит на меня; я не вижу его глаз за темными очками, но догадываюсь, что выражает его взгляд: «Оставь, браток, ни к чему это». Наконец Петко, растерянно потоптавшись, махнув мне рукой, открывает дверь. Лиза выходит за ним.

– Вы вот кричите, а сами ну ничего не понимаете! – говорит она мне чуть позже, возвратившись в комнату.

Глаза ее подернуты влагой. А взгляд… Так смотрит собака, которую ударили ни за что ни про что.

– Я на вас не кричал! – возражаю я, все еще злясь. – Он как-никак отец вашего ребенка.

– Не желаю я, чтобы он был отцом моего ребенка! – кричит Лиза.

– А вот вы кричите. И сами не понимаете, что говорите. Он – отец, хотите вы того или нет!

– Только физически, – отвечает Лиза, сбавляя тон.

– Дело ваше. – Я пожимаю плечами. – Насколько я могу судить, он намного порядочнее некоторых других ваших знакомых. Может, у него не все в порядке, но он не подлей, это точно.

– Конечно, не подлец, – соглашается она. – И, да будет вам известно, у него абсолютно все в порядке. Это у вас не все в порядке, а он-то вполне здоров.

– Я другое имел в виду, – бормочу я. – Я о том, что содержать семью он вряд ли может…

– Ничего вы не понимаете! – с досадой прерывает она меня. – Не может. Я как-нибудь и сама управлюсь. Но он такой же отец моему ребенку, как мне – муж. То есть никакой. Вы-то уж должны знать, если считаетесь его другом: он всегда сам по себе, он не нуждается ни в ком. Он может жить рядом, но не с вами, и вспоминает о вас только когда охота поболтать, а наболтавшись вволю, снова о вас забывает – не потому, что он такой бесчувственный, а потому, что живет он в своем выдуманном мире и до вашего ему дела нет, и вообще – ну можно ли жить с человеком, с которым невозможно поладить? С ним можно только делить кров, да я то если ему не приспичит сменить местожительство, как он однажды и сделал.

Она нервно ходит от стола к окну, потом садится в свое кресло, молчит.

– Ну вот, – усмехаюсь я. – Вы говорите, у него все в порядке, а сами изобразили его сумасшедшим. Самым настоящим сумасшедшим.

Лиза вертит головой, и зеленые черешни ее серег качаются, словно тоже хотят мне возразить.

– Послушайте, Тони, его поведение вовсе не говорит о безответственности. Он, видите ли, несет ответственность за судьбы всего человечества. Это, конечно, дико, но если человек непрестанно думает, как спасти миллионы женщин и детей, то для своей жены и для своего ребенка у него уже не остается времени…

– Все же он потянулся к вам, – говорю я. – И не только как к женщине, но как к близкому человеку.

– Скорее я к нему потянулась, – отвечает Лиза, беря сигарету. – Мне вдруг показалось, что он намного лучше тех балбесов… А его речи, особенно когда слышишь их впервые, его идеи…

– Бредовые.

– Для вас. Но когда я это слушала среди сосен в лесу, который казался мне храмом…

– Вы познакомились в горах?

– Да. Мы пошли в горы – двоюродная сестра с мужем и я. Пока добрались до турбазы, я страшно устала, и мне совсем расхотелось подниматься к вершине.

Она продолжает рассказывать, как познакомилась с Петко, о чем он у нее спросил, что она ему ответила, какие стал развивать теории – слишком знакомые мне, чтобы я испытывал к ним интерес. Она продолжает рассказывать – она всегда охотно рассказывает, особенно о чем не просят, особенно если это тебя так мало интересует.

– Мы не расставались весь день, но вот день кончился, я должна идти с нашими обратно, а он говорит: неужели вы уйдете, посмотрите, уже высыпают звезды, там, в низине, вы никогда не увидите такое множество таких крупных звезд, а я ему: жалко, конечно, что я не увижу звезд, но нам пора спускаться. И мы пошли…

Она замолкает, словно хочет услышать: «А потом?» Но, так и не дождавшись, заканчивает свой рассказ:

– Через четверть часа я вернулась на турбазу… Не знаю, почему я это сделала. Наверное, потому, что, как вы сами однажды заметили, я сперва делаю, а уж потом думаю. Делаю глупость, а потом начинаю это понимать. Во всяком случае, я вернулась, так что, выходит, я сама ему навязалась.

– Звезды обладают большой притягательной силой, – говорю я. – И Петко, надо полагать, тоже, насколько я разбираюсь в мужчинах.

– Понимаю, на что вы намекайте. – Лиза смотрит на меня укоризненно. – И еще кое о чем догадываюсь: вы превозносите Петко, чтобы дать мне понять: Владо – тюфяк по сравнению с ним.

– Никогда не считал Владо тюфяком. Да и ни к чему мне вмешиваться в ваши сердечные дела.

О сердечных делах Лиза больше не говорит, но о моей дружбе с Петко высказывается:

– Удивительно: есть человек, к которому вы снисходительны.

– Нас связывало дело. Он подавал идеи, я записывал.

– Не только дело. Это единственный человек, о котором вы говорите хорошие вещи, хотя и с оговоркой, что у него не все дома.

– О хороших людях принято говорить хорошие вещи.

– Да вы ведь не верите в существование хороших людей! И Петко – ваша прямая противоположность, хотя вы тоже, бывает, чудите, когда на вас находит. Его интересует все и вся, а вас приходится волоком тащить поближе к жизни…

«Так вот какое у тебя хобби – тащить меня поближе к жизни?» – хочется мне сказать, но я молчу.

Возле самой редакции я вдруг сталкиваюсь с Бистрой. Случайность? Вряд ли. Бистра хорошо знает мое расписание.

– А, Тони! – В голосе ее звучит, кажется, неподдельная радость. – Какой сюрприз!

Я вежливо отвечаю, что это и для меня сюрприз, и отвожу ее в сторонку, так как бывшая моя супруга имеет обыкновение останавливаться посреди тротуара, не замечая, что мешает прохожим.

– Здорово, что я тебя встретила, – говорит Бистра. – Мне надо с тобой поговорить.

– Вечером я занят.

– Зачем вечером? Давай где-нибудь посидим сейчас, все равно где.

Я поднимаюсь в отдел, лишь бы объявиться, и веду ее в первый попавшийся кафетерий, совершенно невзрачный с виду, где только три столика: к счастью, все три свободны, так как посетители – местная молодежь – толпятся в основном у прилавка, где отпускают бозу, и пьют стоя. Я приношу лимонад и пару окаменевших слоек, которые так и будут лежать до конца нашего свидания. Я жду, что Бистра, поморщившись, тихо скажет: «В более приличное место ты не мог меня повести», но она, видно, настолько сейчас озабочена собственными проблемами, что не обращает внимания на обстановку.

– Как поживает твоя новая приятельница? – интересуется она, доставая сигареты и тут же пряча, ибо заметила надпись: «Курить воспрещается».

– Ты, верно, чаще ее видишь, чем я.

– Я имею в виду не Бебу.

– Другой у меня нет, я же тебе говорил. А у той женщины, которая выполняет обязанности домработницы, есть жених – не я, другой.

– Очень рада, – кивает Бистра. – Тебе часто изменяет вкус, но дело не в том. Ты такой пассивный, что любая нахалка может прибрать тебя к рукам.

– Со мной только раз такое случилось, – напоминаю я.

Бистра смотрит, словно не понимая, о чем идет речь, и вдруг раскрывает карты:

– Тони, мы с тобой сделали ужасную ошибку…

– Сколько их было! Нам не привыкать.

– Какой злопамятный! – удивляется Бистра. – Я всегда вспоминаю нашу полудетскую дружбу. Пойми, если кто-то и жалеет, что мы еще тогда не связали свои судьбы, так это я. И если кто-то виноват в этом, так только ты. Не будь ты таким лопухом, прояви ты тогда волю, сграбастай ты меня, как ты сделал это потом… А ты боялся, не смел ко мне прикоснуться, а если и прикасался, то так, будто я стеклянная… Честное слово, Тони, если бы мы нашли тогда общий язык, все бы сложилось иначе…

Эти вещи я слышал столько раз, что вполне можно пропустить их мимо ушей. Куда интереснее наблюдать за толпящимися у прилавка юнцами или, опустив глаза, любоваться ножками Бистры – она так удачно выставила их на мое обозрение. Удивительные ножки, они до того изящны и обольстительны, что порой мне бывало неловко идти рядом с Бистрой по улице: все мужики глядят ей на ноги, и начинает казаться, что идешь не с женой, а с парой соблазнительных ног.

– Ты меня не слушаешь…

– Как не слушаю? Я отвлекся на секунду, но если в этом кто-то виноват, то только ты. – И, поскольку Бистра снова делает вид, что не понимает, я уточняю: – Твои ноги.

– Можно подумать, ты их впервые видишь.

Что ей возразить? Лучше переменить тему.

– Как там Жорж? – спрашиваю я. – Не надоел тебе еще?

– Я больше не в силах терпеть этого человека! Его ничто не интересует, кроме денег. И была бы хоть какая-то польза от его махинаций, так нет же: все свои доходы он вкладывает в новые сделки! Знаешь, говорит, Биси, чем больше капитал, тем солиднее прибыль. Словом, типичный стяжатель… Ну ладно, черт бы с ним, но ведь страшно: а вдруг он влипнет, тебе ведь не надо рассказывать, чем он промышляет… Можно бы и на это махнуть рукой, но, мать честная, о чем можно говорить с мужчиной, у которого нет никаких культурных запросов, ну вот ни на столечко!…

– Ты должна прививать ему культуру…

– Была охота! Боюсь, я скоро начну его бить, до такой степени он мне опостылел.

– Должно быть, и я в свое время тебе опостылел.

– Нет, Тони! Ты не опостылел, ты меня привел В отчаяние. Ты ведь совсем перестал меня замечать. И если я затеяла флирт с этим дураком – видишь, я ничего не скрываю! – то исключительно ради того, чтобы тебя подразнить. Может, думаю, ты наконец начнешь меня замечать.

– Довольно грубый прием.

– Пока я действовала не слишком грубо, ты и виду не подавал, как только я закусила удила, ты словно только того и ждал.

– Что старое поминать…

– Верно, кто старое помянет, тому глаз вой! – подхватывает Бистра. – Я, к примеру, начисто все забыла. А если и ты забыл, мы могли бы начать все по новой…

– Ну, ты даешь! Как это по новой? Хочешь стать посмешищем в глазах всех, кто нас знает?

– Наоборот, обычно все умиляются, когда муж и жена снова сходятся. Вот, говорят, что значит любовь! Это трогает людей.

И так как я молчу, она продолжает, следуя своему правилу – ковать железо, пока горячо.

– Думаешь, почему я до сих пор не вышла за Жоржа? Я никогда не была уверена, что он мне не надоест. Я ему так и заявила, что если ты решишь вернуться ко мне, то он немедленно уберется обратно в свою комнату. За какой-нибудь час все станет на свои места, вот увидишь.

– Заманчивая перспектива, – признаю я, снова разглядывая ноги своей бывшей жены.

Однако будь у меня желание снова пообщаться с ними, совсем не обязательно снова жениться на ней. Не такой уж я олух, как ей кажется.

– Заманчивая перспектива, – повторяю я. – Но такие вещи не решаются за стаканом лимонада. Мне надо подумать.

– А чего тут особенно думать? – спрашивает Бистра, и в голосе ее слышны холодные нотки. – Ты только не подумай, что я тебя насилую. С какой стати? Такие вещи делаются добровольно.

Она замолкает, надеясь услышать от меня что-либо более определенное – может быть, время и место нового свидания. Но как раз этого я и не собираюсь говорить: стоит только начать…

– Ну, вернешься ты ко мне – это же ни к чему тебя не обязывает, – продолжает Бистра после паузы. – Не захочешь расписываться, я не буду тебя неволить, не бойся.

– Чего мне бояться? – бормочу я. – Будто мы не знаем друг друга.

В том-то и дело, что знаем. Для «Биси» главное – прибрать тебя к рукам, а там… пойдешь ты расписываться или нет, но уж точно пойдешь плясать под ее дудку.

– Так что думай, но не слишком долго. Иначе можешь меня проморгать… – И доверительно мне сообщает: – Ты у меня единственный, Тони, и всегда был единственный… А все остальное – так, чепуховые интрижки. Я сейчас так одинока, у меня просто безвыходное положение. А когда я в безвыходном положении, со мной такое творится – я себя не помню. На любую глупость способна, так что учти, я могу клюнуть на удочку какого-нибудь кретина, и тогда не пришлось бы и мне, и тебе сожалеть…

В этом монологе, как нетрудно заметить, слышны одновременно и исповедь, и угроза – что ж, она всегда была такой, бывшая моя жена. Мы встаем, и, провожая ее, я повторяю, что мне надо подумать, и даже обещаю дать о себе знать в ближайшее время, а на лице Бистры вера отчаянно борется с недоверием, и я не могу не заметить, как бедная ее головка напрягается, чтобы в последнюю минуту придумать что-нибудь такое, чем можно было бы меня заарканить, но все средства, включая и ноги, уже использованы, ничего больше придумать не удается, и Бистра хватается вдруг за свою сумочку, как утопленник за соломинку, достает из нее фотографию (лето, берег моря) и говорит: «Возьми, не забывай свою Биси», я прячу фотографию: «Как ты можешь такое говорить», к мы наконец прощаемся – если не совсем, то потому, что ее переполняет ярость из-за неудавшейся попытки с ходу добиться своего, а я чувствую едва уловимый запах сирени, горький аромат первой любви, слабый-слабый, может быть, лишь воображаемый – как запах роз, о котором говорил Жорж.

Запах сирени… А может быть, уже идет весна? В этом году южный ветер подул в марте, намного раньше обычного: как говорят старые люди, все так перемешалось, что уж и не знаешь, когда зима, а когда весна, и тем не менее дует южный ветер, идет весна, и Лиза решает превратить утоптанный плац нашего двора в настоящий сквер. Я твержу ей, что ничего путного у нее не выйдет, но она взбалмошная женщина, бегает, суетится, обходит соседей, вербует себе единомышленников, спорит с ними, и, когда ее спрашивают, где же тогда будут играть мальчишки, она тут же говорит в ответ: какие же это игры – бить людям окна? Существуют, мол, и другие, более умные игры, и потом, как можно заботиться об одних мальчишках, а о девчонках забывать, разве они не ваши дети?

Проблема непростая, и взбалмошной нашей Лизе приходится идти за помощью в домоуправление, поскольку имеется в виду не один двор, а разгороженные дворы трех жилых домов – каменные заборы давно разрушились, из-под земли выступают остатки былых оград, но это не мешает мальчишкам по целым дням гонять мяч. В закрытом пространстве двора удары его гремят, как орудийный салют, когда со звоном сыплются оконные стекла, порою грязный мяч врывается в развешанное на балконе белье, и тогда из окна возмущенно кричит какая-нибудь женщина в домашнем халате или выбегает на двор мужчина в пижаме и разгоняет мальчишек. На полчаса. А затем все начинается сначала.

Так или иначе, в следующее воскресенье Лизе удается вывести на воскресник почти всех соседей, кроме тех, кто накануне перепил и не в состоянии подняться. В колодце между новыми зданиями и нашим домом – настоящий трудовой праздник, а так как территория невелика, то уже к вечеру все клумбы вскопаны, аллеи намечены, на газонах посеяна трава, остается только цветы посадить и установить четыре скамейки – эту задачу берет на себя пенсионер, бывший когда-то лесничим.

Кроме пьяниц, только старики не принимают участия в благоустройстве двора. Я – тоже: Несторов все еще плох, и на меня возложены обязанности сиделки. Рыцарь не только не поправляется, но ему стало хуже – у него жар, он постоянно бредит. Врач говорит, что, вероятно, у него воспаление легких.

Только к вечеру удается подняться наверх и поесть. Трудовой энтузиазм Лизы лишил нас обеда. У нас сегодня гость; нетрудно догадаться, что это инженер Илиев. Дружба между ним и моей квартиранткой становится все более тесной. Иначе и быть не может: Владо принял решение, оно для него закон, а уж после того, как его чувство выдержало испытание ребенком, ничто, конечно, не может помешать ему заключить брачный союз.

Я не любитель домашних пиршеств, и Лиза это знает. Должно быть, Илиев явился в нашу обитель по собственному желанию, с присущей ему непринужденностью, но, как ни странно, долго он у нас не задерживается: после ужина спешит к себе – поработать, наверстать время, упущенное днем по вине Лизы с ее блажными затеями.

Мы, как всегда, коротаем вечер вместе: Лиза – в своем кресле, я – полулежа на кровати.

– Когда я смотрел, как вы там сегодня вкалывали, – говорю я, – мне подумалось: вы все, за что ни беретесь, делаете с увлечением. Можно спросить, почему?

– Не все, – отвечает она. – Но дело доставляет мне удовольствие и приносит радость другим…

– Это, конечно, от сознательности, – смеюсь я, – а призвание, призвание в чем?

– Я не уверена, что оно у меня было.

– А актерское поприще?

– Для него талант нужен. Не могут же все желающие стать актерами. Места на сцене не хватит. Особенно если все будут такие здоровенные, как я. И, если все полезут на сцену, кто останется в зале? Говорят, без зрителей нет актеров. Выходит, зрители тоже нужны.

– Хорошее оправдание придумали вы для капитуляции.

– Я над этим долго ломала голову, скрывать не стану. Оказаться на мели и не спросить себя, отчего и почему…

– Только оправдание, даже самое убедительное, ничего не меняет.

– Да это не оправдание, Тони! Это просто объяснение. Вы ведь бывали в театре.

– Сопровождал иногда свою жену.

– Ну вот: что такое театр? Сцена? Но на сцене, если взять ее отдельно от зала, находятся всего несколько человек, они ведут между собой какой-то чудной разговор – чудной, потому что пользуются чужими, не своими мыслями и словами. Представьте себе, что посреди нашего двора несколько человек что-то кричат друг другу и гримасничают как ненормальные. Смешно, правда? Даже если это Гамлет или Макбет – все равно смешно. Но стоит представить себе три стены вокруг них, а вместо четвертой – большой, переполненный народом зал, – и все меняется. Это уже театр, правда?

– Конечно.

– А не кажется вам в таком случае, что именно маленькие люди делают жизнь – те, что в зале, или те, что в поле, или другие – те, что в заводских цехах…

– Насколько мне известно, жизнь делают не маленькие люди, а именно великие.

– Вы меня не поняли. Я знаю, великие люди ее вычерчивают, я знаю, что прежде чем построить новую машину, ее надо придумать. Но именно маленькие люди строят эту машину, как муравьи строят муравейник, а пчелы – соты из воска.

– Ну ладно, – говорю. – Это и дети знают. К чему такой пафос?

– Но в этом и состоит главное призвание человека: приносить пользу другим. Раз ты создаешь что-то хорошее, полезное, значит, ты творишь. Взять хотя бы наш двор. Он десятки лет был бельмом на глазу, позорищем. А сегодня два десятка людей взялись за дело засучив рукава, и уже через месяц здесь будет сквер и вдоль аллей расцветут цветы… знаете, наверное, даже ваш орех станет теперь краше…

– Эти рассуждения напомнили мне слова Петко.

– Какие? – спрашивает Лиза без особого интереса.

– Как-то я ему сказал: «Боюсь, что у меня нет таланта». Знаете, что он ответил? «Это, говорит, хорошо. С талантом, браток, сплошная морока. Талант оскорбляет посредственность, вокруг него клубятся ядовитые испарения зависти, над ним парят на крыльях злобы стервятники – в общем, неуютно. Талант – это вовсе не лавровый венок, как воображают некоторые, а тяжкий крест».

– Это он хотел вас успокоить, – говорит Лиза.

– Нет. Вы же знаете, Петко не из тех, кто любит утешать. Талант и в самом деле вещь обременительная. Однако все мечтают нести это бремя, и мало кого прельщают мелкие роли мелких людишек.

– Вот ошибка – мечтать о том, что тебе не дано. Как вы с вашим романом.

Лиза обронила это с присущей ей бесцеремонностью, очевидно, даже не догадываясь, как больно ранит меня. Это в ее характере – брякнуть что-нибудь небрежно, как бы между прочим, как в тот вечер смазала небрежно по физиономии парня из «Славии»…

И когда поздно вечером, ворочаясь в постели, я дожидаюсь, пока передо мною откроется наконец мой лес и всячески стараюсь разогнать никчемные мысли, этот нечаянный удар все еще вызывает в душе ноющую боль, и я думаю: может быть, именно в этом моя, так сказать, драма – драма маленького человека, надеявшегося стать большим? И не потому, что возомнил себя талантом, а просто поверил в удачу. Знал, что до больших высот не добраться, но все же лелеял надежду, что своего добьешься: ведь тебе так легко все давалось, теория вероятности была, казалось, целиком на твоей стороне. Маленький Тони в погоне за Большой Удачей…