Мама с папой уже за столом. Завтрак накрыт. Я подлетаю к кухонному шкафу и быстро, пока мама не успела ничего проворчать, беру горсть мармеладок. Красные, желтые, зеленые, посыпанные сахаром, они приятно липнут к ладони. Солнце пробивается яркими лучами сквозь шторы и бросает блики на стол. Я не могу удержаться, достаю из сумки телефон и фотографирую. Чашка кофе: моя и Питера — чуть влезла в кадр. Тарелка с хлопьями, бутылка молока. Высыпаю рядом сахарные мармеладки. Скатерть с маленькими незабудками, разбросанными по всему столу. И лучи солнца — как две параллельные дорожки на этом поле.

— О боже! — папа закатывает глаза. — Ты никогда не прекратишь это!

Мы смеемся. Хороший сегодня день. Я переключаю камеру на телефоне, вытягиваю руку и делаю селфи чуть сверху, чтобы захватить свое желтое платье в белый горох, такое же легкое и яркое, как сегодняшний сентябрьский день.

Пока публикую свой портрет в Инстаграм, к завтраку спускается Питер.

Питер мой старший брат. Мы двойняшки. Он родился на несколько минут раньше. Питер классный. Добрый, отзывчивый. Он ни разу не отказывал мне. А так как он всегда был объективно сообразительнее во всем, что касалось школьных предметов, обращалась я к нему часто.

— Привет, дорогой! — расплывается в улыбке мама.

— Доброе утро! — папа делает жест рукой.

— Доброе, — отвечает Питер ровным голосом.

Я машу ему и тоже улыбаюсь. Он садится на свое место. За последние два года Питер научился садиться и вообще двигаться так, чтобы мы видели только одну сторону его лица. Вернее, чтобы не видели ту, которая пострадала при несчастном случае. Он всегда немного вполоборота, всегда как будто отворачивается или смотрит куда-то в сторону. Он так наловчился, что мы можем несколько дней к ряду даже не вспоминать, что у Питера вместо правой стороны лица — уродливый ожог. Вернее было бы сказать, у Питера вообще нет половины лица. Несчастный случай. Так мы договорились называть то, что произошло, хотя почти не говорим об этом. Уж точно никогда не говорим об этом с Питером. Он сам настоял на том, чтобы ничего, кроме «несчастный случай», никогда не произносилось. Потому что ведь понятно — люди будут спрашивать. Как бы тщательно Питер ни прятался, все равно кто-то что-то увидит.

Мы переехали в Аннаполис из Бостона в начале июня, и мне было невероятно одиноко до школы. Хотя в новой школе тоже не очень-то легко, но летом было почти невыносимо. Мне хотелось купаться, сидеть на берегу, бегать по пляжу. Мне хотелось бродить по набережным и пирсам. Берег здесь изрезан заливами и крошечными бухтами. Если смотреть на карту, то частные пристани для катеров похожи на зубчики старой расчески, выпирают, то тут, то там. А когда идешь вдоль них, то ничего такого не видно — просто обычные яхты. Еще мне очень хотелось перебраться на другую сторону моста Чесапик Бэй. Вообще, правильное название мост имени Уильяма Престона Лейна-младшего, но так его никто не называет. Просто Чесапик Бэй. Не путать с тем, у которого есть тоннели. Но так и не сложилось — родители занимались переездом и, естественно, втягивали во все домашние дела меня. Сначала часть коробок застряли где-то под Филадельфией, и папа обрывал телефоны компании, занимающейся переездами. Потом вместе с нашими коробками приехали чужие, и нам пришлось искать хозяев и отправлять груз обратно. Потом мама задумала переставить мебель, и началась невероятная движуха. Диван — к окну. Да нет, к другому. Рядом — лампа, картину — на стену. Да нет, не на ту. Да нет, не ту картину. Шкафов в кухне оказалось недостаточно для всей нашей посуды, и спешно пришлось вызывать плотника, чтобы он снял мерки и сделал еще парочку. Цвет новых шкафов не совпал с теми, что висели на кухне, и пришлось подбирать краску и перекрашивать все. В общем, переезд длился прямо до конца августа, а потом на крыльце треснула доска. Папа доктор философии и никогда не держал в руках топора или пилы, так что опять пришел плотник. Теперь одна доска на заднем крыльце так и светится, выбиваясь из общего потертого фона.

Новый дом раза в два больше того, что был у нас в Бостоне. На первый взгляд выглядел он обшарпанным, но на самом деле оказался очень просторным. С терракотовой черепичной крышей и широким крыльцом. Газон после стрижки обнажил проплешины и залысины, но совершенно их не стеснялся и даже гордо поблескивал на солнце, подмигивая каплями из поливального шланга.

Поначалу все выглядело немного заброшено, в основном, из-за кучи веток, сложенных горой на заднем дворе. Папа купил измельчитель, чтобы разобраться с ними. Он даже позвал Питера помочь ему, но куда там — брат ни за что не выйдет даже на крыльцо. Так что, ветки до сих пор лежат бесформенным шалашом на заднем дворе.

От нас до Балтимора около часа езды на машине. В Балтиморе Питеру должны сделать очередную операцию. Хороший доктор, говорят. Хорошая клиника. Да и было просто необходимо сменить обстановку, потому что там, где мы жили раньше, все слишком много знали. Все знали всё, честно говоря, и «несчастный случай» не очень-то прокатывал. Люди смотрели на Питера с жалостью, потому что газеты раструбили о том, что произошло, и брата это страшно бесило. Нас всех бесило, ведь взгляды были такими очевидными — не скрыться. А соседские мальчишки, эти мелкие дрянные засранцы, все норовили заглянуть к нам в окна, чтобы увидеть Питера. Ух, как же они меня раздражали!

Здесь мы поселились в пригороде. По своим университетским связям папа нашел Питеру лучших преподавателей для дистанционного обучения, и, по-моему, брат уже давно оставил позади школьную программу. Он постоянно за книжками. Перелопатил всю отцовскую библиотеку — часть ее из бостонской гостиной переехала прямиком в его здешнюю комнату. И вот, не прошло и трех месяцев, в новой комнате Питера книги уже не умещаются на полках и лежат на полу башенками. А его покетбук просто трещит от файлов. Он столько времени проводит за учебой, что через год станет, наверное, профессором. С другой стороны, что ему еще делать. Я постоянно уговариваю его выползти хоть на крыльцо вечерком — там же все равно никто не увидит. Но Питер только упрямо мотает головой.

Школа Броаднек классная. Мне недолго пришлось быть новенькой. Не прошло и месяца с начала учебного года, у меня уже появилась подруга. Памела Кастлрой, яркая блондинка с огромными голубыми глазами, звезда школы, самая популярная девчонка, подошла на третий день и спросила, есть ли у меня аккаунт в Инстаграме. Я ответила, что конечно, есть, и мы подписались друг на друга. «Ты не теряйся тут, — сказала тогда Памела, — Я тебя со всеми познакомлю». И она сдержала обещание.

Тим Портер. Высокий красавчик с фигурой как у спасателя из сериала, с коротко стрижеными волосами цвета подпаленной скорлупы жареного каштана. Квотербэк и капитан школьной футбольной команды. Авторитет и безоговорочный лидер. Мечта. И он с интересом поглядывает в мою сторону. Как-то на перемене, когда он со свойственной ему небрежностью закидывал учебники в рюкзак, я сфотографировала его. Думала, не заметит, но он поймал мой взгляд в объективе и подмигнул. На уроках он опрятный и примерный, на тренировках — напористый и активный. Можно с ума сойти, наблюдая, как они с парнями носятся по полю под свистки и громкие команды тренера.

Джерри Ланкастер, друг Тима. Тоже футболист, центровой лайнмен. На нем рубашки просто трещат — такой он накаченный. А рубашек у него… Кажется, они ни разу не повторялись. И улыбка, широченная, во все зубы. Страшный модник. Памела говорит, он по полчаса вертится перед зеркалом, прежде чем выйти куда-то.

Еще один друг Тима и товарищ по команде Осборн Квинс. Его кожа — словно растопленный шоколад. Серьга в ухе — как у знаменитых рэперов, серебряный браслет на запястье. Осборн всегда носит кроссовки. Даже с брюками и рубашками. Шутит, что его стопа создана для спорта. Он невероятно позитивный, всегда с улыбкой и каждое утро с новой шуткой.

В школе Броаднек нет единой формы. Все ученики носят строгую одежду: парни — рубашки и брюки, девочки — юбки до колен и блузки. Все придерживаются спокойных тонов, все выглядят как одно целое. Кроме Шона Фитцджеральда. Машины на парковке тоже примерно одного уровня. Чистые, не то чтобы очень дорогие, но и не колымаги. Все аккуратно выстроены на парковочных местах. Все, кроме машины Шона Фитцджеральда. Ярко синяя «Шевроле» последней модели словно выпрыгивает из потока. «Ого!» — когда вижу ее, аж присвистываю. «Чья это?» — спрашиваю Памелу. Но она только фыркает и машет рукой. Мы обходим машину спереди, и у меня мурашки пробегают по спине. Правая сторона просто разодрана — как побывавший в стиральной машине кусок картона. Дверь вмята, стекло покрыто трещинами, краска содрана. Неслабая была авария. Хозяин такой тачки должен был сразу побежать в автосервис, но Фитцджеральду, похоже, наплевать. Он входит в кабинет всегда одним из первых, а выходит последним. Я бы никогда даже не узнала его имени, если бы не спросила у Памелы, потому что к нему никто не обращается. Он — как пятно на картине класса. Вечно в потертых джинсах и толстовках с капюшоном. Черные, серые, с надписями на спине. Даже в сентябре, который выдался довольно жарким, когда все парни модно закатывали рукава у рубашек, этот не вылезал из своих толстовок. Потертый красный рюкзак всегда перекинут через плечо. Шон ни с кем не здоровается, не разговаривает, ходит, опустив голову. Он как будто хочет быть незаметным, но его внешность бросается в глаза. Рыжий, с веснушками по всему лицу, рассыпанными, как звезды по небу. Но не за городом, где звезд слишком много, а, скорее, на окраине мегаполиса. Волосы его коротко стрижены и всегда растрепаны, как будто он расчесывает их разве что собственными пальцами. Я спрашивала несколько раз у Памелы и других девчонок, что с ним не так, но все лишь отмахиваются или пожимают плечами. Однозначно, этот Фитцджеральд не очень-то приятный тип, раз никто ему даже руки не подает.

После школы иногда мне удается увидеть Питера дремлющим на диване в гостиной. Сегодня именно такой день. С одной стороны, я люблю эти моменты, почти единственные, когда брата можно застать врасплох и наблюдать за ним, не защищенным толстыми стенами. Он лежит, безмятежно, обнимая подушку, ровно расслабленно дышит, как будто ничего его не беспокоит, как будто он такой же, каким был два года назад и четырнадцать лет до этого. Но Питер всегда спит только на здоровой стороне лица, и сейчас я вижу другую — изуродованную, которая и на человеческое лицо-то не похожа. Как будто не Питер лежит передо мной, а чудовище, монстр из детских раскрасок с заданиями, которого неуверенной рукой нарисовал пятилетний мальчишка. И мне каждый раз приходится одергивать себя и заново убеждать, что это мой любимый брат. Вот и сейчас — я останавливаюсь у дивана, где уснул Питер, и первое, что мне хочется сделать, отвернуться, поморщиться, а потом — залиться слезами. Но я говорю себе: «Это же Питер, твой любимый Питер, не отворачивайся от него». Я сильно сжимаю губы, чтобы вытравить из себя жалость, и в бликах солнечного света, проникающего между занавесками, как будто ловлю отблеск его прежнего. Озорного, с искрящимися жизнью глазами, такого красивого, что даже старшеклассницы сворачивали головы. Волосы чуть темнее созревшей ржи, синие глаза — как грозовое небо в весенний день. На правой стороне лица был шрам, небольшой, Питер получил его, когда упал с велосипеда. Рассек скулу, и пришлось накладывать швы. Питеру было тогда — сколько? — десять. Помню, он ни слезинки не проронил. Я вообще едва ли смогу вспомнить его плачущим. На месте того аккуратного детского шрама теперь нет ничего. Нет кожи или даже рубцов — только неопределенная, скукоженная, а потом как будто снова натянутая, рваная ткань. Как будто и нет Питера, как будто он начинается только с воротника футболки, под которым ожог скрывается.

И еще нельзя, чтобы Питер застал меня смотрящей на него. Я научилась предвидеть его пробуждения и уходить за полминуты до того, как брат откроет глаза.

— А, ты уже проснулся! — говорю с улыбкой, высовывая голову из столовой.

Питер выглядит растерянным. Он думает, не смотрела ли я на него спящего.

— Чем занимался сегодня? — быстро спрашиваю очень непринужденно. — Хочешь сэндвич?

Он кивает, не издавая ни звука. Он не поднимает на меня глаз, а потом встает так, чтобы я видела только левую сторону его лица.

— Как в школе? — серьезно спрашивает он.

Иногда мне кажется, что мой брат лет на тридцать меня старше. Неужели из-за одного «несчастного случая» человек может за короткий срок повзрослеть на несколько десятков лет и даже состариться. И вообще, что делает человека старше? Глядя каждый день на Питера, я теперь понимаю, что не пергаментная кожа, не морщинки вокруг глаз, и даже не временное расстояние от даты рождения до сегодняшнего дня. Это что-то во взгляде, когда гаснет искра. Она, может, была незаметна раньше, но когда потухла, стало темно. Это что-то в отношении ко всему, когда человек словно отодвигает жизнь в сторону за ненадобностью. Так, иногда поглядывает на нее, но не живет. Если б я только знала, в каком ящике Питер запер свою жизнь, я бы выкрала ключ и заставила его снова помолодеть.

— В школе как в школе, — пожимаю плечами. — Девчонки классные.

— Это круто, — отвечает Питер, но по его голосу вообще не скажешь, что круто.

Мы едим сэндвичи с тунцом и болтаем. Я выкладываю миллион своих впечатлений и мыслей о новой школе и одноклассниках, а он слушает. Британи Фортис сегодня не устояла на своих каблуках, споткнулась и уронила поднос в столовой — все жутко смеялись. Лин Вэн начала встречаться с Рональдом из параллельного класса. Наш физрук мистер Седрик сломал руку. Ничего особенного, но никто не умеет так слушать как Питер. Он ловит каждое слово и каждое запоминает. Складывает их бережно где-то на полках своей памяти. Могу поклясться, у него там идеальный порядок. Наверное, даже круче, чем у него на столе. Поэтому в нужное время он может без труда найти нужное воспоминание или отрывок разговора.

— А у тебя что? — спрашиваю.

— Ничего интересного, — пожимает плечами он. — Прикладная математика, физика, астрономия.

Я хочу спросить, что такое эта прикладная математика, но его улыбка… Это что-то. Настолько сдержанная, будто его могут казнить за нее. Когда-то Питер улыбался широко и смеялся так, что хрусталики на люстрах в ресторанах позвякивали в унисон. Смеха его я не слышала уже два года, а улыбка… Она стала почти незаметной. Может, оттого что одна половина лица не может улыбаться за двоих, а может, за улыбку отвечала как раз правая сторона, которой больше нет.