Шон так забавно высовывает язык, когда клеит свои макеты. Он принес один и оставил. Я спрятал его в своей комнате под столом — чтобы не было вопросов. Когда Фитцджеральд приходит, он часто занимается им, а я наблюдаю. У него глаза горят. Но язык — это смешно — как ребенок, пытающийся не выйти за края в детской раскраске.

Он приходит два раза в неделю. Мы болтаем, или молчим, бывает, занимаемся каждый своим делом, а недавно он вытащил меня из дома с этими деревянными мечами. Я не выходил почти два года, а тут… Но Шону невозможно противостоять. Он такой напористый, и жизнерадостный, и рыжий. Я не люблю, когда он смотрит на меня, когда видит мое лицо, но он так и жаждет подловить. Подкрадывается, заглядывает через плечо и потом не отводит глаза. Если бы не это, с ним было бы отлично. Но я не могу отделаться от мысли, что с ним что-то не так. И все же с ним легко. Я два года ни с кем не общался, кроме семьи, учителей и психолога, но последних я вижу только в мониторе компьютера, так что это не в счет. А Фитцджеральд — это что-то с чем-то. Он как ветер. Разве от ветра можно отделаться? Разве с ветром можно спорить? Сегодня опять он вытаскивает меня на задний двор. На улице похолодало. Зима здесь, конечно, не то что в Массачусетсе, но ветер холодный. В другое время я бы просидел в такую погоду перед окном в своей комнате. Так и ждешь, когда с неба вот-вот что-то вырвется и обрушится душем на город. Но сегодня заваливается этот парень в красной спортивной куртке, ежится, мотает головой, ругается на погоду, а потом опять тащит драться на деревянных мечах.

— Пойдем же! — тянет меня.

— Холодно!

— Да не гони, Питер! Надевай куртку и вперед! Тебе не удастся увильнуть от тренировки!

На нем высокие ботинки, похожие на спортивные кроссовки, и джинсы, вечно созборенные внизу. Шон не заправляет их, и они собираются в гармошки выше ботинок.

— Давай, давай! Напяливай шапку, а то простудишься! Еще не хватало!

Он надевает мне шапку прямо на глаза, задевая ладонью шрам. Не знаю, случайно у него выходит, или это он нарочно. У меня дыхание перехватывает на секунду, но отпускает, когда я больше не чувствую прикосновение Шона.

Мы деремся. Как обычно он разыгрывает из себя рыцаря и беспощадно мне поддается. Даже удары пропускает, падает и начинает корчиться от воображаемой раны — так по-киношному — перекатывается на спину, зажимает руками живот, стонет. Молит о пощаде почти шекспировскими стихами.

— Вставай! — протягиваю руку. — Простудишься!

Шон тянется ко мне. Он лежит так, что видит правую половину моего лица. И специально тянется медленно, не сводя с меня глаз. Я отворачиваюсь, и тогда он быстро поднимается на ноги, отряхивается.

— Круто! — заключает он.

— Ты все время поддаешься мне.

Он ничего не говорит в ответ. Задирает голову и ловит первые крупные капли начинающегося дождя. Они разбиваются о его веснушчатое лицо, одна, вторая, третья, и вдруг с неба обрушивает поток воды. Я забегаю под крышу на крыльцо, а Шон так и остается мокнуть. Он закрывает глаза, расставляет руки в стороны. Моментально становится весь мокрый. А потом открывает рот, чуть высовывает язык и ловит им капли.

— Иди сюда! — перекрикиваю гул ливня.

— Неужели ты не любишь дождь? — поворачиваясь ко мне, говорит Фитцджеральд. Он так и стоит под потоками воды. — Это же круто! Дождь смывает с тебя всё, смывает даже то, что не отскоблить канцелярским ножом.

От его сравнения меня передергивает.

Когда входим в дом, застаем там Риту. Она растерянно уставилась на нас, ее взгляд скачет с меня на мокрого Шона.

— Фитцджеральд? — по слогам выговаривает она.

И это невероятно, как в ту же секунду меняется Шон. Он съеживается, засовывает руки в карманы, опускает голову. Как будто ему стыдно перед Ритой, как будто он вообще права не имеет на нее смотреть. Как будто, черт возьми, это он устроил травлю в школе. Из веселого беззаботного рыцаря он вдруг превращается в слугу, которому и взглянуть нельзя на нас. Никогда раньше мне не приходилось видеть такой резкой перемены в людях.

— Ладно, пойду уже, — быстро выпаливает он, хватает рюкзак, засовывает в него мечи и вылетает из дома, как шарик в пейнтбольном автомате.

— Это что был Шон Фитцджеральд? — Рита открывает от удивления рот и выпучивает на меня глаза.

— Да, — киваю.

— Что он тут вообще делал? И какого черта вы с ним… А вы с ним что…?

— Да ничего. Он просто приходит, и мы… Вроде как, он учит меня драться на мечах.

— Что? Шон Фитцджеральд?

— Ну да. Он же с тобой в одном классе…

— Какого черта, Питер! Как вы с ним вообще познакомились? Ты же не выходишь никуда… — и она просто чуть дар речи не теряет. Врезается в стену только что осознанного события, и ремень безопасности дергает ее назад. — Ты был на заднем дворе! Боже! Ты промок…

Она касается моей куртки, трогает мокрую ткань и не верит своим ощущениям. Как будто дождь — это вообще какое-то фантастическое явление.

Я рассказываю ей про Шона, но она только головой качает.

— Ты вообще в курсе, что он изгой?

— Вообще нет.

— Так вот будь, пожалуйста! Этого только не хватало! И так все достали, еще и связаться с этим! Если его увидят тут, мне устроят ад! Как будто сейчас у меня не ад, — добавляет она.

Я стучу в комнату сестры уже минут пять и умоляю открыть. Я не понимаю, чем так насолил ей Шон, он ведь хороший парень. Но я вообще уже мало что понимаю.

— Ты даже не представляешь, что у меня творится в школе! — бросает Рита, дернув дверь. — Тебе не понять! Каждый день это кошмар, самый настоящий, честное слово!

— Так расскажи! — говорю.

Я сто раз спрашивал, хотел поддержать ее, но она только еще больше замыкается.

— Что рассказать? Как они обзывают тебя? Как называют уродом и распространяют эти дурацкие фотографии? А тут еще оказывается, ты подружился с Фитцджеральдом, которому даже руки никто не подает! Ты не представляешь, каково мне…

— Прости, — я присаживаюсь рядом с ней на кровать. — А что не так с Шоном? — спрашиваю осторожно. — Почему ему никто не подает руки?

— Так он же твой друг, что же не сказал тебе!

— Рита, ну правда! Что он такого сделал?

— Не знаю, — отвечает она. — Но про него даже не говорят. Памела сказала, что он просто дрянь. И так, знаешь, с презрением. Он очень плохой, Питер, иначе вся школа не относилась бы к нему так.

— Как? — перехватываю. — Ко мне ведь они тоже плохо относятся…

— Они тебя не знают! — перебивает сестра. — А с ним учатся много лет! По-моему, у него не все дома. Он псих, или маньяк какой-то… Пожалуйста, не связывайся с ним! Меня это пугает.

— Мне не кажется, что Шон плохой…

— Господи, Питер! — взрывается Рита. — Ты прямо так хорошо разбираешься в людях что ли! Да ты два года из дома не выходил! А этот Фитцджеральд, он просто опасен!

Как обычно после наших с сестрой ссор мы не разговариваем до прихода родителей, а потом они пытаются нас помирить. А потом, после провала, мама идет говорить с Ритой, а папа остается со мной.

Я стою у двери Ритиной комнаты, прислонившись к стене, и слышу обрывки ее плача. Они — как горящие обломки метеорита, проходящего стратосферу.

— Это невыносимо, мам! — всхлипывает она. — Каждый день… Лучше бы у меня вообще не было брата…

— Не говори так, милая…

Я стискиваю зубы и сжимаю кулаки в карманах. Мне хочется разнести стену. Чтобы успокоиться, я думаю о лошадях. Вспоминаю Дороти, вспоминаю, как скакал на ней, как мыл ее, как она громко выдыхала благодарности мне в плечо. И ей было все равно, какое у меня лицо. Она бы никогда не взбрыкнула, потому что «ой, Питер же теперь настоящий урод». Я даже думал, лошади ведь умнее людей, но они никак не реагируют на страшные внешние изменения. Может быть, потому что они видят гораздо глубже. Когда-нибудь у меня будет свое маленькое ранчо, и там не будет никого, кроме двух жеребцов. И они будут смотреть мне в душу, и я буду гладить их гривы. И Риту не пущу туда. Я чувствую, как на плечо мне ложится папина рука. Поднимаю глаза. Он смотрит, но не на мое лицо, смотрит куда-то чуть мимо. За два года папа с мамой так и не научились смотреть на меня целиком. Не то что Шон. Черт, да что не так с этим Фитцджеральдом!

— Мне жаль, что ты это слышал, сынок. Она на самом деле так не думает, ты же знаешь.

У папы сильные руки с сухой кожей и выступающими венами на тыльных сторонах ладоней. А еще у папы уставшие глаза и много седых волос. И их заметно прибавилось из-за меня. Вся жизнь нашей семьи пошла наперекосяк. Я вырываюсь, сбегаю вниз по лестнице. Мне хочется умереть. В такие моменты обычно, но сейчас как никогда раньше. Без долгих объяснений, жалоб, соплей и страданий. Без прелюдий и поэтики — просто умереть. Лучше бы у Риты, правда, не было брата. По крайней мере, такого как я.

— Она так не думает, Питер! — папа садится рядом со мной на диван в гостиной.

— Она так сказала! — передергиваю.

— Ей непросто. И тебе непросто. Нам всем, — папа обнимает меня. — Ты же знаешь свою сестру, она любит тебя больше всех.

Я часто думаю, что если бы умер тогда, всем было бы проще. Да, возможно, больнее, но потом проще. Единовременная боль бы утихла, а так я причиняю своей семье боль каждый день. И вот, умудрился испортить жизнь сестре.

— Может, она и права…

Папа вздыхает, обнимает меня крепче.

— Скажи, Питер, — произносит он, — если бы все вернуть, если бы ты знал, как все получится, разве поступил бы иначе?

Я мотаю головой. Мне не нужно ни секунды на раздумья. Конечно, нет. Я все сделал бы точно так же. Я даже представить не могу, что сделал бы другой выбор, хотя, думаю, выбора у меня особенно не было.

Потом папа рассказывает, что встречался с врачом, и что скоро назначат день операции, и все потом будет хорошо. А я так боюсь этого. Так боюсь, что не думаю, что хочу проходить через это снова.

Первую операцию мне сделали вскоре после несчастного случая. Пересадили на лицо мою кожу с других мест. Она приживается в девяноста девяти процентах случаев. Один процент дают чисто символически, на исключительные ситуации. И надо же было мне оказаться таким исключительным! Я был Фредди Крюгером и успел возненавидеть себя, а когда сняли бинты в тот, первый раз, смог даже снова посмотреть на себя в зеркало. Было не идеально, конечно, но у меня тогда снова появилось лицо, я почувствовал, что снова смогу жить. И пару недель все было так хорошо, как бывает в сказках и не может быть в жизни. Я принимал лекарства. Все было позади. Несчастный случай, огонь, ожог, тошнота от одного взгляда на себя, боль. Я даже подумал, что скоро начну об этом забывать. Пока как-то ночью ни проснулся от жуткого жара. Я потрогал лицо — оно было мягким, как гнилая картошка. Температура подскочила настолько, что я недолго был в ужасе — перешел к бреду. Скорая, больница, палата, снова бинты, повязки, слезы мамы и Риты. И слова врача. Вернее, одно слово: «Отторжение». Ткани не прижились. Я снова был уродом. Доктора только руками развели. Один чертов процент!

Мы стали искать новые клиники и возможности, а к моим кошмарам добавилась новая боль. Я физически ощущал во сне, как отваливается шматками кожа, чувствовал эту гнойную жижу под шрамами. А лицо стало только хуже, стало похожим на фарш.

Второй раз мне пересадили искусственную кожу. На этот раз все сошло через два дня после того, как сняли бинты. Сошло очень болезненно, как будто по лицу водили наждаком.

— Я не хочу больше никаких операций, пап, — шепчу. — Правда, не надо.

— Я верю, Питер, на этот раз все получится. Они делают новые анализы, у них тут суперсовременные технологии…

— Ничего не получится.

Мы молчим и смотрим каждый перед собой, а потом мама приносит чай и спрашивает:

— Кто такой этот Шон Фитцджеральд?

— Мой друг, — отвечаю, и на лицах родителей всплывают такие выражения, что, кажется, ни один ответ не удовлетворит всех написанных там вопросов. — Можно не говорить об этом? Давайте просто закроем тему, ладно? Как там Рита?

— Все будет хорошо, — говорит мама и гладит меня по волосам.