Я просыпаюсь утром. Открываю глаза, и тут же в дверь стучит мама. Она говорит, что пора вставать и идти в школу. Я смотрю на Димку — он лежит на спине на надувной кровати и смотрит в потолок. Когда на нём нет этой убогой чёрной или серой неприметной одежды, когда его коротко стриженные волосы слегка растрёпаны после сна, когда он сосредоточено о чём-то думает, а не пытается выглядеть как можно тупее, чтобы не выделяться из компании своих друзей, он очень даже симпатичный. У него приятные мягкие черты лица, тёмно-карие, почти чёрные, глаза, прямой нос, тонкие, но чувственные губы. Сильные руки, на которых выступают вены. Я вообще не понимаю, почему он стал шататься с этими своими гопниками, у которых на лицах только прожигающая пустота. Он лежит и просто смотрит в потолок. А я смотрю на него и не могу отвести глаз. И как я раньше не замечал в нём этого. Этой мужественности, этой усталости. В нём есть настоящая мужская красота. Красота, которую он не просто прячет от всех. Я думаю, он и сам не знает, насколько на самом деле красив.
— Доброе утро, — тихо говорю я. — Выспался?
— Угу, — бормочет он.
— Давай вставай! Завтракать пойдем!
— Твои родители не особенно рады, что я пришёл ночевать… — начинает очень серьезно и как-то обиженно Сорокин.
— Всё нормально, — перебиваю я. — Они же знают, что у меня нет в школе друзей.
Мы завтракаем оладьями и какао. Дима держится очень скованно, даже глаз не поднимает. Как всегда папа встаёт из-за стола первым, прощается, целует маму, хлопает меня по плечу и уходит на работу. Я допиваю какао и машу Димке, показывая, что нам пора. Я хочу поскорее убраться из дома, чтобы мама не начала задавать вопросов и интересоваться, давно ли у меня появился такой хороший друг в классе, что я его запросто без предупреждения привожу домой. Я боюсь, что мама спросит о причинах, а врать о том, что нам надо было делать какой-нибудь реферат, я не хочу. Хотя, судя по всему, мама узнала Диму. Как-то мы с ней проходили мимо их компании. Мама тогда заметила, как они матерились и вели себя с девушками — ей это не понравилось. А теперь Димка вдруг оказывается моим другом. Не знаю, понимают ли родители, что происходит между нами на самом деле. Понимают ли, что Сорокин мне гораздо больше, чем друг и одноклассник. Лучше бы не понимали. Лучше бы они вообще об этом не думали.
Мы уходим. Мы идём с Димкой вдоль моего дома и я практически слышу, как трясутся у него поджилки. Я знаю, потому что сам боюсь не меньше. Если нас кто-нибудь увидит, то на допросах мы точно засыпемся. Поэтому нам сейчас надо очень быстро разбежаться. Сорокин неожиданно касается моей руки, едва-едва, как будто случайно, но я вздрагиваю.
— Давай не пойдём в школу? — Говорит Дима.
— В смысле?
— Я не пойду, — продолжает он. — Поехали куда-нибудь? На мост? На плотину? Куда-нибудь подальше. Я не хочу в эту долбанную школу. Не сегодня.
— У меня потом тренировка, — отвечаю я, уже решив, что в школу тоже не пойду. — Я не могу пропустить…
— Вернёмся к тренировке, — убеждает Димка.
Впрочем, ему не надо долго меня убеждать. Я хочу провести с ним время, только вдвоем, не важно где. И сомнительное удовольствие от похода в школу уж точно не встанет у меня на пути.
Мы садимся в автобус и едем за город. Автобус полупустой. Тут только парочка старушек, женщина неопределенного возраста и мужчина бомжеватого вида. Мы садимся на длинное заднее сиденье и всю дорогу сидим так близко друг к другу, что между нами даже линейка не протиснется. Когда проезжаем мимо спуска к заброшенной водонапорной вышке, мы срываемся с места, подбегаем к водителю и просим остановить. Женщина неопределенного возраста недовольно цыкает и делает нам замечание. Мы не обращаем внимания, ничего не отвечаем и радостные выбегаем из автобуса.
Здесь огромный пустырь, запорошенный снегом. Несколько берёз разбросаны по полю. Рядом с разрушенным фрагментом стены стоит кирпичная башня. Она тоже полуразрушенная, исписанная нехудожественным граффити. Стёкла в маленьких окошках выбиты, да и рамы все перекошены. Вход завален балками и мусором. Изнутри воняет мочой и гнилью. Мы морщимся и решаем остаться снаружи.
Мы долго гуляем по пустырю, потом лежим прямо на снегу и смотрим в прозрачное зимнее небо. Облака плывут быстро, гонимые ветром. Цвет у неба такой металлическо-синий, как будто выгоревший. Мне хорошо и спокойно с Димкой, как будто ничего и никого больше не существует, как будто даже мира нет — только мы.
— Ты же понимаешь, что никто не должен ничего знать, — говорю я, приподнимаюсь на локтях и заглядываю Сорокину в глаза.
— Ты чо думаешь, я дурак, — отвечает он.
— Точно никто не знает? — Меня всё же гложут какие-то непонятные подозрения. — Твои друзья не догадываются? Ты им про меня не говорил?
— Ты чо! — Димка возмущается. — Да они бы убили меня сразу же, если б узнали…
Я целую его, а потом рассказываю все эти истории, которые услышал от Андрея. Да и надо ли далеко ходить — сейчас каждый день откуда-нибудь приходят новости об избиениях и издевательствах. Фашисты и гопники открыли охоту на геев. Я смотрю на Димку — он точно не врёт. Я смотрю в его глаза — там не меньше страха, чем у меня.
Время летит слишком быстро в объятиях и поцелуях. И вот, мне уже пора на тренировку. Ещё надо зайти домой — взять вещи.
Всю дорогу назад в город мы молчим и почти не смотрим друг на друга. В автобусе много людей — ни к чему привлекать внимание, но мне кажется, будто есть ещё какая-то причина, более важная, чем толпа серых попутчиков.
— Ты сейчас на тренировку? — Едва слышно спрашивает Дима, хотя прекрасно знает ответ.
— Да, — киваю я. — А ты куда?
— Не знаю… — очень грустно отвечает Сорокин.
— Не знаешь?
— Не знаю… Можно с тобой?
Димка так спрашивает, как будто умоляет. Я понимаю, что ему деваться некуда. Домой — тошно, а дружки узколобые его достали. Я понимаю, что он будет, наверное, шататься по улицам, отсиживаться по подъездам, пока голод или усталость ни возьмут свое. И тогда ему придётся вернуться домой. Это, наверное, жуткое место. По его рассказам именно так и выходит. И там он, наверное, закроется в комнате, если повезет и старшего брата не будет, зароется с головой под одеяло и станет изо всех сил сдерживаться, чтобы не заплакать, чтобы не завыть. Он будет бороться с навязчивым желанием сдохнуть. В полном катастрофическом одиночестве. Я не хочу такого для Димки. Я никому бы такого не пожелал, потому что очень хорошо знаю это состояние. И я бы хотел отсрочить его для Сорокина хотя бы на несколько часов. Но я никогда никого не приводил с собой на тренировки. Это не запрещено, но я никогда никому не позволял появляться там, даже своим родителям. Да и что я скажу? Как представлю Димку? Друг? Глупости! Я даже свою воображаемую девушку никогда не приводил, а тут припрусь с сомнительным другом. Это вызовет вопросы. И на них придётся отвечать. Незавидная перспектива.
— Пойдём, конечно, — отвечаю я.
Димка сидит на дальних трибунах всю тренировку. Мы с Олей катаемся отлично, но она всё время достаёт меня расспросами, что это за друг.
— Ты даже девушку свою ни разу не приводил… — заявляет Оля.
Да, вот этого я и ждал. Как же вы все предсказуемы. Я решаю ничего не отвечать, отмахиваюсь и отшучиваюсь, бурчу что-то себе под нос и постоянно перевожу тему. Хорошо, что есть куда переводить — уже совсем скоро мы едем на Россию. Мы готовы, но чем ближе, тем больше волнение. Слишком многое поставлено на карту. Слишком большой это шанс. Если войдём в тройку, то перед нами с Олей откроются почти все спортивные двери. Тогда я смогу свалить из города. Тогда родителям не придётся горбатиться, чтобы заработать на моё обучение. Я смогу, возможно, даже получить стипендию какого-нибудь иностранного вуза и никогда не вспоминать про школьные будни. Возможно, я тогда смогу даже быть собой и не скрывать больше ни от кого, что я гей.
После тренировки мы с Димкой покупаем кучу еды в Макдоналдсе и снова идём на крышу. Падает мелкий снег. На крышах чувствуешь себя необыкновенно далеко от всего этого городского уродства. Мы курим, едим биг-маки и картошку фри, макаем её в кетчуп, кормим друг друга, смеёмся. Но этот смех, как бы звонко он ни звучал, всегда отдаёт горечью, потому что ни на секунду никто из нас не забывает, что очень скоро надо будет спуститься с крыши и разойтись по домам. Надо будет вернуться в школу, в свои компании. Надо будет снова притворяться. Надеть маску, приклеить её к лицу и только морщиться от боли. Но даже этого никто не увидит.
— Тебе снятся кошмары? — Спрашиваю я.
Димка пожимает плечами.
— А мне снятся, — говорю.
Он просит рассказать и я рассказываю ему сон, который преследует меня лет с десяти. Сколько себя помню — столько периодически вижу этот сон. Сколько себя помню — столько панически боюсь клоунов и поэтому никогда не хожу в цирк. Мне часто снится, что я как будто в гриме, что я вымазан как клоун, что у меня красный нос, белая кожа, синие круги вокруг глаз и улыбка до ушей. И вот так я хожу в школу, я прихожу таким домой, бываю на тренировках и с друзьями. И все они как будто не замечают этого. Не замечают, что я настоящий урод, мерзкий смеющийся клоун. Они ведут себя как ни в чем ни бывало, как будто не видят грима. Как будто я один вижу эту уродливую смеющуюся гримасу, когда стою перед зеркалом. И я как будто стараюсь объяснить всем, что со мной что-то не так, что я не клоун на самом деле, что я другой, что это просто маска, но слова не пробиваются сквозь намалеванную улыбку. Я впиваюсь пальцами в своё лицо, царапаю кожу, пытаясь соскрести эту мерзкую веселую морду. Но ничего не выходит — образ намертво впился, проник под кожу. Это очень страшный сон, потому что каждый раз я боюсь остаться этим улыбающимся фальшивой улыбкой клоуном навсегда.