6
В этом году Бернсу исполнилось тридцать лет, В газете «Эдинбургский обозреватель» писали, что «эйрширский Бард сейчас наслаждается сладостным уединением на своей ферме» и что Бернс, уйдя от света, поступил мудро.
И дальше газета предостерегающе рассказывает о злой судьбе «поэта-жнеца», некоего Стивена Дака, которого «неразумные покровители» заставили сделаться пастором, и он, бедняга, выбившись из привычной колеи, не выдержал и в припадке безумия покончил с собой. «Бернс, как ему и подобало, вернулся к цепу, но, мы надеемся, не бросил перо». Бернс читал эту статью, он читал письма миссис Дэнлоп о Дженни Литтл — поэтессе-молочнице — и с тоской пробегал бездарные, безжизненные строчки стихов, которые ему со всех концов Шотландии посылали поэты-кузнецы, поэты-портные, поэты-чиновники — словом, все графоманы, которых ободрил успех «поэта-пахаря».
«Под влиянием моих успехов на свет божий выползло такое количество недоношенных уродов, именующих себя «шотландскими поэтами», что само название «шотландская поэзия» сейчас звучит издевательски», — жалуется Бернс.
В другом письме, рассказывая о себе, о своих планах, он говорит:
«Имя и профессия Поэта раньше доставляли мне удовольствие, но теперь я горжусь ими. Знаю, что недавней моей славой я был обязан необычности моего положения и искреннему пристрастию шотландцев, но все же, как я говорил в предисловии к моей книге, я верю в то, что имею право, по самой своей природе, на звание Поэта. Ничуть не сомневаюсь, что талант, способность изучить ремесло муз есть дар того, кто «склонность тайную в душе рождает», но так же твердо я верю, что Совершенство в этой профессии есть плод усердия, труда, вдумчивости и поисков, — во всяком случае, я решил проверить эту свою доктрину на опыте... Хуже всего, что к тому времени, как закончишь стихи, их так часто проверяешь и пересматриваешь мысленным взором, что в значительной мере теряешь способность критически их оценить. Тут лучший их судья — Друг, не только обладающий способностью судить, но и достаточно снисходительный, как мудрый учитель к юному ученику, — такой друг, который иногда похвалит больше, чем надо, чтобы это тонкокожее животное — Поэт — не впало в самую тяжкую из поэтических болезней — неверие в себя. Посылаю вам один свой опыт в совершенно новой для меня поэтической области...»
И он прилагает «Послание к мистеру Грэйму» — одно из интереснейших стихотворных своих посланий.
В нем Бернс снова говорит о судьбе поэта.
Раньше в посланиях к друзьям-поэтам он писал о поэзии как о любимом развлечении, о легком песенном даре:
Сейчас я в творческом припадке,
Башка варит, и все в порядке,
Строчу стихи, как в лихорадке,
А ты, мой друг,
Прочти их бегло, если краткий
Найдешь досуг.
Одни рифмуют из расчета,
Другие, чтоб задеть кого-то,
А третьи тщетно ждут почета
И громкой славы,
Но мне писать пришла охота
Так, для забавы.
Я обойден судьбой суровой.
Кафтан достался мне дешевый,
Убогий дом, доход грошовый,
Я весь в долгу,
Зато игрой ума простого
Блеснуть могу.
Поставил ставку я задорно,
На четкий, черный шрифт наборный,
Но разум мне твердит упорно:
— Куда спешишь?
Ты этой страстью стихотворной
Всех насмешишь!..
И в другом послании он пишет:
Пусть ветер, воя, точно зверь,
Завалит снегом нашу дверь, —
Я, сидя перед печью,
Примусь, чтоб время провести,
Стихи досужие плести
На дедовском наречье...
Стихи сами приходят к нему, когда он думает о любимой:
Назвал я Джин — и вот ко мне
Несутся строчки в тишине,
Жужжат, сбегаясь в строй,
Как будто Феб и девять муз,
Со мной вступившие в союз,
Ведут их за собой.
И пусть хромает мой Пегас,
Слегка его пришпорь —
Пойдет он рысью, вскачь и в пляс,
Забыв и лень и хворь.
Легкие, шутливые эти строчки и впрямь «несутся вскачь», играя, как резвый жеребенок. Позже, в «Ответе на письмо» хозяйке поместья Уочеп-хауз, которая прислала Бернсу очень милые, непритязательныестихи и красивый плед, он написал знаменитые строки о том, как он щадил татарник — эмблему шотландской воли, и о том, что он хочет сделать для родины:
Одной мечтой с тех пор я жил:
Служить стране по мере сил
(Пускай они и слабы!),
Народу пользу принести —
Ну, что-нибудь изобрести
Иль песню спеть хотя бы!..
Рифмовать для забавы, спеть песню, блеснуть «игрой ума простого» — таким Бернсу казался поэтический труд в ранней молодости. И только позднее он написал о том, что такое миссия поэта в мире, о том, какие «тонкокожие животные» эти поэты и как им трудно приходится в обыденной жизни.
Роберт Грэйм был всего на десять лет старше Бернса, однако в первые месяцы знакомства между ними лежала пропасть: Бернс был подчиненным, Грэйм — начальством. Но постепенно их переписка становится все прямее и откровеннее. Жена Грэйма, образованная и приветливая женщина, попросила Бернса переписать для нее все лучшие стихи, не вошедшие в сборники, и все песни, которые еще не вышли в свет, а сам Грэйм, человек очень сдержанный и немногословный, отвечал на письма Бернса короткими, но ласковыми записками и в трудные минуты всегда помогал поэту. Грэйм, будучи одним из главных инспекторов государственного акцизного управления Шотландии, делал для Бернса все что мог, и не его вина, если продвижение Бернса по службе шло сравнительно медленно.
Но не как начальство Бернса остался в истории литературы Роберт Грэйм, а как адресат нескольких писем и посланий в стихах, по которым видно, о чем в те годы думал Бернс.
В одном из посланий к Грэйму Бернс рассказывает, как Природа создала род человеческий (именно Природа, а не бог!).
Сначала она сделала самых полезных людей: крестьян и фермеров — «сынов земли», потом ремесленников и торговцев, потом «механиков», затем титулованную знать, духовенство, философов и, наконец, из северного сияния создала блистательные женские души.
Радуясь своей законченной работе, Природа вдруг в шутку решила испробовать свое искусство еще на одном творении. Из пены и огня, — а их ведь может развеять малейшее дуновение ветра! — она создала Нечто и окрестила Поэтом.
И вышло у нее существо хотя и подверженное заботам и горестям, но забывающее их при малейшем проблеске счастья, существо, созданное для забавы своих серьезных собратий, которые восхищаются им, хвалят его, — но и только! А он, этот нелепый каприз природы, непригоден для охоты за фортуной, и судьба часто шутит над ним. Он умеет наслаждаться всеми благами жизни, но ему часто даже не на что жить. Он хотел бы отереть каждую слезу, утешить каждого в горе, но его собственных стонов никто и слушать не хочет...
Бороться с несправедливостью и злом, облегчить людям жизнь — вот новая миссия поэта, о которой в первый, но далеко не в последний раз говорит Бернс.
Другое послание Грэйму написано гораздо позже, когда Бернсу приходилось особенно трудно.
И снова речь идет о Природе, столь несправедливо поступившей со своим нелепым созданием — Поэтом.
«О Природа! Пристрастная Природа! Горько сетую над твоей материнской блажью! Ты позаботилась и о льве и о буйволе: один сотрясает рыком лес, другой роет копытами землю. Осел толстокож, улитка может спрятаться в раковину, ядовитое жало осы охраняет ее гнездо. Твои любимцы защищают королей, правят государством, пожирают других — ты дала им могущество, власть, силу. Лисы и министры умеют хитрить, обыватели и вонючки пахнут так, что к ним не подступиться. У жаб есть яд, у врачей —лекарства, священник и еж одеты в надежные облачения. Даже глупая женщина владеет военным искусством: язык и глаза — вот ее копье и стрелы!
Но какая ты злая, жестокая мачеха своему бедному, беззащитному голому детенышу — Поэту! Нет у него ни опыта, ни сноровки в жизни, он глупец, он беспомощнее любого безумца. Ты не дала ему быстрых ног — как ускакать от своры кредиторов? Нет у него когтей — нечем вырыть яму, чтобы скрыться от их зубов. Нет и рогов, кроме тех, что уготованы неудачнику Гименеем, а их — увы! — не назовешь рогом изобилия! Его обнаженные нервы, его болезненная гордость дрожат под напором неумолимых ветров, вампиры-книготорговцы сосут из него кровь; скорпионы-критики отравляют неизлечимым ядом. О критики! Как страшно произносить это слово! Бандиты-головорезы на большой дороге Славы, кровавые прозекторы, которые хуже, чем десяток Монро: тот вскрывает трупы, чтобы учить студентов, а эти потрошат живого человека.
Незаслуженные обиды ранят душу, наглые болваны сводят с ума, тупицы, недостойные носить даже веточку лавра, срывают с Поэта честно заслуженный венок, который ему дороже жизни. И бредет по свету Поэт, исполосованный ударами, окровавленный, замученный неравной борьбой, пока не отлетит последняя надежда, согревавшая сердце, и последняя Муза, когда-то вдохновлявшая его...»
«Этот отрывок, — писал Бернс, — должен был стать частью большой поэмы — «Путь поэта».
Но поэма написана не была: в это время другие события затмили размышления о личной судьбе: 14 июля 1789 года под ударами народных толп пал оплот сильнейшей монархии в Европе — французского королевства — тюрьма Бастилия.
Началась Великая французская революция.
Напрасно мы будем искать у Бернса прямой отклик на падение Бастилии. Мы не знаем, что он об этом писал. Большинство писем того лета сожжено, если не самими корреспондентами Бернса, то их наследниками.
Так сгорела почти вся переписка Бернса с Вильямом Смелли. Биографы последнего откровенно писали: «Многие письма Бернса, адресованные мистеру Смелли и оставшиеся в его бумагах, одни — будучи совершенно неподходящими для опубликования, а другие — из-за резкой критики весьма уважаемых персон, здравствующих и поныне, были сожжены».
По предположению некоторых биографов Бернса, так была сожжена и переписка Бернса с Мэри Уолстонкрафт — известной английской писательницей и общественной деятельницей, женой писателя Вильяма Годвина и другом знаменитого поэта Вильяма Блэйка.
А может быть, эти письма еще найдут, как нашли многие документы той эпохи.
В первые годы самые широкие круги Англии и особенно Шотландии сочувствовали французской революции. Казалось, что Свобода, Равенство и Братство придут мирным путем из-за моря, что в Великобритании падет правительство Питта — представителя реакционной партии тори — и на смену ему придет правительство Фокса — представителя либеральной партии вигов. А тогда и Шотландия получит больше прав. И хотя множество шотландских граждан, в том числе и Бернс, из-за строгого имущественного ценза не могли участвовать даже в выборах муниципалитета своего города, не говоря уже о парламентских выборах, политическая жизнь Шотландии оживилась. В общество «Друзей народа», как называли себя сторонники прогрессивных реформ, вступили не только представители демократических слоев, но даже многие аристократы.
К сожалению, именно с этого года «шотландский бард» стал акцизным чиновником, то есть служащим того самого «слабоумного Джорди» — короляГеорга Третьего и того реакционного правительства Вильяма Питта, против которого он так откровенно высказывался.
Откровенность и правдивость — отличные качества. Но недаром народ говорит: «Язык мой — враг мой», и недаром сам Бернс в письме к брату настоятельно советовал тому «научиться молчать». Именно не лгать, не лицемерить, а вовремя держать язык за зубами.
Бернс никогда не умел молчать, никогда не любил молчать, и все горести, которые ему пришлось пережить в эти годы, происходили оттого, что по должности он должен был вести себя как образцовый служащий его величества, а по натуре был настоящим бунтарем, вольнодумцем, свободолюбцем.
Как-то он написал, что основные черты его характера — Гордость и Страсть. За все, что он в жизни делал, он брался с огромным пылом, не жалея себя, часто не думая о последствиях, не обращая внимания на то, что скажут соседи, церковь и власти.
И с гордостью, с уверенностью в том, что он одарен чудесным даром — творить стихи и призван дать народу новые песни, Бернс говорит о своем призвании, о высоком имени и о заслуженных лаврах «его поэтической светлости» — шотландского барда.
Но лавровый венок надо снять, лиру отложить и ездить на Пегасе не в гости к музам, а на ярмарки — следить, не продают ли там беспошлинный эль или контрабандный шелк.
И о том, что думаешь о мировых событиях, тоже лучше помалкивать.
А если от этого унижения щемит твое гордое сердце — дай себе волю в крамольной песне, которую до поры до времени никто не увидит.
В осень и зиму 1789/90 года Роберт Бернс еще теснее сошелся с капитаном Ридделом. Почти все вечера он проводил в его имении, и даже Элизабет Риддел, белокурая, хрупкая и болезненная женщина, несмотря на свою чопорность и светскость, привыкла к необычному другу своего мужа и часто в ожидании капитана поила Бернса чаем в своей гостиной.
Миссис Риддел очень любила читать и охотно приняла участие в организации передвижной библиотеки, которую затеял Бернс. Правда, она и ее знакомые дамы часто просили Бернса заказывать в Эдинбурге всякую макулатуру, как писал Бернс своему главному поставщику Питеру Хиллу, но вместе с тем благодаря этой библиотеке Бернс мог следить за текущей прессой и читать все новинки.
Для себя он выписывал стихи, драмы, серьезные труды по истории, философии, экономике. И хотя он продолжал писать песни для Джонсона, но в эту зиму его очень занимали и политические дела Дамфризского графства.
Сейчас уже трудно разобраться в сложной борьбе интересов, которая шла в ту зиму вокруг кандидатов вигов и тори. Бернс откровенно писал миссис Дэнлоп, что «вся эта возня ничуть не лучше грызни двух охотничьих щенков» и что «большой человек (то есть местный член палаты лордов, бывший тори, ставший вигом), как все ренегаты, — пламенный приверженец другой партии». Выборные баллады Бернса по большей части либо шутливы, либо неинтересны и напыщенны. Они только тем и примечательны, что мы видим, с какой горячностью, с каким неподдельным интересом Бернс вмешивался во все, что касалось политической жизни страны, считая, что все силы надо направить на благо народа.
Он так и пишет Грэйму (9 декабря 1789 года), что, несмотря на свои недостатки, «большой человек» делает «отчаянные попытки завоевать репутацию благодетеля народа» и в двух-трех случаях предложил такие мероприятия, которые действительно «пойдут на пользу его соотечественникам».
Этого для Бернса достаточно: он будет поддерживать кандидата партии вигов — может быть, в парламенте один лишний голос присоединится к сторонникам реформ.
Этим летом в гости к Ридделамприехал удивительный человек — капитан Фрэнсис Гроуз.
Тот, кто видел капитана Гроуза впервые, невольно начинал улыбаться: такой неотразимо комический вид был у этого великана с огромным животом, на котором едва сходились коротенькие пухлые ручки. Но стоило присмотреться — и над складками трех подбородков вырисовывались красивый твердый рот, орлиный нос, большие вдумчивые глаза и высокий лоб мыслителя и художника. Фрэнсис Гроуз был одним из самых образованных и талантливых археологов и антикваров своего времени. Восемь томов исследования «Английская и уэльская старина» были украшены сотнями рисунков самого Гроуза, изображавших не только старинные замки и аббатства, но и пейзажи Англии и Уэльса.
Гроузу было пятьдесят девять лет, когда он познакомился с Бернсом. Он объезжал Шотландию, подготавливая новый дом «Шотландской старины», и с первой же встречи понял, что Бернс будет для него бесценным помощником.
Бернс был восхищен Гроузом, его неистощимым остроумием, его глубочайшими знаниями и подлинной артистичностью. Целыми вечерами они просиживали в гостиной у Ридделов или в дамфризской таверне «Глобус». Хозяин таверны Вильям Хислоп и его жена были люди гостеприимные и неглупые. Старая миссис Хислоп относилась к Бернсу с материнской нежностью и часто, в плохую погоду, не отпускала его домой. Наверху, в квартире Хислопов, была просторная уютная комната, которую хозяева отвели Бернсу. Там стояли стол и широкая удобная кровать. И когда экипаж Гроуза поздно ночью увозил толстого капитана в имение Ридделов, Роберт Бернс оставался ночевать в «Глобусе» и допоздна переписывал для Гроуза старинные песни и баллады из своего собрания.
Бернсу очень хотелось, чтобы Гроуз увековечил развалины церкви в Аллоуэе и старое кладбище, где был похоронен отец поэта. Гроуз съездил в Аллоуэй, зарисовал церковь — от нее уже и тогда осталисьтолько стены серого камня, — узнал, порывшись в старых книгах, что она была построена в 1516 году и уже за три года до рождения Бернса, в 1756 году, закрыта. Гроуз сказал Бернсу, что хорошо бы найти какую-нибудь интересную легенду, связанную с церковью, — тогда стоит о ней написать.
В любой работе важно чувствовать, что кто-то знает о ней и не тебе одному она интересна и нужна. Для Роберта Бернса, оторванного от той среды, где его понимали, каждая встреча с творчески близким ему человеком была подарком судьбы. Ему нужен был умный читатель, советчик, друг, ему нужен был вдохновитель — или вдохновительница! — и соратник по работе. Он был бесконечно благодарен Гамильтону, Эйкену, доктору Макензи — всем, кто помогал ему выпускать первый, кильмарнокский томик. Он навсегда сохранил дружбу с Питером Хиллом, Смелли и чудаком Тайтлером, принимавшими такое горячее участие в эдинбургском издании. Он любил медлительного Джонсона, рассеянного, ленивого органиста Кларка, с которым он делал «Музыкальный музей», — вспомним его письмо, в котором он обещал Джонсону «бессмертие и благодарность потомков», совершенно забыв о себе — истинном составителе, редакторе и главном авторе этих сборников.
Капитан Фрэнсис Гроуз навсегда будет памятен всем, кто любит Бернса, потому что он вдохновил поэта на одну из лучших его поэм — «Тэм О'Шентер».
Бернс добросовестно записал для Гроуза три старинные легенды, связанные с церковью в Аллоуэе. В стене, обращенной к дороге и увенчанной маленькой колокольней, сохранилось высоко прорезанное готическое окно с каменным переплетом. Если ехать верхом, можно заглянуть в это окно. Ночью в церкви страшно, там летают совы и мечутся летучие мыши, и легенда говорит, что ведьмы собираются там на шабаш.
...В море есть миллионы перламутровых раковин. И только в одной на миллион вдруг вырастает жемчужина неописуемой прелести.
В мире есть тысячи прекрасных легенд и сказок. И только из одной на тысячу в руках поэта вырастает несказанной красоты поэма или песня.
Бернс записал для Гроуза легенду о том, как в церкви шел шабаш ведьм и как темной ночью некий подвыпивший фермер (похожий на эйрширского пьяницу Дугласа Грэйма), возвращаясь верхом домой, заглянул в окно церкви и увидел там бог знает что.
Он еще записал комический рассказ о придурковатом батраке, который летал на метле во Францию и очнулся утром в рыбачьем поселке в Бретани.
Он записал и третью легенду — о ведьме и черте.
Но первый рассказ запал в его душу, должно быть, из-за живописных подробностей встречи пьяненького фермера с нечистой силой, а может быть, и потому, что тут, в Эллисленде, он вспомнил старый Эйр, крутой каменный мост через реку, увитые густым плющом стены церкви, узкую оконницу и четыре круглые балясины маленькой колокольни, чудом уцелевшей на треугольной вышке.
...В тот день он рано вернулся из поездки по округе и, позавтракав, ушел на свою любимую дорожку у реки. Осеннее солнце еще грело стволы сосен, под которыми стояла скамья, весело блестела река.
Прошел час, другой, третий...
Джин взяла на руки маленького Фрэнка и, кликнув Бобби, пошла к реке — посмотреть, почему Роберт не идет пить чай. Выйдя из-за кустов, она увидела, что он стоит посреди дорожки и читает вслух какие-то стихи. Она хотела подойти поближе, но вдруг заметила, что у него по щекам катятся безудержные слезы, а он, не замечая ничего, бормочет стихи, дыша прерывисто и часто, как будто ему не хватает воздуха.
Он увидел Джин, бросился к ней, усадил на скамью и, даже не сказав: «Слушай!», начал читать:
Когда на город ляжет тень
И кончится базарный день,
И продавцы бегут, задвинув
Засовом двери магазинов,
И нас кивком сосед зовет
Стряхнуть ярмо дневных забот, —
Тогда у полной бочки эля,
Вполне счастливые от хмеля,
Мы не считаем верст, канав,
Мостков, опасных переправ
До нашего родного крова,
Где ждет жена, храня сурово
Свой гнев, как пламя очага,
Чтоб мужа встретить как врага.
Об этом думал Тэм О'Шентер,
Когда во тьме покинул центр
Излюбленного городка,
Где он наклюкался слегка.
А город, где он нализался —
Старинный Эйр, — ему казался
Гораздо выше всех столиц
По красоте своих девиц.
О Тэм! Забыл ты о совете
Своей супруги — мудрой Кэтти,
А ведь она была права...
Припомни, Тэм, ее слова:
«Бездельник, шут, пропойца старый,
Не пропускаешь ты базара,
Чтобы не плюхнуться под стол.
Ты пропил с мельником помол.
Чтоб ногу подковать кобыле,
Вы с кузнецом две ночи пили.
Ты в праздник ходишь в божий дом,
Чтобы потом за полной кружкой
Ночь посидеть с церковным служкой
Или нарезаться с дьячком!
Смотри же: в полночь ненароком
Утонешь в омуте глубоком
Иль попадешь в гнездо чертей
У старой церкви Аллоуэй!»
Бернс давно не знал такой радости творчества, такой полной власти над словом. Он работал над своим «Тэм О'Шентером» день и ночь, отделывая и оттачивая каждую строку.
Иногда стихи так ладно, так верно ложились в строфы, что почти ничего не приходилось переделывать:
Трещало в очаге полено.
Над кружками клубилась пена...
То дождь, то снег хлестал в окно,
Но пьяным было все равно!
Заботы в кружках потонули,
Минута каждая плыла,
Как пролетающая в улей
Перегруженная пчела...
Через несколько дней Бернс читал «Тэма» капитану Гроузу и Ридделам.
Сначала шло описание бурной ночи, когда Тэм выехал из Эйра домой:
Дул ветер из последних сил,
И град хлестал, и ливень лил,
И вспышки молний тьма глотала,
И небо долго грохотало...
В такую ночь, как эта ночь,
Сам дьявол погулять не прочь...
Скачет Тэм на своей верной кобыле Мэг, скачет по страшным, зловещим местам:
Здесь, у прибрежных этих скал,
Пропойца голову сломал.
Там — под поникшею ракитой —
Младенец найден был зарытый,
А дальше — тот засохший дуб,
Где женщины качался труп...
Тэму надо бы ехать поскорее домой, но любопытство погнало его к самой церкви.
О боже! Что творилось там!..
Толпясь, как продавцы на рынке,
Под трубы, дудки и волынки
Водили адский хоровод
Колдуньи, ведьмы всех пород...
Тэм онемел. Тэм, не отрываясь, смотрел в окно на страшных пляшущих ведьм, похожих на «живые жерди и ходули».
Но Тэм нежданно разглядел
Среди толпы костлявых тел,
Обтянутых гусиной кожей,
Одну бабенку помоложе.
Как видно, на бесовский пляс
Она явилась в первый раз...
Она была в рубашке тонкой,
Которую еще девчонкой
Носила, и давно была
Рубашка ветхая мала...
Но музу должен я прервать.
Ей эта песня не под стать,
Не передаст она, как ловко
Плясала верткая чертовка,
Как на кобыле бедный Тэм
Сидел недвижен, глух и нем,
А дьявол, потеряв рассудок,
Свирепо дул в десяток дудок.
Но вот прыжок, еще прыжок —
И удержаться Тэм не мог.
Он прохрипел, вздыхая тяжко:
«Ах ты, Короткая Рубашка!..»
И в тот же миг прервался пляс,
И замер крик, и свет погас...
Но только тронул Тэм поводья,
Завыло адское отродье...
И пошла погоня за Тэмом — вот-вот настигнет его нечистая сила, хоть верная Мэг и несется во весь опор.
О Тэм! Как жирную селедку,
Тебя швырнут на сковородку.
Напрасно ждет тебя жена:
Вдовой останется она.
Несдобровать твоей кобыле —
Ее бока в поту и в мыле.
О Мэг! Скорей беги на мост
И покажи нечистым хвост:
Боятся ведьмы, бесы, черти
Воды текучей, точно смерти!
Увы, еще перед мостом
Пришлось ей повертеть хвостом.
Как вздрогнула она, бедняжка,
Когда Короткая Рубашка,
Вдруг вынырнув из-за куста,
Вцепилась ей в репей хвоста!..
Ах, после этой страшной ночи
Во много раз он стал короче!
На этом кончу я рассказ.
Но если кто-нибудь из вас
Прельстится полною баклажкой
Или Короткою Рубашкой, —
Пусть вспомнит ночь, и дождь, и снег,
И старую кобылу Мэг!..
Наверно, во всей Шотландии в эти дни не было человека счастливее Роберта Бернса. Он снова ощутил свою поэтическую мощь, как в те дни, когда писал «Веселых нищих» и «Двух собак». Ему казалось, что сейчас он пишет еще лучше, и, как он говорит в письме к миссис Дэнлоп, из всех своих произведений он считает «шедеврами» — сынишку Фрэнка, ее маленького крестника, и поэму «Тэм О'Шентер».
Прежде чем «Тэм О'Шентер» вышел в книге Гроуза (в виде примечания к его статье!), Бернс разослал поэму в списках своим ближайшим друзьям в Эдинбург.
И пока те восхищались непревзойденным и доныне в английской и шотландской поэзии рассказом в стихах, автор поэмы занимался совсем другим делом; подошла осень, убирают урожай на фермах и везде варят пиво и эль — не только для дома, но и на продажу. Акцизному дел по горло, но когда этот акцизный — Роберт Бернс, он еще должен уберечь от штрафов и наказаний бедняков — например, какую-нибудь несчастную вдову, мать многочисленного семейства, которая хочет заработать на ярмарке два-три шиллинга, продавая самодельную беспошлинную брагу.
Об этом вспоминал современник поэта Джон Гилспи.
На ярмарке в Торнхилле полно народу. Кэт Уотсон на один день решила стать трактирщицей: она сняла амбар, привезла два бочонка отличной домашней браги — подходи, кто хочет!
Четырнадцатилетний Гилспи удивленно смотрит, как к амбару Кэт подъезжает верхом на старой лошадке человек, которого он давно знает. Это Роберт Бернс, о нем часто говорят в семье Гилспи, где любят его стихи. Когда Джон встречает Бернса, тот всегда ласково здоровается с ним. Однажды Джон, проходя мимо крестьянской хижины, с удивлением услышал, как там среди бела дня сильный женский голос поет старинную песню. Мальчик заглянул в окно: перед очагом в кресле сидел Бернс, внимательно слушал, как поет немолодая женщина, и что-то записывал.
А теперь Бернс соскочил с лошади и, подойдя к двери, поманил Кэт пальцем.
— Да ты, видно, с ума сошла, Кэт! — услыхал мальчик. — Разве ты не знаешь, что мы со старшим инспектором через сорок минут будем тут? Прощай покуда!
Кэт Уотсон все сообразила сразу и, быстро убрав бочонки, избавилась от штрафа в несколько фунтов стерлингов, означавшего для ее огромной семьи голодную зиму.
В письме к мировому судье Дамфриза Александру Фергюссону Бернс прямо пишет: «Что вы сделали и что можно сделать для бедного Робби Гордона? Мне придется спустить на него гончих псов правосудия, и я должен, должен буду натравить всех хищных стервятников на беднягу... Знаю ваше доброе сердце, — продолжает он. — Лишь бы эта шлюха, Политика, не соблазнила и не отвлекла честного малого — ваше Внимание, чтобы вы не пропустили момент сделать доброе дело...»
Неизвестно, в чем провинился «бедный Робби Гордон» и не отвлекла ли политика, столь нелестно аттестованная Бернсом, внимание судьи Фергюссона.
Известно одно: во всей округе не было ни одного человека, который плохо отзывался бы о новом акцизном.
Впрочем, в это лето многие «добродетельные» граждане Дамфриза с неодобрением говорили, что «Бард», как называли Бернса, часто пропадает в трактире Хислопов «Глобус». Ближайшие его друзья отлично знали, почему он там бывает.
Джин с обоими мальчишками уехала гостить в Мохлин к своим родным. На ферме стало пусто, скучно. За день Роберт смертельно уставал. Как не воспользоваться гостеприимством доброй миссис Хислоп, как не остаться ночевать в теплой, уютной комнате наверху, куда ему охотно подавала ужин и стакан грога златокудрая Анна — молодая племянница Хислопов, явно благоволившая к красивому приветливому гостю.
Бернс сдался не сразу: он давно решил «вступить на стезю добродетели». Видит бог, он не был постником и пуританином, он влюблялся во всех хорошеньких женщин, с которыми его сталкивала судьба, он говорил, что они вдохновляют его музу.
На свою беду, он ничего не умел скрывать, о ею увлечениях сразу узнавал весь свет — из стихов, из писем, из его собственных рассказов.
Другие могли быть гораздо легкомысленнее Бернса, их донжуанские списки могли быть в десять раз длиннее. Но никто так откровенно не радовался каждой встрече, никто с таким восхищением не воспевал любовь!..
В последние годы ему казалось, что все увлечения кончились.
«Когда я был далеко не таким святым, каким я стал сейчас...» — писал он в одном письме, вспоминая прошлое. Теперь он всерьез считал себя «святым».
И вдруг эта Анна, такая красивая, беспечная, веселая. Он предупреждал ее: никогда он не бросит Джин, не уйдет от семьи.
Но на все его уговоры Анна отвечала смехом, бросалась ему на шею — и не уходила из его комнаты до утра.
Снова Роберт Бернс влюбился — и снова Джонсон получил изумительную песню. В песне говорилось о «золотых кудрях Анны», о счастье и блаженстве свидания с ней. А под конец поэт посылает к чертям церковь и государство — они-то, разумеется, запрещают ему любить Анну.
Эта песня осталась памятью о дамфризской девушке, которая отдала поэту свою любовь так бескорыстно и просто, как будто понимала, кого она любит.
Когда Джин вернулась из Мохлина, злые языки не преминули сообщить ей, что Роб совсем потерял голову «из-за этой рыжей девчонки», племянницы Хислопов, и что миссис Хислоп им во всем потакает.
Но Джин ни о чем не спрашивала Роберта и по-прежнему была с ним ласкова и терпелива.
Иногда это бывало нелегко. Семья огромная, работы на ферме очень много. Джин вставала на рассвете вместе с Робертом, готовила на всех завтрак, потом Роберт распределял работу между домашними.
Наемных рабочих Бернсы не держали — в доме было полно молодежи: племянница Роберта, его сестра, брат Джин. Лишь на время пахоты или уборки урожая приходили на несколько недель соседские парни или приезжие батраки.
«Во время сева, — рассказывал Вильям Кларк, проживший у Бернсов шесть месяцев, — мистер Бернс сам выходил на рассвете в поле, но так как у него было много работы по службе, то к полудню он уже уезжал по своим делам. Человек он был добрый, справедливый, со всеми обращался запросто, но если его что расстраивало, он мог и вспылить. По-настоящему он при мне рассердился только раз на небрежность одной из девушек. Она так крупно нарезала картошку в корм корове, что та подавилась и чуть не сдохла. На мистера Бернса страшно было смотреть — и вид и голос у него были ужасные. Но гроза скоро прошла — и больше он ни слова не сказал... Носил он дома синий берет, синий или коричневый длиннополый сюртук, вельветовые брюки, темно-синие чулки с гетрами, а в холодную погоду накидывал на плечи черный в белую клетку плед...»
Вечером, отдохнув после разъездов, Роберт переодевался, и Джин с гордостью смотрела на мужа: к его смуглому лицу так шел белоснежный шейныйплаток, черные волосы блестели и вились, синий сюртук с песочного цвета отворотами сидел ловко и ладно. Теперь Роберт почти каждый вечер проводил в Дамфризе: на днях там начался театральный сезон. Директор труппы Сазерленд приехал к Роберту с письмами от друзей-эйрширцев и запиской от эдинбургского друга актера Вуда — того самого, с которым Роберт искал могилу Фергюссона. Вуд рекомендовал Сазерлэнда как одного из самых образованных и талантливых актеров. Сазерленд просил Бернса не оставлять театр без внимания и, если можно, написать пьесу: труппа открыла подписку на постройку нового театра, и было бы очень хорошо поставить там пьесу своего, шотландского, драматурга.
Для Роберта знакомство с Сазерлендом, с его женой — талантливой характерной актрисой и особенно с очаровательной примадонной мисс Луизой Фонтенель было просветом в этой невеселой зиме.
Они приехали, когда Роберт только что оправился после тяжелой простуды и приступа острого ревматизма. К середине зимы ему стало понятно, что, несмотря на все труды и старания, ферма не оправдала его надежд.
«Нервы мои в ужасающем состоянии, — писал он Гильберту 11 января 1790 года, — чувствую, как страшнейшая ипохондрия проникает в каждый атом моей души и тела. Эта ферма отняла всю радость жизни. Как ни прикидывай — она меня разорит. Ну ее к черту!.. Если бы я избавился от нее, я, наконец, вздохнул бы свободней...»
И в этом же письме Гильберту Бернс пишет об открытии театра и о новогоднем прологе, который он написал для Сазерленда, «продекламировавшего эти стихи с большим жаром под громкие аплодисменты».
Для Бернса театр стал очередным увлечением. Ему хочется написать пьесу. Он требует, чтобы Питер Хилл прислал ему все книги драматургов, как старых — Бена Джонсона, Отвэя, Драйдена, Конгрива, Уичрели, так и более современных — среди них он упоминает гениального актера и драматурга Гаррика,Шеридана, Кольмана. «Мне также очень нужен Мольер по-французски. Другие драматические авторы на их родном языке тоже мне нужны, я говорю главным образом об авторах комедий, хотя Расина, Корнеля и Вольтера мне тоже хотелось бы получить. Это не к спеху, но если вы случайно найдете очень дешевые издания, пришлите их мне...»
Тут же он жалуется Хиллу, как трудно жить, как трудно писать.
«Вокруг столько Наготы, и Голода, и Бедности, и Нужды, что проклятая необходимость заставляет нас учиться Себялюбию, чтобы мы могли существовать... И все же в каждом веке есть такие души, которые при всех Горестях и Лишениях в мире не унизятся до Эгоизма и даже не приобретут ни Осмотрительности, ни Осторожности... Если у меня и появляется желание чем-то похвалиться, то лишь тогда, когда я смотрю на эту сторону своего характера. Видит бог, я не святой, у меня уйма всяческих прегрешений, но если бы я мог, — а когда могу, то я это и делаю! — я бы отер все слезы со всех глаз. Даже подлецам, обидевшим меня, я бы все спустил...»
Трудно писать, некогда писать — а какие темы ждут шотландского драматурга! Об этом Бернс пишет в письмах, об этом он сочинил пролог для бенефиса миссис Сазерленд 3 марта 1790 года.
Пролог мистеру Сазерленду, как и эдинбургский пролог Вуду, написан изысканным английским языком. Для разбитной, задорной миссис Сазерленд, отлично игравшей характерные роли, Бернс пишет на разговорном шотландском языке очень непринужденно и весело.
Вот этот блестящий «Шотландский пролог», как его окрестил Бернс, — нам, к сожалению, придется пересказывать его прозой:
«О чем шумит Лондон, почему столько разговоров о новых пьесах и новых песнях? Почему мы так преклоняемся перед чужеземной стряпней? Неужто всякая дребедень, словно коньяк, становится лучше, когда ее ввозят издалека? Разве нет у нас поэта, мечтающего о славе, который смело писал бы пьесыо нашей жизни? Нечего ему искать тему для комедии за рубежом: дураки и плуты растут на любой земле. Не надо уходить в дальние страны — Рим или Грецию — и там искать тему для серьезной драмы. История Каледонии может вдохновить трагическую музу, и она предстанет нам во всей своей славе.
Неужто нет смелого Барда, который расскажет, как насмерть стоял храбрый Уоллес, как пал он от руки врага? Куда скрылись музы, которые могли бы создать драму, достойную имени Брюса? В этом городе, тут, у нас, он впервые обнажил меч против могучей Англии и преступного ее господина и после кровавых, навеки бессмертных боев вырвал любимую родину из пасти погибели...
Вот если бы, как бывало, вся страна взяла за руку служителей муз и не только выслушала бы их, но и ободрила, обласкала, а если они заслужат похвалу — похвалила бы по справедливости...
А если уж они не выдержат испытания, закройте на это глаза и скажите: «Как могли, так и сделали!»
Возьмись за это вся страна — и, ручаюсь головой, у нас были бы свои, национальные шотландские драматурги, и Слава так громко трубила бы о них в свой рог, что он, чего доброго, треснул бы по швам!»
Публика дружно аплодировала актрисе и прологу, не подозревая, что автор, сидевший в театре, написал эти строки о себе...
Можно было сколько угодно читать лучших драматургов, можно было точно знать, о чем хочется и о чем нужно писать. Но если в это время ты должен «заставить одну гинею работать за пять», если тебя к вечеру еле держат нот и часто нельзя писать оттого, что надо составлять отчеты по акцизу, — где уж тут думать о драмах или комедиях.
Слава богу, если есть время записать песни, которые, несмотря ни на что, звучат в твоей душе.
Во всех письмах этого года Бернс пишет о своих литературных планах. Доктору Муру, приславшему свой роман ему на отзыв, он рассказывает о задуманном очерке «Сравнительный взгляд на творчество Мура, Филдинга, Ричардсона и Смоллета и разбор их произведений».
«Сознаюсь, что эти планы выдают мою смешную самонадеянность, да, вероятно, я никогда и не выполню их», — пишет он Муру и тут же добавляет, что «исчеркал весь экземпляр книги своими пометками».
Как опытный критик — и критик большого вкуса и тонкого понимания, — разбирает Бернс чужие стихи. Как тончайший знаток народной музыки, пишет он о старинных и современных песнях. Его шутливые диалоги — мастерские произведения комедиографа, послания — настоящие монологи из ненаписанной драмы.
Ему со всех сторон посылают стихи и прозу. Часто он не успевает отвечать или отвечает коротко, надеясь на «свободную минуту», которая никогда не приходит.
«Я часто задумываюсь, особенно в грустные минуты, о характерах и судьбах рифмующей братии, — пишет он молодой поэтессе Эллен Крэйг. — Нет среди всех когда-либо написанных мартирологов печальнее повести, чем «Жизнь поэтов» доктора Джонсона!!.»
И дальше он говорит, что жизнь поэта трагична еще и потому, что он «менее приспособлен выносить удары судьбы».
И вместе с тем Бернс никогда не падал духом, не отчаивался, и если он даже начинает сетовать на всякие горести, то сразу переходит на шутку. Посылая Питеру Хиллу три гинеи в счет долга, он пишет целый монолог о Бедности — «сводной сестре Смерти и двоюродной тетке Ада» — и, понося всех богачей, «коронованных гадов» и «чад порока», добавляет:
«Пускай святоши говорят что угодно, а по мне, хороший залп ругани и проклятий — то же самое для души, что кровопускание из вены для тела: и то и другое приносит огромное облегчение...»
В истинном же горе, в истинной скорби он сдержан и целомудрен, как никто.
Этим летом неожиданно умер младший брат Вильям. Бедный малый заразился «гнилой горячкой» и умер в Лондоне. Два месяца Роберт ничего не знал о брате, беспокоился о нем, писал ему письма. Джин сама отделала рюшами две хорошие тонкие рубашки: Вильям написал, что в столице носят «исключительно рубахи с отделкою на груди», и просил сестер переделать его праздничные рубахи «согласно этой моде».
Рубашки были посланы, и, наверно, Мэрдок, старый учитель Роберта, который хоронил Вильяма в Лондоне, позаботился, чтобы одну из них надели на покойника. Похороны он устроил «пристойные» и прислал Роберту изрядный счет.
А Роберт написал миссис Дэнлоп о смерти Вильяма коротко и грустно: «Ему было всего двадцать три года. Такой славный, красивый, достойный юноша...»
Осень и зима снова прошли в напряженной работе. Объезжать десять приходов в дождь и слякоть было невыносимо трудно. В сентябре Бернс попросил Грэйма помочь ему получить место в Дамфризе, не связанное с частыми разъездами. Ближайший его начальник дал о нем самый благоприятный отзыв:
«Бернс — весьма деятельный, исполнительный и старательный человек, относится с самым пристальным вниманием к своим обязанностям (чего, кстати, я не ожидал от столь необычного Гения)... и, несмотря на малый опыт, он, как вы отлично понимаете, способен преодолеть любые трудности, какие могут представиться в теории или практике нашей профессии... Короче говоря, он вполне достоин вашей дружеской помощи...»
И акцизный чиновник Роберт Бернс получил новое, более выгодное место: он был назначен инспектором так называемого «третьего района» города Дамфриза.
Теперь ему приходилось выезжать не так часто — и только в особых случаях.
Весной 1791 года Бернс обратился к своему хозяину мистеру Миллеру с просьбой разрешить ему передать аренду Эллисленда кому-нибудь другому: ему самому уже совершенно не хватало времени на фермерские работы, да и деньги кончались. А сделать надо было еще очень много.
Миллер категорически отказался от такого предложения: он вообще решил продать ферму. Он предложил Бернсу собрать урожай к осени этого года и затем, получив отступное, отказаться от аренды.
«Если я на этом потеряю только сто фунтов, но зато избавлюсь от проклятой фермы, я буду счастлив», — писал Бернс миссис Дэнлоп, прося ее пока об этом никому не говорить: он знал, что не виноват в крахе всех своих планов, знал, что он, и Джин, и все его домочадцы работали не за страх, а за совесть. Он знал, что, будь у него свободные деньги и кредит в банке, он вел бы хозяйство так, что семья могла бы жить безбедно.
Но откуда взять деньги, когда жизнь дорожает, а жалованье акцизного не увеличивается?
О том, чтобы зарабатывать деньги поэтическим трудом, Бернс и не помышлял... По-прежнему Джонсон печатал его песни бесплатно и безыменно, по-прежнему «никто не подал руки поэту, не поддержал и не ободрил его».
Драмы, комедии, критические статьи, большая поэма «Путь поэта» так и остались ненаписанными.
Бернс знал, что это его последняя весна в Эллисленде. И в песнях тех дней так белеет березовая кора под мартовским солнцем, так распускаются почки и поют птицы, что чувствуешь — поэт прощается с прекрасными берегами Нита.
Весной пришла печальная весть: возвращаясь из-за границы, умер лорд Гленкерн. Бернс всегда помнил о добре, которое ему сделали. Он написал «Жалобу на смерть лорда Гленкерна», где среди выспренних и риторических строк есть простые слова печали и благодарности.
Но еще больше, чем смерть Гленкерна и прощание с Эллислендом, Бернса угнетала забота о близких: Джин должна была родить в апреле — и Анна Парк уехала к своим родным, чтобы никто не знал о том, что и она ждет ребенка.
В конце апреля, когда Джин кормила новорожденного сына — его назвали Вильям Николь Бернс в честь старого друга — «упрямого сына латинской прозы», — Роберт рассказал жене, что Анна умерла от родов и у ее родных осталась девочка — такая же черноглазая, как все дети Роберта.
Джин молча посмотрела в глаза мужу, потом тихо сказала:
— Привези ее мне, я их обоих выкормлю...
(Девочку назвали Бетси. Она выросла красивой, умной, вышла замуж за хорошего человека, ткача Томсона, родила ему семерых детей.
Про Джин она сказала одному из первых биографов Бернса: «Добрей и ласковей ее не было человека на свете...»)
Осенью 1791 года Роберт Бернс, распродав весьма выгодно инвентарь, скот и урожай, навсегда распрощался с фермой Эллисленд и переехал в Дамфриз с женой и детьми.