Мысль, которую прежде всего пытались доказать издатели Евангелия Иуды — и это была одна из тех мыслей, что неизбежно всколыхнули средства массовой информации, — заключается в том, что данный документ реабилитирует Иуду Искариота после всех негативных отзывов о нем как предателе Иисуса. Марвин Мейер высказывается по этому поводу весьма красноречиво:
В отличие от евангелий Нового Завета, в Евангелии Иуды Иуда Искариот представлен совершенно положительной фигурой, образцом для тех, кто хочет быть последователем Иисуса. […] Главная суть книги — проницательность и верность Иуды как образец ученичества. В конце он исполняет волю Иисуса. [96]
Да, так он и делает; но то, чего хочет этот «Иисус», и причина, по которой он этого хочет, как подробно объясняет Мейер, совершенно не соответствует тому, что мы можем вообразить об Иисусе Матфея, Марка, Луки и Иоанна. Мейер продолжает, добавляя в картину черный фон, чтобы бриллиант нового открытия сиял еще ярче:
Однако в библейской традиции Иуда, чье имя стало ассоциироваться с иудеями и иудаизмом, часто изображался иудеем–злодеем, устроившим арест и казнь Иисуса, и таким образом библейская фигура Иуды–предателя подпитывала идеи антисемитизма. Личность Иуды в этом, рассматриваемом нами евангелии может противодействовать антисемитским тенденциям. Он делает исключительно то, о чем его просит Иисус, внимательно слушает его и остается верным ему. В Евангелии Иуды Иуда Искариот предстает самым любимым учеником Иисуса и его близким другом. [97]
Обратите внимание, как Мейер протаскивает в канонические евангелия средневековый стереотип, чтобы Евангелие Иуды выглядело положительным и политически корректным ответом на них. Ни в одном каноническом евангелии нет и намека на то, что предательство Иуды и его виновность хоть как–то связаны с тем, что он иудей. Когда Мейер использует выражение «библейская традиция», фактически имеет в виду: «традиция, которая, спустя тысячу лет после написания Библии, использовала Библию определенным способом». Как мы уже говорили, Иисус был иудеем; все апостолы были иудеями; два человека в ближайшем окружении Иисуса (один из апостолов и родной брат Иисуса) имели имя Иуда.
Но о чем Мейер совершенно здесь не упоминает, поскольку, прекрасно зная об этом, он также понимает, что обращает в прах всю идею реабилитации Иуды, — это то, что все мировоззрение гностицизма, которое было столь ярко дополнено Евангелием Иуды, по своей природе противоположно основам мировоззрения иудаизма. Иудаизм начиная с Книги Бытия и далее утверждает благость сотворенного мира и особую роль Израиля, которому предназначено быть светом мира. Гностицизм утверждает фундаментальную ущербность и порочность сотворенного мира, глупость тех, кто руководствуется Ветхим Заветом, и особый статус гностиков, которые являют собой искры света и которым предстоит быть спасенными от этого мира. В частности, согласно иудаизму, Бог Израиля — добрый и мудрый властелин и творец всего сущего, между тем как в гностицизме, Бог Израиля — некомпетентный и злобный демиург, создавший этот порочный мир. Если гностики правы, то иудаисты — нет, и наоборот.
Возможно, ожидая такой контраргумент, Мейер заявляет, будто в Евангелии Иуды фактически используются некоторые «иудейские» идеи. Но, конечно, это «гностические иудейские» идеи:
Вдобавок тайны, о которых он узнает от Иисуса, пронизаны гностическими иудейскими знаниями, и носитель этих тайн, Иисус, является учителем, рабби. Христианское Евангелие Иуды мирно уживается с иудейской идеей — конечно, альтернативной иудейской идеей — о гностической мысли, и гностическая иудейская мысль получила крещение путем погружения в христианскую гностическую мысль. [98]
Самое лучшее, что можно сказать по этому поводу, — это то, что тут мы видим лишь попытку выдать желаемое за действительное. Вполне может быть, как и предполагает ряд ведущих специалистов и как я уже писал в главе 2, что гностицизм II века, знакомый нам по библиотеке Наг–Хаммади, Евангелию Иуды и прочим источникам, в самом деле имеет некоторые специфические иудейские корни: иначе зачем было бы такому эллинистическому движению, настолько пронизанному платонизмом, постоянно ссылаться на иудейские писания, зачастую иначе их истолковывая и подгоняя под собственное мировоззрение? Социальная обстановка того времени создавала подходящий контекст, как я уже предполагал (крушение надежд после подавления восстания Бар–Кохбы); философский климат был благоприятным (Филон Александрийский за сто лет до того блестяще синтезировал традиционные иудейские верования и платоническую философию, хотя Филон никогда не мыслил как гностики). Что вполне могло произойти — так это то, что ряд иудейских мыслителей и мистиков первых двух веков, идеи которых развивались в чем–то параллельно идеям Филона, но были далеки от них, испытывали гнев и разочарование из–за несостоятельности собственной традиционной веры и крушения надежд и начали предлагать такую форму религии, при которой сохранялись отдельные внешние символы и предания древнего иудаизма, но суть ее была другой — в частности, на смену вере в доброго и мудрого Бога пришла идея его абсолютной противоположности. Действительно «иудейским» в Евангелии Иуды является лишь упоминание Адама, Сифа и других из Книги Бытия. Но она использована с тем, чтобы ниспровергнуть иудаизм, подорвать его изнутри путем намеренно извращенной трактовки текста. Если Евангелие Иуды было написано «каинитами», то они специально превратили злодея Книги Бытия (Каина) в героя, так же, как они поступили с явным злодеем евангелий (Иудой). При таком прочтении Книга Бытия «используется» примерно так же, как ребенок мог бы «использовать» пьесу Шекспира, вырвав из нее страницу для изготовления бумажного самолетика.
Барт Эрман тоже пытается «реабилитировать» Иуду. Уже заявив, что Иуда в этом новом «евангелии» показан как «посвященный, человек, которому Иисус поверяет свое тайное откровение», Эрман предполагает, что это должно изменить взгляды христиан на иудаизм:
Если Иуда не предавал Иисуса, значит, это изменит понимание христианами своего отношения не только к предателю, но и к народу, который в глазах многих предатель олицетворяет — главным образом [«именно»?] к евреям. На протяжении всей истории христианства христиане обвиняли евреев в убийстве Иисуса, и Иуда прочно укоренился в их сознании как еврей, предавший Иисуса. Если же на самом деле Иисус и Иуда договорились друг с другом о миссии Иуды, то это изменит понимание отношений между иудеями и христианами. [100]
Разумеется, на данное утверждение нам необходимо ответить, что если эта предполагаемая «договоренность» о миссии Иуды была договоренностью о мировоззрении и богословской теории, представлявших собой диаметральную противоположность взглядам большинства иудеев I века (исключая разве что некоторые гипотетические сообщества, уже отказавшиеся от веры в благость творения, но не оставившие заметных следов своей деятельности), то это в самом деле может изменить понимание отношений иудеев и христиан — показывая, что истинный иудаизм и истинное христианство имеют между собой гораздо больше общего, чем любое из них — с мировоззрением, представленным в Евангелии Иуды! Но Эрман копает еще глубже:
Если оказывается, что Иуда не предавал Иисуса, а просто сделал то, чего хотел от него Иисус, то это показывает, что Иисус был последователем иудаизма, а не человека, олицетворившего разрыв с иудаизмом. И если бы исторически Иисус не олицетворял собой разрыв с иудаизмом, то это оказало бы существенное влияние на сегодняшние отношения между иудеями и христианами, поскольку тогда две религии исторически представали бы не разными, а одной и той же религией. [101]
Пожалуй, это вновь лишь желаемое, выдаваемое за действительное, но кроме того, приведенный текст подтверждает распространенное заблуждение. Никто в I веке, — конечно, это относится и к авторам канонических евангелий или их информаторам — не рассматривал предательство Иуды как какое–то свидетельство «разрыва» между Иисусом и иудаизмом. Как и Мейер, Эрман просто усматривает средневековые идеи в текстах, в которых эти идеи полностью отсутствуют. Вопрос об отношениях между движением Иисуса и иудаизмом I века в самом деле сложен и в наши дни приобрел множество новых разнообразных граней. Но любое предположение, что пересмотр истории Иуды и его предательства приведет к замене концепции «Иисус против иудаизма» концепцией «Иисус за иудаизм», — пустые разговоры. Вновь отмечу, все, что мы знаем об Иисусе и первых христианах, и все, что мы знаем об основных течениях иудаизма I века — о фарисеях, ессеях, авторе Книги Премудрости Соломона, Иосифе Флавии, даже о платонике Филоне, — указывает на то, что они имели гораздо больше общего друг с другом, нежели с гностицизмом, тем более с гностицизмом того рода, который описан в Евангелии Иуды.
Нам нельзя забывать (хотя Мейер и Эрман, похоже, благополучно забывают об этом, представляя «реабилитацию» Иуды как важный прорыв в иудейско–христианских отношениях), что в Евангелии Иуды Бог Творец, Бог иудаизма, описывается как божество неполноценное, да и, вообще, злобное. Как всюду указывает Эрман (и как легко можно понять, прочтя другие документы, скажем, Евангелие от Фомы), по мнению гностиков, этот иудейский бог не заслуживал поклонения, а напротив, его следовало избегать. Для набожного иудея с тех времен и по сей день фундаментальный символ веры звучит так: «Слушай, Израиль! Господь Бог наш есть Господь единый…». Любой, кто произносил эту фразу три раза в день, прекрасно понимал, что принятие мировоззрения, предлагаемого Евангелием Иуды, означало бы не просто разрыв, а настоящее, радикальное вероломство, попрание самого главного убеждения иудаизма. Нам нелишне познакомиться с комментарием ведущего иудейского богослова нашего времени Гая Струмсы:
Отношение гностиков к Богу Израиля как к второсортному божеству, а к пророкам Израиля как к его приспешникам — это явный пример того, что можно назвать метафизическим антисемитизмом. [104]
Выступая в аналогичном ключе, ведущая еврейская исследовательница происхождения христианства профессор Эми–Джилл Левин с факультета богословия Университета имени Вандербилта пишет:
Эта новая пересмотренная версия Иисуса не только никак не повлияет на отношения между иудаизмом и христианством, но и в целом Евангелие Иуды содержит богословскую теорию, из которой ничего хорошего не почерпнут ни иудеи, ни христиане […] Я предпочла бы сохранить в качестве героя Бога Израиля вместо того, чтобы делать героем Иуду, Я предпочла бы сохранить закон и пророков вместо того, чтобы узнавать что–то о просветленных зонах, и предпочла бы уважать человеческое тело вместо того, чтобы отвергать его. [105]
Все это, пожалуй, подрывает трогательную убежденность Фриды Чакос Нуссбергер (перекупившей манускрипт и передавшей его на обработку) в том, что ей было «предопределено самим Иудой реабилитировать его». И повторение устами Кросни предположения Мейера и Эрмана, что это новое «евангелие» устранит средневековую идею коллективной виновности (Евангелие Иуды не содержит зловещей клеветы, которая могла бы на протяжении истории вызывать поношение евреев, погромы и даже холокост»), ясно дает понять, что к чему. Как часто происходит в постмодернистском обществе, ссылки на холокост используются как уже довольно заезженный способ заявить о своих высоких моральных устоях. Но только лишь потому, что «Иуда» в этом документе «исполняет пожелания своего возлюбленного учителя», как выражается Кросни, нет причин предполагать, что это вразумит остающихся в мире антисемитов. Ведь в документе ничего не говорится о принадлежности Иуды к евреям; и все, что в нем говорится о еврейском народе, — это то, что эти люди поклоняются не тому, что нужно, божеству. Над ними уместно насмехаться, а их мировоззрение следует отвергнуть.
* * *
Однако редакторы заявляют, что этот текст содержит не только информацию, реабилитирующую Иуду. Это еще и новый, вдохновляющий взгляд на самого Иисуса. Мне, кажется, ясно, что имел в виду Мейер, говоря о посыле текста как о «благой вести»:
Посыл Евангелия Иуды в том, что как и Иисус, представляющий собой духовное существо, пришедшее из высших сфер и возвращающееся к неземному блаженству, так и истинные последователи Иисуса есть духовные существа, которым суждено существование в божественной сфере […] по окончании земной жизни, это люди, принадлежащие к великому поколению Сифа. Они оставят все, из чего состоит этот бренный мир, чтобы дать свободу своей внутренней сущности и высвободить душу. […] Из уст Иисуса звучит мистическое послание надежды и свободы. [108]
Послание надежды и свободы, может быть, но отнюдь не в том смысле, который был бы понятен первым христианам.
Действительно ли этот текст, как считает Эрман, «открывает новые горизонты понимания Иисуса и основанного им религиозного движения»? Не в том смысле, в котором хотелось бы Эрману. Да: он действительно проливает свет — не много, а чуть–чуть — на гностические учения II века, о которых нам уже немало известно и которые приобретают здесь некоторые новые, любопытные черты. Но нет, он ничего не сообщает нам об Иисусе из Назарета; здесь идет речь лишь о некоторых способах, которыми впоследствии использовалось его имя, чтобы придать весомость учениям, крайне далеким от провозглашения им царства Божьего как на земле, так и на небе. Евангелие Иуды — действительно «новый и по–настоящему ценный» документ, недавно найденный и обработанный, дающий нам доступ к ранним сведениям о II веке. Но он не сообщает нам ничего «нового» и «по–настоящему ценного» о самом Иисусе и о его первых последователях.
Совсем наоборот. Несмотря на возражения Мейера, Эрмана, Пейглс и других исследователей, которых цитирует Кросни, Евангелие Иуды от начала и до конца содержит в себе однозначное и полное отрицание того, что говорится в канонических евангелиях. Сам Кросни, резюмируя учение, изложенное в книге, окончательно раскрывает карты:
[Этот документ] приняли на веру некоторые люди, искренне считавшие Иисуса истинным мессией, благодаря поданному им яркому примеру и благодаря тому, что он мог привести каждого человека к богу […] Иисус — это не страдающая фигура, которой предстоит погибнуть в агонии на кресте. Вместо этого, он — дружелюбный и благожелательный учитель с чувством юмора. [112]
Никто из тех, кто понял канонические евангелия, не смог бы вообразить, что это новое евангелие отбрасывает всю их богословскую теорию и заменяет ее на совершенно иную. И никто из тех, кто понял значение смеха Иисуса в этом новом тексте, не счел бы, что это характеризует Иисуса как «дружелюбного и благожелательного». Если нам нужна благожелательность, то мы ее найдем не в Евангелии Иуды, а в Новом Завете. Человек на кресте, может быть, и «страдающий», но причина его страданий ясна: «Жизнью, что я живу сейчас во плоти, я обязан вере в Сына Божьего, Кто возлюбил меня и предложил Себя в жертву вместо меня».
Так почему Мейер, Эрман и другие так упорно заявляют, что Евангелие Иуды актуально и важно не просто для нашего понимания раннего христианства, но и для сегодняшнего дня? Почему они утверждают, что в нем есть новые, жизненно важные откровения? Ответ заключается в том, что их энергичная пропаганда книги — часть более пространной истории, в которую многие в наши дни, особенно в Северной Америке, хотят верить и популяризировать, даже создавая материалы, которые большинство историков сочтут явной чепухой. Это — то, что я называю новым мифом о происхождении христианства.
Главные составляющие нового мифа хорошо известны, и Барт Эрман — один из самых известных его популяризаторов среди ученых. Детальное рассмотрение мифа и подробные комментарии к нему заняли бы здесь слишком много места, но очень важно, чтобы мы поняли основные черты и пафос этого движения, и выяснили, почему стремление пропагандировать его вызывало у Эрмана и других такой энтузиазм в отношении Евангелия Иуды.
Во–первых, согласно новому мифу, Иисус не был таким, каким его изображают канонические евангелия. Он не считал себя сколько–нибудь божественным. Он не намеревался погибнуть за грехи мира. И конечно, он не восставал из мертвых. Скорее, Иисус был учителем необычной и расшатывающей прежние основы мудрости, породившей многогранную традицию, из которой возникло множество движений, и в их рамках писалось и редактировалось множество версий жизни Иисуса, его высказываний и его судьбы.
Во–вторых, существовало великое множество типов раннего христианства, и эти движения создали большое количество разных «евангелий», которые циркулировали среди ранних христиан более–менее свободно. Только после того как император Константин в начале IV века сделал христианство господствующей религией, церковь решила выдвинуть на первый план евангелия от Матфея, от Марка, от Луки и от Иоанна и отвергнуть все остальные. И причины такого выбора — вновь и вновь заявляют пропагандисты нового мифа — в том, что церковь все время была заинтересована в политической власти и контроле, потому она и стремилась отдать приоритет таким книгам, которые помогут добиться этого — и не в последнюю очередь благодаря тому, что в них говорится о божественном Иисусе, а не о простом человеке, как в прочих евангелиях.
В–третьих, отвергнутое таким образом учение вовсе не касалось представлений иудеев и ранних христиан о царстве Бога Творца, наступающем как на земле, так и на небе. Оно было посвящено поиску истинной внутренней сути — и не просто истинной сути, а истинной благости и даже истинной божественности. Оно никак не касалось потребности в искуплении грехов; люди, по крайней мере особая их часть, были не грешниками, нуждающимися в прощении, а искрами света, и им требовалось открыть то, кто они на самом деле. Это учение никак не касалось мечты о воскресении, а уж тем более — воскресения в реальности. Оно предлагало религию иного рода и больше походило на мягкую версию буддизма…
…И было в большей степени созвучно надеждам либеральных американских интеллектуалов начиная с 1960–х годов и по сию пору, особенно тех, которые росли и воспитывались в строгих христианских семьях, будь это традиционный католицизм или традиционный (и, возможно, фундаменталистский) протестантизм. Кросни — может быть, наивно — приводит красноречивую цитату исследователя античности Роджера Бегнелла, и те, кто знаком с предметом обсуждения, найдут, что его слова попадают точно в цель:
Если рассматривать состояние академических исследований религии в 1960–х и 1970–х годах [имеется в виду Северная Америка], то можно увидеть, что в этих кругах было много ученых, получивших строгое религиозное воспитание, и у этих людей было весьма непростое отношение к этой части их биографии. [В переводе с научного языка это значит «и они решительно отвергали то, чему их учили в воскресной школе».] Материалы библиотеки Наг–Хаммади, конечно, были еретическими в техническом смысле, и ортодоксальные святые отцы жестко их осуждали. Ученый, не участвующий лично в делах церкви, казалось бы, не должен принимать это близко к сердцу, но здесь вряд ли такой случай. Если вы почитаете Илейн Пейглс, то увидите результаты: гностицизм объявляется направлением, в котором могло бы пойти христианство, и которое сделало бы его более теплым и пушистым, гораздо более приятным, нежели холодная ортодоксия. [117]
Отрадно слышать правду — как бы ни было грустно думать о таком взгляде на «ортодоксию», согласно которому она выглядит деспотичной по сравнению с радикальным дуализмом гностиков с их ненавистью к миру. Ссылка на Илейн Пейглс, чей труд мы уже упоминали, говорит о многом: в своей знаменитой книге «Гностические евангелия» она постоянно проводит параллели между различными античными гностическими воззрениями и примечательными аспектами нашей современной индивидуалистической культуры — такими, как буддизм (его некоторые формы), экзистенциализм и психотерапевтическое движение. В какой–то момент она сравнивает гностицизм с философией Фейербаха — немецкого мыслителя XIX века, тезис которого, что когда мы говорим о Боге, мы в действительности говорим о человечестве, стал важным для экзистенциалистском богословии 1930–х годов и ревизионистских теорий, выросших из нее, создав почву для зарождения и расцвета нового мифа. Получается, что сгодится любое учение, лишь бы это не был классический иудаизм или христианство.
Современное североамериканское движение в чем–то избирательно, оно предпочитает именно гностицизм, но я еще вернусь к этому вопросу. Суть в том, что мода на превозношение гностических текстов, включая даже чрезвычайно странные из них, и противопоставление их каноническим писаниям в гораздо большей степени связана с социальной и религиозной (или, скорее, антирелигиозной) модой, бытующей в Северной Америке, нежели с реальными историческими исследованиями. Разумеется, необходимо учитывать серьезные исторические доводы. Но сила этого мифа — что демонстрируют настоящие бури в прессе всякий раз, когда появляются обрывки «свидетельств», которые можно «раскрутить», чтобы популяризировать миф в пику традиционному христианству — такова, что эти доводы просто отметаются пылким желанием верить в то, во что требует верить миф.
Так, в частности, согласно новому мифу, мы должны поверить в то, что если нам нужна настоящая, несущая свободу религия, мы найдем ее скорее в гностических учениях, а не в традиционном христианстве. Вот еще одна цитата Марвина Мейера:
В Евангелии истины [хорошо известном гностическом трактате, найденном в Наг–Хаммади] плод знания — это открытие, приносящее радость. Оно означает, что человек находит бога внутри себя, что тьма ошибок и страха рассеивается, и на смену кошмару тьмы приходит вечный и всеблагой день. [120]
Вряд ли это лишь бесстрастная констатация позиции, от которой человек, излагающий ее, хотел бы дистанцироваться. И означенная позиция, помимо того, что она хорошо подходит для нового мифа о происхождении христианства, относится к более мощной культурной матрице, к протестантским церквам, особенно североамериканским, действовавшим на протяжении последних 200 лет. Пожалуй, это самый тревожный нюанс, проявляющийся по мере изучения нами Евангелия Иуды и отражающего причины, почему оно так «раскручивается».
* * *
Осенью 1982 года я преподавал в Университете имени Макгилла в канадском городе Монреале. Однажды за обедом я познакомился с приезжим ученым, который рассказал мне о своем исследовательском проекте. С тех пор мы больше не встречались, но на протяжении последующих лет, хотя я проводил исследования в ином направлении, нежели он, я интересовался, как идет его работа. Наконец, совсем недавно я купил и прочитал его книгу. И лучше бы я сделал это раньше.
Ученый, о котором идет речь, Филип Дж.Ли, пресвитерианский священник из канадской провинции Нью–Брансуик. Его тезис, получивший ряд восторженных отзывов как от богословов, так и от культурологов, состоит в том, что гностицизм определенного рода глубоко укоренился в североамериканском протестантском христианстве, и это породило многоликое зло — не только в церкви, но и в обществе в целом. Его книга под названием «Против протестантских гностиков» содержит полемику, время которой, по–моему, пришло уже давно.
Ли характеризует типичную американскую религию, как религию элитарного типа: она ставит занятого собственными интересами индивида превыше сообщества верующих. В рамках этой религии регулярно делался выбор в пользу того, что Ли называет «выборочным синкретизмом», вместо попыток разобраться в религиозных традициях. Ей свойственны одновременно эскапизм с его уходом от мира политики и общества и нарциссизм с поиском собственной идентичности и стремлением к самоосуществлению. При своем отрицании благости творения эта религия призывает американцев думать о существующем мире просто как об источнике ресурсов, допускающем экологическую халатность и разнузданное насилие, — что, как указывает Ли в предисловии к переизданию книги в мягком переплете, представляет собой все более тревожное явление в американской общественной жизни.
Я не могу здесь вдаваться в детали сделанного Ли анализа или начинать более широкую культурологическую дискуссию, к которой призывает его книга. Мне кажется, он довольно сильно преувеличивает свои доводы, как часто делают полемисты–новаторы. Попытки Ли изобразить протяженную генеалогию современного гностицизма, прочерчивая ее во времени аж до элементов кальвинизма американских «отцов–основателей», местами удивляют меня надуманностью. Его труд нуждается в уравновешивании работами других исследователей, и не в последнюю очередь, книгами ученого более умеренных взглядов Сирила О'Ригана. Но это краткое упоминание о нем сделано с тем, чтобы поместить в более широкий контекст как новый «миф», о котором я говорил, так и энтузиазм в отношении античного гностицизма (по крайней мере, ряда его элементов), который этот миф порождает и поддерживает.
Например, западный протестантизм еще с эпохи Просвещения, а может быть и до нее, поддерживал идею различных теорий заговора. Церковь, «истеблишмент», или как это не назови, была заинтересована во власти и престиже и таким образом скрывала «правду» о своем историческом происхождении, а вместе с ней и «истинную веру», которую, будто бы, проповедовал и олицетворял Иисус. Серьезные мыслители XVIII и XIX веков смотрели на этот вопрос исключительно позитивно, так как он не давал церкви «почивать на лаврах» и вынуждал ее заниматься серьезной исторической работой. Но с той деградацией, которую претерпели теории заговора в последние годы, протестантский «инстинкт сомнения» в былых «достоверностях» выродился в постмодернистский «инстинкт неверия» во что бы то ни было. Как сказал Роуэн Уильямс в уже процитированной проповеди:
Нас привлекают предположения о заговорах и замалчивании правды; сегодня это стало так привычно для нашего воображения, что, как видно, вполне естественно испытывать подобные сомнения, когда мы обращаемся к древним текстам, особенно к библейским текстам. Мы относимся к ним так, будто это неубедительные пресс–релизы из какого–то официального источника, чье намерение — скрыть правдивые факты; и эти правдивые факты ждут, пока доблестный исследователь не откроет их и не поделится ими с охваченным ожиданием миром. Все, что похоже на официальную версию, автоматически подвергается сомнению. Кто–то пытается помешать вам выяснить, что происходило на самом деле, потому что происходившее на самом деле может подорвать могущество властного аппарата. Из всего этого получается любопытная и характерно «современная» история — о сопротивлении властям, о раскрытии тайн, о разоблачении коррупции и обмана; все это вызывает в памяти Уотергейт и книгу «Вся президентская рать». [123]
Вот так. Но эта безостановочная герменевтика подозрений не приводит к равновесию, оставляя нас без каких–либо господствующих теорий или базовых религиозных посылок или мотивов. Вместо этого — Ли считает, что в этом состоит основная тенденция американского протестантизма, — в нынешних истолкованиях значительное предпочтение отдается различным формам гностицизма, особенно идее, что «открытие того, кто я на самом деле есть» — главный религиозный императив, ведь то, «кто я на самом деле есть» — фактически некая божественная сущность. Ли чрезвычайно эффектно цитирует Тома Вулфа, указывая, что, помимо прочего, сексуальная революция оправдывалась почти в религиозных терминах: божественная искра на вершине моей души (как, действительно, зачастую представляется сексуальный импульс) должна разгореться в пламя любой ценой, что может подразумевать разрыв связей с прошлым и будущим, с семьей и друзьями.
Вот, почему в рамках церковной жизни и богословских теорий, приветствующих это новое и, по крайней мере, квазигностическое изложение происхождения христианства, самым авторитетным источником знаний считается собственный опыт. Если смысл религиозного поиска состоит в открытии божественной искры внутри самого себя, значит, внимание к этому внутреннему опыту наверняка — непременно! — сведет на нет всякую привлекательность любого другого предполагаемого источника авторитета. В самом деле, как мы видели, частью общего смысла гностического движения является отрыв от внешних источников влияния и следование за собственной звездой. Даже если это привело к одиночеству — можно сказать, к солипсизму — крайне важно придерживаться «главенства непосредственного опыта». Вот что сегодня лежит в основе некоторых критических церковных дебатов: когда люди говорят об «обращении к опыту» или потребности «прислушиваться к переживаемому», Хотя бы некоторые из них хотят, чтобы эти фразы звучали в контексте такого мировоззрения, где «опыт», по определению, является высшим авторитетом, поскольку наш внутренний «опыт» есть ключ к собственной тайной божественной природе — теперь, по крайней мере, выявленный. В тот день, когда я редактировал эту книгу для издания, я находился в Торонто, и там, в центре города у входа в церковь, увидел надпись с цитатой из Карла Юнга: «Кто смотрит вовне — тот спит; кто смотрит вовнутрь — пробуждается». Современный гностицизм в виде краткой формулы.
Но, конечно, нынешний интерес к гностицизму выборочный. Некоторые из ранних гностиков трактовали дуализм таким образом, что он означал приверженность серьезному аскетизму. Они на самом деле обрывали связи с миром пространства, времени и материи. Они на самом деле отказывались от всех чувственных удовольствий и земных чаяний. Найдется (как это можно заявлять без того, чтобы самому выглядеть циником?) не особенно много свидетельств того, что современный американский гностицизм идет по этому пути. Скорее, он пытается воспользоваться самым лучшим из всего, что есть в обоих мирах. Во–первых, это «поиск божественности», оказывающийся процессом самопознания, ведущим к пропагандируемому в религиозном ключе экзистенциализму, в котором «открытие того, кто я есть» — главное обязательство, ведущее ко второму обязательству — «быть верным самому себе», даже если это означает быть неверным всему остальному. Во–вторых, это неустанный и культурно обусловленный «поиск счастья» в виде такого материального и эмоционального благополучия, которое любого древнего гностика, придерживающегося строгих принципов, привело бы в ужас. Ничего себе комбинация.
Конечно, большинство людей не думают об этом таким образом. Для некоторых подразумеваемый смысл первой, более «духовной», установки может неявно срастаться со второй, более «материальной». Для других гностический императив может легко соединиться с требованием эпохи Просвещения — полного разделения церкви и государства, религии и политики. Наша религиозная жизнь — обитание на «верхнем этаже» мира, с которого мы спускаемся на «нижний этаж», где жизнь заключается в делании денег, погоне за счастьем и т.д., без какого бы то ни было ощущения несовместимости. В самом деле, гностицизм, как мы видели, настаивал именно на этом разделении между религиозной и земной реальностью, которую мыслители Просвещения приветствовали, конечно, совсем по другим причинам, но с удивительным и мощным слиянием культурных импульсов.
И теперь проявляется еще один ярко выраженный симптом. Радикальный дуализм, выраженный в Евангелии Иуды, имел много общего со столь же радикальным дуализмом, воплотившимся в диспенсационном фундаментализме, столь распространенном во многих частях Северной Америки и ныне выраженном в популярной серии романов «Оставленные на земле». Как никак, главная цель и первого, и второго — спастись от порочного мира и переселиться в другой мир, а именно — в «небеса», вместо того, чтобы (согласно Новому Завету) стремиться к царству Божьему, наступающему как на земле, так и на небе. Сомневаюсь, что Эрману и Мейеру понравится предположение, что они — двоюродные родственники дуалистического фундаментализма, представленного этим движением, но свидетельства тому очевидны. «Этот мир — не мой дом; я просто путник, оказавшийся в нем». Так витийствуют фундаменталисты; но гностики согласились бы с ними.
Как аргумент сторонников правого политического крыла, этот селективный неогностицизм может оправдывать все от так называемого Евангелия процветания (если я — стойкий приверженец христианства, то Бог сделает меня богатым; ведь я принадлежу к его элите) до идеи, что американский народ имеет «предначертание» — наводить порядок в остальном мире. Главная мысль здесь такова: если мы являемся «просвещенными», оставив позади ограничения в виде прежних предрассудков и невежества, значит, мы не просто имеем возможность, а обязаны вести себя так, как подобает элите мира, в частности, если необходимо, обрушивая на других наказание за их упорную слепоту, за их неспособность увидеть то, что видим мы. Кто сможет отрицать, что по крайней мере один элемент такого подхода можно увидеть в поведении некоторых европейских руководителей за последние 200 лет и некоторых американских — в недавнее время?
Для сторонников же левого крыла селективный неогностицизм может оправдывать все — от вульгарного синкретизма в религии до полного пренебрежения традиционными нормами сексуальной морали. Как никак (это касается первого аспекта), если Иисус — это просто человек, открывающий нам, что божественная сущность находится внутри нас, значит, могут найтись и другие открыватели истины; и если цель христианства — вовсе не спасательная операция, во время которой творец мира посылает своего сына умереть и воскреснуть, чтобы спасти мир, а в действительности откровение о божественности уже содержится в нас (ну, по крайней мере, в некоторых из нас), значит, мы дистанцируемся от того, во что верили большинство христиан начиная с I века, и приближаемся к тому, во что верили представители других религиозных движений.
Что же касается второго аспекта, то если мой глубинный «опыт» — идеальный тест на религиозную или духовную адекватность, а моя глубинная «идентичность» — конечная цель моего религиозного или духовного поиска, значит, открытие моей индивидуальной сексуальной идентичности и ее полное выражение стоит выше, чем ограниченные и навязанные извне моральные нормы, взятые из древних текстов, которые как–никак менее адекватны, чем мы когда–то думали. Кто сможет отрицать, что элементы этих импульсов имеются в значительной части современного дискурса как в рамках церковных общин, так и за их пределами?
Как левые, так и правые взгляды основываются на одних и тех же религиозных воззрениях, которые гораздо более созвучны античному гностицизму, нежели классическому христианству: значение имеет не внешний мир, не человеческое сообщество и даже не физическое существование человека, а предполагаемая искра подлинной «идентичности», скрытая внутри индивида. На корпоративном уровне нельзя не заметить, что развитие событий зеркально отражает классическую историю освобождения Америки (и я, как англиканский епископ, прекрасно понимаю иронию того, о чем говорю): в конце XVIII века, как раз когда Просвещение было в своем зените, зарождавшиеся Соединенные Штаты объявили, что они ищут свою собственную идентичность и не собираются плясать под дудку короля Георга III и… епископов, которых он посылает в колонии!
Вполне возможно, это было разумной государственной политикой. Я не оправдываю выходки моих соотечественников в прошлом. Но едва ли это хорошая завязка для построения религиозного или духовного мировоззрения.
И на индивидуальном уровне мы не удивляемся, когда Герберт Кросни резюмирует учение Евангелия Иуды и его актуальность для нашего времени в понятиях, о которых я уже говорил, но его слова заслуживают повторения, так как они от и до соответствуют тезису Ли:
Следование за своей звездой — это идея, которая сегодня также актуальна, как в то время. Вместо того чтобы проклинать предателя, может быть, нам следует внимательно присмотреться к добродетели внутри нас. [129]
Впрочем, остается вопрос, который звучит так: насколько все это заслуживает доверия? Что если Евангелие Иуды выдало нам секрет современного гностицизма? Не переусердствовало ли движение, представленное Мейером, Эрманом, Пейглс и другими, издав эту весьма четкую декларацию идей гностицизма II века?